Дом Мобиля Маргиани — типичный современный сванский дом. Он двухэтажный, просторный, нижний этаж из камня, верхний из дерева. Вдоль всего второго этажа идет веранда, внизу — большое помещение с железной печкой и длинным столом. Встреча весьма сдержанная, ни громких криков и возгласов, ни шумных проявлений восторга, ни слез. Скупые объятия для Шалико, рукопожатия для нас. Садимся к огню, переобуваемся, не спеша обмениваемся новостями и передаем приветы. Женщины неторопливо принимаются за приготовление еды. Иной мог бы подумать, что нам здесь и не рады вовсе, но мы-то знаем: все, что есть у семьи, будет сейчас на столе, наверху нам уже стелют постели с лучшим бельем и одеялами, где-то о подвале переливается в бутылки арака. Узнаем, что Виссарион несколько дней назад улетел лечиться в Тбилиси.
Братья Шалико — Илико, Валико и Датико — выходят к столу в черкесках. Достали из какого-то дальнего сундука черкеску и хозяину дома. Мобиль доволен, я еще больше. Жаль, если все это сделано только из уважения к чудаковатому гостю. Но, видимо, не совсем так. В движениях старика появилась какая-то величавость, в осанке ребят — гордость. Они выпрямили спины, держатся прямо, подтянуто. Перед тем как сесть за стол, мать Шалико обходит всех и просит каждого снять и отдать ей кинжал. Она собирает их и уносит куда-то вместе с поясами. Таков обычай. За столом люди должны быть без оружия.
Как всегда, ставя на стол все лучшее, что у них есть, хозяева извиняются за плохой прием, за плохое угощение, хотя всем ясно, что такую еду сами они видят не каждый день. Такой обычай не может нас разубедить в их искренности, больше у них действительно ничего нет. Сваны небогатый народ. Что можно получить от скал, лежащих под самым небом? Ячмень, картошка, немного баранов, маленькие коровы да поджарые свиньи. Внизу же, если спуститься по Ингурской тропе к морю, мингрелы выращивают цитрусы и все, что твоей душе угодно. Но зато в Верхней Сванетии живут самые гордые и самые гостеприимные люди на земле.
Традиционные тосты, тосты, за которые нельзя не выпить за удачный переход, за меня, за Юру, за Шалико, за хозяина, за хозяйку, за Сванетию… Много хороших слов и так же много стаканов напитка с резким, специфическим запахом — араки. Чокаясь, стараешься из уважения держать свой стакан ниже стакана партнера. Для этого наши руки со стаканами опускаются иногда ниже стола. Тогда протягивается ладонь, и мы чокаемся, сдвигая стаканы на ладони, чем уравновешиваем нашу значимость за столом, делаем себя равными.
Юра художник. При свете керосиновых ламп он без конца делает карандашные наброски. Сейчас он рисует Мобиля. Мне его рисунок нравится, но у окружающих отношение к этому портрету сдержанное, главным образом из-за отсутствия фотографического сходства.
— Пойми, Шалико, — втолковываю я своему другу, — это рисунок, художественное произведение. Сходство здесь не самое главное. Главное — образ.
— Какой образ?! — обижается Шалико. — Что, мой отец — образ? Он рисует моего отца. Это мой отец! А он нарисовал ему одно плечо и не хочет рисовать второе. Что, у моего отца одно плечо, что ли?!
— Да это не важно! Он может быть совсем без плеч… — продолжаю я.
Но Шалико меня перебивает:
— Это тебе не важно, — сердито говорит он, — а я хочу, чтобы у моего отца было два плеча, а не одно.
— Не болтай о том, чего не понимаешь! — теряю терпение и я.
— Кто здесь болтает?! — Шалико поднимается из-за стола во весь свой громадный рост.
Вскакиваю и я:
— Ты! Ты думаешь, что понимаешь в этом больше, чем художник или я?
— А ты кто такой?!
— А ты кто такой?! — я ударяю по столу кулаком, звенят стаканы.
