Копылова сын сбегал, принес бутылку и закуски. Выпили мы и продолжили свой труд. Еще обогатились, конечно. Я думаю: «Пить больше не буду. Примкну лодку и домой устремлюсь с добычей». В сумерках, когда поставили лодки на прикол, Костя снова говорит: «Пошли заглянем?»
Копылов подтверждает: «А как же, чай, не жмоты».
Я пробую увильнуть: «Домой надо, семья, забота…»
Они на меня смотрят с удивлением, будто в первый раз видят.
«До свидания», — говорю я и ухожу. Деньги у меня в кармане позванивают.
Отошел немного, оглянулся, а мои «коллеги» там внизу, у воды, покуривают вместе. Соображают насчет дальнейшего. А я стою одиноко, деньги свои, зажал, как Фрэнк Каупервуд. Эх, если б я тогда не вернулся… Не знаю, наверно, достиг бы… Все-таки я вернулся, и устремились мы в угловой магазин. Взяли. Разговорились на всевозможные темы жизни. Костя, как бывший военный человек и инвалид, предложил выпить за мир и рассказал про медицинскую сестру, которую он любил в госпитале и которую не в силах забыть. Федя Копылов, как отец троих детей и коренной рыбак, жаловался на оскудение рыбы в Волге. Я теперь по-новому понял дядю Костю, инвалида, — труженик он, и ладони у него рабочие. И подумал я — ведь хорошие они люди, работают на своих лодках на благо трудящихся. А что? Если горсовет не перевозит граждан, то кто же станет их даром возить? И даже проникся я к дяде Косте, инвалиду, душевным теплом.
И вдруг Костя говорит: «Ты, Леня, на эти копейки не уповай. Тут есть такой крючок, — если хочешь регулярно зарабатывать, надо финансовому инспектору Глебу Александровичу ясак платить. Милиция, конечно, может заинтересоваться. Вертеться надо…»
Противно мне стало, показалось, что они хитрят, от выгодного дела меня отваживают. Федя Копылов гудит: «Мы, понятно, Волгой давно промышляем, а ты молодой, образованный, а за мелкой деньгой лезешь».
Обидно мне за себя стало, я назло им и сказал: «Я, собственно, для развлечения. Завтра людей буду просто так катать, без взимания платы».
Костя захлопал глазами и растерянно говорит: «Молодец, Леня…»
А Копылов обиделся: «Человек ты не артельный, чего шебуршишься, чего? Совести у тебя нет».
Разломилось у нас согласие. Говорить трудно стало. Пожали друг другу руки, но разошлись в молчании. Они вместе пошли, о чем-то сразу заговорили потаенно. А через два-три дня кто-то у нашей лодки руль покорежил и дно пробил. Хорошо еще, что лодку не угнали…
Руль я выпрямил, дно заделал. В воскресенье с двумя дружками — ты их знаешь: Колька Челюсть и Витька Химик — сели мы в лодку как ни в чем не бывало. Скоро Костя приковылял, вроде нас не замечает. А тут и народ идет из города помаленьку, потому что не очень жарко. Костя их к своей лодке зовет, приветливо улыбается. Тогда Челюсть и Химик неторопливо приближаются и предлагают гражданам перевезти их на высокой скорости в любую точку прекрасного пляжа без всякой платы… по соображениям чистого гуманизма. Граждане не совсем поверили, замялись: может, хулиганство какое? Одна заскорузлая тетушка к Косте в лодку залезла и отдала ему скорее десять копеек. Челюсть и Химик вежливо повторили свое предложение. Ребята симпатичные, на студентов похожие, причесанные. Людям любопытно, однако сомнение мучает. Один дядька спрашивает: «Может, у вас лодка плохо работает?»
«Дырявая у них лодка», — говорит Костя.
«Наоборот, — отвечает Челюсть, — дыра в нашей лодке, которую вы тайно пробили, ликвидирована. Просим всех садиться».
