За несколько недель до дня, назначенного для моего избрания, у императрицы возникло сильное опасение, что избрание мое может вовлечь ее в большие затруднения и даже в войну с Портою. Вопреки Панину, писала она к Кейзерлингу, что, опасаясь многих неудобств для России и для себя от слишком упорного настаивания на избрании моем, она повелевает ему не доходить до формального поручительства за меня, но ограничиться действием, которое он почтет влекущим за собой наименее худые последствия.
Панин осмелился написать Кейзерлингу: «Не знаю, что пишет вам императрица; но после всего, что мы доныне сделали, честь императрицы и государства нашего так связана с этим вопросом, что, отступая от него, мы много повредили бы себе. Итак, продолжайте как следует, чтобы довершить это дело. Смело вам это высказываю».
И Кейзерлинг не побоялся ослушаться своей государыни и последовать совету ее первого министра. Он изложил формальный акт от имени императрицы. А поскольку был он в то время болен и не мог лично представить его примасу (как то обыкновенно делалось в прежних избраниях), то и представил бумагу свою через посольского секретаря, барона Аша.
Избрание мое совершилось единогласно и в таком порядке, что большое число дам присутствовало на избирательном поле, посреди дворянских эскадронов. Только и был при этом один несчастный случай: лошадь лягнула господина Трояновского и раздробила ему ногу. Многие дамы сливали голоса свои за избирательными кликами воеводств, когда примас на колеснице своей проезжал и собирал от маршалов воеводских конфедераций избирательные записки за скрепою присутствующих.
По общему мнению, около 25 тысяч человек окружало избирательное поле, и в этом числе ни один голос не восстал против меня.
Что ни говори, а если смотреть беспристрастно, то в этой отрывочной исповеди не обрисовывается пошлый и своекорыстный честолюбец. Тут честолюбие есть, но оно очищено и облагорожено более возвышенными побуждениями; оно питается двойной любовью. В исповедующемся видим хотя и грешника, но честного человека; видим здравый ум, который хорошо и верно судит о настоящем положении и так же верно предвидит опасения в будущем. Он раскаивается в том, что увлекся, что не следовал видам, которые сам исчислил и оценил; но раскаивается поздно. Впрочем, когда же в делах житейских раскаяние не бывает поздней добродетелью?
Вместе с тем виден здесь и поляк-мечтатель. Польская политика всегда сбивается на фантазию. Романтической литературы еще и в помине не было, а благодаря полякам была уже романтическая политика, пренебрегающая единством времени, места и действия. У них нет классического воззрения на вещи и события. Всё перед ними освещается фальшфейерами, которые принимают они за маяки.
В своей романтической мечтательности, в своей
Не видали ли мы много примеров тому и после Понятовского? Кому из поляков не грезилось хотя раз в жизни, что Европа почтет для себя обязанностью и удовольствием предложить ему руку и сердце свое и принести в приданое все силы и войска свои? И легковерный и несчастный поляк, рассчитывая на это будущее, губит свое настоящее.
Он пускается во вся тяжкая, ставит ребром свой последний
Странная и какая-то таинственно-роковая игра запечатлела судьбу Понятовского. Будущее царствование его случайно возродилось в Петербурге; в Петербурге же и погасло это посмертное царствование. По движению великодушия и рыцарства императора Павла развенчанный венценосец был призван в Петербург. Царской тени его воздавались почести, подобающие неизгладимому величию царского достоинства. Он жил в Мраморном дворце, окруженный придворным штатом. На всех праздниках, во всех торжествах император Павел уделял ему царское место. Он постоянно был к нему внимателен и приветлив, с той врожденной и утонченной вежливостью, которая отличала императора, когда он к кому благоволил и не был раздражен неприятными впечатлениями. Одним словом, Понятовский жил и умер в Петербурге польским королем, но только без польского королевства. Впрочем, едва ли и в Варшаве владел он этим королевством.
Как много драматических движений и неожиданностей в этой участи; как много глубокого исторического и нравственного смысла! Здесь история в романе, и роман в истории.
Известно, что император Александр Павлович в последние годы царствования своего совершал частые и повсеместные поездки по России. В это время дорожное строительство и повинность доходили до крайности. Ежегодно и по нескольку раз в год делали дороги, переделывали их и все-таки не доделывали, разве под проезд государя; а там опять начнется землекопание, ломка, прорытие канав и прочее. Эти работы, на которые сгонялось деревенское население, возрастали до степени народного бедствия.