Отшвырнув стул, Шалико выходит из-за стола. Мы стоим с ним друг перед другом, словно два петуха. Нас уже держат за руки.
Голова моя падает на грудь, и я говорю:
— Прости меня, Шалико, я не прав. Не тот разговор.
— Ну что ты… — отвечает он, — это я виноват, прости меня. Я не должен был так говорить, ведь ты гость в доме моего отца, — он заботливо берет меня под руку. — Тебе пора отдыхать. Пойдем, я отведу тебя наверх.
Когда меня раздевают, я бормочу уже что-то совершенно бессвязное. Однако мне хорошо запомнились руки Шалико, расшнуровывающие мои ботинки.
На следующий день мы прежде всего отправляемся посетить дом Илико Габлиани, нашего товарища, погибшего при восхождении на пик Победы.
В одной из комнат его дома теперь что-то вроде маленького музея. По стенам развешаны его одежда, альпинистское снаряжение, ружье, бинокль, фотографии, грамоты. На столе стоит бюст погибшего, разложены памятные подарки от его друзей. Одетая с ног до головы в черное дочь Илико посылает кого-то за матерью. Появляются вино и горячие хачапури (лепешки с сыром).
Я был здесь в тот несчастливый год. Вся Сванетия тогда носила траур: женщины в черном, у небритых мужчин на рукавах черные повязки, у многих на груди маленький портрет Илико в черном окаймлении. Траур здесь длится сорок дней, а для близких — не меньше года.
…Мы входим в дом Илико вчетвером — Иосиф Кахиани и Миша Хергиани, оба уже заслуженные мастера спорта, Женя Гиппенрейтер — мастер спорта и я. За длинным столом поднимаются молчаливые, серьезные мужчины, вдоль завешенной ковром стены стоят женщины в черном. На кровати Илико лежит его новый костюм: пиджак со значком мастера спорта, брюки и кепка. На столике у изголовья постели расставлены вино, мясо, фрукты. Как-то жутковато смотреть в ту сторону.
Нас ждали. Небритый сван неторопливо рассаживает нас на почетные места во главе стола, наливает араку. Все это в полном молчании, ни знакомства, ни приветствий. Взоры устремляются на меня. Вероятно, из-за бороды меня принимают за старшего. Смотрю на Иосифа, Мишу, Женю. Те тоже ждут от меня первого тоста. Я поднимаюсь:
— Мы все альпинисты. Гибель Илико — тяжелая утрата для нас…
Все молчат, лишь горько, навзрыд плачет вдова.
За несколько дней до нашего приезда в этом доме триста человек пришли на поминки, которые длились несколько дней. Было съедено и выпито все, что заготавливалось семьей на долгую зиму. И хотя дом теперь пуст, семья Илико не будет нуждаться ни в чем: все дома, все кладовые сванов открыты для нее, приходи и бери.
Поднимается Миша:
— Мы были рядом с ним, когда он погиб. Мы опять поднимемся на эту вершину. Он будет похоронен в родной земле.
По обычаю тело погибшего на чужбине свана доставляется на родину, он должен быть похоронен только в Сванетии, на своем родовом кладбище, в родной земле. И сваны отправятся на далекий Тянь-Шань, на грозные склоны пика Победы, отнявшего у нас слишком много жизней. Они будут рисковать собой, чтобы добраться до того места, где на высоте семи тысяч метров лежит заложенный камнями Илико. Нет гарантий, что они вернутся обратно. Вот что значат эти слова.
…По какому-то непонятному для нас правилу визиты обусловлены заранее. На следующее утро нас ведут к Гварлиани, потом к Чартолани, потом к Кахиани.
Не забыть первого посещения Местии.
…Виссарион Хергиани — отец Миши, старейший альпинист Сванетии. Мы сидим за столом уже очень давно, и нам не уйти из-за него до конца дня, до поздней ночи, пока не отведут под руки, не разденут и не уложат в приготовленную постель. Старик полон достоинства и весьма сдержан. Первый тост, который он произнес за меня, звучал приблизительно так: «Я не могу пока сказать, что это самый лучший человек, я вижу его в первый раз, но он альпинист, ваш друг. Я желаю ему, как опытному альпинисту, хорошо учить нашу молодежь».
