Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Испытание „Словом…“ - Андрей Леонидович Никитин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Стремление видеть во всём загадки, даже в совершенно понятном тексте, можно показать хотя бы на примере с Всеславом Полоцким, который, согласно «Слову», «изъ Кыева дорискаше до куръ Тмутороканя, великому Хръсови влъкомъ путь прерыскаше». В самом деле, что тут непонятно? «Кур» по-древнерусски петух (отсюда у нас такие слова, как «курок» — «петушок»; поговорка — «попасть как кур во щи» и пр.). Время в Древней Руси мерили по пению петухов. Всеслав так быстро носился по Руси, что успевал «великому Хорсу», то есть солнцу, «путь перерыскивать», домчаться раньше восхода солнца до Тьмуторокани. Зачем придумывать какие-то «курени» и пр. — слова и выражения, не зафиксированные словарями древнерусского языка, и искать объяснения им даже в далёком Двуречье, в то время как определение времени по «курам» в древнерусском языке постоянно. Возьмите «Словарь-справочник «Слова о полку Игореве». Трудно допустить, что он неизвестен А. Никитину. А если известен, то «замалчивание» — это тоже приём.[7] Здесь в выпуске 3 есть и слово «кур» — петух, и примеры определения времени по «курам» — по их пению: «Петрови же выехавшю из Галича и бе ему оуже вечер, и леже у Болшеве, и якоже бысть оубо к куром, и пригна детьский из Галича» (Ипатьевская летопись под 1152 годом); о смерти князя Владимира Васильковича: и «бысть в четверг на ночь поча изнемогати, и яко бысть в коуры, и позна в собе дух изнемогающь ко исходу души» (в той же летописи под 1288 годом); или в «Студийском уставе»: «починають вечерю и до кур доспеет отпущение». Примеры можно было бы и умножить, но «Словарь-справочник «Слова о полку Игореве» вовсе не ставит себе задач исчерпывающего приведения словарного материала. Понятно, что Н.Я. Марр, не имевший ещё «Словаря-справочника» и мало вообще занимавшийся древнерусским языком, мог допускать, что «куры» — это селения. Но то, что Д.Д. Мальсагов и А. Никитин преподносят это как своё собственное «открытие», можно объяснить и незнанием древнерусского языка (вот где нужно быть хоть чуточку филологом), и незнанием литературы вопроса (в чём в своё время укорял А. Никитина и С. Валк), и просто отсутствием эстетического чутья (о чём мы ещё будем говорить). Так, селения, пригороды Тьмуторокани — это такое сужение цели Всеслава, которое отнюдь не свойственно широте художественного повествования «Слова».

Чрезвычайная многоречивость автора мешает точному воспроизведению его концепции. Всё же попытаюсь изложить концепцию А. Никитина так, как я её и, смею заверить, большинство читателей понимают. Изложение это необходимо, чтобы стала ясной её слабость и неаргументированность. Иного способа возражать А. Никитину я не вижу. Постараюсь добросовестно понять запутанное изложение А. Никитина.

Итак, согласно концепции А. Никитина, в «Слове» есть много непонятностей, переходов языковых, переходов сюжетных. Почему-то отсутствуют события предшествующих походу лет — всего XII в., автор «Слова» неоправданно обращается только к событиям и князьям XI в. и предшествующего времени.

Всё это некрасиво, нехорошо, нелогично. «Слово» — гениальный памятник, но только какими-то проблесками.

Объяснение всем этим «непоследовательностям» в том, что в «Слове» спрятано другое произведение.

Именно якобы из-за этих «непоследовательностей» и возникли сомнения в подлинности «Слова». В «Слове» же использовано гениальное произведение гениального певца XI в. — Бояна, воспевавшего Святослава Ярославича и его сыновей, сведения о которых вычёркивались из летописей и заменялись в летописи ради заполнения образовавшихся «пустот» своего рода «упаковочным материалом» (который, кстати, так ценят историки культуры древней Руси).

Сам увлёкшись созданием развлекательного произведения, А. Никитин даже в работе летописца видит порой ту же цель — «развлекать». Так, он предполагает, что летописец Всеволода Ярославича, изъяв текст о княжении Изяслава и Святослава, заполнил образовавшееся окно «развлекательным (курсив мой. — Д.Л.) материалом: рассказами о чудесных знамениях, о волхвах, их обманах, о „прельщении бесовском“, преставлении Феодосия, игумена печерского, а вместе с тем и о черноризцах Киево-печерского монастыря» (7, 181). Любопытное представление о работе летописца и вообще о древнерусской литературе XI–XIII вв., в частности, как известно, не знавшей чистой развлекательности.

Кое-какие отрывки из «стихов» Бояна, скрытые в «Слове», А. Никитин приводит в конце своей третьей статьи.

Итак, «Слово» — не более чем компиляция гениальных (пусть так) отрывков предшествующего времени с добавлением собственных кусков автора. В результате в «Слове» множество непоследовательностей и нелогичностей.

Вот чем мы, оказывается, восхищались!

Далее как обоснование его концепции идут парадоксальные исторические выводы: и не только исторические, но и по истории древней русской литературы, по истории русского языка, по истории изучения «Слова» и т.д.

Оказывается, Владимир Мономах как историческая личность ничего не стоит. Владимир Мономах — это ничтожество на великокняжеском троне. А истинный крупный исторический деятель — Святослав Ярославич. Его и его сыновей воспел Боян. При этом «Боян был не просто сторонником Святославичей, а тьмутороканским или черниговским поэтом именно Святослава Ярославича, оставшимся на службе у его сыновей» (6, 219). Он их воспевал, а фальсификатор истории Владимир Мономах приказывал искажать летописные тексты, вычёркивая все данные о Святославе Ярославиче и о его сыновьях.

Боян пел славу Святославу Ярославичу и святославичам, и вот теперь в «Слове о полку Игореве» скрыты остатки этих произведений Бояна. Один Святослав (Святослав Ярославич) подменён другим (Святославом Всеволодовичем) и пр.

Песни Бояна сами подверглись цензурованию (как это осуществлялось? — Д.Л.), и отрывки из них использованы при описании событий 1185 г. «…только так можно объяснить и цитаты из Бояна, и сведения о людях и событиях XI века, и тот ничем не объяснимый разрыв в „Слове…“ между 1078 и 1185 годами, если не принимать в расчёт смутное и до конца не понятное упоминание об юноше князе Ростиславе, падающее на 1093 год» (6, 221).