Разумеется, к этой тягости присоединялись и злоупотребления земской администрации, которая пользовалась, промышляла и торговала дорожными повинностями. Народ кряхтел, жаловался и приписывал все невзгоды Аракчееву, который тут ни душой, ни телом не был виноват. Но в этом отношении Аракчеев пользовался большой
В Московской губернии в осеннюю и дождливую пору дороги были совершенно недоступны. Подмосковные помещики за 20 и 30 верст отправлялись в Москву верхом. Так ездил князь Петр Михайлович Волконский из Суханова; так ездили и другие. Так однажды въехал в Москву и фельдмаршал Сакен. Утомленный, избитый толчками, он на последней станции приказал выпрячь лошадь из-под форейтора, сел на нее и пустился в путь. Когда явились к нему московские власти с изъявлением почтения, он обратился к губернатору и спросил его, был ли он уже губернатором в 1812 году; на ответ, что не был, граф Сакен сказал: «А жаль, что не были! При вас Наполеон никак не мог бы добраться до Москвы».
Карамзин говорил, что если отвечать одним словом на вопрос: «Что делается в России?», то пришлось бы сказать: «Крадут». Он был непримиримый враг русского лихоимства, расточительности, как частной, так и казенной. Сам был он не скуп, а бережлив; советовал бережливость друзьям и родственникам своим; желал бы иметь возможность советовать ее и государству.
Ничего так не боялся он, как долгов, за себя и за казну. Если никогда не бывал он, что называется, в нужде, то всегда должен был ограничиваться строгой умеренностью, впрочем (как сказано выше), чуждою скупости: напротив, он всегда держался правила, что если уж нужно сделать покупку, то должно смотреть не на цену, а на качество, и покупать что есть лучшее.
В первые времена письменной деятельности Карамзина, да и позднее, литература наша не была выгодным промыслом. Цены на заработки стояли самые низкие. Журналы, сборники, им издаваемые («Аониды» и пр.), не представляли большого барыша и едва давали возможность сводить концы с концами. В молодости в течение двух-трех лет прибегал он как к пособию к карточной коммерческой игре. Играл Карамзин умеренно, но с расчетом и умением. Можно сказать, до самой кончины своей он не жил на счет казны. Скромная пенсия в 2000 рублей ассигнациями, выдаваемая историографу, не была для казны обременительна.
Впоследствии близкие отношения к императору Александру, милостивое, дружеское внимание, оказываемое ему монархом, не изменили этого скромного положения. В сношениях своих с государем Карамзин дорожил своей нравственной независимостью, боялся утратить и затронуть чистоту своей бескорыстной преданности и признательности. Он страшился благодарности вещественной и обязательной.
Можно подумать, что и государь, с обычной своей мечтательностью, не хотел придать сношениям своим с Карамзиным характер официальный. Впрочем, приближенные к императору замечали не раз, что он не имел ясного понятия о ценности денег: иногда вспоможение миллионом рублей частному лицу не казалось ему чрезвычайным, в другое время он задумывался над выдачей суммы незначительной.
Карамзин за себя не просил: другие также не просили за него, и государь, хотя и довольно частый свидетель скромного домашнего быта его, мог и не догадываться, что Карамзин не пользуется даже и посредственным довольством.
Как уже сказано, Карамзин заботился не о себе. Но в меланхолическом настроении духа, к которому склонен он был даже и в дни относительного счастья, не мог он внутренне не думать с грустью о том, что не успел обеспечить материально участь довольно многочисленного и нежно и горячо любимого им семейства. Провидение, в которое он покорно и безгранично веровал, оправдало эту веру и между тем поберегло бескорыстие и добросовестность его. Пока бодрствовал он духом и телом, обстоятельства не искушали его и не приводили в опасение быть в противоречии с самим собой.