Умение просидеть за столом много часов подряд и, выпив фантастическое количество стаканов араки, не свалиться под стол, не наговорить глупостей — нелегкое искусство. Еще труднее для меня было усвоить традиционную систему произношения тостов. Тут я без конца попадал впросак. Тост тамады остается главной темой для всех присутствующих до тех пор, пока он не произнесет следующий. Все желающие гости могут вслед за тамадой поднять стакан и произнести свой тост, но он обязательно должен поддержать основную мысль, высказанную тамадой. Варианты возможны самые различные, но тема, заданная тамадой, должна сохраняться, пока он не произнесет следующего тоста. Мне же после третьего стакана стало казаться, что я полон оригинальных идей, и я считал своим долгом поделиться ими с присутствующими. И конечно, я никак не мог понять моего друга Женю Гиппенрейтера, дергающего меня за куртку, когда я пытался подняться, и повторявшего в своих тостах чуть ли не слово в слово только что сказанное. Я дивился, как глупеет мой друг от араки, и начал уже обижаться, когда Женя наклонился ко мне и объяснил мое неприличное поведение.
Сваны уважают старших. Если в комнату входит человек, по возрасту старше присутствующих, все встают. Тамада, им был Виссарион, — за столом самый старший, и мое поведение могло быть истолковано как непочтение к нему. Но старик понял, в чем дело, и только добро улыбался.
Виссарион сидел во главе стола. Слева от него — сын Миша и наш друг Иосиф Кахиани, справа — я и Женя.
— Говорят, Саша, ты всегда ездишь с ружьем и никогда с ним не расстаешься, — обратился ко мне старик. — Почему это?
— Я, дядя Виссарион, по своей основной специальности зоолог, изучаю птиц. Мне всегда может понадобиться добыть какую-нибудь редкую птицу.
— Можно посмотреть твое ружье?
— Конечно. — Я взял ружье и, не вынимая его из чехла, протянул старику. — Дарю его вам, дядя Виссарион.
За столом замолчали. Виссарион обвел глазами присутствующих, встал и вышел. До его возвращения никто не пошевелился.
Минут через пять старик торжественно, на вытянутых руках вынес огромный кинжал. Между серебряными с чернью ножнами и белой костяной ручкой проглядывал потертый сафьян. Миша что-то тихо сказал по-свански. Старик сверкнул на него глазами.
— Этот кинжал, — сказал Виссарион, — принадлежал трем поколениям Хергиани. Брат моего отца выкупил его как ценность…
Старик был взволнован и перешел на сванский язык, Миша переводил: «Раньше его носил Дадешкелиани — старший, Мирзахан Дадешкелиани. Потом он был у Тенгиза Дадешкелиани, который убил им из кровной мести двадцать сванов. Тенгиза убил Бимурза. Этим кинжалом убито много людей. На нем кровная месть. Он старый, но может убивать еще. Возьми его, Саша, и пусть он больше никого не убивает».
Пока Виссарион говорил, все стояли. Я принял кинжал, поцеловал его, поцеловал старика.
Кинжал был старинный, работы тифлисских мастеров. Клинок травленой стали и с тремя канавками, как делали только до середины прошлого века. Он и костяная рукоятка были лет на полсотни старше ножен. А на обратной стороне серебряных ножен стояла дата — 1868 год. Тут же вычерчены по серебру замысловатой грузинской вязью какие-то слова.
— Что здесь написано, дядя Виссарион? — спросил я.
Старик велит Мише перевести надпись. Миша переводит так: «Кинжал я, режу врага, убийцу моего». И добавляет:
— У нас не принято дарить кинжал. Кинжал — это лицо человека, его дарят только в очень редких случаях. И лишь родственникам.
