Некоторые из качеств, желательных для современного лидера (о них упоминалось на первой странице Введения), в том числе ум, хорошая память, отвага, гибкость и стойкость, издавна считались достоинствами политического руководителя. Но для того, чтобы лучше разобраться в лидерстве, его нужно поместить в определенный контекст. В этой главе я буду рассматривать лидерство с четырех различных, но взаимосвязанных точек зрения — исторической, культурной, психологической и институциональной. Оценка руководства в большой степени зависит от конкретных условий, и то, что выглядит целесообразным и приемлемым в одной ситуации, может быть неподходящим и неосуществимым в другой. Стили руководства в военное и мирное время различны, так же как в кризисные и более спокойные периоды. В демократическом государстве возможности главы исполнительной власти существенно различаются в зависимости от того, обладает его партия подавляющим большинством в законодательном органе, шатким большинством или вообще находится в меньшинстве. То, что обычно называют сильным руководством, не тождественно удачному руководству. Последнее не является чем-то абстрактным, а представляет собой комплекс надлежащих мер, предпринимаемых в обстановке, характерной для конкретного времени и места.
Кроме того, различные эпохи отличаются друг от друга. Эту истину хорошо сознавали некоторые ученые восемнадцатого века, серьезно задумавшиеся над вопросами развития человеческого общества. В 1750-х годах шотландские и французские философы эпохи Просвещения впервые разработали теорию четырех этапов развития, которая, как они считали, позволяла объяснить закономерности и особенности общественного устройства на каждом из этих этапов[102]. Несмотря на чрезмерную схематичность их подхода (мы знаем, что развитие человечества шло отнюдь не настолько однолинейно, как следовало из их анализа[103]), целый ряд выводов этих философов пришелся очень кстати. Эта теория обобщала существовавшие на тот момент знания и допускала наличие исключений на каждом из этапов[104]. Одним из наиболее ярких представителей этой группы философов был отнюдь не склонный к догматизму Адам Смит — напротив, ему доставляло удовольствие обнаруживать исключения из установленных им же закономерностей[105][106].
Эволюция государственного управления и взглядов на лидерство
Изучая «состояние государства», философы Просвещения попытались в том числе объяснить появление вождей и монархов и вытекающую из этого суть руководства и подчиненности. Стремясь выявить исторические закономерности, они использовали самые разнообразные источники, от Ветхого Завета до литературы Древней Греции и Древнего Рима (особенно труды древнеримского историка Тацита) и далее, вплоть до рассказов современных им путешественников, познакомившихся с обществами охотников-собирателей. Особого внимания удостоились племена североамериканских индейцев. Некоторые авторы восемнадцатого века полагали, что на самой ранней фазе развития первобытного общества вождем становился самый сильный или высокий мужчина племени. При прочих важных условиях (существенно важная оговорка) рост выше среднего считался полезным качеством будущего вождя[107].
По замечанию Адама Смита, на первом этапе общественного развития — когда средствами пропитания были охота на животных и сбор «дикорастущих плодов» — не было почти ничего, что можно было назвать государством. «В век охотников какого-либо правления было очень немного, но то, что имело место, было скорее демократического толка»[108]. Смит признавал, что лидерство не тождественно власти. То есть и в племени охотников-собирателей, и в клубе или в английской ассамблее восемнадцатого века всегда были люди, выделяющиеся на фоне остальных, но это обуславливалось их «превосходящей мудростью, доблестью или другими подобными качествами», а решение вопроса об их руководстве зависело от других членов сообщества. Следовательно, лидерство в отличие от власти наблюдалось, когда все члены сообщества были «на равных», хотя и присутствовали те, к «чьим советам прислушивались» в большей степени по сравнению с другими[109]. Это — лидерство в наиболее чистом виде, которое можно определить как желание других людей следовать за лидером и подчиняться ему.
На следующей стадии развития, пастушеской, у людей стала появляться собственность в виде домашнего скота, и это вызвало потребность в государстве[110]. На третьей стадии они превращались в земледельцев и постепенно обзаводились собственностью в виде земли[111]. Четвертой фазой развития общества, по Адаму Смиту, была торговая стадия, в ходе которой люди начали заниматься коммерческой деятельностью. (Он не использовал термин «капитализм», появившийся лишь в середине девятнадцатого века.) Младший современник Смита, французский аристократ и правительственный сановник Анн-Робер-Жак Тюрго, разработавший похожую теорию стадий развития общества, полагал, что, когда «между странами впервые начались раздоры, человек, превосходящий остальных силой, доблестью или благоразумием, сперва убеждал, а затем принуждал подчиняться ему тех, кого он защищает»[112].
По Давиду Юму, ничто «не представляется более удивительным тем, кто рассматривает человеческие дела философски, чем та легкость, с которой меньшинство управляет большинством»[113]. Он предполагал, что впервые возвышение одного человека над массой людей началось «во время войны, когда превосходство мужества и одаренности раскрывается наиболее заметно, когда больше всего требуются единство и согласие и наиболее отчетливо чувствуются пагубные последствия неорганизованности»[114]. Более того, Юм полагал, что «если предводитель обладал справедливостью в такой же мере, как благоразумием и мужеством, он становился даже в мирное время арбитром при всех разногласиях и мог постепенно утвердить свою власть, используя сочетание принуждения и убеждения»[115].
Еще большее внимание вопросу о том, как некоторые люди стали господствовать над другими и как правление и власть развивались по мере роста социального расслоения, уделял Адам Смит. В «Богатстве народов» он выделил четыре способа возникновения власти и подчинения. Изначально имели значение личные качества, такие, как физическая сила и ловкость. Однако «одни лишь телесные качества, не подкрепленные разумом, во все времена дают лишь незначительную власть»[116]. Вторым источником власти был возраст. «У народов-охотников, например в туземных племенах Северной Америки, возраст является единственным основанием общественного положения и старшинства», — писал Смит[117]. Но возраст имел значение и в «самых зажиточных и цивилизованных странах», где на его основе определялось общественное положение людей, равных друг другу во всех остальных отношениях. Например, титул наследовал самый старший член семьи (или старший отпрыск мужского пола). Третьим источником было «превосходство достатка». Богатство считалось преимуществом для лидера на всех стадиях общественного развития, но прежде всего во второй его фазе, когда впервые стало проявляться значительное имущественное неравенство[118]. «Татарский вождь», отмечает Смит, имеющий стада и табуны, благодаря которым «может содержать тысячи людей», будет на деле повелевать этими людьми:
«Тысячи людей, которых он, таким образом, содержит, всецело зависят от него в средствах к своему существованию, должны повиноваться его приказам на войне и подчиняться его юрисдикции в мирное время. Он непременно является их полководцем и судьей, и его власть есть необходимое следствие превосходства его состояния»[119].
На торговой стадии развития человек может приобрести значительно большее состояние, однако при этом иметь в своем подчинении не более десятка человек, поскольку от его материальной поддержки зависит только домашняя прислуга. Тем не менее, указывает Смит, «власть богатства очень велика даже в богатом и цивилизованном обществе»[120]. На каждой из стадий развития, при имущественном неравенстве, богатство имело существенно большее значение по сравнению и с личными качествами, и с возрастом[121]. Четвертым источником власти, логическим образом вытекающим из резкого имущественного расслоения, было «преимущество рождения»[122]. Под этим Смит подразумевает не просто «древность рода» — это понятие он высмеивает, замечая: «Все семьи одинаково древни; предки князя, хотя они лучше известны, не могут быть более многочисленны, чем предки нищего. Древность фамилии предполагает древность или богатства, или величия, которое обыкновенно основывается на богатстве или сопровождается им»[123]. Смит крайне скептически относится к сосредоточению огромной власти в руках одного человека, замечая, что кажущаяся стабильность абсолютной монархии — иллюзия. Своеволие и неразумные поступки правителей дают народу основания изгонять их, а единственный правитель более подвержен этому, чем какой-либо коллективный орган управления. Как указывает Смит, «один человек намного более склонен совершать подобные глупости, поэтому мы видим, что революции по подобным причинам чаще всего происходят в абсолютных монархиях»[124]. По утверждению Смита, у турок «редко бывает, чтобы один и тот же султан правил больше шести или восьми лет (хотя у них и абсолютистское правление)»[125]. Обращаясь к студенческой аудитории в Университете Глазго в марте 1763 года, Смит говорил: «За последние несколько лет в России случилось больше революций, чем во всей остальной Европе. Безумие одного человека часто подвигает людей на праведный бунт»[126].
Человек, становящийся правителем в первобытной общине (или, пользуясь выражением одного из учеников Смита Джона Миллара, «вожаком невежественного племени»), получает эту должность в первую очередь как военный командир. Однако затем это приводит к появлению преданности лично ему и желанию угождать его интересам[127]. Миллар, применявший и развивавший концепцию четырех стадий, следовал теории Смита, утверждая, что дифференциация имущественного положения стала значительной уже на второй стадии — «после того, как человечество открыло для себя выгоду приручения пастбищного скота», что имело последствия для общественной и политической иерархии:
«Власть, проистекающая из богатства, не только более значительна, чем та, которая приобретена за счет личных качеств, но и более устойчива и постоянна. Необычайная одаренность, будь то телесная или умственная, может существовать только в течение жизни ее обладателя, а ее продолжатели в той же семье случаются редко. Но человек обычно оставляет свое состояние потомству, а вместе с ним и все применявшиеся им средства подчинения. Сын, наследующий имение отца, получает все возможности сохранить то же общественное положение; наряду с этим сохранившаяся влиятельность растет день ото дня и становится все значительнее от поколения к поколению»[128].