Только на смертном одре и за несколько часов до кончины получил Карамзин поистине царскую награду, возмездие за чистую и доблестную жизнь, за долгую и полезную деятельность и заслуги перед Отечеством. Это была, так сказать, при жизни, но уже посмертная награда. Оказал ее не император Александр, а, в память его, достойный и великодушный преемник его. Глубоко, умилительно растроганный подобной милостью, Карамзин оставался верен правилам и убеждениям своим: он находил, что милость чрезмерна и превышает заслуги его. Последние строки, написанные его ослабевшей и уже остывающей рукой, которая некогда так деятельно и бодро служила ему, стали выражением глубокой благодарности тому, кто осветил предсмертные часы его. Карамзин умирал спокойно, зная, что участь детей его обеспечена.
Странные бывают люди! Есть, например, такие, которые на том основании, что они переносятся в далекое место быстро и по железным дорогам, а Лейбниц и Вольтер медленно тащились по выбоинам и рытвинам в неуклюжих почтовых рыдванах, твердо убеждены, что они выше и умнее Лейбница и Вольтера. При каждом удобном, а часто и неудобном случае они на лету и с высоты вагона своего смеются над этими жалкими недорослями, выражают презрение к минувшему времени, рисуются и любуются собой в настоящем. Как бы растолковать этим господам, что хотя век наш материально и обогатился многими изобретениями и вспомогательными средствами, но всё же не дошел еще до того, что выдумал паровой аппарат, который придавал бы ума тем, кто ума не имеет.
Терпение! Пускай обождут они немного; может быть, такой аппарат и осуществится, и тогда разрешат им смеяться над Лейбницем и Вольтером.
А.М.Пушкин спрашивает путешествующего англичанина, правда ли, что изобрели в Англии машину, в которую вводят живого быка, и полтора часа спустя подают из машины выделанные кожи, готовые бифштексы, гребенки, сапоги и проч. «Не слыхал, – простодушно отвечает англичанин. – При мне еще не было; вот уже два года, что я разъезжаю по материку: может быть, эта машина изобретена без меня».
Приятель князя Дашкова выражал ему свое удивление, что он ухаживает за госпожой ***, которая не хороша собой, да и не молода. «Всё это так, – отвечал князь, – но если бы ты знал, как она благодарна!»
Княгиня Ц. говорила, что не желала бы овдоветь, а желала бы родиться вдовой.
NN говорит: «Жаль, что нет третьего пола для третейского и мирового суда в тяжбе между мужским и женским полом; а то судят и решат между собою дело сами подсудимые».
Денис Давыдов во время сражения докладывал князю Багратиону, что неприятель
Е. говорит, что в жизни следует решиться на одно: на жену или на наемную карету. А если иметь ту и другую, то придется сидеть одному целый день дома без жены и без кареты.
Проезжающий поколотил станционного смотрителя. Подобного рода путевые впечатления не новость. Смотритель был с амбицией: он приехал к начальству просить дозволения подать на обидчика жалобу и взыскать с него за бесчестие. Начальство старалось убедить его бросить это дело и не давать огласки. «Помилуйте, ваше превосходительство, – возразил смотритель, – одна пощечина, конечно, в счет не идет, а несколько пощечин в общей сложности чего-нибудь да стоят».
На одном из придворных собраний императрица Екатерина обходила гостей и к каждому обращала приветливое слово. Между присутствующими находился старый моряк. По рассеянию случилось, что, проходя мимо него, императрица три раза сказала ему:
– Кажется, сегодня холодно?
– Нет, матушка, ваше величество, сегодня довольно тепло, – отвечал он каждый раз. – Уж воля ее величества, – сказал он соседу своему, – а я на правду – черт.
– Никогда я не могла хорошенько понять, какая разница между пушкой и единорогом, – говорила Екатерина II какому-то генералу.
– Разница большая, – отвечал он, – сейчас доложу вашему величеству. Вот изволите видеть: пушка сама по себе, а единорог сам по себе.
– А, теперь понимаю, – сказала императрица.
Слепой Молчанов (Петр Степанович) слышит однажды у себя за обедом, что на конце стола плачет его маленький внучек и мать бранит его. Он спрашивает причину тому.
– А вот капризничает, – говорит мать, – не хочет сидеть, где посадили его, а просится на прежнее место.
– Помилуй, – отвечает Молчанов, – да вся Россия плачет о местах. Как же ему не плакать? Посади его, куда он просится.