В голосе Миши откровенно звучит сожаление об утраченной семейной реликвии.
— А этот кинжал, этот кинжал… Отец оказал тебе большую честь, Саша, — заканчивает он.
— Ты теперь мой сын, — говорит мне Виссарион, — брат Миши.
…Когда я впервые гостил в Верхней Сванетии у Иосифа Кахиани в его родном селении Жабеши, самом верхнем по ущелью Мульхуры, я не смог вынести столь многочисленных визитов. Решив сбежать с ружьем в лес, я на рассвете оделся и прокрался на веранду. Но перед домом уже дежурили сванские мальчишки, жаждавшие увидеть «скальных тигров». (Иосиф и Миша совершили несколько серьезных восхождений совместно с альпинистами Великобритании, а после блестящего прохождения сложнейших скальных стен на острове Скай в Шотландии им было присвоено почетное звание «скальных тигров».) Ребятишки были несколько разочарованы, не обнаружив у них когтей и хвоста, но оставались самыми ярыми поклонниками героев. В Сванетии ценят альпинистов. С трудом обманув бдительность юных почитателей моих друзей, я все-таки сбежал тогда и поднялся на лесистый склон.
Стояла осень, и горы пестрели желтыми кленами, разноцветными кустарниками и зелеными еще кое-где березками. Были здесь и шиповник, и малина, и какие-то неизвестные мне кусты с розовыми листьями. Полыхала огнем рябина, темными силуэтами на фоне всей этой игры красок выделялись ели и пихты. Если не смотреть на снежные вершины и глубокие ущелья, может даже показаться, что ты находишься в русском лесу, среди елей, берез, рябин. И птицы вокруг те же — пеночки, синичка-московка, дрозд-деряба. Но стоит взглянуть себе под ноги, и увидишь закругленные листья черники и алые ягоды брусники… среди рододендронов. А вслед за дерябой вылетит стремглав из кустов белозобый дрозд, типичный обитатель кавказских высокогорий. Это сразу возвращает тебя в Верхнюю Сванетию. И еще. Поднимешь голову — перед тобой Ушба.
Ушба… Она поднимается в самом центре Верхней Сванетии, над Местией. Вид ее поражает, ошеломляет, пугает и восхищает. Два с лишним километра отвесных недоступных скал из розовых гранитов и гнейсов! Два с лишним километра отвеса над зеленым ковром лугов и над сверкающими ледниками! Попробуйте себе это представить. Нет, не получится, если вы не видели Ушбы. Не получится.
Я много видел разных гор — Кавказ, Тянь-Шань, Памир, Алтай, Саяны, Камчатка… Бывал в Татрах, поднимался на красивейшие вершины Альп — Монблан и Маттергорн. Все горы прекрасны. Ушба одна. Нет и не может быть второй Ушбы.
Несколько лет назад довелось мне смотреть на нее в предрассветный час с ее соседки Шхельды. Пока светало, фантастические краски беспрерывно сменяли друг друга. Синие, розовые, лиловые, фиолетовые тона расплывались, переходили один в другой, излучая в дымке утреннего тумана какое-то своеобразное свечение. Цвета были яркими, насыщенными и совершенно неестественными. Да, да, неестественными. В жизни так не бывает, не видел. Это напоминало искусно подсвеченную декорацию, задник огромной, во все небо сцены, созданный художником, ничего общего не имеющим с реализмом. Стена Ушбы обрывалась вниз, вглубь, куда-то под землю, в тартарары. Запрокинешь голову и не видишь за повисшим облачком самой вершины, посмотришь вниз, и не видно под находящими с ледника облаками подножья Ушбы. Только стена. Страшная и прекрасная, грозная и возвышающая тебя над всеми жизненными невзгодами, над всем преходящим. Будто ты один на один с самой вечностью. Это было настолько грандиозное, настолько захватывающее зрелище, что я совсем забыл, кто я, где я и зачем я здесь. А был я в то утро руководителем спасательных работ, лежал на крохотном уступчике над пропастью и должен был организовать спуск своего пострадавшего товарища по километровой стене Шхельды.
