Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записные книжки - Петр Андреевич Вяземский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С.: Как никаких? Есть одно неизменное и несокрушимое убеждение, что всегда до́лжно плыть по течению, куда бы не несла тебя волна, всегда быть на стороне силы, к какой бы цели не была она направлена, всегда угождать тому или тем, от которого и от которых можно ожидать себе пользы и барыша.

* * *

X: Можно ли было предвидеть, что он так скоро умрет! Еще третьего дня встретился я с ним, он показался мне совершенно здоровым.

Р.:А я уже несколько времени беспокоился о нем. Он был не в себе, как говорят, не в своей тарелке.

X: Что же, вы заметили, что по делам, в присутствии?..

Р.:Нет, тут не замечал я ничего особенного. Всё шло как следует, и никакой перемены в нем не оказывалось. Он слушал и подписывал бумаги безостановочно, но в последние три-четыре дня он делал ошибки в висте, по которым можно было заключить, что начинается какое-то расстройство во внутреннем его механизме.

* * *

Г. (хозяин за обедом): А вы любите хорошее вино?

NN: Да, люблю.

Г.: У меня в погребе отличное вино, еще наследственное: попотчую вас в первый раз, что пожалуете ко мне обедать.

NN (меланхолически и вполголоса): Зачем же в первый раз, а не в этот?

* * *

Князь*** (хозяин за ужином): А как вам кажется это вино?

Пушкин (запинаясь, но из вежливости): Ничего, кажется, вино порядочное.

Князь***: А поверите ли, что тому шесть месяцев нельзя было и в рот его брать.

Пушкин: Поверю.

* * *

Другой хозяин (за обедом): Вы меня извините, если обед не совсем удался. Я пробую нового повара.

Граф Михаил Виельгорский (наставительно и несколько гневно): Вперед, любезнейший друг, покорнейше прошу звать меня на испробованные обеды, а не на пробные.

Третий хозяин: Теперь поднесу вам вино историческое, которое еще от деда хранится в нашем семейном погребе.

Граф Михаил Виельгорский: Это хорошо, но то худо, что и повар ваш, кажется, употреблял на кухне масло историческое, которое хранится у вас от деда вашего.

* * *

Зрелая девица (гуляя по набережной в лунную ночь): Максим, способен ли ты восхищаться луной?

Слуга: Как прикажете, ваше превосходительство.

* * *

Шестнадцатого июня 1853 года узнал я о смерти Льва Пушкина. С ним, можно сказать, погребены многие неизданные стихотворения брата его, может быть, даже и не записанные, которые он один знал наизусть. Память его была – та же типография, частью потаенная и контрабандная. В ней отпечатлевалось всё, что попадало в ящик ее. С ним сохранились бы и сделались бы известными некоторые драгоценности, оставшиеся под спудом; и он же мог бы изобличить в подлоге другие стихотворения, которые невежественными любителями соблазна несправедливо приписываются Пушкину. Странный обычай – чтить память славного человека, навязывая на нее и то, от чего он отрекся, и то, в чем часто неповинен он душой и телом. Мало ли что исходит из человека! Но неужели сохранять и плевки его во веки веков в золотых и фарфоровых сосудах!

Пушкин иногда сердился на брата за его стихотворческие нескромности, мотовство, некоторую невоздержанность и распущенность в поведении, но нежно любил его родственной любовью брата, с примесью родительской строгости. Сам Пушкин не был ни схимником, ни пуританином; но он никогда не хвастался своими уклонениями от торной дороги и не рисовался в мнимом молодечестве. Не раз бунтовал он против общественного мнения и общественной дисциплины, но, по утишении в себе временного бунта, он сознавал законную власть этого мнения. Как единичная личность, как часть общества, он понимал обязанности, по крайней мере внешне, приноровляться к ней и ей повиноваться гласной жизнью своей, если не всегда своей жизнью внутренней, келейной. И это не была малодушная уступчивость. Всякая свобода какой-нибудь стороной ограничивается той или другой обязанностью, нравственной, политической или взаимной. Иначе не быть обществу, а будет дикое своеволие и дикая сволочь.

