— Меня выселяют за безнравственность, понимаешь? Люди, которые живут подо мной (а они казались такими симпатичными!) наговорили агенту домовладельца, будто я — пьяница, проститутка и не знаю уж что еще. Ну, словом, кошмар! А этот агент — он всегда был так мил со мной (вот уж не думала, чтобы он мог всему этому поверить!) — взял да и расторг договор, да еще грозится, что пожалуется на меня в магазин, где я работаю, если я не съеду по-хорошему. Этот милый агент даже разговаривать со мною не хочет! А когда я появляюсь у них в конторе, секретарша ухмыляется, словно я какая-нибудь ужасная женщина. Конечно, у меня довольно часто в гостях бывают мужчины, и мы иногда поднимаем шум, но не могу же я каждый день ложиться в десять часов, правда? Ну так вот, мой агент, очевидно, наговорил всем другим агентам по соседству, что я — безнравственная женщина и пьяница, и теперь никто не хочет сдать мне квартиру. Пошла я к одному разговаривать — такой симпатичный старичок, понимаешь, — а он сделал мне гнусное предложение. Кошмар! Мне велено съехать отсюда до четверга, а мне буквально некуда деваться.
Джек пытался уловить нотку горечи, негодования или хотя бы волнения в голосе у Джоун, но она рассказывала о преследованиях, которым подвергалась со стороны соседей и агентов, с невозмутимым простодушием. Казалось, она не жалуется, а поет о своих невзгодах, и Джеку невольно припомнились «жестокие» романсы, которые распевались у них в провинции, когда он и Джоун были детьми.
— Они отравляют мне жизнь, — тихо ворковала она. — Если в десять часов вечера у меня не выключено радио, они на другое утро звонят агенту и говорят, что у меня происходят оргии. Однажды, когда Филип — ах, ты, кажется, не знаешь Филипа: он из Королевского воздушного флота и сейчас уже уехал к себе в Англию, — словом, когда Филип и еще кое-кто забежали ко мне провести вечерок, соседи вызвали полицию. Полицейские ворвались ко мне и говорили со мною таким тоном, словно я бог знает что такое, да притом ринулись еще в спальню и искали там неизвестно кого. А когда соседям приходит в голову, будто я оставила кого-то ночевать у себя, они звонят мне и говорят всякие гадости. Я могу, конечно, отправить мебель на склад и переехать в гостиницу. Туда-то уж меня пустят, несмотря на мою репутацию, но я подумала, что ты, может быть, знаешь какой-нибудь дом, что, может быть...
Джеку была невыносима мысль, что эту великолепную, сильную молодую женщину травят какие-то соседи и агенты, и он обещал ей сделать все, что в его силах. Он предложил ей пообедать с ним в ресторане, но она сказала, что занята.
От нечего делать Джек решил пойти домой пешком. Вечер был душный. Небо заволокло тучами. Неподалеку от Мэдисон-сквер, по темному переулку, ответвляющемуся от Бродвея, шла демонстрация. В домах уже погасили огни. Демонстранты поравнялись с уличным фонарем, и Джек только тогда стал разбирать, что было написано на лозунгах. Они призывали Соединенные Штаты вступить в войну, и каждая колонна представляла одну из наций, покоренных силами «оси». Они вышли на Бродвей и шли по его неровному булыжнику без музыки, под аккомпанемент собственных шагов. Шли мужчины и женщины, почти все пожилые—поляки, норвежцы, датчане, евреи, китайцы. Под перекрестными взглядами зевак, выстроившихся по обеим сторонам улицы, они шагали по мостовой, напряженно и скованно, словно солдаты неприятельской армии, попавшие в плен. Среди них были и дети—наряженные, как дети на фотоснимках, когда они подносят мэру города пакетик чая, петицию, конституцию, протест, чек или пригласительный билет; Казалось, что через этот темный квартал мансард идут не демонстранты, а остатки народа, разбитого и разоренного неприятелем.
Наутро Джек попросил секретаршу подыскать квартиру для Джоун. Секретарша тут же стала звонить агентам домовладельцев, и примерно к часу дня ей удалось обнаружить две свободные комнаты в районе западных Двадцатых улиц. На следующий день Джоун поблагодарила Джека по телефону и сказала, что въехала в одну из этих квартир.