Это очень наглядно подтверждал пример вождей. По мере увеличения состоятельности человеку становилось проще поддерживать свое руководящее положение и во многих случаях делать его наследным. Будучи богаче других, он имел «больше власти, чтобы вознаграждать и защищать своих друзей и наказывать или подавлять тех, кто вызывал его раздражение или недовольство»[129]. Таким образом, у остальных людей было основание добиваться его милости, что вело к росту числа приближенных «великого вождя, или
Монархии, обычно наследные и с самыми разнообразными названиями лидеров — короли, цари, императоры, ханы, вожди, султаны, фараоны, шейхи и пр., — действительно стали архетипическим способом политического руководства на многие тысячелетия[131]. Они были исключительно разнообразны в том, что касалось деспотизма, произвола, уважения к закону и готовности делиться определенной частью власти[132]. До прихода к власти во Франции Наполеона Бонапарта монархи всей Европы (но уже не Великобритании) заявляли о том, что они властвуют по «праву помазанников Божьих». Однако, как заметил С. Э. Файнер: «Сразу по восшествии Наполеона на престол этой убеленной сединами политической формулировке пришлось обороняться. Теперь казалось, что любой встречный и поперечный может явиться ниоткуда и взять власть в государстве, если, конечно, не поленится изобразить это так, будто он сделал это по воле народа»[133].
Британская «исключительность»
До девятнадцатого века конституционная монархия и широкие гражданские права были относительно редкими явлениями. Самым ярким исключением была Англия — а впоследствии Великобритания, — представлявшая классический пример крайне постепенной трансформации наследного правления от абсолютной к конституционной монархии, власть которой к двадцатому веку носила уже чисто символический характер. Это называли «демократией в рассрочку», хотя те, кто делал плановые взносы, вряд ли имели в виду достижение полной демократии. Чаще всего, как в случае с принятием британским парламентом законов о расширении избирательного права в девятнадцатом веке, совершая очередной реформаторский шаг, они были уверены, что заходят максимально далеко, и дальнейшее продвижение по этому пути будет чревато попранием личных свобод и верховенства закона[134]. Тем не менее на протяжении нескольких веков в Великобритании происходило сокращение прав монархии при неторопливом возрастании власти парламента и подотчетности политиков все более широким слоям общества.
Однако постепенность преобразований не была гладкой и непрерывной. Наиболее резко она нарушилась в середине семнадцатого века. Гражданская война 1642–1649 гг. закончилась победой сторонников парламента, а король Карл I был обезглавлен на эшафоте. В период 1649–1660 гг. английское государство было республикой. С 1653-го по 1658-й страной правил лорд-протектор Оливер Кромвель, опиравшийся на подчиненную ему «Армию нового образца». Грызня, последовавшая за смертью Кромвеля, привела к появлению в армейских кругах влиятельной группировки, обеспечившей возврат к монархии (в лице Карла II) и постепенности реформ. Но недолговечная Английская революция сильно повлияла на монархию. В споре с Сэмюэлом Джонсоном отец Джеймса Босуэлла лорд Окинлек ответил на вопрос о том, что хорошего было в Кромвеле, так: «Он заставил королей сознавать, что и они способны преклонять голову»[135].
«Славная революция» 1688 года послужила серьезным импульсом к усилению власти парламента. Попытки Карла II, а в особенности его преемника Якова II, принизить роль парламента и не считаться с его существованием имели итогом конец династии Стюартов. Мнение о том, что Яков, будучи католиком, благоволит приверженцам этой конфессии и собирается восстановить католицизм в качестве государственной религии, было лишь одной из причин нарастающего недовольства. Когда влиятельные противники Якова решили предложить престол его дочери — протестантке Марии, ее голландский супруг Вильгельм Оранский настоял на том, чтобы стать равноправным монархом, а не только консортом при королеве. Эту «революцию», которая практически таковой не являлась, назвали «славной», поскольку переход власти в Англии произошел без кровопролития (хотя в Ирландии и Шотландии это было далеко не так). Яков II бежал из страны, его преемниками стали Вильгельм III и Мария. В недолгий период правления королевы Анны, во время которого в 1707 году состоялась уния английского и шотландского парламентов и было образовано союзное государство Великобритания, и при ее преемниках — представителях ганноверской династии — тенденция к усилению власти парламента и увеличению независимости государственного управления от монархии продолжилась. К двадцатому веку развитие конституционной монархии вплотную подошло к тому, чтобы Британию можно было называть «венценосной республикой».
Американская Конституция и ее наследие
Двумя важнейшими моментами разрыва с монархией в истории государственной власти были Американская революция и Великая французская революция. При всех различиях во взглядах отцов-основателей Соединенных Штатов, подписавших Декларацию независимости 1776 года, и основоположников американской Конституции 1787 года они был практически едины в одном важнейшем вопросе — форме правления, которая должна быть республиканской, а не монархической или аристократической[136]. Они приложили все усилия к закреплению принципа верховенства закона и защиты свобод для граждан страны. Однако американская Конституция и не была демократической, и не должна была быть таковой по мысли большинства основоположников. Она не запрещала рабство и подразумевала отсутствие избирательных прав у более чем половины населения — женщин, афроамериканцев и коренных американцев[137]. (*). Кроме того, в ней постарались оградить институт президентства в равной мере от «народных масс и господства конгресса»[138]. Постепенный переход от коллегии выборщиков, предусмотренной для избрания президента, к фактически всеобщим, хотя и не безупречно демократическим выборам происходил в связи с нарастанием поддержки расширения демократии американским народом, а не благодаря Конституции. Как указывал Роберт А. Даль:
«…коллегия выборщиков все же сохранила черты, явно противоречащие базовым принципам демократии: то, что население различных штатов представлено в ней на неравноправной основе, и то, что кандидат, набравший большинство голосов на прямых выборах, может не стать президентом, если не сможет заручиться большинством голосов выборщиков. То, что это не просто теоретическое допущение, становилось очевидным уже трижды до того, как попало на обозрение мировой общественности в результате выборов 2000 года»[139].
Создавая институт президентства, авторы Конституции задумывали обладателя этого поста воплощением исполнительной власти, каковым он и является в степени, несопоставимой с премьер-министром в парламентской системе правления (хотя многие из обладателей этой должности и их креатуры очень желали бы этого). Так или иначе, но американская Конституция вполне однозначна. Раздел 1 статьи II начинается с предложения: «Исполнительная власть предоставляется Президенту Соединенных Штатов», а первое предложение раздела 2 той же статьи провозглашает президента главнокомандующим армии и флота. Стоит еще раз повторить: в намерения основоположников Конституции не входили прямые выборы президента. Их целью было передать эту задачу в руки людей исключительной мудрости, а не позволить принимать столь судьбоносное решение широким народным массам. При этом они постарались исключить возможность того, чтобы президент превращался в монарха в гражданском обличье. Конституционно закрепив разделение властей и серьезно ограничив возможности президента в части политических решений, они тем самым гарантировали, что последний не приобретет полномочия, эквивалентные королевским (в отличие от первого и последнего республиканского правителя Англии Оливера Кромвеля).
Участники конституционного Конвента, собравшиеся в Филадельфии в 1787 году, выступили с двумя инновациями практики государственного управления — письменной Конституцией и разделением властей на федеральном уровне. Таким образом, властные полномочия президента были ограничены кодификацией законов о политическом устройстве, устанавливающих сферы ответственности различных институтов. Конституция стала документом, который, по выражению де Токвиля, «является источником всей власти в республике»[140]. Президентская власть была ограничена и благодаря тому, что в Конституции разделялись полномочия федерального правительства и властей штатов, каждому из которых предоставлялась автономия в определяемых ими областях. Это было качественным отличием от обычной децентрализации (присутствовавшей в некоторых других странах), поскольку означало, что ни один из них не сможет нарушить юрисдикцию другого. Сознательный и решительный переход США одновременно к конституционной форме правления и федерализму оказал значительное влияние на принятие подобных же подходов другими странами, хотя институциональные компоновки, легшие в основу американской Конституции, остались единственными в своем роде.
Государственное устройство и федеральное разделение властей в США установили принципиально новые ограничения полномочий высшей исполнительной власти. То же можно сказать и об особом месте, которое занимает закон в американской политической повседневности — временами верховенство закона начинает сильно напоминать верховенство законников. «Самое легалистское государственное устройство в мире», как назвал его Файнер[141], на практике означает, что решения, которые были бы вполне приемлемы для законно избранного правительства любой другой страны, в США могут становиться предметом судебного спора. Так, стоило только президенту Бараку Обаме провести через конгресс полномасштабный, но не дотягивающий до уровня других развитых стран закон о здравоохранении, как Верховный суд по собственной инициативе озаботился проблемой конституционности «Закона о защите пациентов и доступной медицинской помощи»[142]. Поскольку результаты голосования судей в целом прогнозируемы, исходя из их общественно-политических пристрастий, все очень удивились, когда вопрос конституционности этого законодательного акта решился положительно перевесом в один голос, который принадлежал консервативному председателю Верховного суда Джону Робертсу[143]. Многие из решений Верховного суда выглядят как продолжение политики иными средствами. Известный теоретик права Ричард Дворкин даже предположил, что Робертс захотел поддержать закон «из соображений пиара», а не по действительно юридическим основаниям[144]. Как бы то ни было, но окончательное решение было за Верховным судом. Более полутора веков назад де Токвиль писал: «В Соединенных Штатах вряд ли есть хотя бы один политический вопрос, который рано или поздно не превратится в юридический»[145].