Лев Пушкин, храбрый на Кавказе против чеченцев, любил иногда и сам, в мирном житии, гарцевать чеченцем и нападать врасплох на обычаи и условия благоустроенного и взыскательного общества. Пушкин старался умерять в младшем брате эти порывы, эти избытки горячей натуры, столь противоположные его собственной аристократической натуре: принимаем это слово и в общепринятом значении его, и в первоначальном этимологическом смысле. Не во гнев демократам будь сказано, а слово аристократия соединяет в себе понятия о силе и о чем-то избранном и лучшем, то есть о лучшей силе.

Лев, или, как слыл он до смерти, Левушка, питал к Александру некоторое восторженное поклонение. В любовь его входила, может быть, и частичка гордости. Он гордился тем, что был братом его, и такая гордость не только простительна, но и естественна и благовидна. Он чувствовал, что лучи славы брата несколько отсвечиваются и на нем, что они освещают и облегчают путь ему. Приятели Александра – Дельвиг, Баратынский, Плетнев, Соболевский – скоро сделались приятелями Льва. Эта связь тем легче поддерживалась, что и в младшем брате были некоторые литературные зародыши. Не будь он таким гулякой, таким гусаром коренным, или драгуном, может быть, и он внес бы имя свое в летописи нашей литературы. А может быть, задерживала и пугала его слава брата, который забрал весь майорат дарования.

Как бы то ни было, но поэтическое чувство было во Льве сильно развито. Он был совершенно грамотен, вкус его в деле литературы был верен и строг. Он был остер и своеобразен в оборотах речи, живой и стремительной. Как брат его, был он несколько смуглый араб, но смахивал на белого негра. Тот и другой были малого роста, в отца. Вообще в движениях, в приемах их было много отцовского, но африканский отпечаток матери видимым образом отразился на них обоих. Другого сходства с нею они не имели. Одна сестра их, Ольга Сергеевна, была в мать и, кстати, гораздо благообразнее и красивее братьев своих.

Первые годы молодости Льва, как и Александра, были стеснены, удручены неблагоприятностью окружающих или подавляющих обстоятельств. Отец, Сергей Львович, был небогат, плохой хозяин, нераспорядительный помещик. К тому же по натуре своей был он скуп. Что ни говори, как строго ни суди молодежь, а должно сознаться, что нехорошо молодому человеку, брошенному в водоворот света, не иметь по крайней мере несколько тысяч рублей ежегодного и верного дохода, хотя бы на ассигнации. Деньги, обеспечивающие положение в обществе, – это необходимый балласт для правильного плавания. Сколько колебаний, потрясений, крушений бывает от недостатка в уравновешивающем и охранительном балласте.

Когда-то Баратынский и Лев Пушкин жили в Петербурге на одной квартире. Молодости было много, а денег мало. Они везде задолжали: в гостиницах, лавочках, в булочной; нигде ничего в долг им более не отпускали. Один только лавочник, торговавший вареньями, доверчиво отпускал им свой товар, да где-то промыслили они три-четыре бутылки малаги. На этом сладком пропитании продовольствовали они себя несколько дней.

После смерти брата Лев, сильно огорченный, хотел ехать во Францию и вызвать на роковой поединок барона Геккерна, урожденного Дантеса, но приятели отговорили его от этого намерения.

Последние годы жизни своей Лев Пушкин провел в Одессе, состоя на службе по таможенному ведомству. Под конец одержим он был водяной болезнью, отправился по совету врачей в Париж для исцеления, возвратился в Одессу почти здоровым, но скоро принялся опять за прежний образ жизни; болезнь возвратилась, усилилась, и он умер.

Водяная болезнь Льва напоминает сказанное Костровым Карамзину незадолго до смерти. Костров страдал перемежающейся лихорадкой. «Странное дело, – заметил он, – пил я, кажется всё горячее, а умираю от озноба».

* * *

Кто-то сказал про Давыдова:

– Кажется, Денис начинает выдыхаться.

– Я этого не замечаю, – возразил NN.

– А может быть, у тебя нос залег?

Когда Михаил Орлов, посланный в Копенгаген с дипломатическим поручением, возвратился в Россию с орденом Даненброг, его спросили в московском Английском клубе: – Что же, ты очень радуешься салфетке своей?

– Да, – отвечал Орлов, – она мне может пригодиться, чтобы утереть нос первому, кто осмелится позабыться передо мной.

* * *

Графиня Радолинска говорит о людях, промышляющих чужими мыслями: «Ум их занимается каботажным (прибрежным) судоходством». Она же говорила: «Писать – значит разжижать».