Так кажется А. Никитину. Но разве он не знает принятого в науке о «Слове» объяснения, что обращение к дедам, а не к отцам, т. е. разрыв в исторических упоминаниях, падающий на время отцов, объясняется тем, что именно деды считались родоначальниками политики внуков? Раз речь идёт об ольговичах, то естественно, что по законам исторических представлений древней Руси их политика продолжает и объясняется политикой их родоначальника Олега Святославича (Гориславича). А раз речь идёт о всеславичах, то, конечно, мысль автора «Слова» обращается к их родоначальнику — Всеславу Полоцкому. Ведь и в летописи постоянно упоминаются родоначальники, деды, а внуки носят даже название по родоначальникам: «ольговичи», «ярославичи», «мономаховичи», «всеславичи», «рогволодовичи» и т.д. Обо всём этом писалось и писалось…

Совершенно ложны представления А. Никитина и об истории изучения «Слова». А. Никитин считает, что первоначально, в XIX в., творчество Бояна оценивалось достаточно высоко и «Слово» якобы считалось произведением народной словесности. А. Никитин пишет: «Настойчивые попытки представить „Слово“ произведением устной народной словесности были отвергнуты совместными усилиями скептиков и защитников древнерусской поэмы» (6, 221). Но когда именно «Слово» считалось произведением устной словесности? Отдельные аналогии, заимствования из фольклора в «Слове» постоянно находились, начиная с исследований М. Максимовича, и находятся сейчас, но никаких «настойчивых попыток» объявить «Слово» целиком фольклорным не существовало. Впрочем, за исключением одного-единственного случая. В Ленинградском педагогическом институте имени А. И. Герцена накануне Великой Отечественной войны А. И. Никифоров, специалист по народной словесности, защищал диссертацию на тему «„Слово о полку Игореве“ — былина XII века». Ему была даже присуждена учёная степень доктора единогласно, но… ни один из оппонентов и ни один из присутствующих в зале заседаний учёного совета с А. И. Никифоровым не согласился, хотя А. И. Никифоров, исчерпав на защите все научные аргументы, громко запел «Слово о полку Игореве» на один из былинных напевов. Докторская степень была присуждена А. И. Никифорову за исключительное трудолюбие и проявленную эрудицию только. Правым он признан не был. Этим и исчерпались все «настойчивые попытки» объявить «Слово» произведением устной народной словесности.

Что же касается до популярности Бояна в начале XIX в., то она объясняется тем, что в Бояне увидели русского Оссиана, а оссианизм был тогда, как известно, в большой моде. Забыт Боян никогда не был.

В пылу своих разоблачений А. Никитин доходит до отрицания вообще древней литературы домонгольского периода.

«Где же она, эта литература? — спрашивает А. Никитин. — Разве не странно, что из всего количества произведений, которые можно возвести ко времени домонгольскому, кроме „Слова о полку Игореве“, всё так или иначе несёт на себе религиозную окраску? Мы читаем летопись — и почти сразу же натыкаемся на цитаты из церковной литературы и благочестивые рассуждения; раскрываем „Слово“ Даниила Заточника — и находим там собрание изречений, в том числе из Библии и Псалтири…» (6, 216). Наличие «религиозной окраски» в произведениях литературы домонгольского периода отнюдь не означает, что литературы не было вообще. В этой связи уместно напомнить А. Никитину слова Ф. Энгельса о роли религии в то время. В статье «Крестьянская война в Германии» Ф. Энгельс писал, что в эпоху средневековья «во всех областях умственной деятельности» мы видим «господство богословия», что было «необходимым следствием того положения, которое занимала церковь в качестве наиболее общего синтеза и наиболее общей санкции существующего феодального строя»[8].

Совершенно фантастически представляет себе А. Никитин мнения учёных о языке «Слова»: «С поразительным согласием, редким для представителей разных и в чём-то соперничающих областей науки, историки и филологи указывали не на XII, а на XI век, куда влекли их определённые признаки, сохранившиеся в тексте „Слова…“. Наиболее близкие параллели лексике „Слова…“ они опять-таки находили в памятниках не XII, а XI века — в „Правде Русской“, в „Поучении“ Владимира Мономаха и в договорах Руси с греками. Над этим стоило подумать!» (6, 214). Однако никакого «согласия», тем более «поразительного», между учёными в этом вопросе нет и не было. И историки, и филологи (кстати, почему у А. Никитина такое настойчивое противопоставление одних другим?) гораздо чаще находили соответствия лексике «Слова» именно в XII и XIII вв. — в летописце Петра Бориславича, в Киевской летописи XII в., в Галицко-Волынском летописании, во Владимиро-Суздальской летописи XII–XIII вв., в «Слове о погибели Русской земли» и т.д. и т.п. (ср.: акад. А.С. Орлов, акад. Б.А. Рыбаков, Н.К. Гудзий, В.П. Адрианова-Перетц и пр.). Упомянув некоторых филологов, занимавшихся языком «Слова», А. Никитин пишет: «Главным в наблюдениях филологов было то, что русский язык, которым написано „Слово…“ и который неискушённому читателю представляется „новым“ (!? — Д.Л.) по своей близости к живому русскому языку, оказывался более древним, чем болгаризмы и церковнославянизмы, только производившие впечатление древности. Чистая русская речь лилась со страниц „Слова…“, пробиваясь, словно струйка животворного родничка, сквозь завалы камней велеречивой средневековой учёности» (6, 213). Что это означает точно и разве со всем этим можно серьёзно спорить? А. Никитин не только неверно излагает научные точки зрения, но имеет совершенно несообразные представления о гуманитарных науках вообще, предполагая в них «соперничающие области», а не области, в которых учёные стремятся к одному — обнаружению единой истины. Он даже не предполагает, что филолог, чтобы быть хорошим филологом, должен быть одновременно и историком, а историк, имеющий дело с письменными документами, — филологом. Иначе — что стоят выводы каждого!

Опираясь на всю эту путаницу представлений и рассуждений, А. Никитин делает поразительное предположение (вернее — утверждение), что не дошедшее до нас произведение Бояна во славу сыновей Святослава Ярославича легло в основу «Слова о полку Игореве»: «Произведение Бояна как нельзя лучше подходило для целей автора „Слова…“. Его герои были тоже Святославичами, к тому же ещё и родственниками — дедами — героев „Слова…“. Те и другие были связаны с половцами крепкими союзными и родственными узами, оба — Роман и Игорь — потерпели от них поражение. Поход, бой и поражение были канвой сюжетов обеих поэм. Даже возвращение из плена: ведь Олег Святославич бежал из Царьграда в 1083 году и вновь появился в Тьмуторокане! Это к нему относили „припевку Бояна“, переделанную автором „Слова…“ для Игоря: „Тяжко ти голове кроме плечю, зло ти телу кроме головы“. Но главное, что сыграло решающую роль в выборе, благодаря чему заурядная пограничная вылазка Игоря, окончившаяся к тому же поражением (читатель, оцените это „к тому же“. — Д.Л.), оказалась сюжетом не только поэмы, но и достаточно обширных летописных рассказов, главным были солнечные затмения, предшествовавшие началу обоих походов. (Вот оно что — следовательно, и летописные рассказы XII в. о походе Игоря также сочинены лишь только поэтому! — Д.Л.). Одно из них произошло 1 июля 1079 года, благодаря чему мы знаем время выступления Романа, убитого 2 августа 1079 года, другое — 1 мая 1185 года, что подтверждает летописную дату похода Игоря Северского» (7, 183) [9].

