— Как барыня. Чего захочет, сама сделает. По дому-то прибирает? Больше порядка-то стало?
— Да и у меня не было грязно.
— Не было, а при ней лучше.
— Конечно, мать завсегда хуже жены. Спасибо и на этом.
— Я разве тебя обижаю?
— А как же? Я к тебе с добром, а ты винишь меня. Или я худа тебе желаю?
— А по совести, так и худа. Зачем же мне ее любить меньше, если я от нее глаз оторвать не могу? И ты брось, маманя, не то осерчаю на тебя.
— Серчай, если совести нет.
Мать начинала плакать, сморкаться в передник, отчего Василий приходил в еще большее раздражение, не понимая, чего матери от него надо. Чем ей не хороша Валентина? И ночью, в жаркой тесноте одеяла, чувствуя Валентину всем своим телом, говорил ей, чтоб она не особо старалась по дому, хватит и его с матерью, а ей достанет дела и в конторе, чтоб берегла свою красоту.
— Ты погляди на баб-то наших, другой и тридцати нет, а с лица уже ничего не возьмешь. Ветром, да солнцем, да морозом так задубит, что и за сорок примешь. Словом, береги свою красоту, а я все и за тебя и за себя по дому сделаю.
И делал. И так споро и легко, что, казалось, и дрова сами собой ложились в длинные поленницы, и огород сам разделывался на аккуратные гряды, и порядок во всем и повсюду был на дворе.
И вдруг все рухнуло. По совхозу прошел слух, что Валентина спуталась с агрономом Нечаевым, веселым, рослым мужиком. Об этом Василию сказал его напарник, тракторист Семка Гуляев, барахолистый парень.
— Чего ты сказал? — будто бы и не придав значения Семкиным словам, спросил Василий.
— Да вот чего болтают, то и сказал.
— А ты, что ж, поверил, чего болтают?
— А хрен его знает, я так, по-дружески тебе сообщил.
— По-дружески? Это про Валентину-то? — и тут же кулаком свалил Семку наземь, и не успел Семка вскочить, как Василий сшиб его ногой и пригрозил, что убьет, если еще когда Семка позволит себе такое про Валентину.
— Гад ты этакий!
Он отработал на пахоте весь положенный ему день старательно, без огрехов, но не было той минуты, чтоб не думал о Семке, о том, что какая-то гадина пустила грязный слух, а Семка, дурак, несет его, и что надо непременно узнать, кто пустил эту грязь, и как следует рассчитаться. С этой мыслью он покинул полевой стан и шел по поселку домой, враждебно присматриваясь ко встречным, в каждом подозревая того самого, кто пустил грязный слух.
Дома была только мать.
— Валя-то где? — спросил он, умываясь.
— На работе, верно, теперь с севом-то она, как и ты, допоздна пропадает.
— Да? — Василий искоса поглядел на мать, не утаивает ли чего, может и сама подозревает неладное. Но на старом лице со скорбно поджатыми губами ничего не увидал.
— Будешь ужинать?
— Давай... Впрочем, схожу к конторе, встречу ее. А то и потороплю, чтоб кончала. Чего не жалеет себя...
И пошел.
В конторе ее не было. Это его неприятно удивило. Он постоял в раздумье некоторое время и направился к клубу — может, там она? Но и в клубе ее не было.
— Чего мотаешься? — спросил Кухлин, тракторист из соседней бригады, вместе на курсах учились.
Василий не ответил, только взглянул на него и неожиданно в его глазах уловил усмешку, и от этого стало тревожно.
«Где же она может быть?» — подумал он, оглядываясь по сторонам — на дома, в конец улицы, на шоссе, ведущее в райцентр. «А поди-ка она дома!» — решил он и поспешно пошагал обратно. Но дома ее все еще не было.
— Где она может быть-то? — срывающимся голосом спросил он у матери.
— Откуда я знаю, — сухо ответила она, и он понял: что-то знает.
— Маманя, где она?
Тогда мать заплакала. Села на постель и уткнула лицо в ладони.
— Чего ты? Чего случилось-то? — закричал Василий. — Говори все, чего знаешь!
— Ничего я не знаю...
— Врешь! Вижу, знаешь. Говори! — Он отнял ее руки от лица и заставил посмотреть ему в глаза, и тогда мать открылась.
— Ой, Вася, только ты один и не знаешь, а все уж говорят, что она с Нечаем путается. Дома-то у Нечая каждый день ругань.
— Может, брешут? — потерянно спросил Василий.
— Нет, сынок, нет... Уж я и сама с ней говорила. Чего ж ты, говорю, срамишь Васю-то? Чем он тебе не люб? А она говорит — не лезь не в свое дело. Да как же, говорю, не в свое? Ведь он сын мой, страдать будет!.. Стерва она, Васенька, как есть плохая...