* * *

Свечина называет записочки, написанные карандашом, разговором вполголоса.

NN говорит: «Есть люди, которые, чтобы доказать тонкость своего умственного и политического чутья, часто предполагают в высокопоставленных лицах какие-то задние мысли, а я часто ищу в них передние и за неимением передних – хоть средние, но и тех не нахожу. Задние мысли могут еще выпрямиться и пригодиться к делу, а от голого безмыслия ожидать нечего».

* * *

«Иные боятся ума, – говорит NN, – а я как-то всё больше боюсь глупости. Во-первых, она здоровеннее и оттого сильнее и смелее; во-вторых, чаще встречается. К тому же ум часто одинок, а глупости стоит только свистнуть, и к ней прибежит на помощь целая артель товарищей и однокашников».

* * *

Кто-то говорил в последней половине минувшего столетия во Франции аббату Терре, генеральному контролеру (то же, что министру финансов):

– Да вы хотите брать деньги даже из наших карманов!

– А откуда же мне брать их, как не из карманов? – отвечал он простодушно.

Николай Федорович Арендт был не только искусный врач, но и добрейший и бескорыстнейший человек. С многих из своих пациентов, даже достаточно зажиточных, он не брал денег, а лечил и вылечивал их из дружбы.

Один из них писал ему однажды: «В болезнь мою я поручил жене моей передать вам после моей смерти мои брегетовы часы; но вы умереть мне не дали, и я нахожу гораздо приличнее и приятнее еще заживо просить вас, почтеннейший и любезнейший Николай Федорович, принять их от меня и хранить на память о ваших искусных и дружеских обо мне попечениях и о неизменной благодарности телесно и душевно вам преданного и обязанного NN».

На другой день Арендт приехал к нему, торопливо (как делал он всё) всунул ему часы и просил о дозволении удержать одну записку.

Выздоравливающих он не баловал. «Вам лучше, – говаривал он, – я к вам более ездить не буду: у меня есть другой, опасно больной, который меня теперь гораздо более интересует, чем вы. Прощайте!»

* * *

На бедный русский чиновный люд пало нарекание во взяточничестве. Это любимый конек нашей бессребреной публицистики и журналистики. Они на этом коньке разъезжают, гарцуют, рисуются, подбоченясь, с презрением и отвагой. Оно, пожалуй, и так: греха таить нечего. Взяточничество у нас – один из способов пропитания, а пропитать себя нужно, потому что каждому жить хочется и дать жить жене и детям.

Но что же, в самом деле, взяточничество? Один из видов недуга, известного под именем любостяжания и сребролюбия. Но разве этот недуг исключительно русский? Не есть ли он поветрие, общее всем народам и всем обществам? Да и болезнь-то не новая, не плод испорченности новых нравов и распущенности. Еще Апостол сказал: «Корень бо всем злым сребролюбие есть». При Адаме денег еще не было, а были яблоки, и Адам, искусившись яблоком, был первый взяточник.

NN говорит, что дипломатия – дело хорошее и нужное, но она хороша, пока о ней, как о Кесаревой жене, ничего не говорят, а заговорит ли она вслух или о ней громко заговорят, то уж быть беде: значит, собираются громовые тучи, а дипломатия редко бывает благонадежным громовым отводом. Часто перья дипломатов приводят к войне, а пушки к миру. Первые иногда так запишутся, что иначе разнять их нельзя, как допустив руки до драки; другие до того выпалятся и так много перебьют народа на той и другой стороне, что и побежденные, и побеждающие нуждаются в мире.

* * *

Многие человеческие известности, знаменитости, как и горы высокие, бывают величественнее и поразительнее, когда смотришь на них издали, а не вблизи. Это своего рода декорации, которыми должно любоваться из партера, а не в кулисах. Монблан пленял меня более и приковывал мои глаза, когда глядел я на него из Женевы, нежели из долины Шамони.

* * *

Талейран во время посольства своего в Лондоне был очень любим и уважаем. Он умел подделаться под англичан, а вместе с тем умом и прославленным острословием своим внушал им почтительный страх.

Однажды на вечере у леди Пальмерстон собрался он уехать ранее обыкновенного.

– Куда же вы так спешите? – спросила хозяйка.

– Мне хочется завернуть к леди Гохланд.