Я не знал Молчанова, когда он был, как говорится, в случае и в силе. Он считался всемогущим дельцом при князе Н.И.Салтыкове; а князь, в пребывание императора за границей во время войны, оставался чуть ли не регентом в России. Касательно этой эпохи ничего положительного о Молчанове сказать не могу: я вовсе не знал его, а худого понаслышке ничего сказать не хочу.
Сблизился я с ним уже позднее, когда был он в отставке и слеп. Нашел я в нем человека умного, обхождения самого вежливого и приятного. Отставку и слепоту переносил он бодро и ясно. Был словоохотлив, говорил и рассказывал с большой живостью и увлекательностью. Многое и многих знал он близко; знал хорошо и сцену света, и актеров, и закулисные таинства и всё сохранил он в своей твердой и зеркальной памяти. Искал он беседы с людьми, чем-нибудь известными и достойными внимания. С ними он, так сказать, кокетничал, приискивая их доброе к себе расположение. Он говаривал, что можно прикинуться и богатым, и знатным, но умным уж никак не прикинешься, если нет ума.
Между прочими рассказами его особенно значителен один, свидетельствующий о недоброжелательном и недоверчивом расположении императора Александра к Кутузову и поэтому принадлежащий истории. Когда Наполеон в 1812 году шел к Москве, Петербург также был не очень покоен и безопасен. В нем также принимались правительством меры, чтобы заблаговременно вывезти из столицы все драгоценности, государственные дела и проч. Не был забыт и памятник Петру Великому: и он предназначался к упаковке и отправлению в безопасное место водой. И подлинно, слишком было бы грустно старику видеть, как через
Государь поручил спасение памятника особенной распорядительности Молчанова: секретно выдана была ему на то из казначейства надлежащая сумма. Когда по выходе Наполеона из Москвы дела наши приняли благополучный оборот и неприятель оказался преследуем нашими войсками, Молчанов при одном докладе государю напомнил о вверенной ему сумме и спросил, не прикажет ли его величество отдать ее обратно в казначейство. «Ты Кутузова не знаешь, – с живостью прервал его государь, – было бы у него всё хорошо, а о других заботиться он не станет. Держи деньги пока у себя на всякий случай».
Когда Дмитриев был министром юстиции, он часто бывал недоволен Молчановым из-за противодействие его делам, которые Дмитриев вносил в Комитет министров. Противодействие было так для него чувствительно, что он отпросился в отпуск во время отсутствия государя. Позднее, когда он снова вступил в управление министерством, а государь возвратился из Парижа, эти неудовольствия отразились на холодном приеме, оказанном ему императором. Приближенная к государю особа выразила сожаление по этому поводу, заметив, что Дмитриев – честный человек и пользуется общим уважением. Государь, вероятно, предубежденный князем Салтыковым, сказал на это: «Он слишком горд; не худо дать ему урок». Вскоре после того прекратились и личные министерские доклады государю. Дмитриев тогда вышел в отставку.
Много лет спустя, когда Молчанов и Дмитриев, то есть временный победитель и побежденный, были уже в отставке, случай свел их в Москве. Жихарев, некогда служивший при Молчанове и преданный Дмитриеву, дал им при проезде первого через Москву примирительный обед. По крайней мере при последнем пороге жизни очистились они друг перед другом от неприязненных чувств, которые, может быть, пережили в сердцах их и самую пору, и самые причины взаимного недоброжелательства: политические и даже просто служебные разномыслия и пререкания гораздо злопамятнее, нежели сердечные и любовные размолвки.
В то время холера начинала разыгрываться. Молчанов очень боялся ее. По возвращении своем в Петербург он наглухо заперся в своем доме, как в крепости, осажденной неприятелем, но крепость не спасла: неприятель ворвался в нее и похитил свою жертву.
Страх холеры действовал тогда на многих; да, впрочем, по замечанию Д.П.Бутурлина, едва ли на какое другое чувство и могла бы она надеяться.
Граф Ланжерон, столько раз видавший смерть во многих сражениях, не остался равнодушным к холере. Он так был поражен мыслью, что умрет от нее, что, еще пользуясь полным здоровьем, написал духовное завещание, начинающееся так: «Умирая от холеры, и проч.».