Великая французская революция
Каким бы огромным ни было влияние Американской революции, оно тем не менее уступает влиянию Великой французской революции[146]. Если американцы утверждались в праве самоуправления, то французские революционеры претендовали на значительно большее. Они верили, что создают образец для остального мира, в первую очередь для Европы. Даже в двадцатом столетии революционеры, например российские большевики, часто обращались к опыту французской революции и ее последствий — от представления себя в роли якобинцев до опасений перед бонапартизмом[147]. Французская революция была по своей сути намного более демократической и эгалитарной, чем американская. При этом между американской Конституцией и ее Биллем о правах, с одной стороны, и Великой французской революцией с ее Декларацией прав человека — с другой, существовало одно важное различие, которое в долгосрочной перспективе стало преимуществом первой. Американские права были четко сформулированы и юридически осуществимы, тогда как французские были не более чем заявлением о намерениях в самом общем смысле[148].
Французское монархическое правление было столь же неумелым и деспотичным, как и в любой другой европейской стране, но свобод во Франции было уже больше, чем в большинстве других государств Европы. Важнейшей дополнительной составляющей, вдохновлявшей многих из числа революционеров, была идеология народовластия и равенства, взгляды «радикального Просвещения», что частично объясняет, почему революция приняла именно такой характер. Среди перемен, произведенных французской революцией, были коренные изменения правовой системы, отмена феодальных привилегий, отмена церковной власти, провозглашение полной отмены рабства чернокожих, изменение брачного законодательства с введением возможности развода и эмансипация еврейства[149]. До сих пор не утихают оживленные дискуссии не только о причинах французской революции, но и о датах ее начала и окончания, хотя взятие Бастилии 14 июля 1789 года стало символом падения старого режима и насильственного перехода к народовластию.
Некоторые из политических инноваций французской революции закрепились надолго: это понятия «левых» и «правых» в политике, изначально основанные на рассадке депутатов французского Национального собрания, и идея (или лозунг) «свободы, равенства и братства». Долговременное воздействие имели также заявленные революцией светские и антиклерикальные ценности, которые шли намного дальше замены одной религии или ее разновидности какой-то другой. Во многих частях света вопрос о преобладании религиозной или светской власти и по сей день стоит в политической повестке дня, однако ни в одной из современных европейских стран религиозное руководство не оказывает решающего влияния на политику правительства. Несмотря на свою враждебность к религии, французские революционеры очень скоро создали свои собственные ритуалы и мифы, а впоследствии прибегали к масштабному террору, который не только погасил первоначальный энтузиазм остальной Европы, но и во многом дискредитировал идеи, которые олицетворяла собой Великая французская революция. Нарастание разочарованности продолжилось, когда на смену первоначальному хаосу равноправия явились реанимированная монархия, военные авантюры и новый авторитаризм. Особенно полной она стала после того, как в 1799 году Наполеон Бонапарт разогнал Директорию — коллективный орган исполнительной власти, существовавший с 1795 года, — и установил режим личной диктатуры. Вопреки многим идеалам революции, в 1804 году Наполеон был коронован императором папой римским. Великая французская революция была первой серьезной попыткой заново создать государство на основе радикальных идей равноправия и демократии. Это был не последний случай, когда революция, вызванная к жизни подобными убеждениями, заканчивалась приходом к власти деспотичного диктатора.
Эволюция демократии и демократического руководства
На протяжении девятнадцатого века, по мере того как имущественное положение утрачивало решающее значение в избирательном праве, в политических системах большинства стран Европы и в Америке закреплялось все больше социальных групп. Впрочем, даже в США имущественные ограничения просуществовали достаточно долго, и в разных штатах решение о всеобщем участии в голосовании мужского белого населения принималось в разное время. В целом этот процесс завершился к 1860-м годам. Небелые мужчины не допускались к выборам до 1870 года, когда пятнадцатая поправка к Конституции наделила их этим законным правом — но только юридически. Это случилось всего лишь через пять лет после того, как тринадцатая поправка отменила рабство. Пятнадцатой поправки оказалось недостаточно, чтобы помешать южным штатам чинить чернокожим американцам препятствия на их пути к осуществлению своего права голоса. Даже к концу двадцатого века в некоторых штатах еще находили способы ограничить возможности участия в голосовании своих сограждан африканского происхождения. Лучшим ответом расистам стало избрание президентом США сына белой американки и чернокожего африканца — Барака Обамы — в 2008 году и его переизбрание в 2012 году. На первых выборах Обама получил больше голосов белого населения (43 %), чем Джон Керри в 2004 году (41 %)[150].
В последней трети девятнадцатого века во многих европейских странах происходило расширение избирательных прав с отказом от их привязки к имущественному положению. В 1871 году всеобщее голосование для мужчин было введено во Франции, а Швейцария последовала этому примеру в 1874 году. В Великобритании расширение избирательного права происходило настолько постепенно, что примерно четверть взрослых мужчин еще не могли принимать участия в голосовании к моменту призыва в армию для отправки на Первую мировую войну. Однако основной причиной того, что абсолютное большинство взрослого населения Европы и Америки было лишено права голосовать вплоть до начала двадцатого века, было неучастие в выборах женщин. По этой причине вряд ли уместно говорить о наличии демократии в любой из европейских стран или в Соединенных Штатах в более ранний период, чем последние сто с чем-то лет. И это несмотря на то, что в девятнадцатом веке (и, конечно, много ранее) в некоторых странах, не в последнюю очередь Соединенных Штатах и Великобритании, происходило значительное расширение личных свобод, развитие плюрализма и существовало хотя и небезупречное, но верховенство закона. В более общем смысле можно говорить о том, что в Европе и Америке шло постепенное, но неравномерное развитие государственного управления посредством убеждения[151]. Назвав свою написанную в 1830 году книгу «Демократия в Америке» в период, когда и женщины, и афроамериканцы были лишены права голоса, Алексис де Токвиль проявил поспешность, хотя и оказался прозорлив во многом другом.
Развитие демократии, в двадцатом веке приведшее к получению права голоса женщинами, имело много важных последствий для политического лидерства. Не самым маловажным из них была совершенно новая возможность появления женщины во главе выборного органа власти. Полноценные равные избирательные права женщины получили лишь в 1893 году, и только в одной стране — Новой Зеландии. Среди европейских стран в вопросе равноправия женщин лидировала (что характерно) Скандинавия — первопроходцами в предоставлении избирательных прав женщинам в 1907 году стали Финляндия и Норвегия. В подавляющем большинстве стран, в том числе Соединенных Штатах и Великобритании, женщины получили право голоса только после Первой мировой войны. В США наделение избирательными правами женщин произошло с принятием девятнадцатой поправки в 1920 году. В отличие от ситуации с конституционной поправкой полувековой давности, отменившей дискриминацию в голосовании по цвету кожи, отдельные штаты не пытались обойти этот новый закон. В Соединенном Королевстве женщины получали право голоса в два этапа: в 1918 году оно было предоставлено тем, кому минуло тридцать, а в 1928-м — всем женщинам старше двадцати одного года. Это в конце концов обеспечило им равные избирательные права с мужчинами.
Вряд ли уместно говорить о наличии демократии в более ранний период, чем последние сто лет.
Приход женщин в политику был важнейшей составляющей демократического процесса, однако потребовалось время, прежде чем избирательные права женщин проложили им путь к постам в политическом руководстве. Первой женщиной-премьером в мире стала Сиримаво Бандаранаике в 1960 году на Цейлоне (нынешняя Шри-Ланка). Она заняла этот пост, согласившись на уговоры возглавить Партию свободы Шри-Ланки после убийства основателя партии — ее мужа. И в предыдущих столетиях женщины, разумеется, время от времени оказывались на высших политических должностях, но исключительно в качестве наследных монархов, среди которых особенно блистали Елизавета I в Англии шестнадцатого века и Екатерина II в России восемнадцатого. Тем не менее до второй половины двадцатого столетия женщины не становились во главе правительств в качестве лидеров, выигравших выборы политических партий. Но уже к 2013 году женщин, занимавших высшие выборные государственные должности в самых различных странах мира, было уже более восьмидесяти. В их числе были Голда Меир, занимавшая пост премьер-министра Израиля с 1969 по 1974 год; Маргарет Тэтчер, занявшая аналогичную должность в Великобритании в 1979 году; Гру Харлем Брундтланд в Норвегии, в 1981 году; канцлер Германии Ангела Меркель, в 2005 году; Хелле Торнинг-Шмидт, в Дании (2011) и Эрна Солберг — вторая женщина-премьер Норвегии (2013).
Вопреки большинству ожиданий, лидеры-женщины раньше и чаще появлялись в патриархальных азиатских обществах, чем в Европе или Северной Америке (где женщина-премьер есть в Канаде, при том, что США все еще ждут первую женщину на президентском посту). Индира Ганди стала премьер-министром Индии еще в 1966 году. Однако в Азии во всех случаях женщины были связаны семейными узами с крупными политиками-мужчинами — отцами или супругами. Поэтому, при всей значимости этого прорыва, появление лидеров-женщин в Азии можно рассматривать также и как новую вариацию на тему наследной власти и династической политики. Бандаранаике заняла место убитого супруга. Миссис Ганди была единственным ребенком первого премьера независимой Индии Джавахарлала «Пандита» Неру. Президентом Филиппин с 1986-го по 1992-й была Корасон Акино, вдова Бениньо «Ниной» Акино — наиболее видного политического оппонента авторитарного и коррумпированного Фердинандо Маркоса, поплатившегося за свою оппозиционность жизнью. Беназир Бхутто, первая женщина во главе правительства Пакистана, была премьер-министром с 1988 по 1990 год и вновь занимала этот пост в 1993–1996 гг. Ее отец Зульфикар был сначала премьером, а затем и президентом Пакистана в 1970-х годах. Гибель обоих можно считать символом насилия и непостоянства, характерных для пакистанской политики. Зульфикар был повешен в 1979 году по недоказанному обвинению в убийстве одного из своих противников, а Беназир подорвалась на бомбе в ходе своей избирательной кампании в 2007 году. Первая женщина-президент Южной Кореи Пак Кын Хе была избрана демократическим путем в декабре 2012-го и вступила в должность в феврале 2013 года. Она — дочь Пак Чон Хи, авторитарного президента Южной Кореи в 1960–1970 гг., убитого главой разведывательного управления страны в 1979 году. Даже знаменитая бирманская оппозиционерка Аун Сан Су Чжи, возглавившая демократическое сопротивление военной диктатуре и проведшая долгие годы под домашним арестом, получила первоначальную известность как дочь Аун Сана — лидера борьбы за независимость Бирмы, убитого в 1947 году.