Не каждому дано вступить в единоборство с Ушбой. Но нет бо́льшего счастья для альпиниста, чем покорить ее, победить, стать ее властелином. Тот, кто выиграл этот бой, тот прежде всего победил самого себя, свои слабости, свой страх, все, что было в нем ничтожного, ползучего, мелкого. Тот, кто поднимется на Ушбу, навсегда поверит в себя. И ничем тогда его не сломить, ничем не запугать, ничем не остановить в самых дерзновенных мечтах и делах.
Одними из первых людей на вершину Ушбы поднялись сваны. Ночью на вершине они разожгли костер, чтобы все люди узнали о том, что нет на свете ничего и никого сильнее людей, что человек, выглядевший рядом с Ушбой ничтожной букашкой, может все… Даже победить Ушбу.
Как-то мы с Женей Гиппенрейтером сидели у меня дома и пили кофе. Когда он начал рассказывать мне о своей недавней поездке в Индию, в Даржилинг, о встречах с «тигром снегов» Тенцингом и о племени шерпов, я совершенно неожиданно задал ему вопрос:
— Скажи мне, что ты будешь делать, когда постареешь и не сможешь больше ходить в горах, делать восхождения?
И Женя, человек, объездивший весь свет, побывавший в Европе, Азии, Америке и Австралии, ответил не задумываясь:
— Тогда я поеду в Сванетию и буду сидеть на солнышке у порога нашего дома вместе с Мишей и Иосифом. Нам некуда будет спешить. Мы будем сидеть и вспоминать… А ты? — спросил он.
— Мне хотелось бы сидеть рядом с вами, — ответил я Жене, — только спешить все равно придется: хочу написать о Сванетии, о горах, о Мише.
ВРЕМЯ САДИТЬСЯ НА КОНЕЙ
Прошло немало лет. Я давно уже не работал инструктором альпинизма, появились совсем другие заботы и интересы. Жизнь раскручивалась все быстрее и быстрее, некогда было оглянуться. Разве только ложась в постель, я иногда задавал себе вопрос: «Зачем все это? Что дают человеку статьи и книги, ученые степени и звания? Становится ли он от этого счастливее?» И приходил к выводу, что нет, не становится. В горах жилось лучше. Однако наутро все начиналось сначала и шло в том же духе, по заведенному непонятно кем, только не мною, порядку.
И вот однажды ночью я встал, накинул халат, вставил в пишущую машинку лист бумаги и написал Мише Хергиани письмо.
«Дорогой Миша!
У тебя теперь все есть. Ты достиг всего, чего можно достигнуть в спорте, — ты мастер спорта СССР, ты почетный мастер спорта, ты международный мастер спорта, ты заслуженный мастер спорта, ты заслуженный тренер и даже «тигр скал». Ты стал в Союзе альпинистом № 1 и сделался национальным героем Сванетии и всей Грузии. Что же дальше?
Не пора ли нам с тобой сесть на коней, объехать Верхнюю Сванетию и написать о ней книгу? Мы заедем в каждое ущелье, поговорим со стариками, соберем легенды и песни сванского народа, постараемся лучше понять его дух и рассказать обо всем этом людям.
Если ты согласен, я брошу все и, как только сойдет снег, приеду в Местию. Жду твоего ответа. Обнимаю тебя.
Ждать пришлось недолго, ответ пришел через неделю.
«Здравствуй, дорогой брат Саша! — писал мне Миша. — Ты задумал хорошее дело. Правильно, в спорте все сделано. Мне надо только снять с Победы и похоронить в Сванетии Илико, больше мне ничего не нужно. На этот год планируется совместное франко-советское восхождение на пик Коммунизма и восхождение сванов на Ушбу. Но как только ты скажешь, что нам пора садиться на коней, я тоже все брошу и прилечу в Местию. Сейчас я нахожусь в Итколе…»
Однако в Итколе, под Эльбрусом, я Миши не застал. Мне рассказали, что Мишу недавно сбил на склоне Чегета какой-то неуправляемый турист, и сейчас Миша лечится в Тбилиси. На самом деле все это оказалось не совсем так.