И вот апофеоз гипотезы А. Никитина! Оказывается, в основе обеих поэм — и той, принадлежащей Бояну, которая послужила основой «Слову», и той, что на основе поэмы Бояна, т. е. «Слова о полку Игореве», — лежит воспевание героизма. Героизма и только. Но при этом какого? «Согласно представлениям той эпохи (откуда это А. Никитин знает? — Д.Л.) героизм обоих князей (героя Бояна — Романа, и героя „Слова о полку Игореве“ — Игоря. — Д.Л.) заключался отнюдь не в опрометчивом выступлении с малыми силами против превосходящего по численности врага…, не в личной даже доблести, но в вызывающем пренебрежении небесным знамением, недвусмысленно предрекавшим предпринятые походы на неудачу» (курсив мой. — Д. С.) (7, 183). Вот во что превращено идейное содержание «Слова» да и творчество Бояна, послужившее образцом для автора «Слова» тоже!

Нет уж! Если бы довелось мне выбирать между всеми скептиками на свете и А. Никитиным, я бы предпочёл всех скептиков одному Никитину! Так уничтожить «Слово» никто ещё не пытался! Скептики, хоть и переносили «Слово» в позднейшие эпохи, но по крайней мере не разрушали его текста и в какой-то мере сохраняли героический дух поэмы, не покрывая героизма его героя никакими солнечными затмениями.

Чтобы сгладить впечатление от своих «разоблачений» «Слова», А. Никитин заключает свою статью изъявлением восторгов перед «Словом» и уверениями читателей, что теперь скептики уже окончательно изничтожены и в «Слове» всё ясно; раскрыто и взаимоотношение «Слова» с «Задонщиной», которая пользовалась отдельно от «Слова» произведением Бояна.

В конце третьего очерка А. Никитин изображает фрагментарность «Слова» почти как его достоинство, приводя аналогии из области крымского ландшафта. Но природный ландшафт — бессознательное явление природы, и его нельзя сравнивать с творением человека… Прочтите, например, описание природы восточного Крыма в конце третьего очерка. А. Никитин описывает, как из-под позднейших наслоений чернозёма поднимаются более древние известняковые холмы. «Не так ли, — пишет А. Никитин, — произошло и со стихами Бояна, хранившимися в тексте „Слова“, чтобы, поднявшись из его глубин, прорвав пласты незнания, предвзятости, быть однажды замеченными не в чистоте первозданности, а в заплатах поправок, изъянах толкований и пёстрых пятнах догадок!» (7, 207). Вдумаемся в смысл этого сравнения. Стихи Бояна (кто, спросим, окончательно доказал, что в «Слове» есть стихи вообще?) «прорвались», и через что? Через наслоения авторов XII в.? Допустим. Но тогда причём слова о «предвзятости», «заплатах, поправках, изъянах толкований»? Тут явная логическая путаница — смешение открытого будто бы А. Никитиным слоя XII в. и восприятия этого слоя исследователями XIX и XX вв. Но исследователи просто не видели этого слоя, а воспринимали «Слово» в его художественной цельности. Не могу увидеть и я. Слои в «Слове», размывы текста, его разрушения и непоследовательности создаёт именно сам А. Никитин. По его воле мы должны копаться в «Слове», неясно представляя себе и «покрытые» «красными брызгами лишайников известняковые холмы» над стихами Бояна, и сами эти стихи. Что же нам читать в «Слове», непредвзятым его читателям? Где точно границы этих особенно ценимых А. Никитиным мёртвых известняковых холмов среди малоценных цветущих трав? Единство памятника разрушено, монолитного текста нет, и только потому, что «непредвзятый» автор этих разрушений — А. Никитин просто не понял художественной системы средневековой Руси, объявил её несуществующей.

Изменять текст «Слова», как и всякий художественный текст, нельзя на том лишь основании, что предлагаемое изменение лучше всех предлагавшихся учёными ранее. Необходимость любой перестановки в «Слове» должна быть доказана. Но в «Слове» есть несколько мест, которые не могут быть объяснены сколько-нибудь точно. Поэтому из переводов и толкований приходится выбирать то, которое наиболее нейтрально по отношению к художественной системе «Слова», изучать которую всё ещё нужно.

«Слово о полку Игореве» как художественный памятник нельзя рассматривать в свете наших собственных субъективных представлений о последовательности изложения событий, наших собственных представлений о красоте, хотя последние исследования и дают кое-что для понимания красоты памятника. В последнее время я неоднократно писал о художественной культуре и эстетических представлениях XII в. Пользуюсь возможностью, предоставляемой мне очерками А. Никитина, ещё раз коротко сказать о художественной природе «Слова», очевидным образом им не учитываемой.

* * *

Очень жаль, что А. Никитин, объявляя себя историком и археологом, с таким пренебрежением относится к литературоведам и филологам. Хороший историк, обращаясь к литературному памятнику, обязан быть литературоведом, как и, имея дело со словесным памятником, — филологом. Так же точно литературовед и филолог во всех случаях обязан быть историком. Наука едина, истина для всех одна.

И если бы А. Никитин обратился к работам литературоведов без всяких предубеждений, то убедился бы, что многие из предполагаемых им «загадок» «Слова» носят мнимый характер и рассеиваются при широком подходе к «Слову» как художественному произведению.

В домонгольский период господствовал в литературе и в других искусствах стиль монументального историзма. Для этого стиля была характерна «эстетика дистанций» — пространственных и исторических. Чтобы быть художественно ценным, любое явление в произведении искусства должно было быть представлено в громадной перспективе, с далёкого расстояния — как бы с птичьего полёта. Писатели обладали своего рода «ландшафтным зрением». В летописях этого времени сопрягались различные географические точки. Изложение событий перекидывалось из одного княжества в другое, из города в город, и при этом всегда имелась в виду вся громадная перспектива русской истории: каждая летопись начиналась с «Повести временных лет» или с «Начального летописного свода». Ощущение громадности Русской земли характерно и для автобиографии Владимира Мономаха. Сознание огромных просторов типично даже для церковных слов Кирилла Туровского. Одну из своих проповедей Кирилл Туровский начинает так: «Неизмерьна небесная высота, ни испытана преисподняя глубина…». В широкую историческую перспективу вставляется похвала Ярославу Мудрому в «Слове о Законе и Благодати» митрополита Илариона. Летописцы и авторы похвальных слов окружают своих излюбленных героев всесветной славой. Границы, а вместе с тем и слава Русской земли в «Слове о погибели Русской земли» простираются «до угор (венгров. — Д.Л.) и до ляхов, до чахов, от чахов до ятвязи (одно из прибалтийских племён. — Д.Л.), и от ятвязи до литвы, до немець, от немець до корелы…». И так же широки исторические границы времени создания памятника — от Владимира и до князей нынешних. Можно было бы много перечислять примеров и широты видения, и глубоких исторических перспектив, и исторической памяти народа в этом периоде. Всё это мною уже сделано и опубликовано.