Семейные узы были важны и для появления первых женщин — политических лидеров в Латинской Америке. Никогда не занимавшая высших политических должностей Эвита Перон, вторая жена президента послевоенной Аргентины Хуана Перона, обладала большим влиянием и при жизни, и после своей смерти. Она сыграла особенно важную роль в предоставлении аргентинским женщинам равных с мужчинами избирательных прав в 1947 году. А третья жена Перона, Исабель, стала первой женщиной-президентом Аргентины после смерти своего супруга в 1975 году. Но в последнее время латиноамериканские женщины избираются на руководящие посты и без каких-либо династических связей. Хотя аргентинка Кристина Фернандес, сменившая на высшем посту своего покойного мужа Нестора Киршнера, и вписывается в старый шаблон, но ни Дилме Руссеф в Бразилии, ни Мишель Бачелет в Чили никакие родственные связи не потребовались. Они добились известности исключительно благодаря собственным талантам и усилиям и пришли к власти в результате заслуженного авторитета в своих партиях и странах в целом. Бачелет, принадлежавшая к Чилийской социалистической партии, занимающей в основном социал-демократические позиции, была президентом Чили в 2006–2010 гг., а Руссеф из Бразильской рабочей партии пришла на смену президенту Лула да Силва также в 2010 году. Этих двух женщин роднит их активное участие в оппозиции военным диктатурам в своих странах, за которое обе они подвергались преследованиям и пыткам.
Культурный контекст
Современные антропологические исследования расширили наше представление о развитии лидерства в различных обществах. Они пополнили ряд доказательств, подтверждающих правоту некоторых предположений теоретиков эпохи Просвещения, о которых упоминалось выше, и в то же время позволили их скорректировать. Сегодня совершенно очевидно, что уже в древних обществах присутствовало широкое разнообразие способов принятия решений. Во многих эгалитарных общинах охотников-собирателей лидеры отсутствовали вообще, в то время как у других имелись вожди[152]. Кроме того, поскольку охота и собирательство являлись для человеческих существ способами добычи средств пропитания на протяжении 99 % всего времени их существования, нет ничего удивительного в том, что способы достижения согласия и разрешения противоречий разнились в этих сообществах в зависимости от времени и места[153]. Американский ученый Джаред Даймонд отмечает значение размера сообщества. Если оно состоит из нескольких сотен человек, которые не только знакомы друг с другом, но и находятся между собой в родстве, то можно обойтись без вождя. Даймонд пишет:
«В племенах сохранилась неформальная, „эгалитарная“ система правления. Распространение информации и принятие решений осуществляются всей общиной… Во многих горных деревнях [Новой Гвинеи] есть так называемый „большой“, самый влиятельный человек селения. Но это положение — не должность, подразумевающая какие-то обязанности, и его влияние носит ограниченный характер. У „большого“ нет собственных властных полномочий… Он может всего лишь пытаться направлять общинные решения. „Большие“ достигают своего положения благодаря личным свойствам, и оно не переходит по наследству»[154].
Однако в некоторых случаях «большие люди» со временем превращались в вождей и, по мнению антрополога Маршалла Салинса, использовали свою руководящую роль, чтобы подорвать эгалитарные основы племени, ввести экономические обязанности и заставить людей приносить больше, чем это нужно для пропитания. Изначально таких вождей сдерживало понимание, что все их соплеменники — члены одной большой семьи, но некоторые шли на отречение от родственных уз ради возможности прибегнуть к еще более беззастенчивой эксплуатации[155]. Таким образом, то, что начиналось как руководство убеждением, превращалось во власть и принуждение. По всей видимости, вождества, отличные от групп и племен без высшего руководителя, впервые появились около 7500 лет назад[156]. Объединения соплеменников начали превращаться в общества с вождями во главе, с «достаточно большим и плотным местным населением» и «потенциалом для производства излишков еды». Чем обширнее было сообщество, тем труднее было избежать появления лидера, который часто, хотя и не всегда, был авторитарным. Каждое из древних обществ имело собственные выраженные особенности[157].
Политическая жизнь африканских государств, перешедших к самоуправлению лишь во второй половине двадцатого века, часто несет на себе отпечаток старинных форм общественного устройства. Когда британские колонии получали независимость (обычно в результате политической борьбы) и вместе с ней Конституцию на основе «вестминстерской модели», глубоко укоренившиеся культурные особенности часто брали верх над формальными положениями, в результате чего становилось все более трудно улавливать хоть какое-то сходство с Вестминстером. Так, африканские руководители склонны использовать в своей деятельности «сильно персонифицированную систему покровительственных связей», которые обычно, но не всегда, основаны на принадлежности к определенным этническим и региональным группам. В этих системах, как правило, присутствуют «большие люди», способные использовать свою огромную влиятельность для того, чтобы «обходить формальные правила игры»[158]. Вечной проблемой африканских государств является то, что их границы — это наследие эпохи колониальных завоеваний, в ходе которых насильственно объединялись имеющие между собой мало общего народы разных этносов и религий. Одной из важнейших задач политического руководства было создание чувства национальной идентичности. В этом необычайно преуспели президенты Джулиус Ньерере в Танзании и Нельсон Мандела в Южной Африке[159]. Хорошие институциональные основы, безусловно, важны, но очень многое зависит от качественного и принципиального руководства. Разумных структур недостаточно, если сами лидеры идут в обход институтов, подрывая тем самым свою легитимность.
Таким образом, личность лидера имеет значение, но беднейшие и наиболее разобщенные общества нуждаются в прогрессивных и объединяющих лидерах, а не в сильной руке. Многие из беднейших стран мира принадлежат к числу наиболее этнически многообразных. Это усугубляет проблемы предвыборной борьбы, поскольку налицо мощная тенденция к голосованию по принципу этнического соответствия (при условии, что сами выборы являются достаточно свободными). Существует соблазн вывода, что при этнической разобщенности, в условиях которой живет большая часть «беднейшего миллиарда», требуется «сильная рука»[160]. С этим категорически не согласен Пол Коллиер, который в течение длительного времени изучал африканские государства и выполнил статистический анализ факторов, способствующих межобщинным столкновениям. Отмечая ущерб, который насилие наносит перспективам экономического роста вдобавок к непосредственным разрушительным последствиям для жизни людей, Коллиер приходит к выводу, что «насколько плохой не являлась бы демократия для „этнически многообразных недееспособных государств с беднейшим в мире населением“, диктатуры еще хуже»[161].
Политическая культура
Однако в данном контексте моей главной задачей является определение места лидерства в политических культурах современных обществ. При изучении политической культуры в центре внимания находятся аспекты культуры, имеющие то или иное отношение к политике. Кроме того, политическая культура является связующим звеном между историей и политикой, поскольку глубоко укоренившиеся культурные особенности, в отличие от мимолетных настроений, являются результатом исторического опыта стран и сообществ (в данном случае мы употребляем термин «история» в большей степени в соответствии с его общим восприятием, чем в строго научном смысле). Для понятия политической культуры, а тем более культуры как таковой, существует великое множество определений[162]. Тем не менее обычно под политической культурой понимается то, что люди считают надлежащим или ненадлежащим поведением властей и граждан; взгляды людей на то, какими средствами могут осуществляться политические перемены; их восприятие своего сообщества или страны; их ценности и фундаментальные политические убеждения[163]. Исследователи допускают, что со временем они могут меняться, но утверждают, что, как правило, это очень постепенные изменения[164]. Фундаментальные политические убеждения не относятся к поддержке той или иной политической партии, это нечто базисное: например, верят ли люди в право граждан воздействовать на лидеров и способствовать определению политических целей или, напротив, они считают, что происходящее во власти надо оставить на попечение правителей, которые, как ветер и волны, не подвержены (и не должны быть подвержены) влиянию простых смертных.
Политические культуры сложно устроенных современных обществ неоднородны. Действительно, подавляющее большинство стран этнически многообразны, в них живут и люди разных вероисповеданий, и атеисты. В наиболее успешных из них ценностью принято считать нечто общее для всех них. Кроме того, для этих стран характерно широкое согласие в вопросе о способах проведения политических изменений, хотя в условиях демократии сущность и направленность этих изменений могут являться объектом разногласий. Говорить о
Таким образом, лидеры действуют в условиях не незыблемых, но крайне медленно изменяющихся политических культур. Подавление свободы прессы американским президентом, канадским премьером или президентом Франции натолкнулось бы как на культурный, так и на институциональный отпор. И действительно, во время своего единственного срока пребывания в должности французский президент Николя Саркози подвергался суровой критике внутри страны в связи с подозрениями в желании использовать правоохранительные органы для слежки за критически настроенными журналистами[166]. Хотя демократию в послевоенной Италии нельзя было считать безупречной, это все же была демократия[167]. Поэтому итальянское общество массово противилось использованию премьером Сильвио Берлускони своей медиаимперии для предотвращения критики и дебатов. В России полноценной демократии не было никогда, но со второй половины 1980-х годов там начал энергично развиваться политический плюрализм. На протяжении двух последних десятилетий он неуклонно угасал. Но десятилетие пассивности и конформизма прервалось в 2011 и 2012 годах, когда фальсификации в ходе парламентских выборов вывели на улицы Москвы десятки тысяч протестующих (протесты в других городах были не настолько массовыми). Однако преследования лидеров оппозиции, сопровождавшиеся конформизмом подконтрольных государству СМИ, вызвали протест лишь незначительного меньшинства населения. Демократическая политическая культура развивается в процессе продолжительного опыта демократии, а в России он оказался и неполноценным, и недолговечным.