— Я занимался с новичками, — рассказывал мне об этом случае потом Миша, — поднял их на подъемнике на самый верх и спускал по одному, с остановками. Смотрю, на спуске упала моя девушка и лежит, не встает. Я к ней на всей скорости. Понятно, смотрю на нее, чтоб сделать около нее вираж и остановиться. Делаю поворот к девушке, а тут сверху летит этот неуправляемый, я его не мог видеть, смотрел на девушку, заметил только в последний момент. Думаю, повернет человек, у него еще есть время, а он прямо на меня. Ударил мне в солнечное сплетение плечом. Разлетелись в разные стороны. Я вдохнул и не могу выдохнуть. Посинел весь, говорят. Долго не мог отойти. Приехали спасатели с акьей[1], но я все же встал и спустился сам. Того парня повезли, он о мой живот сломал три кости. Положили меня в постель, говорят, внутреннее кровоизлияние. Лежи, мол, не двигайся. Три дня лежи, потом посмотрим. А я подумал: что толку лежать, если что оборвалось, все равно уж не прирастет. Встал утром потихоньку и убежал делать зарядку. Прибегаю к реке, а за скалой стоит доктор Жемчужников. Смеется. «Я так и знал, — говорит, — что ты сейчас на зарядку прибежишь, решил посмотреть, как ты делаешь свою зарядку».
Не застав Мишу в Итколе, я дал ему телеграмму в Тбилиси:
«Первых числах мая перехожу Донгуз-Орун. Саша».
Но контрольно-спасательная служба зорко следила за тем, чтобы какие-нибудь безумцы не вздумали идти через перевал из Кабардино-Балкарии в Сванетию. 1968 год был очень снежным, лавины неистовствовали по обе стороны хребта, весенние лавины, мокрые и тяжелые. Начальник спасательной службы Юра Арутюнов вылетел зачем-то в Москву, заместитель его и разговаривать со мной не стал.
— Один не пойдешь, — говорил мне Шалико Маргиани, — я тебе сванов найду. Надо немножко подождать.
Сам он не мог идти со мной в Сванетию, Шалико работал инструктором в Итколе. Работал он хорошо, с тех пор у него все наладилось, он был одним из самых квалифицированных и уважаемых альпинистов в Итколе.
— Я сам провожу тебя до перевала, без меня не ходи, — Шалико тоже не на шутку был озабочен. И не зря: единственная группа, прорвавшаяся через перевал перед нами, угодила-таки в лавину. Обошлось без смертей, но были серьезные травмы, и сванам пришлось на руках транспортировать пострадавших от перевала до дороги.
Слухом земля полнится, ко мне стали приходить киевляне, харьковчане, ростовчане и все просили взять их с собой через перевал. Спасатели устроили мне сцену, и я заявил, что не иду и не собирался идти через перевал. И действительно, я начал уже подумывать об окольном пути через Нальчик, Тбилиси, и Кутаиси, но тут встретил своего ученика и большого друга Нуриса Урумбаева. Нурис окончил Московский университет и работал теперь научным сотрудником лаборатории МГУ по изучению снежных лавин. Всю зиму он прожил под Эльбрусом, в Терсколе, был в прекрасной спортивной форме и к тому же хорошо разбирался в лавинах. О лучшем спутнике нечего было и мечтать. Особенно если иметь в виду, что в последнее время моя тренировка сводилась к подъему на восьмой этаж, когда я возвращался домой после двенадцати и лифт уже не работал.
— А вы ходили через Донгуз-Орун? — спросил он меня.
— Нет. Ходил через все остальные перевалы, а через этот не ходил.
— Я тоже не ходил, а любопытно глянуть, что там происходит с лавинами.