– Зачем?

– Чтобы узнать, что у вас на уме.

Талейран не только высказал свое знаменитое: «Дар слова дан был человеку, чтобы прятать и переряжать мысль свою», но видно, что он применял его и на практике в отношении к другим. Он подарил Пальмерстону собственноручную записку Наполеона (разумеется, 1-го), которою предписывалось уполномоченному от него во время Амьенских переговоров 1802 года, что и буквально как сказать в таком или другом случае, и в том и другом принять за оскорбление всё, что ни сказал бы английский

посол; после того встать со стула, откланяться, подойти к дверям и, взявшись за ручку, остановиться и сказать: «Мне приходит в голову мысль; не знаю, будет ли она одобрена и утверждена моим правительством, но беру на себя ответственность…» (Рассказано мне в Баден-Бадене Бунсеном, который был долгое время прусским посланником в Лондоне, а познакомился я с ним в Риме в 1834—1835 годах.)

Бунсен, дипломат, теолог и немецкий ученый, не имел ни чопорности и потаенности первого, ни сухости и проповедничества второго, ни глубокомысленной и кафедральной скуки третьего. Он был просто приятный собеседник, занимательный и часто поучительный. Между прочим говорил он мне, что Герцен со своей пропагандой и со своим журналом не пользовался в Лондоне не только уважением, но даже и известностью.

* * *

Кто-то говорил об одной барыне, которой он не видал: «Она, должно быть, лицом дурна, потому что приятели ее говорят о ней, что она очень стройна».

Это напоминает слово князя Козловского. Чадолюбивая мать показывала ему малолетних детей своих, которые были один некрасивее другого, и спрашивала его, как они ему кажутся. «Они должны быть очень благонравные дети», – отвечал он.

* * *

Когда Карамзин был назначен историографом, он отправился к кому-то с визитом и сказал слуге:

– Если меня не примут, то запиши меня.

Когда слуга возвратился и сказал, что хозяина дома нет, Карамзин спросил его:

– А записал ли ты меня?

– Записал.

– Что же ты записал?

– Карамзин, граф истории.

* * *

Коллегия докторов, в которой избираются, то есть испытываются, в Китае лица, назначаемые на высшие государственные должности, именуется, кажется, Ган-Лин, то есть лес чернильниц. NN говорит, что когда он входит в свой департамент, ему всегда сдается, будто он входит в китайскую коллегию докторов, то есть в дремучий лес чернильниц.

* * *

Мятлев, Гомер курдюковской Одиссеи, служил некогда по министерству финансов. Директора одного из департаментов прозвал он целовальником, и вот почему: бывало, что ни скажет графиня Канкрина, он сейчас же: «Ах, как это мило, графиня! Позвольте за то поцеловать ручку вашу».

Когда Сабуров определен был советником в Банк, Мятлев сказал:

Канкрин наш, право, молодец! Он не министр – родной отец: Сабурова он держит в банке. Ich danke, батюшка, ich danke. * * *

Известно, что Ермолов любил отпускать шутки про немцев. Проезжая через Могилев, он говорил, что в главной квартире Барклая нашел только одного русского, и то Безродного[18].

* * *

Князь Меншиков не любил графа Канкрина. Во время опасной болезни сего последнего кто-то встречает князя на Невском проспекте и говорит ему:

– Сегодня известие о болезни Канкрина гораздо благоприятнее.

– А до меня, – отвечает князь, – дошли самые худые вести: ему, говорят, лучше.

* * *

Александр Тургенев был довольно рассеян. Однажды обедал он с Карамзиным у графа Сергея Петровича Румянцева. Когда за столом Карамзин подносил к губам рюмку вина, Тургенев сказал ему: «Не пейте, вино прескверное, это настоящий уксус». Он вообразил себе, что обедает у канцлера графа Румянцева, который за глухотой своей ничего не расслышит.

* * *

Другой забавный случай по поводу глухоты канцлера. Граф ***, рассудительный, многообразованный, благородный, но до высшей степени рассеянный, приезжает однажды к графу Николаю Петровичу, уже страдавшему почти совершенной глухотой. На первые слова посетителя канцлер как-то случайно отвечает правильно. «Мне особенно приятно заметить (говорит граф), что ваше сиятельство изволите лучше слышать».



Поделиться книгой:

На главную
Назад