При этом политические культуры со временем меняются в процессе взаимодействия между институтами и ценностями. Это двусторонняя взаимосвязь. Долгий опыт существования демократических институтов способствует формированию и консолидации демократических ценностей. Однако бывает и так, что доминирующее влияние исходит от прямо противоположной стороны. Это происходит в случаях, когда стране навязывается авторитарный режим и новые правители насаждают идеологию, не соответствующую устоявшимся и общепринятым в обществе взглядам. Хорошим примером этого была Чехословакия, существовавшая с 1918 по 1992 год (после чего Чешская и Словацкая республики стали отдельными государствами). Между двумя мировыми войнами Чехословакия, большую часть этого периода возглавляемая Томашем Масариком, была самым демократическим центральноевропейским государством. Сразу же по окончании Второй мировой войны республика была опорочена коммунистами и стала увязываться в умах многих с безработицей 1930-х годов, а главное, с крушением страны перед лицом нацистской агрессии. Тем не менее после двух десятилетий правления коммунистов чехи (в большей степени, чем словаки) относились к демократии межвоенного периода значительно более позитивно, чем в первый послевоенный период. В опросе 1947 года чехов спрашивали, какой период истории страны они считают самым выдающимся. Первую республику (1918–1938) назвали лишь 8 % опрошенных, и она оказалась на пятом месте списка «выдающихся» периодов. Повторно отвечая на тот же вопрос в 1968 году, чехи поставили Первую республику на первое место — за нее высказалось 39 % опрошенных[168]. Испытав на себе деспотическое правление советского образца, многие чешские и словацкие коммунисты уже к началу 1960-х годов заново оценили как преимущества политического плюрализма, так и моральное и политическое значение фигуры Масарика.
В первые послевоенные годы в Чехословакии с подлинным энтузиазмом относились к «строительству социализма». Однако бюрократическое авторитарное руководство, сопровождавшееся политическим сыском и репрессиями, было далеко не тем, чего хотело и на что надеялось большинство молодых чешских коммунистов. Контраст между угнетающей действительностью и их идеалами с течением времени привел к серьезной переоценке ценностей. Помимо прочего, этому способствовала и резкая критика Сталина, с которой Никита Хрущев выступил на закрытом заседании ХХ съезда КПСС в 1956 году, а затем и открыто, на XXII съезде в 1961 году. То, что вошло в историю под названием «Пражская весна», было кульминацией реформаторского движения внутри самой Коммунистической партии Чехословакии. Однако в атмосфере возросшей толерантности и молниеносных перемен 1968 года активизировались и более широкие слои общества. Стали появляться гражданские объединения беспартийного большинства населения страны. Весь этот процесс в целом, и в особенности политические реформы, одобренные руководством компартии, настолько встревожили советское Политбюро, что в августе того же года оно направило в Чехословакию полумиллионную армию с целью его остановить.
Сам высший руководитель партии Александр Дубчек (словак по национальности) не принадлежал к числу радикальных реформаторов, однако он был хорошим слушателем, предпочитал убеждение принуждению и терпимо относился к критической дискуссии и частичному плюрализму в рамках существующего строя. В глазах высшего советского руководства он стал «мерзавцем номер один»[169]. Несмотря на то что Дубчек играл роль координатора, а не движущей силы, его приход на смену консерватору Антонину Новотному в качестве лидера партии в начале 1968 года имел огромное значение. В жестко авторитарных, строго иерархических политических системах замена высшего руководителя на лидера, обладающего не только иной манерой ведения дел, но и более гуманистическими ценностями, может радикальным образом повлиять на ход событий. По общему правилу, чем больше власти сосредоточено в одной должности, тем выше потенциальное значение замены занимающего ее руководителя.
Культурное влияние является важным фактором политики, однако его никогда не следует считать культурным детерминизмом. Транснациональное влияние, пронизывающее национальные культуры, имело на протяжении столетий большое значение, которое стало беспрецедентным в последние десятилетия двадцатого и в двадцать первом веке, с развитием многочисленных средств мгновенной коммуникации между странами и континентами. Более того, и внутри каждого современного государства есть множество культурных традиций, которыми можно воспользоваться. Чехам посчастливилось иметь в прошлом лидера, олицетворявшего демократию, который смог стать притягательным символом для всех, кто хотел перемен. В 1968 году на пражских улицах продавались фото Масарика (одну из них я тогда купил), в течение последующих двадцати лет они были запрещены, но вновь появились в конце 1989 года. В этот раз так называемая «Бархатная революция» не встретила никакого сопротивления со стороны Москвы.
Некоторые страны с авторитарным или тоталитарным режимом не имеют столь же полезного исторического опыта, как тот, на который опирались чехи. Помогает и демократическое прошлое, и наличие символов свободы и демократии, которые можно было бы использовать. И все же не слишком подходящее политико-культурное наследие не означает, что народам суждено оставаться под диктатурами вечно. Ничего подобного. В каждой из стран, которые сегодня считаются демократиями, когда-то правили авторитарные военачальники или абсолютные монархи.
Лидеры могут играть особенно важную роль в переходных периодах от авторитаризма к демократии. Во времена политических неурядиц степень их приверженности демократическим ценностям может иметь решающее значение и для создания условий такого прорыва, и для его осуществления. Михаил Горбачев был преобразующим лидером (я буду утверждать это в главе 4), но ему и его соратникам в Советском Союзе пришлось решать очень нелегкую задачу. Радикальным переменам, которые инициировал последний руководитель Советского Союза, противостояли не только исключительно мощные привилегированные круги, но и то, что его оппоненты могли опираться на важные элементы российской политической культуры. Именно они легли в основу правления постсоветских российских лидеров, которые свели на нет систему сдержек во власти высшего руководства, возникшую в последние годы существования Советского Союза, и сохранили демократические формы, почти полностью выхолостив их суть. Произошел возврат к конформистскому мировоззрению, согласно которому считается естественным и разумным не спорить с властью, какой бы она ни была. В России так называемая «популярность» лидера зачастую зависит от «представления о том, насколько прочно он удерживает рычаги управления». Удачной иллюстрацией служит интервью, взятое у избирательницы перед президентскими выборами 1996 года. На вопрос, кого из кандидатов она поддерживает, она назвала кандидата от Коммунистической партии Геннадия Зюганова, но оговорилась, что голосовать будет за Бориса Ельцина. На вопрос «почему», последовал ответ: «Вот когда Зюганов станет президентом, тогда и буду за него голосовать». Считается, что власть обеспечивает авторитет и в свою очередь требует уважения и преданности. Как заметили Иван Крастев и Стивен Холмс, если бы Путин вдруг стал «всего лишь одним из нескольких действительно внушающих доверие кандидатов на президентский пост, он уже не был бы Путиным, за которого готов голосовать оппортунистически почтительный электорат»[170].
Социологические опросы предоставили немало свидетельств верности традиции, которая увязывает легитимность власти с наличием сильного правителя. В 2000 году институт под руководством Юрия Левады (до его смерти в 2006 году считавшегося уважаемым старейшиной российских исследователей общественного мнения) проводил среди сограждан опрос, кого из своих руководителей двадцатого века они считают самым выдающимся деятелем. Выявленная по результатам первая пятерка состояла из очень разноплановых личностей во всех отношениях, кроме одного: всем им было свойственно враждебное отношение к демократии. Они были в лучшем случае авторитарными, а в худшем — тоталитарными лидерами. На первом месте был Иосиф Сталин, на втором — Владимир Ленин. На третьем месте оказался Юрий Андропов, в течение пятнадцати лет возглавлявший КГБ, а затем руководивший КПСС с 1982 года вплоть до своей смерти в 1984-м. Леонид Брежнев, руководитель СССР с 1964-го по 1982-й, занял четвертую позицию, а на пятом месте был последний царь Николай II, свергнутый в 1917 году[171].
Важно добавить, что данные целого ряда других опросов говорят о том, что российское население в большей степени поддерживает демократию, чем это транслирует политическая элита. Лишь незначительное число россиян считает, что они живут при демократии, тогда как большинство считает ее самым подходящим способом управления их страной. Однако, рассказывая об этих результатах, Тимоти Колтон и Майкл Макфол отмечают и менее обнадеживающие: так, когда россияне были вынуждены выбирать между демократией и сильным государством, первой отдали предпочтение лишь 6 % опрошенных[172]. Такому предпочтению созвучны и результаты трех опросов, проводившихся в российском городе Ярославль в 1993, 1996 и 2004 годах. В них более 80 % респондентов соглашались с утверждением, что «талантливые и волевые руководители всегда достигают успеха в любом деле», а около 75 % были согласны, что «несколько сильных лидеров могут сделать для своей страны больше, чем любые законы и дискуссии»[173].