После этого Джек почти год с ней не виделся.
Как-то в воскресенье он пил коктейли с друзьями и, выйдя от них, решил пройтись пешком до автобусной остановки. Он шел по Пятой авеню, мимо ресторана Бреворта, когда его окликнула Джоун... Свежая, бодрая, она сидела в кафе на улице. Мужчина, который был с ней на этот раз, имел вполне добропорядочный вид. Его звали Пит Бристол. Он предложил Джеку выпить с ними в честь знаменательного события. Германия только что напала на Россию, и они с Джоун решили отпраздновать вступление нового союзника в войну. Они сидели втроем и пили шампанское, потом пообедали, запивая обед шампанским, и на десерт выпили еще шампанского; затем перешли в другое кафе, оттуда еще в одно, и так всю ночь. Тихая, мягкая Джоун была, как всегда, неутомима. Она боялась только одного: как бы компания не разошлась по домам.
Джек ввалился к себе только в четвертом часу утра. На другой день он проснулся совсем разбитый и больной и не мог припомнить, что же они делали последние два часа перед тем, как разойтись. Костюм его был весь перепачкан, шляпы просто не было. В контору он попал только в одиннадцать. Ему сообщили, что Джоун уже дважды звонила. Когда она позвонила в третий раз, голос ее был свеж, как всегда. Она сказала, что ей необходимо с ним повидаться, и он назначил ей свидание в рыбном ресторанчике, на одной из Пятидесятых улиц.
Он поджидал ее у стойки и увидел, как она впорхнула в ресторан. Кто бы мог подумать, что она участвовала в ночном кутеже! Ей нужно было посоветоваться: когда-то ей достались в наследство от бабушки какие-то драгоценности, и теперь она хотела их продать. Она извлекла из своей сумки какие-то браслеты и кольца и стала показывать их Джеку. Он сказал, что в этих делах ничего не понимает, но может просто дать ей денег взаймы.
— Нет, нет, я не могу брать у тебя, — сказала она. — Эти деньги, понимаешь, мне нужны для Пита. Хочу ему помочь. Он собирается открыть рекламную контору. Для начала ему понадобится большая сумма.
Джек не стал навязывать ей деньги, и они заговорили о другом. После ресторана они сразу расстались — и опять надолго.
Однажды Джеку пришлось обедать с приятелем, который тоже знал Джоун. Он был врач.
— Вы давно ее не видели? — спросил он.
Джек сказал, что давно.
— А я на прошлой неделе ее осматривал, — сказал доктор. — Я не знаю, как она жива осталась после всего, что ей пришлось перенести. Вы даже и представить не можете, что выпало ей на долю, а между тем по состоянию ее здоровья можно подумать, что она ведет самый добродетельный, самый нормальный образ жизни. А последнее ее приключение... слышали? Она продала все свои драгоценности, чтобы помочь ему встать на ноги, а он, как только получил деньги, тотчас бросил ее и сошелся с другой; у его новой возлюбленной — машина с откидным верхом.
Весной 1942 года Джека призвали на военную службу. Около месяца он находился в форте Дикс; всякий раз, когда удавалось получить увольнительную, он уезжал в Нью-Йорк. Эти поездки доставляли ему острую радость — сродни той, что испытывает человек, получивший отсрочку казни. Когда он ехал в поезде, женщины смотрели на него так, словно его буро-зеленый китель и в самом деле был погребальным саваном, дарили ему потрепанные номера «Лайфа» и конфеты, которые не успели сами съесть.
Как-то в один из таких вечеров он вспомнил Джоун и позвонил ей с Пенсильванского вокзала.
— Ах, Джек, приходи сейчас же, — сказала она. — Сию минуту! Я хочу познакомить тебя с Ральфом.
Она жила все в той же квартире, которую ей подыскал Джек. Кругом ютилась беднота. Перед самым домом стояли мусорные ящики, и какая-то старушка в них рылась, выбирая отбросы и набивая ими детскую коляску. Дом, в котором жила теперь Джоун, имел обшарпанный вид; но от самой квартиры повеяло чем-то очень знакомым. Та же мебель. И та же Джоун — большая, добродушная.