«Слово о полку Игореве» при всех своих небольших размерах поражает своею монументальностью и исторической широтой. Героем «Слова» является вся Русская земля, и в повествование «Слова» втянуты огромные географические пространства и исторические эпохи. «Слово» охватывает землю от Тмуторокани на Чёрном море (нет и не может быть сомнений, что в «Слове» говорится о той Тмуторокани на Чёрном море, о которой повествует и летопись в XI в.!) до Новгорода на севере, от Волги на востоке до Галича на западе. Десятки городов, княжеств и рек захвачены действием «Слова» и создают его титанический фон: Половецкая степь («страна незнаемая»), «синее море», Дон, Донец, Волга, Дунай, Рось, Сула, Стугна, Немига… Обращаясь к русским князьям, автор имеет в виду не только их личную историю, но и их предшественников.

Согласно неизжитым ещё в XII в. языческим представлениям, особая роль принадлежит при этом не столько отцам, сколько дедам, родоначальникам. По дедам характеризуются внуки. Вот почему в «Слове» такую большую роль играют обращения к биографическим фактам деда всеславичей Всеслава Полоцкого (Полоцкого, разумеется, а не нивесть какого «Половецкого») и деда ольговичей, к которым принадлежали главные герои «Слова», — Олега Святославича («Гориславича»). Пережитки древнерусского язычества в княжеской среде XII в., сказывающиеся и на политике князей, достаточно отчётливо выяснены в превосходной работе В. Л. Комаровича «Культ Рода и Земли в княжеской среде XII в.»[10]. В применении к «Слову» я неоднократно об этом уже писал. Далёкое прошлое — это как бы фон, на котором разворачиваются события настоящего и создаётся «историческая глубина», «историческая перспектива», параллельная глубокому «ландшафтному зрению». Эта «историческая перспектива» необходима, с одной стороны, для осознания исторической значительности происходящего при жизни автора, а с другой — для осознания современности как чего-то эстетически ценного, достойного прославления или порицания, увековечивания. Тем самым достигается своеобразная и очень важная в понимании художественных представлений эпохи «историческая монументальность». Князь существует не сам по себе со своими особенностями характера и своими политическими убеждениями — он прежде всего представитель своего рода, своего «племени», «гнезда», он ольгович или всеславич, мономашич, ярославич — он внук деда.

Князь и сам осознавал себя представителем своего рода и для того, чтобы иметь влияние в современной ему жизни, продолжал политику отцов и дедов. Именно это является тогдашним способом утверждения себя в политической жизни своего времени. Отказ от родовой политики был бы для того времени отказом от политической активности вообще. Князь не мог рассчитывать на признание себя только в качестве себя самого. Он был князем постольку, поскольку принадлежал к определённой линии князей, к определённому княжескому «гнезду» и следовал политике своего деда — родоначальника. Для внесения новых начал в политическую жизнь своего времени надо было быть особого происхождения: таким, например, каким был Владимир Мономах — внук (хотя бы и по матери) византийского императора. Автору «Слова» надо было дать обобщение ольговичей и всеславичей как двух групп князей-крамольников. Автор «Слова» прибег к изображению родоначальников тех князей, обобщённую характеристику которых он собирался давать. Вот почему в «Слове» заняла такое большое место судьба Олега «Гориславича», князя с «горькой» судьбой, — деда Игоря Святославича и Всеслава Полоцкого — деда жены Святослава Киевского Марии, родоначальника другой крупнейшей ветви русских князей. В русской междукняжеской политике боролись представители того или иного «гнёзда», «племени» — всеславичи полоцкие с ярославичами, ольговичи с мономаховичами. Против этой вражды и было направлено «Слово» с его призывом объединения. Всё совершенно понятно и, главное, — давно понятно, ибо в литературе о «Слове» об этом писалось неоднократно.

Чувство единения со всеми событиями настоящего и прошлого (не исключая и прошлого, не очень далёкого — как это ясно из обращения к русским князьям), «ландшафтное зрение» позволяют понять многие детали описаний «Слова» и неоднократное упоминание в нём моря. Движение половцев с юга описывается как движение чёрных туч, идущих от моря. И эта широта географического и исторического зрения, ощущение одновременности различных эпох в истории и сопряжение далеко отстоящих друг от друга географических точек художественно согласуются с общей лирической стихией «Слова». Так называемый и характерный для многих лирических произведений, и современных в том числе, «лирический беспорядок», который в «Слове» выражается в том, что автор постоянно обращается от современных событий к воспоминаниям о прошлом, не только знаменует собой лирическую смятенность чувств автора, как бы не владеющего ходом своих мыслей и поэтому вынужденного давать себе передышку в обращениях к прошлому, но свидетельствует о том, что поэтичность современности могла быть достигнута только путём её сопоставлений с прошлым. А вместе с тем этот «лирический беспорядок» — одна из форм монументализма XII в. — «динамический монументализм».

Наши представления о монументальности связывают эту монументальность с неподвижностью или, по крайней мере, с малой подвижностью. Монументальность XI–XIII вв. требовала другого — силы, выраженной в быстроте, в способности героев преодолевать огромные пространства, за одну ночь, «до кур», т. е. до пения петухов, достигать далёкой Тмуторокани, волком скакнуть от Новгорода до Немиги. Герои древнерусской литературы этого периода постоянно находятся в переездах, но в переездах не мирных, а с войском, с «силой великой» («идоша князь в силе великой», «в силе тяжцей»). Это характерно для летописей и для «Поучения» Владимира Мономаха, который, стремясь создать пример для остальных князей, говорит о своих переездах — походах и охотах. «Нестижды» (более ста раз) ездил он из Киева в Чернигов, гнался за Олегом Святославичем, глубоко вторгался в Половецкую степь, ходил до Чешского леса.

Ничего этого не заметил А. Никитин. Его вопросы и недоумения носят надуманный характер. Он не заметил, что художественная система «Слова» типична для своего времени. Нетипично «Слово» только в жанровом отношении, ибо XI–XIII века были периодом выработки в русской литературе новых жанров, и жанровая исключительность характерна не для одного «Слова». Целый ряд произведений этого времени единичен в жанровом отношении — «Моление Даниила Заточника», «Слово о погибели Русской Земли», повести о княжеских преступлениях и др.

Если бы А. Никитин вдумался в эту художественную систему древней Руси, большинство его «недоумений» отпало бы. Ведь перед нами в «Слове» прежде всего художественное, литературное произведение, и такое художественное произведение, которое создано в художественных же представлениях своего времени. Но… если бы А. Никитин принял во внимание все эти соображения литературоведов (напрасно он подчёркивает свою нелюбовь к ним и к филологам вообще), не было бы и «концепции» А. Никитина, а от этого ему трудно отказаться. Он во власти одной идеи и правдою и неправдою крайне тенденциозно подбирает нужный ему материал.