— Понятно... Тогда, значит, так... Все ясно, — в раздумье произнес Василий, оцепенело постоял и вышел. — Куда ты? — запоздало крикнула мать.
Он не ответил.
В доме было тихо еще часа два. Потом пришла Валентина. От нее тяжко пахло табаком, — это мать сразу почувствовала, отвыкла от его духа. Продымленной явилась невестка.
— Где была? — недружелюбно спросила мать.
— Где надо. А что, никак Василий с бригады приехал?
— Приехал.
— Где же он?
— Тебя пошел искать, — ответила мать и заплакала. — За что ты его так-то...
— Пошел искать? Чего меня искать? Не иголка. Делать ему, что ли, больше нечего? Или напела чего?
— Все уж говорят, чего там напела...
— Ну, ладно, есть я не хочу. Да и поздно, двенадцатый уже. Где же его носит? Давно ушел-то?
— Давно...
Носило Василия всю ночь. И утром не было.
— Наверно, на стан уехал, — предположила Валентина, глядясь в зеркало, разглядывая свой курносый носишко.
Мать ничего не ответила, пошла в сарай кормить кабана. Оттуда и донесся до Валентины тонкий, режущий уши крик.
«Что это?» — насторожилась Валентина. Прислушалась, — стояла тишина. Тогда она быстро прошла к сараю и увидала возле дверей на земле свекровку, лежавшую навзничь, и посреди сарая висевшего Василия.
На похоронах Валентина не очень-то плакала, может, поэтому и спросила ее одна из конторы, когда уходили с кладбища, — чего это, мол, Василий повесился.
— А не женись на красивой, — сухо ответила Валентина, раздосадованная всеми этими неприятностями.
— Шутишь, что ли? — удивилась такой черствости та. — Чего шутишь, когда он от моей красоты себя не помнил.
— Да ты что, никак и впрямь думаешь, что ты такая красавица?
— А что, некрасивая, что ли?
— Да не то чтобы некрасивая, а просто нормальная. Но только уж никак не красавица. — И, помолчав, сказала: — Видно, крепко он тебя любил, если ты для него красавицей была...
Рассказ без названия
Он думал, что у матери уже все кончено с ее шальными веснами, перегорело и она остепенилась, но вот снова весна, и Райка-почтальонша, как ее звали в поселке, не идет, а летит, и улыбка на все стороны, и глаза сверкают так, что ни за что не дашь ей пятьдесят, и мужики невольно оглядываются на нее, а она вся подтянутая, даже стройная, и ноги в высоких сапожках постукивают одна о другую, — ну ни за что не дашь ей столько — молодая! А ему всего тридцать два, а хуже старика... Да, спасибо, маманя, хорошенькую вы жизнь мне уготовили. Всех под свое крыло собрали, а старшего не пожалели. Всю тяжесть взвалили на старшего...
Шести лет не было, когда погиб отец. А когда на фронт ушел, не было и трех, и не помнил его. Выла, волосы рвала маманя, когда получила похоронную.
«Максим!.. Максим!.. Максим!..» — звала она отца, и, глядя на нее, ревел он, ее сын, еще не сознавая, какая беда пришла к нему. Да, не столько к матери, хоть она и ходила с опухшими глазами, а к нему, его единственному сыну, к тому, что осталось от него на земле.
Долго ходила мать, не подымая лица, будто что искала, и вроде ростом стала меньше, и с лица изменилась, и если кто спрашивал о чем, то никак сразу не могла прийти в себя, не понимала, чего от нее хотят. И если б знал отец, лежа в далекой безвестной могиле, то, наверно, не так бы горька была его участь: такая любовь, такое горе примирили бы с могильной тьмой. Да, мать до того горем была пришиблена, что порой не замечала своего сына. А он не раз обмораживался, простужался, ходил в соплях, но рос и глядел на мир всегда радостно, будто за бугром ждало его веселое солнце. Дни сменялись ночами, ночи светлыми утрами, длинными днями, играми, школьными заботами, катаньем с гор, купаньем, запрудами на ручьях, ворованными яблоками из чужих садов, и не заметил, как рядом с его постелью появилась сестренка.
— Аист принес... аист... — смеялась и плакала мать, отвечая ему, откуда она. — Аист...
И с этого дня появились новые заботы у него, старшего ее братика. Надо было качать зыбку, если она плакала, следить, чтоб не упала с постели, кормить из бутылки молоком, и уроки надо было делать, а за окном играли ребята, звенели их голоса, а он сидел и сумрачно глядел на сестренку, ожидая мать, чтобы успеть поноситься с ребятами.