Однако в России присутствуют не только самые разные субкультуры, что можно наблюдать и в любом другом современном государстве. Для нее характерны также и поразительные поколенческие расхождения. В упомянутом выше опросе Левады респондентам разрешалось назвать в качестве величайшего государственного деятеля своей страны только одного человека. Понятно, что те, кто выбрал Сталина, и те, кто выбрал Горбачева, принадлежали к очень разным субкультурам, учитывая пропасть, разделяющую ценности и политические решения этих двух персонажей. В этом опросе Горбачев занимал шестое место с 7 % голосов. Однако налицо были существенные различия в возрасте и образовании голосовавших. Сталин пользовался самой большой поддержкой в возрастном диапазоне от пятидесяти пяти лет и выше и самой маленькой в возрастном диапазоне от восемнадцати до двадцати четырех. Среди трех образовательных уровней (высшее, среднее или «ниже среднего» образование) Сталин пользовался наименьшей поддержкой среди людей с высшим образованием. С Горбачевым все обстояло наоборот и в плане образовательного уровня, и в плане возраста респондентов. Величайшим государственным деятелем его посчитали 14 % респондентов с высшим образованием, причем точно такой же процент опрошенных в этом сегменте отдал свои голоса Сталину[174]. Расхождения в зависимости от возраста показал и опрос 2005 года на тему отношения россиян к дореформенному советскому строю. 48 % респондентов согласились с тем, что «было бы лучше, если бы страна оставалась такой, как до 1985 года», то есть до момента прихода к власти Горбачева. Однако при том, что с этим были согласны 66 % опрошенных в возрасте от пятидесяти пяти лет, в группе людей от восемнадцати до двадцати четырех лет, ответивших так, было всего 24 %[175].
Политические культуры обусловлены исторически, однако не следует недооценивать воздействие событий, через которые пришлось пройти людям. Разумеется, на интерпретацию этого опыта часто влияют ценности и взгляды, усвоенные в детстве и юности. Исследования на тему формирования политического мировоззрения в устоявшихся демократиях показали, что пристрастия родителей «оказывают значительное воздействие на поток политической информации, льющейся на отпрыска»[176]. То же, несомненно, верно и для обществ, живущих в условиях авторитарного режима. Так, общение в семье служило убедительным противовесом государственной образовательной системе и официальным СМИ в странах, которым коммунистические режимы были навязаны извне. В случае Польши влияние родителей (и связанное с этим влияние католической церкви) было намного сильнее влияния партийного государства, которое так и не смогло перешагнуть через преграду своей легитимности — факт того, что оно было, в сущности, навязано силой советских штыков. По сравнению с русскими поляки в значительно меньшей степени были склонны считать, что сильный светский руководитель отвечает их интересам, а уж молитвам — и подавно[177].
Психологический ракурс
Погоню за властью и богатством часто рассматривают как игру, которую ведут рациональные действующие лица, исходящие из соображений личной выгоды. Считать так особенно склонны многие современные экономисты и их попутчики среди политологов. Однако парадоксальным образом даже мотивация, направленная на зарабатывание денег (кроме случаев бедности на грани выживания), часто не является исключительно экономической. Как говорит Даниел Канеман (психолог, получивший Нобелевскую премию по экономике): «И для миллиардера, зарабатывающего следующий миллиард, и для участника экспериментального экономического проекта, желающего получить лишний доллар, деньги — не более чем эквивалент определенной позиции на шкале самоуважения и успеха»[178]. Адам Смит, как всегда, был мудрее тех, кто интерпретирует его теории как чистую апологию экономической личной выгоды и считает ее единственным главным принципом общества. Смит прекрасно понимал, что в жизни присутствует элемент нерациональности, выраженный, в частности, в том, как люди реагируют на крупные политические события. Например, он отмечал, что «вся невинная кровь, пролитая во время гражданских войн, вызвала меньше негодования, чем смерть Карла I»[179]. «Существо, не одаренное человеческой природой… могло бы подумать, что страдания более жгучи, а смерть ужаснее для знатных, чем для всех остальных людей», — писал Смит. Он превращает это рассуждение в психологическое объяснение социальной и политической иерархии, дополняющее его взгляды на связь форм правления со способами добычи средств к существованию. В «Теории нравственных чувств» Смит утверждает: «На этой готовности нашей сочувствовать страстям знатных и богатых людей основывается различие сословий и весь порядок общества. Наша угодливость перед высшими чаще рождается из нашего восхищения выгодами их положения, чем из затаенной надежды получить какую бы то ни было пользу от их расположения. Благодеяния их могут распространиться только на небольшое число людей, между тем как их благополучие интересует почти всех»[180].
В основном «истинными и постоянными почитателями благоразумия и добродетели» являются благоразумные и добродетельные люди, замечает Смит, но их «ничтожно мало». Напротив, «наибольшее число людей почти благоговеет перед богатством и знатностью, и, что удивительнее всего, восхищается и благоговеет самым
К этой склонности восхищаться «богатством и знатностью» можно добавить и стремление многих людей соглашаться с высокой самооценкой отдельных правителей (будь то монархи, президенты или премьер-министры), которая, в свою очередь, усиленно поддерживается их окружением, рассчитывающим заслужить лестью повышение. Во многих современных книгах о лидерстве последователям и их сложным отношениям с лидерами уделяется больше внимания, чем раньше[182]. Считается, что боязливые и доверчивые последователи заслуженно получают плохих лидеров. Они рассчитывают на «верноподданных» сторонников, которые будут рекрутировать в свои ряды новичков, пропагандировать их героический имидж и распространять идеи. Поэтому «лидеры самостоятельны ровно настолько, насколько могут быть таковыми, не уповая на своих сторонников»[183].
Благодаря поклонению перед своим авторитетом «токсичные руководители» в самых разнообразных видах деятельности — не только в политике — могут сохранять за собой должности, с которых их следовало бы смещать. Жан Липман-Блюмен отметил широко распространенную тенденцию отдавать предпочтение «токсичным руководителям перед разрушителями иллюзий, которые тычут нас носом в темные углы действительности»[184]. Разумеется, многие лидеры не являются токсичными и не склонны видеть лишь мрачные стороны жизни. Более того, лидер обязан уметь внушить надежду и дать поводы для оптимизма, даже откровенно сообщая о масштабе проблем, которые надо будет преодолеть. С этой задачей образцово справлялся Уинстон Черчилль на посту британского премьера во время Второй мировой войны. Американский президент Джимми Картер обозначил многие из проблем, стоящих перед страной, но поднимать настроение согражданам у него получалось значительно хуже. Умный и прямой Картер считался тем не менее «чересчур благочестивым и унылым»[185] лидером. Он старался брать на себя слишком многое и излишне полагался на строго рациональный подход, незамутненный эмоциями или политическими настроениями. Еще в период пребывания Картера в Белом доме один из его экс-помощников определил проблему его руководства как «неспособность предложить видение более масштабное, чем конкретная задача, которую он решает в данный момент»[186]. По сравнению со своим преемником Рональдом Рейганом Картер обладал значительно более глубоким пониманием проблематики, но жизнерадостный оптимизм первого во многом помог ему выиграть президентские выборы 1980 года. Очень многое в исследованиях американской политики подтверждает тезис, что «люди голосуют за кандидата, который производит правильное впечатление, а не за кандидата, который приводит лучшие аргументы»[187].
Благодаря поклонению перед своим авторитетом «токсичные руководители» могут сохранять за собой должности, с которых их следовало бы смещать.
Лидеры часто приписывают себе какой-нибудь конкретный успех даже в отсутствие доказательств, что они сделали нечто особенное или вообще делали хоть что-то, чтобы его достичь[188]. Социальные психологи Александр Хаслам, Стивен Райкер и Майкл Платоу утверждают: «Ответ на вопрос, почему сами лидеры так привязаны к идее героического руководства, прост. Во-первых, это узаконивает их положение, предоставляя разумное объяснение, почему у штурвала должны находиться именно они… Во-вторых, это освобождает их от необходимости следовать групповым традициям и любых обязательств перед членами группы… В-третьих, это позволяет лидерам пожинать все плоды успеха, уклоняясь от опасностей, связанных с неудачей»[189]. Использование местоимений может быть весьма красноречивым. Поэтому большинство исполненных самолюбования докладов лидеров о своих подвигах можно свести к фразе: «Лидер — я, промах — ваш, неудача — наша»[190]. В целом, как замечает Канеман, «мы знаем, что людям свойственно проявлять непоколебимую веру в любое утверждение, каким бы абсурдным оно ни было, если эту веру разделяет общество сходно мыслящих индивидов»[191]. Внимание, которое сегодня уделяют и лидерам, и их сторонникам, вполне уместно. Однако сосредоточение внимания только на личности на самом верху иерархии и людях, которые могут быть причислены к ее сторонникам, оставляет вне поля зрения одну важную категорию руководителей. В демократической власти, и даже в некоторых авторитарных режимах, в составе руководящего звена присутствуют важные люди, которых не следует считать «последователями» главного лидера. Более того, в успехах, достигнутых властью, они могли играть не менее важную роль, чем официальный лидер. Это вряд ли будет откровением для серьезных биографов, изучающих представителей власти, не ставших президентами или премьерами. Но это намного труднее уловить из книг, которые посвящены политическому лидерству в целом.
В институциональном анализе принято считать аксиомой, что в бюрократии
Один из многих показательных выводов социальной и политической психологии, дополняющий наши знания о роли институтов, гласит, что
Обширный массив фактических данных подтверждает то огромное значение, которое имеют в политике эмоции[200]. Причем оно велико настолько, что мы должны дополнить перечень определяющих факторов политической позиции еще одним:
Институты лидерства
Я уже отмечал, что лидеры в самом чистом значении этого слова — те, кто привлекает сторонников и воздействует на общество и политику, не имея ни малейшего отношения к государственной власти. В двадцатом и двадцать первом веках выдающимися примерами такого лидерства были Махатма Ганди в борьбе индийцев за независимость от Великобритании, Нельсон Мандела в борьбе южноафриканцев против апартеида и за власть большинства и Аун Сан Су Чжи как признанный лидер бирманского движения за демократию[203]. Такие руководители, безусловно, никак не в меньшей степени заслуживают эпитета «великий», чем монархи прошлых столетий, получавшие его за свои военные победы (какими бы неуместными разговоры о «величии» ни представлялись в качестве частных или общих объяснений исторического значения).