— Как хорошо, что ты пришел, — сказала она. — До чего же я рада тебя видеть! Погоди, я тебе сейчас приготовлю коктейль. А свой я уже выпила — не дождалась. Странно, что Ральфа все нет. Мы ведь с ним сговорились идти в ресторан.
Джек предложил ей пойти с ним, но она боялась, как бы Ральф не пришел в ее отсутствие.
— Я ведь не особенно голодна. А в девять, если его не будет, я съем бутерброд.
Они стали рассказывать друг другу о себе:. Джек — про армию, она — про магазин.
— Ты знаешь, сколько лет я уже там работаю?
Джек не знал. Он ни разу не видел ее за рабочим столом и не мог представить себе, чем она занимается.
— Ну что это Ральф не идет! — воскликнула она.—Я уверена, что он тебе очень понравится. Он — врач-сердечник, не молодой уже и обожает играть на альте.
Стало смеркаться, и Джоун зажгла свет.
— У него ужасная жена и четверо чудовищно неблагодарных детей, он...
Истошный вой сирены прервал ее речь. Казалось, звук этот был исторгнут болью, казалось, все мятущееся и страждущее в городе нашло в нем свое воплощение. Вдалеке откликнулись другие сирены, вторя первой, наполняя темноту своим шумом.
— Дай-ка я тебе приготовлю еще один коктейль при свете, — сказала Джоун и пошла в кухню.
Потом вернулась с коктейлем и погасила свет. Они смотрели на сгущающийся за окнами мрак, как дети смотрят на грозу. Во всех окнах погасили огни, и только в одном горел свет. Послышались свистки дежурных по противовоздушной обороне. Где-то в дальнем дворе раздался женский голос, хриплый от ярости.
— Погасите свет, фашисты! — кричала женщина.— Эй вы, нацисты, фашисты, немцы, погасите свет! Погасите свет! Погасите свет!
Наконец и в последнем окне стало темно. Они отошли в глубину комнаты и сели.
В темноте Джоун стала рассказывать о своих бывших любовниках. Слушая ее рассказ, Джек понял, что всем им пришлось несладко. Нильс (сомнительный граф) умер. Хью Веском (алкоголик) пошел в торговый флот и пропал без вести где-то в Атлантическом океане. Франц (немец) отравился в ночь, когда немцы бомбили Варшаву.
— Мы с ним вместе слушали радио, — сказала Джоун, — потом он пошел к себе в гостиницу и принял яд. Наутро горничная обнаружила его в ванной мертвым.
Джек спросил о судьбе человека, который собирался открыть рекламное агентство.
— Ах, Пит! — протянула она, помолчав. Она, видимо, не сразу сообразила, кого Джек имеет в виду. — Так ведь это был страшно больной человек. Ему давно следовало отправиться в Саранак[10], а он все откладывал да откладывал, ну и...
Она оборвала себя и стала прислушиваться к шагам на лестнице. «Все еще ждет Ральфа», — подумал Джек. Но шаги не остановились на ее площадке и продолжали идти вверх.
— Что же это Ральфа все нет? — сказала она. — Я так хотела вас познакомить!
Джек еще раз предложил ей отправиться с ним куда-нибудь поесть, она отказалась. Вскоре объявили «отбой», Джек простился и ушел.
Из форта Дикс его перевели на юг страны, а оттуда он попал в Джорджию — в пехотную дивизию. Прожив в этом штате три месяца, он женился. Жена его принадлежала к сливкам общества, населяющего пансионы города Огасты.
Через год Джека погрузили в бесплацкартный вагон и повезли через весь континент к побережью. Он ехал и, настроившись на торжественный лад, думал о том, что какому-то городишке в пустыне, вроде Барстоу, да звуку трамвайных звоночков на мосту через залив в Сан-Франциско и суждено быть последними впечатлениями, которые он увезет с берегов горячо любимой родины. Его отправили на Тихоокеанский фронт, а через двадцать месяцев он вернулся в Соединенные Штаты как ни в чем не бывало, целый и невредимый. Он получил отпуск и тотчас ринулся в Огасту, вручил жене сувениры с островов, рассорился с ней и с ее родней, устроил дела так, чтобы жена могла получить развод в Арканзасе, а сам отправился в Нью-Йорк.