В начале третьей статьи А. Никитин походя делает ещё одно удивительное предположение: «…может быть, Всеслав — князь не полоцкий, а половецкий..?» (7, 176) — и оставляет читателя в полном недоумении, мотивируя своё предположение так: «Но это, так сказать, к слову…». Но разве словами и ни на чём не основанными предположениями можно так бросаться, особенно, когда дело касается «Слова»? Ведь Всеслав Полоцкий занимает видное место в «Слове». Если его исключить из «Слова», то это значит исключить из «Слова» и те места, где появлялся Всеслав, — Немигу в Белоруссии, Новгород, Тмуторокань и многое другое. Это значит сузить горизонты «Слова», и всё это просто так, «к слову». Вот, следовательно, истинная цена слову в очерках А. Никитина… А между тем литературный памятник — тоже памятник культуры, текст которого, повторяю, нуждается в охране, в бережном к себе отношении. Доверие к тексту не должно подрываться сомнениями и безосновательными предположениями; текст не должен размываться произвольными поправками и перестановками. Поправки могут вноситься только в крайних случаях.

А. Никитин утверждает, что скептики своими сомнениями укрепили убеждённость учёных в подлинности «Слова». Это правда! Но также правда и то, что скептик, просто лишённый эстетического чутья и активно не понимающий неприкосновенную красоту «Слова», позволяет вновь и вновь оценить «Слово» в поразительной цельности его сложной и вместе с тем простой симфонической композиции с переходами из одного времени в другое, из одного пункта Русской земли к другому, от одного лирического настроения к другому.

Автор «Слова» — это всевидящий и всеслышащий, всё охватывающий своим умственным взором творец, парящий мыслию по поднебесью, видящий Русскую землю от южного моря до северного, от Карпат до Волги и русскую историю от XI в. до 1185 г. и как добрый, щедрый волшебник наделяющий теми же качествами — необычайной быстротой, остротой зрения и слуха, ума, памяти и отвагой — своих героев: Святослава Киевского и Всеслава Полоцкого, Всеволода Буй Тура и Осмомысла Галицкого.

Безусловно, самое удачное в серии очерков А. Никитина — это их общее название — «Испытание „Словом“». Название, прямо скажем, смелое и приглашающее. Выдержал ли, однако, сам автор очерков это испытание? На мой взгляд — нет!

От кого защищать „Слово о полку Игореве“?

Открытое письмо академику Д.С. Лихачёву.

Уважаемый господин Лихачёв!

Вот уже около года Вы и Ваши сотрудники, О.В. Творогов и Л.А. Дмитриев, с двумя Вашими учениками, Л.И. Сазоновой и М.А. Робинсоном, начали кампанию против моей документальной повести «Испытание „Словом…“»[11] и против меня лично путём рассылки писем в разные организации (журнал «Новый мир», Правление Союза писателей СССР, ЦК КПСС и пр.) и выступая в печати с самыми невероятными обвинениями.[12] Весь тон этих статей, намеренное искажение фактов, подмена конструктивной критики бранью без каких-либо аргументов и альтернативных предложений, с самого начала сделали невозможным ведение нормальной литературной полемики, тем более, что по моему глубокому убеждению ни одно уже опубликованное произведение, древнее или новое, не нуждается в «защите». И я не стал бы Вам отвечать, если бы, начиная с «круглого стола» в «Литературной газете»[13] и до последнего времени во всех этих статьях, явно или скрыто, не выступало бы требование не допускать «простых любителей» к изучению истории и литературы, закрыть доступ им на страницы печати, делая из них не соучастников процесса познания, а потребителей, долженствующих с благоговением принимать из рук «жрецов науки» все их домыслы и догадки, как последнее откровение, не подлежащее обсуждению.

Что ж, утверждать так — Ваше право. Моё право — отстаивать противоположную точку зрения, получившую поддержку читателей, как о том свидетельствуют приходящие на моё имя письма. Они и побуждают меня не оставить без ответа основополагающую Вашу статью[14], которую до этого Вы поспешили отозвать из журнала «Новый мир», лишь только узнали, что её готовы там напечатать вместе с моим ответом . Правда, начать я должен опять с «собственной персоны», как пишете Вы (с.81)[15], чтобы показать причины расхождения наших взглядов не только на «Слово о полку Игореве», но и на многое другое. Систему ссылок на опубликованный в «Новом мире» текст я оставляю такую же, как и в Вашей статье, то есть указывая № журнала и страницу.

Мне непонятно, господин Лихачёв, почему на одной из первых страниц Вы спешите заявить, что не были знакомы со мной до весны 1984 г. и никогда до этого не встречались (с.82). Познакомили нас в сентябре 1975 г. в Чернигове, на протяжении всей работы конференции мы встречались каждый день, даже обедали за одном столом, разговаривали. Что касается моей работы по «Слову…», то её результаты впервые были доложены на научной конференции ИМЛИ АН СССР и СП СССР в октябре 1975 г. в Москве, опубликованы в «Вестнике АН СССР»[16], подробно развиты в журнале «Октябрь»[17], перепечатаны в сборнике «Пути в незнаемое»[18]. В сборнике докладов научной конференции 1975 г.[19] были опубликованы мои научные статьи, которые должны быть Вам известны хотя бы потому, что ссылки на них даны в 6-м выпуске «Словаря-справочника „Слова о полку Игореве“»[20], в «замалчивании» которого Вы пытаетесь меня уличить (с.85). Наконец, позволю себе напомнить о Вашем письме от 10.11.80 г., в котором Вы благодарите меня за мою книгу «Дороги веков», а также о том, что в сентябре 1983 г. мы неоднократно встречались на IX Международном конгрессе славистов в Киеве.

Для чего Вам понадобилось делать вид, что всего этого не было? Только ли для того, чтобы кто-либо не заподозрил Вас в отрицательном отношении к историческим концепциям Л.Н. Гумилёва, к которому Вы «относитесь с пониманием» (с.82), хотя его утверждения, что татаро-монгольское нашествие и последующее иго было «благотворно» для России, так как принесло на нашу землю «порядок», звучит кощунственно для каждого человека, кто пережил ужасы Второй мировой войны и знает, откуда заимствована эта фразеология? Или потому, что я не назвал имя «академика», появляющегося на первой странице «Испытания „Словом…“»? Но для чего понадобилась следующая «неточность»: ведь указанный академик был недоволен не моей резкой критикой книги Л.Н. Гумилёва, как пишете Вы (с.82), а наоборот, снисходительностью моей оценки! За резкость и «неакадемичность» упрекаю его именно я. А ведь кому, как не Вам, известно, что речь идёт об академике Б.А. Рыбакове, поскольку я цитирую именно его высказывания о книге Л.Н. Гумилёва, изложенные в журнале «Вопросы истории»[21].