Пожали граждане плечами и полезли в нашу лодку все до единого. Даже заскорузлая тетка заколебалась, лицом омрачилась и стала у Кости гривенник обратно требовать. Костя лихорадочно быстро завел мотор — и ходу, повез ее одну. Мы тоже отчалили. Плывем, а я нарочно держусь возле Кости. Высадили граждан и обратно скорее, там уже новые люди на берегу подошли. Мчимся наперегонки, жмем из последних сил… а ветер усиливается, тучи нагнало, волна поднялась. Костя ругается и грозится нам врезать. Ну на берегу… схватились было, но начался ливень, и мы разошлись. Разочаровал я деда, упустил достаток.
Леня грустно вздыхает.
— Опять в раздумье пребываю: зачем я это сделал?
Леня останавливается и трогает меня за рукав:
— Пойдем обратно. Сейчас моя Люся работу кончит, я тебя с ней познакомлю.
Он, посвистывая, смотрит по сторонам и как бы невзначай замечает:
— Вот тоже вопрос…
— Ты о чем?
— Женщина, жена… Молоденькая она и весьма красивая. Работает в кафе успешно. Меня сильно любит и может материально поддержать мое интеллектуальное развитие. «Учись, — говорит, — готовься в институт, ни о чем не думай!» Не думай! Я бы рад не думать! Жертва, а? За счет чего же я расти буду и духовно возвышаться? За счет ее души? — Леня пытливо смотрит мне в лицо. — Слушай, где бы мне работенку найти интересную да повыгоднее, потому как не пойму — стоит ей там работать или нет? Все-таки сфера обслуживания, доходное место. Люси́ моя, скажу тебе честно, по призванию туда пошла, эстетически к делу относится. Любит все красиво на стол подать! Там еще две девчонки, подружки ее, тоже энтузиасты сервиса. Только у них свой Ипат Пломба имеется, учит их чаевой премудрости… Вот и задумаешься…
Я отвечаю Лене, что не стоит называть кафе «сферой обслуживания», потому что все мы в принципе обслуживаем друг друга…
Леня радуется:
— Слушай, вот и я считаю, пусть Люси́ в кафе работает, там такие толковые нужны… — и запальчиво восклицает: — Нужны для жизни не меньше, чем физики-теоретики!
Леня сдвигает шляпу на затылок, вздыхает:
— Мечтаю я личный смысл бытия найти. Извелся весь. Ночью, как филин, глаза таращу, мозгую. Жизнь-то одна… А теперь семья, заботы. Бежишь в магазин с кошелкой, а сам думаешь: хорошо бы в Африку кинуться, какое-нибудь животное открыть… Вариантов исключительно много, не сообразишь, в какую точку себя поставить.
Я не знал, чем помочь Лене, какую точку выбрать…
Месяца через два я плыл в Астрахань. Прогретым вечером трехпалубный теплоход тяжко наваливался на старенькую, хрустевшую, как арбуз, пристанешку. С носа полетел конец чалки, и вдруг знакомый голос покрыл весь шум:
— Эй, тетя, шевелись, спать дома будешь!
Теплоход отработал задний ход, фыркнул, крепко притиснулся к пристани; внизу пассажиры затопали. Я быстро спустился.
Леня стоял у сходней в тельняшке, с косынкой на шее.
— Путешествуешь? — спросил он, подавая горячую ладонь. — А мы третьим рейсом уже идем.
— А Люся?
— Люси́ тут же в ресторане вахту несет. Команда у нас комсомольско-молодежная, между прочим…
— Нашел, стало быть, точку?
— Приближаюсь вроде… Пока матросский стаж накручиваю, думаю в речной податься, в штурмана. — Леня прищурил ореховые глаза. — Куда ж от матушки-Волги денешься?
ГУДЯТ ПАРОХОДЫ
Вы слышали, как гудят пароходы ночью? Засыпаешь, и вдруг за садами, далеко под берегом, затрубит… хрипло, печально. Заколотится сердце, и во сне видишь солнечную воду и какие-то знакомо-незнакомые голубые берега…
Так я жил и слушал Волгу. Из школы без особой печали приносил тройки. После уроков удирали мы с Толькой на берег, где покачивались недоступные нам моторные лодки, где пахло мазутом и горячим песком, где с осклизлых бревен мы забрасывали свои удочки и закуривали папиросу — одну на двоих, да еще Витька Католик клеился, выпрашивал докурить. Купались до синего озноба, пока солнце не начинало валиться за город и над лиловыми домами, трубами, трамваями повисала оранжевая пыль.