Демобилизация застала его в одном из лагерей на Восточном побережье. Он немного отдохнул, а потом вернулся на свою прежнюю, довоенную, работу. Казалось, можно было продолжать свою жизнь чуть ли не с того самого места, на котором она была прервана войной. И в самом деле, вскоре все вернулось в привычное русло. Почти все друзья уцелели. Погибли только двое.
Он никак не мог собраться позвонить Джоун, но однажды повстречался с ней в автобусе.
Если у Джека еще и оставалось ощущение, что со времени их последней встречи, три или четыре года назад, произошли какие-до события, перемены, то теперь, при виде ее свежего лица и неизменного черного платья, при звуке ее нежного голоса, это ощущение окончательно испарилось. Она тут же пригласила его к себе пить коктейли, и в следующую субботу он снова поднимался к ней по лестнице. И комната и гости, в ней собравшиеся, живо напомнили ему вечеринки прежних лет. Тут была и женщина в модной шляпке, и пожилой врач, и какой-то человек, который припал к приемнику в надежде услышать последние известия с Балкан. Джек стал гадать, кем из присутствующих мужчин завладела Джоун, и остановился почему-то на англичанине, то и дело кашлявшем в платок, который он всякий раз извлекал из рукава. Джек угадал.
— Чудо, какой он умница, этот Стивен, правда? — спросила Джоун. — Столько, сколько знает он о нравах полинезийцев, не знает никто.
Джек вернулся на свою прежнюю службу, к прежнему заработку. Между тем цены после войны возросли ровно вдвое. К тому же Джек теперь выплачивал алименты двум женам. Пришлось коснуться сбережений; Джек задумал поступить на другое место. Там платили лучше, но место оказалось ненадежное, и он вдруг сделался безработным. Джек этим не огорчался. У него еще были кое-какие деньги в банке, к тому же можно всегда было призанять у друзей. Его беспечность не была вызвана ни ленью, ни отчаянием, скорее она была следствием чрезмерного оптимизма. Ему все казалось, что он только что приехал в Нью-Йорк из своего штата Огайо. Он не мог отделаться от ощущения, что он еще молод, что все впереди и что в его распоряжении — вечность.
Каждые пять дней он переезжал из одной гостиницы в другую.
Весной Джек переехал в меблированную комнату в довольно невзрачном переулке к западу от Центрального парка. С деньгами становилось туговато. Он почувствовал, что ему надо найти себе работу во что бы то ни стало. Тут-то он и заболел. Сперва казалось, что он всего лишь простудился. Но болезнь затянулась. Поднялась температура, он стал кашлять кровью. По большей части он находился в состоянии полузабытья, но иногда вдруг вскакивал, встряхивался и шел в кафетерий поесть. Он был уверен, что нынешнее его местопребывание никому не известно, и это его радовало. Но он не знал, что такое Джоун!
Однажды утром он услышал ее голос в коридоре — она расспрашивала о чем-то хозяйку меблированных комнат. Потом постучалась к нему. Джек лежал поверх постели в брюках и заношенной куртке от пижамы и не отозвался на стук. Она постучалась еще раз и вошла, не дожидаясь ответа.
— А я-то тебя разыскиваю повсюду, — сказала она негромко. — Когда я узнала, что ты здесь, я поняла, что ты или без денег, или болен. Даже на всякий случай завернула в банк по дороге. И еще я купила виски. Ведь немножко виски тебе не повредит, правда? Хочешь глотнуть?
Джоун была вся в черном, даже на руках у нее были черные нитяные перчатки. Говорила она ровным тихим голосом и уселась на стул возле постели с таким видом, словно ухаживать за ним изо дня в день было ее привычным делом. Лицо ее, как показалось Джеку, утратило былую нежность очертаний. Морщин, впрочем, почти не было. Она немного отяжелела, и теперь ее, пожалуй, можно было бы назвать полной. Она разыскала две рюмочки и налила в них виски. Джек выпил свою рюмку залпом.