На низших общественных ступенях холера не столько страха внушала, сколько недоверчивости. Простолюдин, верующий в благость Божию, не примиряется с действительностью естественных бедствий: он приписывает их злобе людской или каким-нибудь тайным видам начальства. Думали в народе, что холера есть докторское или польское напущение. При первом появлении холеры в Москве один подмосковный священник, впрочем, благоразумный и далеко не безграмотный, говорил: «Воля ваша, а, по моему мнению, эта холера есть не что иное, как повторение
Мы говорили о недоверии императора Александра к Кутузову; вот еще разительный тому пример. По назначении Кутузова главнокомандующим над войсками государь приказал ему приехать к себе в такой-то час в Каменно-островский дворец. Назначенный час пробил, а Кутузова нет. Проходит еще минут пять и более. Государь несколько раз спрашивает, приехал ли он. А Кутузова всё еще нет. Рассылаются фельдъегеря во все концы города, чтобы отыскать его. Наконец приходит сведение, что Кутузов в Казанском соборе слушает заказанный им молебен.
Когда Кутузов приезжает, государь принимает его в кабинете и остается с ним наедине около часа. Отпуская, провожает его до дверей комнаты, следующей за кабинетом, и тут прощается с ним. Возвращаясь, проходит он мимо графа Комаровского, дежурного генерал-адъютанта, и говорит ему: «Публика хотела назначения его, и я его назначил; что до меня касается, умываю руки».
Этот рассказ со слов графа Комаровского был передан мне Д.П.Бутурлиным. Правдивость того и другого не подлежит сомнению. Как подобный отзыв ни может показаться сух, странен и предосудителен, но не должно останавливаться на внешности его. Проникнув в смысл его внимательнее и глубже, отыщешь в этих словах чувство тяжелой скорби и горечи. Когда поставлен был событиями вопрос
Можно обвинять Кутузова в некоторых стратегических ошибках, сделанных им во время Отечественной войны; но это подлежит разбирательству и суду военных авторитетов. Это вопрос науки и критики. Отечество и народ не входят в подобные исследования. Они видят в Кутузове освободителя родной земли от иноплеменного нашествия: весь суд свой о нем заключают они в одном чувстве благодарности.
Нет сомнения, что окончательно и Александр не отказал ему в этом чувстве. Государю не было повода раскаяться в том, что он послушался народного голоса, который на этот раз, и, может быть, не в пример другим, был точно голосом Божиим. Еще задолго до 1812 года император, разговаривая о Наполеоне с сестрой своей, великой княжной Марией Павловной, сказал эти замечательные слова: «Нам обоим нет места в Европе. Одному из нас рано или поздно придется отступить».
Государь носил в себе предчувствие неминуемости войны. Все мелкие события, ей предшествовавшие и будто ее вынудившие, были только побочными принадлежностями, каплей, которой переполняется сосуд. В людских суждениях часто останавливаются на этих каплях, забывая о сосуде, который уже полон. Кутузов помог императору Александру выйти победителем из первого действия поединка на жизнь и смерть, который Александр предвидел. Вот место, которое должен занять Кутузов в истории и в благодарной народной памяти.
Граф Растопчин рассказывает, что в царствование императора Павла Обольянинов поручил Сперанскому изготовить проект указа о каких-то землях, которыми завладели калмыки или которые у них отнимали (в точности не помню).
Дело в том, что Обольянинов остался недоволен редакцией Сперанского. Он приказал ему взять перо, лист бумаги и писать под диктовку. Сам начал ходить по комнате и наконец проговорил: «Пишите. По поводу калмыков и по случаю оные земли… – тут он остановился, продолжал молча ходить по комнате и заключил диктовку следующими словами: – Вот, сударь, как надобно было начать указ. Теперь подите и продолжайте».
Вполне ли верен сей рассказ или немного приукрашен воображением рассказчика, решить трудно. В правдивости графа Растопчина нет повода сомневаться; но известно, что анекдотисты, рапсоды, изустные хроникеры нередко увлекаются словоохотливостью своей: они раскрашивают первобытный рисунок, импровизируют вариации на заданную тему. Обольянинов мог быть небольшой грамотей, но, как слышно, был он человек благоразумный и не лишенный хороших свойств.