Мне представляется, именно эти обстоятельства, о которых Вы сочли нужным умолчать, и заставили Вас, признав мою документальную повесть (как пишете Вы — «очерки») литературным произведением, в дальнейшем рассматривать, вопреки логике, как научную работу, попавшую к Вам на отзыв. Впрочем, именно «логику» и «здравый смысл» объявляет «расхожим принципом дилетантизма» и признаком «антинаучности» сотрудник Вашего отдела О.В. Творогов[22]. Что ж, если бы я был только писателем, подобной оценкой своего труда я мог бы гордиться. Но именно потому, что я не только писатель, но и учёный, хорошо знающий грань, отделяющую научную работу от литературной, я категорически настаиваю на том, что «Испытание „Словом…“», в первую очередь, — произведение литературы, которое следует судить согласно законам жанра. Что же до того, что каждое моё утверждение опирается на факт, цитату, опубликованную гипотезу или обоснованное фактами предположение, то это уже особенности моего стиля, всё то, что Вы намеренно игнорируете.

Обо всём этом я пишу потому, что и как писатель, и как учёный, специалист в области русской истории и культуры, имею право на собственную точку зрения, тем более, что подхожу к тексту «Слова…» именно как историк, рассматривая его не только как поэтическое произведение, но и как специфический исторический документ. Вы предпочитаете видеть в нём только литературное произведение, пусть даже написанное в XVIII веке? (с.80) Хотите, чтобы там и впредь оставались «тёмные места», на которые могли бы нападать скептики? Это Ваше право, однако порядочность учёного обязывала Вас с самого начала указать на разницу наших позиций.

Мы с Вами представители не только разных школ, но и представители разных областей науки: Вы — филолог, я — историк и археолог, хотя корень наших расхождений лежит гораздо глубже этого формального деления отраслей науки. Как Вы могли заметить, я постоянно ссылаюсь на работы Б.А. Рыбакова, к школе которого в определённом смысле причисляю себя, хотя во многих случаях мы с ним расходимся в оценках того или иного факта. Впрочем, это обычно в науке, тем более, в изучении «Слова…»: как Вам хорошо известно, не было и нет двух его исследователей, взгляды которых совпадали бы по всем пунктам. Между тем, читая Вашу статью, можно подумать, что «Словом…» никто из историков никогда не занимался, не анализировал его, не «расслаивал», не предлагал перестановок в тексте, как, например, последняя работа Б.А. Рыбакова в кн. «Слово о полку Игореве» и его время»[23], а основополагающих монографий того же автора, посвящённых «Слову…»[24], как бы не существует, хотя они могут служить фундаментом современных исследований «Слова…» и древней Руси в целом.

Напоминаю об этих работах лишь для того, чтобы ещё раз подчеркнуть, что вслед за Б.А. Рыбаковым я исследую фактологию событий XI–XII вв., оставляя в стороне собственно литературоведение, которое в качестве чуть ли ни единственно достойной науки отстаиваете Вы. Не потому ли Вы так часто подчёркиваете, что о том или другом сюжете Вы «уже писали», слово бы Вашей работой вопрос навсегда закрыт для других и на него наложено табу?

Нам не о чем с Вами спорить — мы занимаемся разными предметами и говорим на разных языках. Даже — о скептиках, которых Вы противопоставляете мне, за что я Вам искренне признателен. Вы не скрываете, что они, отрицающие древность «Слова…» и тем самым вычёркивающие это замечательное, единственное во всей славянской литературе произведение из нашего культурного наследия, из нашей истории, ближе и милее Вашему сердцу, чем мои опровержения их аргументов. Вы так прямо и пишете: «С моей точки зрения, перенесение „Слова о полку Игореве“ из XII века в какой-то другой (не „перенесение“, а — давайте говорить открыто — объявление его подлогом. — А.Н.), например в XVIII век, разрушает смысл, содержание памятника, но по крайней мере оно сохраняет текст „Слова“ как цельного, единого и художественного произведения. Иное — объявить „Слово“ радикально испорченным осколком чего-то неизвестного, но более совершенного.» (с.80) И ниже: «Нет уж! Если бы довелось мне выбирать между всеми скептиками на свете и А.Никитиным, я бы предпочёл всех скептиков одному А.Никитину!» (с.91).

Ответственное заявление. Но чем же Вам так уж не угодил А.Никитин, если для того, чтобы любыми способами бросить на него тень, Вы готовы даже выбросить из истории русской, да и всей мировой культуры, «Слово о полку Игореве», которое, в таком случае, «перенесённое в XVIII век», окажется всего лишь стилизацией под старину? И, скажите на милость, где у меня Вы могли прочесть, что «Слово…» — «радикально испорченный осколок чего-то»? Нигде и никогда не могли прочесть. Ваши эти слова, уважаемый господин Лихачёв! И не потому ли они сорвались у Вас с пера, что Вас возмущает мысль, что теперь может не оказаться самого предмета спора между скептиками и «защитниками» «Слова…», как я пишу об этом? (7, 207)

Но зачем Вам «скептики»? Только ли для того, что «скептик, просто лишённый эстетического чутья и активно не понимающий неприкосновенную красоту „Слова“, позволяет вновь и вновь оценить „Слово“ в поразительной целостности его сложной и вместе с тем простой симфонической композиции» (с.99)? А как же «младенческая неопределённость формы» «Слова о полку Игореве», о чём Вы писали в одной из своих работ?[25] Стало быть, прав О.Сулейменов, упрекавший Вас именно за это искусственное поддержание скептицизма по отношению к «Слову…» и ко всей древнерусской литературе?

В своей статье Вы пытались шаржированно передать мою «концепцию» восприятия «Слова» (с.86–91). Согласен с Вами, что в подобном изложении трудно понять причины, побудившие редколлегию «Нового мира» печатать в трёх номерах подобную чепуху, которую Вы, к тому же, почему-то считаете серьёзным исследованием, «вынуждающим» Вас к его разбору. Беда лишь, что Вы изложили не концепцию, а всего только Ваши личные эмоции и искажённые отражения фактов.

Начну с концепции. Она проста. Я считаю, что «Слово о полку Игореве» написано в 1185 году в одном из южнорусских городов его жителем или выходцем из Владимиро-Суздальской Руси. В дальнейшем текст его мог испытывать различного рода воздействия и влияния, в первую очередь, сокращения. О его фальсификации в конце XVIII века не может быть речи потому, что все аргументы «скептиков» можно опровергнуть тем, что они приходятся на фрагменты из поэмы Бояна, частично использованной автором «Слова…». Вместе с тем, это даёт возможность напомнить, что древнейшим светским поэтическим произведением русской литературы (а также всех славяноязычных литератур), дошедшим до нас, оказывается не «Слово…», а поэма Бояна, на которую ссылается его автор и в существовании которой никто из историков никогда не сомневался, что удревняет протяжённость нашей светской литературы ещё на сто лет.