— Вчера легла в четвертом часу, — сказала она. Когда-то ее голос чаровал его своей мягкостью, напоминая ему жалобный романс, слышанный в детстве. Но от того ли, что он был болен, теперь от этих нежных интонаций, траурного платья и вкрадчивых манер ему сделалось не по себе.
— Знаешь, как бывает, — продолжала она.— Сперва отправились в театр. Потом всей компанией ввалились к кому-то домой — даже не помню к кому! Странная такая квартира, знаешь... Растения, которые питаются мясом, коллекция китайских табакерок... И зачем это люди собирают китайские табакерки? Потом каждый из нас расписался на абажуре, а потом... ей-богу, не помню, что потом!
У Джека было смутное чувство, что нужно от чего-то защищаться; он приподнялся на минуту, но тут же в изнеможении откинулся на подушки.
— Как же ты меня разыскала, Джоун? — спросил он.
— Да очень просто, — отвечала она. — Позвонила в гостиницу, в ту, где ты жил прежде. Они мне и дали твой адрес. Я велела секретарю узнать телефон. Хочешь еще глоток?
— Ты никогда не приходила ко мне, — продолжал Джек. — Зачем ты пришла сейчас?
— То есть как «зачем»? Странный вопрос! Мы с тобой знакомы по крайней мере тридцать лет. Из всех моих нью-йоркских друзей ты — самый старый. Помнишь ночь в Гринич-Вилледж, когда никто из нас не ложился, и как вдруг пошел снег, и как мы вместо завтрака пили коктейли? Неужели с тех пор прошло целых двенадцать лет? А помнишь?..
— Слушай... Мне противно принимать тебя здесь, в этой комнате, — перебил он ее. Он провел ладонью по щекам: они обросли щетиной.
— А эти люди, которые изображали Рузвельта, — продолжала она, словно не слышала его слов, словно была глухая. — И кабачок на острове Статен, куда мы ездили обедать, когда у Генри еще была машина. Бедный Генри! Он купил себе домишко в Коннектикуте и как-то поехал туда на воскресенье. Потом уснул с горящей сигаретой в зубах. И все-все — дом, сарай и он сам — сгорело. Этель взяла детей и уехала с ними в Калифорнию.
Она подлила Джеку виски. Потом раскурила сигарету и вставила ее ему в рот. Джека покоробило: интимностью этого жеста она, казалось, не только подчеркивала, что он тяжко болен, но еще и намекала на какие-то, никогда между ними не существовавшие отношения.
— Вот погоди, я поправлюсь, — сказал он, — возьму номер в хорошей гостинице и тогда тебя позову. Очень мило, что ты вздумала меня проведать.
— Да что ты стыдишься этой комнаты, Джек! — возразила она. — Я никогда не обращаю внимания на такие пустяки. У Стенли, например, была отвратительная комната в Челси, — то есть все говорили, что она отвратительная. А я не замечала. Крысы съедали все, что я приносила ему. Приходилось подвешивать продукты к потолку.
— Я позвоню тебе, как только поправлюсь, — повторил Джек. — А сейчас я бы с удовольствием поспал. Меня почему-то все время в сон клонит.
— Милый, ведь ты по-настоящему болен, — сказала она. — У тебя, наверное, жар.— Она присела на край кровати и положила ему руку на лоб.
— Как поживает твой англичанин, Джоун? Ты продолжаешь с ним встречаться?
— Какой англичанин? — спросила она.
— Которого я встретил у тебя. Он все время держал платок в рукаве. И кашлял. Да ты знаешь!
— Ты, должно быть, что-то путаешь, — сказала она. — У меня с самой войны никаких англичан в доме не было. Не знаю, может быть, я забыла кого-нибудь...
Она повернулась к нему лицом, взяла его за руку и переплела его пальцы со своими.
— Он умер, я знаю, — продолжал, Джек. — Тот англичанин умер.
Он спихнул Джоун с постели и встал.
— Уходи! — сказал он.
— Ты болен, мой милый, — сказала она. — Я не могу оставить тебя в таком состоянии одного.
— Уходи! — повторил он и, так как она не двигалась с места, перешел на крик. — Что за гнусный нюх у тебя, что ты сразу чуешь болезнь и смерть?
— Ах ты, мой бедненький!