В конце минувшего столетия сделано было распоряжение Коллегией иностранных дел, чтобы впредь депеши наших заграничных послов писались исключительно на русском языке. Это переполошило многих из наших чиновников, более знакомых с французским дипломатическим языком, нежели с русским. Один из них в разгар Французской революции писал: «Гостиницы гозбят безштанниками». Это должно было соответствовать французской фразе: «Les auberges abondent en sans-cullotes».
Кстати. Один из наших посланников писал: «Я бросил свой лот в океан политики». Граф Растопчин был тогда главноуправляющим по иностранным делам; он отвечал ему: «Вследствие донесения вашего имею честь уведомить вас, милостивый государь, что его величеством поручено мне повелеть вам вытащить свой лот и возвратиться в раковину спокойствия». (Слышано от графа Растопчина.)
Кем-то было сказано: «Стихи мои, обрызганные кровью». «Что ж, кровь текла у него из носу, когда писал он их?» – спросил Дмитриев.
Хвостов сказал: «Суворов мне родня, и я стихи плету». «Полная биография в нескольких словах, – заметил Блудов, – тут в одном стихе всё, чем он гордиться может и чего стыдиться должен».
Графиня Толстая, урожденная Протасова, была женщина умная, образованная, но особенно известна своими причудами и оригинальностью. Эти своеобразные личности более и более стираются с общественного полотна. Жаль: они придавали картине блеск и оживление. Новое поколение смотрит с презрением на эти остатки
Оно замыкается в однообразной важности своей и слышать не хочет о частных исключениях, не подходящих под определенную меру и раму. Что же из этого выходит? По большой части одна плоская скука, и только.
Графиня Толстая говорила, что не желает умереть скоропостижной смертью: как неловко явиться перед Богом запыхавшись. По словам ее, первой заботой ее на том свете будет разведать тайну о Железной маске и о разрыве свадьбы графа В. с графиней С., который всех удивил и долго был предметом догадок и разговоров петербургского общества. Наводнение 1824 года произвело на нее такое сильное впечатление и так раздражило ее против Петра I, что, еще задолго до славянофильства, дала она себе удовольствие проехать мимо памятника Петру и высунуть перед ним язык! Когда была воздвигнута колонна в память Александру I, она запретила кучеру своему возить ее в близости колонны: «Не ровен час (говорила она), пожалуй, и свалится она с подножия своего».
Так равно, за много лет до учреждения обществ покровительства животным, она на деле выражала им свою любовь и деятельное покровительство. Дома окружена она была множеством кошек и собак. Наконец они так расплодились, что уже не было им достаточного помещения в домашнем ковчеге. Тогда разместила графиня излишество своего народонаселения по городским будкам, уплачивая будочникам известную месячную плату на содержание и харч переселенцев. В прогулках своих объезжала она свои колонии, приказывала вносить в карету к себе колонистов и, когда казалось ей, что они не довольно чисто и сытно содержаны, будочникам делала строгий выговор и грозила им, что переведет своих приемышей на другую застолыцину.
Муж ее, граф Варфоломей Васильевич, был не так оригинален, как жена, но тоже чудак в своем роде. Он имел несчастную для приятелей и вообще для слушателей своих страсть к виолончели; а в прочем человек был не злой и необидчивый. Имел он привычку просыпаться всегда очень поздно. Так было и 7 ноября 1824 года. Встав с постели гораздо за полдень, подходит он к окну (жил он на Большой Морской), смотрит и вдруг странным голосом зовет к себе камердинера, велит смотреть на улицу и сказать, что он видит на ней.
– Граф Милорадович изволит разъезжать на двенадцативесельном катере, – отвечает слуга.
– Как на катере?
– Так-с, ваше сиятельство: в городе страшное наводнение.
Тут Толстой крестится и говорит:
– Ну, слава Богу, что так; а то я думал, что на меня дурь нашла.
Генерал Костенецкий почитает русский язык родоначальником всех европейских языков, особенно французского. Например,
Последователь его, а с ним и Шишкова, говорил, что слово
Шамфор в своих «Анекдотах и характерах» рассказывает между прочим следующее. Императрица Екатерина пожелала иметь в Петербурге знаменитую певицу Габриелли. Та запросила пять тысяч червонцев на два месяца. Императрица велела сказать ей, что она подобного жалованья не дает ни одному из фельдмаршалов своих. «В таком случае, – отвечает Габриелли, – пускай ее величество своих фельдмаршалов и заставляет петь».