Прибегала она, бросала свою сумку и скорее к плите, чтобы сварить что-ничто на скорую руку, покормить своих, да еще постирать надо, прибрать, а то черт ногу сломит. Воды принести. Картошку окучить. И все реже она вспоминала теперь того, кто отдал свою жизнь за нее, за своего сына, за родину. Бегала в суете своих будней, занятая своими простыми делами. Дула на руки зимой, засовывая в железный ящик газету, прикрывала голову плащиком от дождя, отворачивалась от пыли, поднятой ветром и встречной машиной и думала о том, что все же сволочь Пашка: ребенка сделал, а нет чтоб помочь, будто не знает, что на помощь от государства не много нашикуешь. А девочка растет, ей и сапожки надо, и платьице, и пальтецо. Ванюха ладно, сама позабочусь, а девочке надо помочь, Павел Аркадьевич. Нет, проходит, не глянет даже в нашу сторону, кобель чертов!
— Здравствуйте, Николай Семенович! Газетку вам и журнал.
— Спасибо.
Он смотрит на нее, полковник в отставке, и хотя глаза у него серьезные, но губы дрожат в улыбке. У него свой дом, свой приусадебный участок. Яблоньки полощут на ветру густой листвой. На яблоньках яблочки.
Он протягивает ей одно, с детский кулачок, и оглядывается на крыльцо, чтоб жена не заметила.
— На!
— Ой, что вы! — отказывается Рая. — Не надо.
— Бери, бери.
Добрый дяденька. Хороший дяденька. Чтоб ты подавился от своей жадности. Как руки не отвалились. Ну да ладно, все забава Танюшке...
А уже осень. Да, коли яблоки, так уже осень, хотя и солнышко еще греет, но небо уже не то, и воздух прозрачный, и росы по утрам, и пар от реки. Да, осень. А там и зима. Ой, не приведи господь, до чего же холодно будет! Дров надо поболе запасти. Одной машины мало. А дорогие, чуть ли не треть месячной зарплаты. Хотя, если угля купить. Уголь хорошо — положишь в печку, и всю ночь тепло. Спи без укутки...
— Перевод получите. Не забывает вас сынок.
— Спасибо, милая... На-ка тебе рублик.
— Ой, что вы!
— Ну-ну, это я от радости...
— Хороший он у вас... Спасибо.
— На здоровье, милая...
Вот и славно, по пути в магазин забежать и купить колбаски да еще ирисок. Пусть полакомятся. На свои-то заработанные ирисок не купишь. Не до них. А тут можно. Хорошая тетенька Екатерина Петровна, хорошая старушка. И сын у нее хороший... И мои ребятки хорошие... Ну, еще два дома и обратно. Скорей бы к своим. Как они там? Ну да все должно быть в порядке, Ванюшка уже большой. Десятый идет. Весной будет десять...
Весной Рая словно распрямилась, увидела высоко в небе летящие косяки гусей, солнце увидала в огромном просторном небе, запах проснувшихся берез вдохнула и вдруг поняла, что жизнь еще не кончена, что все, что было связано с Пашкой — шофером из автоколонны, еще не жизнь, а так, треп, что жизнь-то вся еще впереди. Подумаешь — двадцать семь! А ей столько никто и не дает. Двадцать три от силы. Когда говорит, что двое детей, ахают. Не верят. Кость у нее мелкая. Черты лица тоже мелкие, потому и молодая. В маманю, наверное, той до смерти никто не давал ее года...
— Здравствуйте, Николай Семенович! Газетку и журнал вам.
— Спасибо...
Он смотрит на нее, полковник в отставке, и хотя глаза у него серьезные, но губы дрожат в улыбке. Знает, знает Раечка, что это может обозначать. И сама этому чувству идет навстречу. Потому что весна, потому что жить надо, а не прозябать! Впрочем, она не думает так. Просто каждая клеточка в ее молодом неизрасходованном теле вопит о ласке, о том, чтобы заглядывали мужские глаза в самую глубину ее глаз, чтобы грудь распирало от любовной радости.
— Что ж это ты никогда не зайдешь в дом? — говорит полковник в отставке, и губы у него начинают дрожать еще сильнее, и в глазах промелькивают отблески еще не погасшей до конца молодости.
— А зачем я пойду, если ящик на калитке? — говорит Рая, а сама уже смеется. Хотя и понимает, что надо бы построже быть, посерьезнее, но ничего не может сделать со своими губами, они так и ползут в стороны, обнажая белые, ровные зубы.
— Поглядеть, как живу, — говорит полковник в отставке, не отрывая своего взгляда от ее смеющихся глаз, и чувствует, как ему становится мало воздуха.
— А хозяйка? — лукаво говорит Рая и сама на себя ужасается: так ли надо бы отвечать, это ли говорить! При чем тут хозяйка-то? Уходить надо! Передернуть плечом и уйти, чтобы не понимал плохо о ней.
— А ее нет.
Ах вот почему он приглашает ее в дом! Значит, хозяйки нет, и он теперь осмелел. А зачем ей дом его глядеть? Покупает она его, что ли?