В восьмом классе мне не повезло, я никак не мог побороть уравнения с двумя неизвестными, получил переэкзаменовку на осень и летом пошел работать на кожзавод. А потом знакомый парень помог устроиться на теплоход «Армавир» мотористом. В грохочущем машинном отделении я орудовал масленкой, смазывая двигатели, переводил реверс, чистил насосы. Ходили рейсами из Ростова в Куйбышев с зерном и рудничной стойкой. Зиму ремонтировались в горьковском затоне, а весной по ледяной, разливной воде побежали вниз, в первый рейс.
Проходили мимо Саратова. Вылез я из ухающего жаркого машинного отделения. Уже уплывала назад наша слободка, нефтяные баки, плоты, рыбаки со своими «пауками». И вдруг так захотелось мне наш домик разглядеть!
Сколько ни впивался глазами — не разглядел. После смены лег я на свою полку в каюте, заснул и увидел наш двор… Мать белье развешивает, а Толька налаживает мои удочки… Через неделю, когда пошли снова вверх, к Саратову, скучно стало, грустно. Прямо тоска. Постучался я к стармеху в каюту и говорю:
— Иван Никанорыч, разрешите мне на три дня домой? — и кашлянул. — Заболел я вроде.
— Электромотор надо разбирать, а ты — домой, — отвечает стармех. — Иль, может, тебя девчонка ждет?
— Да нет, простудился, — говорю я.
— Бывает и простуда, — ответил Иван Никанорыч. — У меня завсегда в груди ломит, когда мимо моих Быковых хуторов идем. А рыбалка здесь хороша, по большой-то воде… На луговой стороне, где деревья затопленные… Что ж, давай, почти год проработал. Ходатайствую за тебя. Смотри, будь в форме, коллектив наш передовой. Обратно пойдем, возьмем тебя.
Я побежал собираться. Девчонки, конечно, у меня никакой нет. Просто одной знакомой, Ирке, писал я письма. Шесть штук. А она мне одно!
Собрал рюкзак. На рассвете подошли к городу. Капитан вызвал диспетчерский катер. Через полчаса ступил я на родной берег.
Солнце вставало с верховья. Вышел я на нашу Чернышевскую улицу — вдоль Волги. Было пусто и тихо. Пахло сиренью. Протопал я кварталов десять — мимо фабрики бывшей Шмидта, мимо хлебозавода, спортивного городка и вышел к нашей слободке. Домики-то какие маленькие!
Тополиными клейкими листьями пахнет. Сирень через заборы ломится. На левой стороне синий домик в три окна — там Ирка живет. Над крышей у них скворечник, около него скворцы с воробьями дерутся. А вот и наши ворота на улицу наклонились. Калитка тяжелая, сильно хлопает. Я калитку осторожно открыл за мокрую ручку и прикрыл тихо, чтобы не хлопнула. За калиткой дерево с розовыми иголками. Никто у нас во дворе не знает, какое это дерево. В глубине — наш домик. По нему уже хмель пошел. Палисадник низенький — перешагнуть можно. Акация выше дома. На крыше антенна телевизора усы выставила. На эти усы соседские голуби садятся. Я не стал сразу стучать, а пошел по двору. Все как было, только как будто уменьшилось и вросло в землю. Соседская дверь с оборванной клеенкой. Загородка для кроликов. Дощатый душ. А вот дверь Толькиной квартиры. На ней написано красной краской: «Это и твой дом, Фидель!»
Вернулся я к нашему крыльцу, постучал — тишина. Стучу еще. Шаги в сенях. И мама испуганным голосом спрашивает:
— Кто здесь?
— Это я.
Мама ойкнула, стукнул крючок. И босая, в одной рубашке, схватила меня теплыми руками.