— Или, наблюдая, как умирают другие, ты молодеешь сама? — продолжал он кричать. — Так вот отчего ты так хорошо сохранилась! Вот зачем ты всегда выряжаешься черной вороной! О, я знаю: как бы я ни оскорблял тебя, ты не обидишься! Нет такой грязи, такого порока, извращения, гнусности, жестокости, к которым бы не прибегали люди в надежде избавиться от тебя. Но на этот раз ты ошиблась. Я еще не готов. Жизнь моя еще не кончилась. У меня еще много светлых, счастливых лет впереди! Счастливых, слышишь! И только когда они пройдут, эти долгие-долгие годы счастья, и когда наступит мое время, тогда я сам позову тебя. Так и быть уж, я позову тебя по старой памяти, я дам тебе упиться зрелищем моего умирания. А до тех пор — убирайся!
Она допила виски и взглянула на часы.
— Надо, пожалуй, показаться на работе, — сказала она. — Так я еще зайду. Вечерком. Тебе к тому времени будет лучше, мой милый.
Она закрыла за собой дверь, и он слышал, как по лестнице удаляются ее легкие шаги.
Джек вылил остатки виски в раковину. Собрал грязное белье и запихнул в мешок. Он дрожал и плакал — от слабости, от ужаса. В окно виднелось синее небо, а Джек не понимал, как это небо может оставаться голубым, облака — белоснежными, как мог кто-то кричать на улице пронзительным детским голосом:
— Я сильнее все-ех! Я сильнее всех! Я сильнее всех!
Джек высыпал окурки и обрезки ногтей из пепельницы, потом принялся подметать пол рубашкой, чтобы от его жизни, от его живого тела не оставалось и следа — к вечеру, когда она за ним придет, жадная и похотливая смерть.
Управляющий
Сигнал тревоги раздался в шесть часов утра.
В квартире на первом этаже, которую управляющий домом Честер Кулидж по своему служебному положению занимал бесплатно, звонок этот был еле слышен, но Честер сразу проснулся: он и во сне не переставал слышать, как стучали и подрагивали механизмы, обслуживающие дом, и малейшие перебои в их работе ощущал, как перебои собственного сердца. Не зажигая света, он быстро оделся и побежал к черной лестнице через вестибюль, едва не споткнувшись по дороге о корзинку из-под персиков, в которой топорщились увядшие гвоздики и розы. Отшвырнув корзинку, он легко сбежал по чугунной лестнице вниз и зашагал по коридору подвала, похожего на катакомбы. С каждым шагом звон становился все слышнее. Честер приближался к помещению, где стояли насосы. Звонок означал, что бак на крыше почти совсем опорожнился и что механизм, регулирующий подачу воды, перестал действовать. Честер включил запасной насос.
В тишине подвала было слышно, как в шахте грузового лифта, спускаясь с этажа на этаж, погромыхивала кабина с молочными бутылками. Для того чтобы запасной насос наполнил бак, понадобится час. Честер решил не будить мастера — надо было только время от времени поглядывать на водомер. Он поднялся к себе и стал бриться и умываться в ожидании завтрака. Кое-кто из жильцов переезжал сегодня на новую квартиру, и, прежде чем сесть за стол, Честер посмотрел на барометр и увидел, что стрелка пошла вниз, а когда взглянул в окно, вдоль всех восемнадцати этажей, на небо, оно показалось ему почти черным. Честер любил, чтобы в дни переездов было сухо и ясно. В прежнее время переезды всегда совершались первого октября, и можно было рассчитывать на хорошую погоду; теперь не то — жильцы переезжают и в дождь и в снег. Бествики переезжали в другой дом, а Негусы перебирались в их квартиру. Больше переездов в тот день не предвиделось. Честер пил свою первую чашку кофе под разговоры жены о Бествиках; их отъезд вызвал у нее какие-то воспоминания и сожаления. Честер не отвечал на ее вопросы, да она и не ждала, чтобы он разговаривал с ней в этакую рань. Она беспечно болтала о том о сем — для того лишь, как она сама себе говорила, чтобы слышать собственный голос.