Другими словами, одновременно с 800-летием «Слова…», мы с полным правом могли отметить и 900-летие поэмы Бояна, единственного поэта славянской древности, который нам известен как по имени, так и по сюжетам своих произведений, перечисленных в начале «Слова…». Могли — но не сделали в результате Вашего активного противодействия моим попыткам.

Что до содержания повести, то в ней в художественной форме (а не в научной) излагается история моих поисков, находок, заблуждений и, если позволено будет сказать, открытий, отнюдь не обязательных для того, чтобы их признавали за таковые читатели.

Так что же Вам не нравится, господин Лихачёв? То, что протяжённость истории русской литературы с достоверностью увеличивается ещё на сто лет без Вашей санкции на это? Что первым известным нам древнерусским поэтом остаётся, как и прежде, Боян? Но ничего этого Вы не опровергаете. Вы только показываете своё глубокое недовольство всем этим!

Насколько я могу судить, настоящее беспокойство у Вас вызывает совсем другое — вторая сюжетная линия моей повести, рассказывающая об изучении «Слова…», о невидимых схватках историков и филологов со своими идеологическими противниками, пытающимися оспорить подлинность древнерусской поэмы, чтобы представить древнюю Русь страной невежественной, неграмотной, довольствовавшейся до прихода духовенства из Византии всего лишь «фольклором»… Скептики, как и прямые фальсификаторы нашей истории, сознательно закрывали глаза на широкое — более широкое, чем в Европе XI–XII веков! — распространение письменности на Руси, отказывали в национальной самобытности нашей архитектуре, искусству и государственности — всему тому, что теперь неопровержимо установлено археологическими раскопками и историческими исследованиями.

С позиций наших противников «Слово…» представало подделкой конца XVIII века и, чтобы доказать это, скептики всеми силами пытаются бросить тень на А.И. Мусина-Пушкина и его друзей, собирателей, исследователей и публикаторов русских древностей — И.Н. Болтина, И.П. Елагина, А.Ф. Малиновского и других. Этих людей пытаются представить честолюбцами, взяточниками, фальсификаторами, шовинистами, расхитителями монастырских и государственных хранилищ. Именно сейчас, в связи с юбилеем «Слова…», консолидируются силы, поднимающие, как знамя, отжившие взгляды скептиков, чтобы посеять семена недоверия и сомнения, представить памятники древней культуры России поздней подделкой, а её литературу — якобы бряцающей воинственным задором. Не случайно филологи Франции отказались «признавать» юбилей «Слова…», а в ряде социалистических стран после Ваших статей была свёрнута начатая (и моими стараниями тоже) подготовка к общеславянскому юбилею, который оказался Вам «не по душе».

Пройти мимо этого я, разумеется, не мог.

Вот и получается, что пафос Вашего негодования вызван не моим исследованием текста «Слова…», а тем, что я посмел обронить несколько критических замечаний по адресу С.Н. Валка[26], «замечательного учёного», как пишете Вы (с.84). О вкусах, как известно, не спорят. И я не собирался давать оценку всей деятельности этого учёного археографа, которого критиковали за скептицизм и академик М.Н. Тихомиров, и доктор исторических наук В.А. Кучкин, а лишь показал пример его недобросовестной работы, который Вы почему-то не попытались опровергнуть. О том, какой представлял древнюю Русь в своих работах С.Н. Валк, писал М.Н. Тихомиров: «С.Н. Валк в своём предубеждении доходил даже до того, что считал парадоксом признание самой возможности письменных завещаний на Руси», т.е. то, о чём сообщали ещё договора Игоря с греками первой половины X века, и цитировал Валка: «Предположение о распространённости письменного завещания среди массы населения, не имевшей к тому же своей письменности (а как же Кирилл и Мефодий? — А.Н.), кажется парадоксом, защита которого вряд ли оправдываема».[27] Другими словами, С.Н. Валк утверждал, что даже в XI–XII веке у русского народа ещё не было своей письменности; не было, стало быть, ни летописей, ни «Слова о полку Игореве», ни литературы вообще… А та, что была? «Импортировали» и «трансплантировали» откуда-то?

Вместо того, чтобы опровергнуть приведённые мною цитаты из сочинения С.Н. Валка, Вы намекаете на какие-то личные между нами отношения, не заметив, по-видимому, что мой «пассаж», как Вы выразились, является всего лишь сокращённым и смягчённым пересказом того, что было напечатано в журнале «Вопросы истории»[28], причём заявляете, что пассаж этот «никакого отношения к вопросу о первом издании „Слова…“ не имеет» (с.83). Но Вы-то знаете, что это не так!

Издание Русской Правды 1792 года, вышедшее из кружка А.И. Мусина-Пушкина и подготовленное И.Н. Болтиным[29], которого часть исследователей «Слова» небезосновательно считает прямо причастным к подготовке его перевода и прочтения (хотя он не дожил до первой публикации), неизменно вызывало нападки скептиков, нашедших к тому удобный предлог: пергаменный список Русской Правды, принадлежавший А.И. Мусину-Пушкину и хранящийся теперь в ЦГАДА, разительно отличается от текста, изданного в 1792 г. Специальная работа С.Н. Валка, посвящённая этому изданию, опубликованная сначала у Вас[30] и тотчас же в расширенном виде переданная им в «Археографический ежегодник за 1958 год»[31], объясняла это «идеологией» И.Н. Болтина и его друзей, что, якобы, обусловило фальсификацию издаваемого текста. Опираясь на такое заключение, «скептики» шли дальше, утверждая и фальсификацию текста «Слова…», но уже самим А.И. Мусиным-Пушкиным. Логики здесь не было. Была лишь определённая тенденция, которой придавалось столь важное значение, что одну и ту же работу С.Н. Валка потребовалось опубликовать в двух ведущих академических изданиях.

Между тем, далеко не случайно, публикуя статью С.Н. Валка в «Археографическом ежегоднике», его редактор академик М.Н. Тихомиров сразу же за ней поместил специальную работу о И.Н. Болтине, написанную А.Т. Николаевой, которая занималась этим историком, с диаметрально противоположных позиций: как о замечательном исследователе, публикаторе и археографе[32].

Кто более прав в оценке Болтина — С.Н. Валк или А.Т. Николаева? Мне удалось найти документальный ответ на этот вопрос, именно тот, что, как явствует из собственноручного письма А.И. Мусина-Пушкина к А.Н. Оленину, пергаменный список Правды Русской, хранящийся в ЦГАДА, был им приобретён только в январе 1812 года, а потому никакого отношения к изданию 1792 г. иметь не может. Об этом писал ещё в 1971 г. А.И. Аксёнов, публикуя указанное письмо в «Археографическом ежегоднике за 1969 год»[33]. Письмо было известно и раньше, но скептики замалчивали его существование. Пройти мимо тенденциозности, направленной против русских историков конца XVIII — начала XIX века, я не мог. Статья была написана резко, факты говорили сами за себя, и когда спустя несколько месяцев С.Н. Валк прислал в редакцию письмо, в котором критиковал не результаты (до сих пор никто не попытался опровергнуть мой анализ источников и приведённые факты), а упрекал автора в незнании «историографии вопроса», журнал отказался его печатать.