Но даже для этих трех лидеров институты (хотя и не государственные) имели значение в качестве поддержки их дела. Ганди стал главой Индийского национального конгресса — главного института сопротивления британскому колониальному правлению — задолго до того, как он превратился в правящую партию независимой Индии. Мандела был наиболее уважаемой фигурой в руководстве Африканского национального конгресса — организации, на протяжении десятилетий боровшейся с господством белых в ЮАР и в конечном итоге получившей возможность формировать правительство. Аун Сан Су Чжи долгое время была лидером Национальной лиги за демократию — организации, вынужденной на долгие годы уйти в подполье из-за жестокой военной диктатуры.
Но все это не относится к подавляющему большинству политиков, ставших признанными политическими лидерами своих стран. Их лидерство тесно связано с занимаемой ими должностью, прежде всего, разумеется, во главе исполнительной власти в качестве президента, премьер-министра или, как в случае Германии, канцлера. Даже талантливые политики с сильными личными качествами могут быть очень успешны в одной должности и оказаться не способными повлиять на что-либо в какой-то другой. Обычно их возможности определяются институциональной средой, ее масштабами и границами. Будучи лидером большинства в американском сенате с 1955 года (а до этого лидером меньшинства), Линдон Б. Джонсон преодолел ограничения системы старшинства (которая известна и под менее лестным названием «системы старчества»), согласно которой назначение на посты председателей комитетов производилось в зависимости от длительности сенаторского стажа. Уговорами, обещаниями, а иногда и запугиванием Джонсону удавалось проводить назначения в ключевые комитеты и получать голоса с пугающей эффективностью. Он действительно практически полностью перестроил систему руководства законодательным органом. По словам его выдающегося биографа Роберта А. Каро, он подчинил своей воле «упрямо неподдающийся» политический орган и был «величайшим лидером сената в американской истории». Он был «хозяином сената — хозяином института, у которого хозяина не было никогда прежде … и никогда после»[204]. Затем, уже в качестве президента США, он стал большой редкостью — переосмысливающим лидером (об этом — в главе 3). Он оставил значительно более важное законотворческое наследие, чем его предшественник Джон Ф. Кеннеди. В частности, Джонсон смог добиться принятия законов о гражданских правах, которые пошли намного дальше того, что смог провести через конгресс Кеннеди. Своими достижениями в Белом доме Джонсон был обязан не только тактическому чутью и виртуозному умению уговаривать, но также и сочетанию непревзойденного знания механизмов работы сената с президентской властью.
Тем не менее в промежутке между лидерством в сенате, который он превратил в мощный оплот власти, и вступлением в должность президента (в результате убийства Кеннеди) Джонсон был вице-президентом. Харизма, которую излучал Джонсон в качестве лидера сенатского большинства и вновь появившаяся в первое месяцы его президентства, улетучилась практически до полного исчезновения в период его пребывания на посту вице-президента в самом начале 1960-х. Его вытеснили из ближнего круга лиц, принимающих наиболее важные решения. В этот круг, в частности, входил брат президента Роберт Кеннеди, питавший к Джонсону отвращение, на которое тот отвечал искренней взаимностью. Рамки занимаемой Джонсоном должности были настолько узки, что он не имел никакой возможности проявить таланты руководителя. Другой техасец, служивший вице-президентом задолго до Джонсона, Джон Нэнс Гарнер, отзывался об этой должности как «и горшка свежей мочи не стоящей»[205]. Сам Джонсон добавил к этому следующее:
«Вице-президентство состоит из путешествий по миру, шоферов, почетных караулов, аплодисментов, председательства в общественных советах, но, по сути, это ни о чем. Я ненавидел это занятие всей душой»[206].
Американский вице-президент может стать исключительно влиятельной фигурой, фактически еще одним лидером, но только в случае, если президент наделяет его серьезным доверием, как в случае Джорджа Буша-мл. и Дика Чейни[207]. В упряжке с Кеннеди у Джонсона все было совершенно иначе. Хотя Джонсон и ошибся в своем представлении о том, что власть, которой он обладал в сенате, может перейти вместе с ним на вице-президентский пост, другой его расчет оказался более реалистичным. Он был абсолютно уверен в том, что при его жизни ни один южанин не будет избран президентом (последний раз это был Закари Тейлор в 1848 году), но при этом обратил внимание, что один из каждых пяти президентов получал эту должность по причине смерти избранного на нее обладателя. Когда Кеннеди захотел увеличить свои электоральные шансы на Юге и предложил техасцу стать кандидатом в вице-президенты, Джонсон, с детства мечтавший о президентстве, решил, что это какой-никакой, но шанс и ничего лучше у него уже не будет[208].
Институты одновременно предоставляют и ограничивают возможности. Они помогают лидерам проводить их политику. Вместе с тем их нормы, процедуры и коллективная мораль ограничивают свободу действий лидера. Любой американский президент обладает бóльшими полномочиями в рамках исполнительной власти, чем это обычно бывает в случае с премьер-министром в парламентской системе. Наряду с Франклином Делано Рузвельтом Джонсон был одним из тех, кто воспользовался этим в полной мере. Однако по сравнению с премьер-министром, чья партия имеет абсолютное большинство в парламенте (как обычно бывает в Великобритании, где коалиционное правительство 2010 года было первым со времен Второй мировой войны), президент выглядит намного слабее в отношениях с другими ветвями власти — законодательной и судебной. Огромный сенатский опыт Джонсона был ему совершенно ни к чему в роли вице-президента. Но когда в качестве президента он по очереди обзванивал всех сенаторов, это стоило очень многого. Кроме того, поскольку американский президент является и главой государства, и главой правительства, во время интервью и пресс-конференций к нему традиционно относятся с бóльшим почтением, чем к британскому премьеру (уже не говоря о том, как над последним могут поглумиться во время «часа вопросов» в Палате общин). Особо строгое разделение власти в Соединенных Штатах повлияло на способ осуществления президентского руководства. Именно этим объясняется использование «высокой трибуны», когда президент обращается к общественности через головы других ветвей политической системы в надежде убедить избирателей надавить на конгресс. Этот прием одинаково эффективно, хотя и каждый по-своему, применяли Франклин Д. Рузвельт и Рональд Рейган, а, как уже упоминалось в предыдущей главе, Трумэн считал, что главное оружие президента — оружие убеждения.
Лидеры и политические партии
В условиях демократии оказавшийся во главе исполнительной власти руководитель политической партии получает ее поддержку и преимущества, которые обеспечивают возможность участия в предвыборной агитации. Однако для того, чтобы отношения оставались безоблачными, ему или ей следует считаться с мнением однопартийцев, в первую очередь в случае, если это парламентская партия. В демократическом обществе партии одновременно предоставляют и ограничивают возможности, поскольку роль партийного лидера подразумевает необходимость убеждать руководство партии и ее рядовых членов в правильности принимаемых решений, а не просто утверждать их росчерком пера. Руководитель партии, продвигающий политические решения, несовместимые с базовыми ценностями партии или противоречащие преобладающему в ней мнению, напрашивается на неприятности. Хотя у президента Соединенных Штатов в целом меньше ограничений, накладываемых членством в партии, чем в парламентских демократиях, это не означает, что их нет вообще. Так, президент Джордж Буш-ст. считал необходимым сделать продолжительную паузу в конструктивных и все более дружественных отношениях с Советским Союзом эпохи Горбачева, развивавшихся при его предшественнике Рональде Рейгане. Советник президента по национальной безопасности Брент Скоукрофт и его сотрудники подготовили серию аналитических обзоров, имевших целью доказать, что внешняя политика Буша должна стать не просто продолжением рейгановской. Кондолиза Райс, руководившая созданием двух таких материалов, говорила, что задача заключалась «в части европейской и советской политики притормозить то, что следовало из чрезмерно дружелюбного, как считали многие, отношения Рейгана к Горбачеву, продемонстрированного в 1988 году». Лишь последующий «стремительный крах коммунизма привлек наше внимание и помог преодолеть природную осторожность»[209].
С точки зрения американского посла в Москве Джека Мэтлока, дело было не только в том, что неподходящие эксперты давали Вашингтону неподходящие советы, но и в желании Буша укрепить наиболее слабые места своего политического тыла. Поскольку отличная репутация Рейгана в стане правых республиканцев делала его практически (хотя и не полностью) неприкосновенным для критики со стороны однопартийцев, Буш, как считает Мэтлок, ощущал необходимость «успокоить правое крыло Республиканской партии» и «оградить себя от критики правых, устроив демонстрацию силы»[210]. Хотя в некоторых случаях внешнеполитические проблемы и становятся источниками внутрипартийных разногласий, по сравнению с эпохой «холодной войны» они отодвинулись на задний план. Все возрастающая значимость социальных проблем (аборты, школьная молитва, однополые браки) в американской политике способствовала ослаблению партийных структур[211]. Еще задолго до того, как эти тенденции стали очевидными, американский комик Уилл Роджерс заметил: «Я не принадлежу к организованной политической силе — я член Демократической партии»[212].
В период между выборами американского президента можно сместить только через импичмент. У премьер-министров парламентских демократий подобные гарантии отсутствуют. В случае утраты доверия своей партии, особенно если это парламентская партия, их можно заменить. Мобилизация достаточно большой группы парламентариев-однопартийцев для постановки вопроса о смещении руководства на голосование — более простая задача по сравнению с коллегией выборщиков, где представлены более широкие круги электората, в том числе и рядовые члены партии. Австралия — яркий пример страны, где подобные вопросы целиком и полностью зависят от парламентариев и где хватает случаев, когда партии заставляют своих лидеров уходить даже с премьерских постов[213].