Честер с женой прибыли в Нью-Йорк из штата Массачусетс двадцать лет назад. Это она придумала переехать. Болезненная и бездетная, миссис Кулидж решила, что в большом городе ей будет веселее, чем в Нью-Бедфорде. Они обосновались в восточной части Нью-Йорка, на одной из Пятидесятых улиц, и она была всем довольна. Она ходила в кино и по магазинам, а один раз ей даже посчастливилось увидеть своими глазами персидского шаха. Единственное, что ей не нравилось в Нью-Йорке, это то, что здесь ее любвеобильное сердце почти не находило себе применения.
— Бедная миссис Бествик, — говорила она. — Как мне жалко эту женщину! Это ты мне сказал, что они отправили детей к бабушке, пока устроятся на новом месте, да? Как бы я хотела им помочь! Толи дело в Нью-Бедфорде — я могла бы пригласить ее к обеду, например, или дать ей с собой корзиночку с вкусной едой. Ты знаешь, кого она мне напоминает из Нью-Бедфорда? Феннеров — две сестры, помнишь? У них тоже бриллианты величиной с орех, а в доме ни электричества, ни ванны. Они еще ходили к Джорджиане Батлер купаться.
Честер не смотрел на жену, но одно ее присутствие воодушевляло и радовало его, ибо он был убежден, что она необыкновенная женщина. Все — и то, как она готовит, и то, как убирает комнату, и то, как она помнит всякую мелочь, и ее мудрое отношение к миру, который она принимает таким, как он есть,— все это указывало на то, что жена его — личность просто гениальная. И сейчас маисовую лепешку, которую она испекла ему на завтрак, он жевал с чувством, близким к благоговению. Он знал наверное, что никто на свете не мог бы испечь маисовую лепешку так хорошо, как его жена, и что во всем Манхэттене никто даже и не догадался бы именно в это утро испечь маисовую лепешку.
После завтрака он закурил сигару и принялся думать о Бествиках. Дом, которым он управлял, пережил несколько эпох, и теперь по всем признакам для него начиналась еще одна новая эпоха. С 1943 года он стал делить жильцов на «постоянных» и «потолковых», то есть на тех, кто оставался в доме все равно, как бы ни повышалась арендная плата, и на тех, кто неминуемо должен был съехать, едва эта плата превысит определенный предел, потолок. Владельцы недавно добились разрешения поднять арендную плату, и он знал, что это поведет к тому, что несколько жильцов из «потолковых» будут вынуждены расстаться со своими квартирами. Первыми уезжали Бествики, и Честер жалел об этом не меньше жены. Мистер Бествик служил в каком-то агентстве. У миссис Бествик была общественная жилка, она имела звание «капитана» Общества Красного креста, вела большую работу в «Обществе борьбы с полиомиелитом» и в скаутской организации для девочек. Никто не знал точно, сколько зарабатывает мистер Бествик, но для обитателя этой части города заработок его был явно недостаточен, и это знали все — хозяин винной лавки и мясник, швейцар и рабочий, который приходил мыть окна. В Кредитном банке уже год как знали об этом. В последнюю очередь признали этот факт сами Бествики. Мистер Бествик ходил в высокой фетровой шляпе, просторном пиджаке, узких брюках и белом плаще. Каждый день, в восемь часов утра, он отправлялся на работу, и по его ковыляющей походке можно было подумать, что ему тесны его английские полуботинки.
Когда-то Бествики были богатые люди, и, донашивая старые платья, миссис Бествик все еще щеголяла в бриллиантах с орех величиной. Семейство Бествиков — у них было две дочери — ни разу не доставило Честеру ни малейшей неприятности.
Примерно месяц назад миссис Бествик как-то под вечер позвонила Честеру и попросила его подняться к ним. Нет, нет, ничего срочного, пояснила она тут же своим приятным голосом. Но она очень хотела бы с ним поговорить, если можно. Миссис Бествик была худенькая, чересчур худенькая женщина с великолепной грудью и очень грациозная. Она встретила Честера приветливо, как всегда, и провела в гостиную, где на диване сидела женщина постарше.
— Познакомьтесь, Честер, это моя мать, миссис Даблдей, — сказала миссис Бествик. — Мама, это Честер Кулидж, наш управляющий.