— Это я в отпуск, — говорю я.
У мамы щеки мокрые.
— Похудел-то как… — шепчет она, берет у меня рюкзак, и смеется, и опять плачет.
Какой низкий потолок у нас! Пахнет тестом, молоком и как будто пеленками.
— Как живете-то? — спрашиваю я деловито. — Я на три дня, мама. Как живете?
— Живы, здоровы… Садись… садись… Теперь у нас Аленушка живет….
— Аленушка?
— Племянница твоя, чай, ты дядя! — смеется мама. — Спит она, пойдем, посмотришь на нее.
Мама ведет меня во вторую комнату, за перегородку. Здесь темно, и я едва различаю светлый затылок и загорелую ручонку на одеяле. Но, кроме племянницы, здесь кто-то есть, из угла доносится тяжелое дыхание.
— А там дедушка спит, — поясняет мама.
— Какой дедушка?
— Да твой дедушка, из Красного Кута, — смеется мама. — Приехал. Что же одному-то жить?.. Он старенький, ходит мало, все стихи пишет.
Мы выходим в столовую, и мама здесь говорит громче.
— Такой поэт — беда. Пишет и пишет… А я блины поставила — чуяло мое сердце, приедет кто-то, — говорит мама и ставит чай. И все говорит, говорит. — Ты что ж на три дня всего?.. У нас теперь газ… Такое удобство, сказка — ни дыма, ни копоти, посуду чистить легко.
И она торжественно показывает на плиту.
— Жалко, что на три дня… Мне ведь сегодня в Покровск на похороны ехать.
— А кто умер?
— Тетя Соня! — Мама садится на табуретку и всхлипывает. — Все звала, ждала меня, когда я к ней приеду, а я так и не собралась.
Я вспоминаю тетю Соню, одинокую, больную, но всегда веселую. Она всегда привозила нам чернослив и все красила свои седые волосы: «Глядишь, какого старика еще зачарую».
Мы пьем чай, и мама рассказывает шепотом, иногда начинает говорить громко и опять смолкает.
— Аленушка подросла уже, куклы ей надоели, на улицу рвется, к ребятишкам — не удержишь. Я уж попросила Степана Михайловича калитку сделать потуже. Ведь без материнского пригляду… Все спрашивает, где мама, скоро ли приедет?
Она замолкает и задумчиво смотрит в одну точку.
— Ни отца, ни матери у девчонки. Мать все в разъездах, гастроли, дороги… Отец строчки не напишет… Хоть бы ты ему написал. Родной ребенок все один! Я уж ему вырезку из газеты послала, статью, там одна девушка пишет: хотела бы увидеть своего отца — что он за человек?..
Мама плачет и накладывает мне варенья.
— Ну а ты-то как? Ой, похудел, похудел.
— Напишу ему, — говорю я твердо.
Спать ложусь в зале на продавленном диване.
Мама накрывает меня старым пальто и шепчет:
— Спи, отдохни. Я живо управлюсь.
Я засыпаю, слыша, как мама ставит тесто, как чмокает во сне Аленушка…
Просыпаюсь оттого, что рядом с диваном раздается грохот и плач.
Аленушка стащила рюкзак со стула, и он свалился на нее.
Я вскакиваю, поднимаю ее и вижу… свою сестру, только очень маленькую.
У Аленки такое же выражение лица, как у сестры, когда она ревела в детстве. Так же растягивает рот и оттопыривает нижнюю губу кошельком. И нос так же сморщился, а глаза зеленые. Увидев меня, Аленушка ревет еще громче.
— Здравствуй, Аленушка, — говорю я ей. — Ведь это я, твой дядя.
Я даю ей конфетку.
— Хочу шоколадку, — говорит Аленушка.
Я выхожу в столовую и за столом вижу лысого старика с голубыми глазами и серыми усами. Он медленно сворачивает блин.
— Здравствуйте, дедушка, — говорю я бодро и громко.
— Здравствуйте, — отвечает дедушка, и глаза его сияют. — С приездом вас, — он протягивает мне холодную костистую ладонь цвета дубовой коры.