Последним таким случаем была замена в июне 2013 года Джулии Гиллард на Кевина Рудда в качестве лидера лейбористов и, следовательно, премьер-министра. Это было обратное повторение: всего за три года до этого Гиллард, в то время заместитель лидера партии, сместила с поста Рудда[214]. После потери лидерства и премьерства в 2010 году Радд продолжил работу в правительстве в должности министра иностранных дел, но ушел в отставку в феврале 2012 года и спровоцировал внутрипартийную борьбу за руководство, пытаясь вернуть себе премьерский пост. Несмотря на то что в то время он был более популярен в стране, чем первая женщина-премьер, Рудд потерпел полное поражение от Гиллард. Наиболее влиятельные министры «искренне и горячо» критиковали результаты работы и его поведение в бытность премьером, подразумевая, что «большинство членов кабинета не хочет видеть его премьером ни при каких обстоятельствах»[215]. По-прежнему не соглашаясь с лидерством Джулии Гиллард, Рудд и его сторонники спустя чуть больше года организовали еще одно голосование. Однако в марте 2013 года он в самый последний момент «объявил о снятии своей кандидатуры, сказав, что у него нет нужного количества голосов»[216]. Но не прошло и трех месяцев, как политик решил, что теперь голосá у него есть, и вновь поставил вопрос на голосование, а затем выиграл партийные выборы. Рудд — бывший дипломат со знанием китайского языка — считается «ужасно умным», но его «авторитарный стиль руководства» в роли премьера привел к тому, что «его возненавидели во многих ячейках его собственной партии»[217].
В полном соответствии с прогнозами смена руководства лейбористской партии не повлияла на общий результат всеобщих выборов, состоявшихся в сентябре 2013 года. Сразу же после возвращения Рудда на премьерский пост в опросах общественного мнения он опережал не только Гиллард, но и лидера оппозиции Тони Эбботта. При этом как партия лейбористы отставали, хотя разрыв постоянно уменьшался. К началу сентября, когда должны были пройти выборы, рейтинги последнего были выше, чем у Рудда, но дело было не в популярности или непопулярности каждого из этих лидеров. Избиратели были настроены против правящей Лейбористской партии, поскольку сама она была ослаблена внутренней борьбой, а долговременный экономический успех Австралии начал показывать признаки неустойчивости. Всем этим сполна воспользовалась оппозиционная Либеральная партия, которая к тому же затронула чувствительную струнку своей более жесткой позицией в иммиграционной проблематике. Возвращение Рудда на пост премьера оказалось совершенно неуместным — страна отнеслась к этому безучастно, а в его партии произошел очередной раскол. Сразу же после проигранных выборов он объявил о своем уходе с поста лидера партии.
Проблемы Рудда во время его первого премьерского срока предвосхитило его заявление о том, что после прихода к власти членов кабинета министров будет выбирать он сам, а не парламентская фракция партии[218][219]. Австралийцы раскритиковали такое изменение, исходя из того, что тогда и члены кабинета, и все желающие получить государственные должности станут «лизоблюдами». Один из австралийских сенаторов заметил, что «при старой системе правительственная скамья принадлежала всем. А сейчас передняя скамья находится в полной единоличной собственности лидера». Один из министров, работавший с ним во время первого срока, сказал: «В его [Рудда] идеальном мире все решения принимаются им самим»[220]. Во многих других парламентских демократиях существуют более сложные системы выбора нового партийного руководства, предоставляющие главам правительств больше возможностей для защиты, но, теряя поддержку фракции, они ставят свое будущее под угрозу. Поэтому желание премьер-министра решать все вопросы самостоятельно является неразумным и недемократичным.
Из-за своего нежелания попасть в тиски своих высокопоставленных коллег и тем более рядовых членов партии, некоторые лидеры, не отличающиеся беззаветной преданностью демократическим нормам, ставят себе в заслугу то, что они
Лидеры и формы правления
Институты, несомненно, влияют на то, что способны делать лидеры, а их решения, в свою очередь, отражаются на институтах. То, какую форму правления — президентскую, парламентскую или президентско-парламентскую — выберет для себя страна, находящаяся в процессе перехода от жестко авторитарного режима, будет иметь определенные последствия. Существует обширный список трудов, посвященных сравнительному анализу преимуществ президентского и парламентского строя для развития демократии. Многое свидетельствует в пользу того, что парламентаризм в большей степени способствует расцвету демократии по сравнению и с президентской, и с президентско-парламентской системой (в последней полномочия высшей исполнительной власти поделены между президентом и премьером)[221]. Президентско-парламентская система встречается на политическом ландшафте все чаще. Сегодня такое раздвоение исполнительной власти присутствует более чем в пятидесяти странах[222].
Кроме того, среди двойных систем исполнительной власти существует различие между странами, где премьер-министр и кабинет подотчетны только законодательному органу, и странами, где премьер-министр и кабинет отвечают и перед президентом, и перед парламентом. Основным поставщиком статистики, свидетельствующей о том, что президентско-парламентское правление не настолько демократично по сравнению с парламентской системой, являются страны второй из этих групп[223]. В демократически устроенной президентско-парламентской системе существует возможность неудобного «сожительства»: президенту, избранному в различное время с законодательным органом, приходится искать способы работы с премьером и парламентским большинством других политических убеждений. Это может приводить к потенциально дестабилизирующим систему трениям, хотя французская Пятая республика удивительно спокойно переживала подобные электоральные казусы.
Напротив, в России периода президентства Владимира Путина парламент был доведен до состояния почтительной покорности и зависимости. До этого система породила серьезный конфликт законодательной и исполнительной власти, в котором Борис Ельцин использовал для усмирения своих самых непримиримых противников танки и снаряды (эта экстремальная версия «сильного лидерства» практически не вызвала даже намека на критику со стороны большинства правительств Запада). На деле это стало роковым шагом к реставрации правления «твердой руки», и Россия двинулась в сторону большего авторитаризма. Выбор Путина в качестве преемника Ельцина лишь укрепил уже зародившийся тренд[224]. Помимо прочего, это заставляет вернуться к старому вопросу о причинно-следственных связях — действительно ли лидеры и политические элиты в странах с традицией авторитарного правления выбирают президентско-парламентскую систему с сильным креном в сторону президента, что приводит к чрезмерной концентрации полномочий у главы исполнительной власти. Не следует излишне полагаться на внешний вид институтов. Российская традиция персонализации власти, разумеется, предполагала, что, уступая президентство своему протеже Дмитрию Медведеву на четырехлетний срок и переходя на позицию премьер-министра, Путин на самом деле оставался сильнейшей фигурой этого тандема[225]. Он остался начальником, а Медведев — подчиненным, и это понимали все.
Лидеры всегда действуют в исторически обусловленных политических культурах. В своем руководстве они не могут полагаться исключительно на разум и логику, но должны уметь апеллировать к эмоциям и делиться с окружающими самосознанием своей партии или объединения. К немногочисленным лидерам — представителям государственной власти, почтение и восхищение перед которыми передается из поколения в поколение, относятся те, кто смог привить всей стране понимание цели, заложить фундамент обстановки взаимного доверия и предложить ви́дение, далеко выходящее за рамки повседневности. При этом и в демократиях, и даже среди авторитарных режимов есть много различных способов руководства. Личность и взгляды лидера значат очень многое, а некоторые лидеры значат намного больше по сравнению со всеми остальными. Это не означает, что чем больше власти сосредоточено в руках лидера, тем эффективнее его руководство и замечательнее его личность. Другими словами, из этого не следует, что оптимальным образцом для руководителя исполнительной власти является лидер-начальник. В следующих главах я остановлюсь на этом более подробно.
Глава 2
Демократическое лидерство: мифы, силы, способы
Уже на второй странице предисловия к своим мемуарам Тони Блэр спешит заявить: «я три раза выигрывал всеобщие выборы»[226]. И добавляет ниже: «Политологи и действующие политики любят порассуждать о том, как те или иные тенденции скажутся на результатах голосования (причем очень часто их предположения оправдываются), но обычно им бывает свойственно приуменьшать значение лидера»[227]. Действительно ли это «приуменьшение» или специалисты просто понимают, что некоторые политические лидеры
Вопрос оценки деятельности демократических лидеров после выборов еще более важен, чем оба вышеупомянутых. Действительно ли главы правительств демократических стран стали за последние годы авторитарнее? Оправданны ли призывы предоставить больше полномочий людям во главе исполнительной власти? Или все же лучше поговорить о коллективном руководстве, при котором авторитетные деятели политической партии контролируют те или иные вопросы исполнительной власти, но в важных вопросах обращаются к поддержке партийного руководства, которому подотчетны (наряду, разумеется, с подотчетностью парламенту и, в конечном итоге, избирателю)?
Лидеры и итоги выборов
Политолог Энтони Кинг считает «попросту неверным „квази-всеобщее“ представление» об огромной важности фактора личностей лидеров и кандидатов для результатов выборов. Кинг не отрицает значения личных качеств лидеров, замечая лишь, что «оно совсем не так велико, как принято считать». Опираясь на результаты современного исследования выборов в шести странах, он заключает, что «особенности характера и другие личные черты лидеров и кандидатов определяют итоги выборов лишь в исключительных случаях»[228]. У специалистов, серьезно изучавших роль лидеров в результатах выборов (а за десятилетие, прошедшее с момента публикации работы Кинга, их стало больше), нет единого мнения по этому вопросу. Некоторые из них приписывают лидерам большее электоральное влияние, но их работы не дают достаточных оснований, чтобы оправдать отдельных политиков, относящих заслугу победы на выборах в первую очередь на собственный счет.