Донгуз-Орун — перевал пустяковый, летом через него идут толпы туристов. Это самый простой перевал, ведущий из Балкарии в Сванетию. Но это летом, а сейчас нам пришлось, поселившись на «Луне» (так называется хижина и кафе на горнолыжном подъемнике Чегета, «Луна», или «Ай» по-балкарски), несколько дней покататься на лыжах в ожидании морозной ночи.
Нет худа без добра, поездив с Нурисом, я слегка обновил свою устаревшую горнолыжную технику.
Освоить технику слалома не так-то просто, но еще труднее переучиваться. Она, как и все в нашей жизни, без конца меняется, эта техника. Мне приходилось осваивать ее три раза. Сначала мы делали на горных лыжах повороты типа «телемарк»: выставляешь одну лыжу далеко вперед, сильно сгибаешь колени, руки разносишь в стороны. Так катался в 30-х годах Хемингуэй. Затем пришла упоровая техника. Освоил и ее. Но тут появились «параллельные лыжи». Пришлось учиться заново. А теперь уже у нас шесть групп поворотов «христианией». Теоретически я изучил их достаточно, но это маловато для того, чтобы обучать других.
Пожалуй, никто в Союзе в этом году не «накатал» столько, сколько Нурис. В течение всей зимы он ежедневно, без выходных делал до десятка спусков с самого верха Чегета. Он так расставил свои контрольные шурфы в снегу, которые надо было проверять чуть ли не каждый час, что ежедневно спуск на лыжах составлял у него десятки километров. Поднимался он, конечно, на подъемнике. Нижняя станция Чегетского подъемника стоит на высоте 2170 метров над уровнем моря, кафе «Ай» — 2750 метров, а верхняя станция расположена на высоте 3050 метров. Вот и посчитайте, перепад высот около 900 метров, спуска километра три с половиной, а что выйдет за день? Или за сезон?
Нурис относится к той категории людей, которым горы не могут надоесть. Уже в мае, в конце сезона, он катался еще с удовольствием. Это сделало его первоклассным горнолыжником, я любовался им, как знатоки балета любуются, наверное, прима-балериной.
Вечером 2 мая я подмигнул Нурису:
— Подмораживает…
— Да, похоже. Я думаю, будет держать, — ответил он.
— Собираемся, — решил я. — Выйдем в двенадцать часов ночи.
Я поспешил оповестить Шалико, чтобы он не волновался, и ровно в полночь мы вышли на перевал. Шли без лыж, семнадцать часов шли до ближайшего в Сванетии селения Накра; шли, проваливаясь на спуске выше колен, а на леднике — по пояс; шли в постоянном напряжении, то и дело прислушиваясь, вздрагивая и озираясь по сторонам.
Когда же спустились наконец на ледник, обычно молчаливый и сдержанный Нурис не мог сдержаться.
— Вы только посмотрите. Сан Саныч, что делается! — восклицал он то и дело. — Сотни, тысячи лавин в одном ущелье! Какая красота!
Я как-то не мог до конца разделить его чисто профессионального восхищения и без всякого удовольствия посматривал на склоны, где вплотную, конус к конусу, вдоль всего ущелья были навалены многие миллионы тонн спрессовавшегося в лавинах снега. Зато меня заинтересовали маленькие лунки на снегу, этакие небольшие углубления, в которых лежали то прошлогодний листочек, то пучок травы, то просто кусочек дерна. Попадались и цветы. Каждая проталинка повторяла форму предмета. Привыкнув к тому, что летом ледники бывают усеяны бабочками, стрекозами, комарами и другими насекомыми, заносимыми сюда горными бризами, я не мог понять, откуда зимой на поверхности ледника могли оказаться все эти предметы. Нурис просветил меня. Оказывается, все это приносится сюда воздушной волной лавин. При падении тяжелой лавины захваченные ею предметы взмывают вверх и оседают на снег после того, как лавина остановится.
— Когда растает снег, вы найдете на месте этих конусов точно такие же растения, что и наверху, те же самые травки и цветы, — объяснял мне Нурис, — а там, где лавины не падают, вы их уже не встретите.