Так что если письмо С.Н. Валка в значительно смягчённой форме всё же увидело свет на страницах Трудов Отдела древнерусской литературы[34], то это свидетельствует о той же тенденциозности, о которой я писал выше и которая до сих пор находит место в работах таких исследователей жизни и деятельности И.Н. Болтина и А.И. Мусина-Пушкина, как Г.Н. Моисеева[35], Д.Н. Шанский[36], а также у Вас в недавно изданной «Текстологии»[37].

Мне представляется, что я достаточно исчерпывающе ответил Вам, господин Лихачёв, по основным положениям Вашей статьи. Однако в ней есть ряд любопытных моментов, на которых стоит остановиться. Например, мне непонятно, для чего Вам понадобилось сюжетный ход, собственно завязку интриги, предстающую в повести в виде отрывочных записок и размышлений автора (5, 185; 6, 212) выдавать за окончательные суждения? (с.84) Ведь даже не очень внимательный читатель может убедиться в обратном. Что же касается Вашего возмущения по поводу «двуязычия» «Слова…», наличия в нём лексики X–XI веков (с.89), то об этом писали все указанные мною исследователи, в первую очередь такой знаток древнерусского языка, как академик С.П. Обнорский, работа которого о «Слове…» не может быть Вам неизвестна[38], а на многочисленности языковых компонентов древнерусской поэмы специально останавливался в своих работах по «Слову…» академик В.Н. Перетц[39], материалами которого Вы всегда имели возможность широко пользоваться.

Бесполезно опровергать Ваши упрёки в моём «замалчивании» «Словаря-справочника „Слова о полку Игореве“». В моих научных статьях достаточно ссылок на выпуски этого полезного издания. Удивительным мне показалось другое. Ваша взволнованная филиппика против толкования «кура» как «селения» (с.85), вопреки Вашим заверениям, не имеет ко мне никакого отношения: ничего подобного ни в повести, ни в научных статьях у меня нет хотя бы потому, что именно эту точку зрения я считаю ошибочной. Так что соединять в данном случае моё имя с Д.Д. Мальсаговым и с Н.Я. Марром — просто невозможно.

Между тем, случай этот в Ваших статьях не единичный.

Где Вы прочли у меня, что «Владимир Мономах — это ничтожество на великокняжеском троне»? (с.87) У меня сказано, что сын Всеволода Ярославича был «первым полугреком на российском великокняжеском троне, умным, хитрым, вероломным, добивавшемся своих целей любыми способами, но при этом как никто знавшим цену писаному слову, документу, остающемуся в веках и утверждающему юридические и психологические права его потомков на чужие престолы и земли» (7, 177).

Разница есть, не правда ли?

Вы усвояете мне утверждение, что «Боян был не просто сторонником Святославичей, а тьмутороканским или черниговским поэтом именно Святослава Ярославича, оставшимся на службе у его сыновей» (с.87). Но для чего Вам понадобилось отсечь первую половину этой фразы, в которой сказано, что это мнение не моё, а других историков? (6, 219) Чтобы упрекнуть меня, что я не знаю «всю огромную историческую литературу»? (с.87) Но об этом писали такие учёные, как Н.В. Шляков[40], А.В. Соловьев[41], М.Н. Тихомиров[42], на которых я ссылаюсь. Там же можно найти утверждение, что остатки поэм Бояна открываются не только в «Слове…», но и в «Повести временных лет», например, в описании битвы при Листвене[43].

Да ведь и Вы сами в 1950 г. писали, что «многие… исторические припоминания автора „Слова“, касающиеся событий второй половины XI в., взяты из песен Бояна». И далее: «Автор „Слова“ воспроизводит начало тех песен, которые Боян слагал в честь князей».[44]

Ну, а эти слова: «В пылу своих разоблачений А.Никитин доходит до отрицания вообще древней литературы домонгольского периода», — пишете Вы (с.89) и цитируете текст, где речь идёт о налёте церковности на текстах в результате возросшего влияния церкви в эпоху монгольского ига. Зачем же так? Любой читатель, открыв указанную Вами страницу, чуть ниже может прочесть прямо противоположное Вашему утверждению: «Слово о полку Игореве», отрывок «Слова о погибели Русской земли», «Слово о князьях», «Поучение Владимира Мономаха» — вот они, прекрасные, но ничтожные обрывки некогда великой и безвозвратно погибшей нашей древней литературы! И путь к ней — только через эти обрывки, в которых надо разглядеть полустёртые отпечатки жанровых и стилистических «матриц» домонгольской эпохи, которыми вольно или невольно пользовались их авторы…» (6, 217).

На стр. 92 Вы утверждаете, что исследователи «Слова…» никогда не видели «слоя» Бояна. Но ведь и это не так. Начиная с Н.А. Полевого и Ф.И. Буслаева, вплоть до Б.А. Рыбакова и В.В. Колесова, историки и филологи делали попытки определить и вычленить хранящееся в «Слове…» поэтическое наследие Бояна. Там же Вы пишете, что, якобы, я утверждаю, будто автор «Задонщины» непосредственно пользовался произведением Бояна. Такого утверждения у меня нигде нет. На самом же деле я постоянно подчёркиваю традицию преемственности: от Бояна — к «Слову…» и от «Слова…» — уже к «Задонщине» (7, 208), что ещё раз делает невозможной мысль о фальсификации текста «Слова…» в конце XVIII века.

Это очень важное положение, определяющее место «Слова…» в истории развития древнерусской литературы, тогда как любое объявление его «нетипичным», как то делаете Вы (с.97), открывает простор для самого безудержного скептицизма.

Столь же удивителен Ваш пассаж о Всеславе Полоцком (с.98), где факты опять искажены в нужную для Вас сторону. Мой вопрос, не связан ли упоминаемый в «Повести временных лет» под 1068 годом Всеслав с половцами, касается не текста «Слова…», а того обстоятельства, что вокняжение этого Всеслава в Киеве каким-то образом ликвидировало половецкую опасность. Почему? Потому ли, что этот Всеслав каким-то образом был связан с половцами? Но если Вы поднимаете вопрос о Всеславе «Слова…» и помещаете Тмуторокан «на Чёрном море» (ни в одной летописи такого утверждения нет!), на Тамани, то «рысканье» этого князя через всю половецкую степь, да ещё в момент обострения отношений с половцами, наводит на такие же размышления.

Здесь стоит остановиться ещё на одной особенности Вашей статьи — повторяемом утверждении о моём «неуважении» «почти ко всей предшествующей… науке» (с.82) и о «нелюбви» «к литературоведам и филологам вообще» (с.92). Но для чего Вам это понадобилось? В своей повести я называю около сотни имён исследователей «Слова…», моих предшественников и современников, часто с указанием их трудов, неоднократно возвращаюсь к мысли, как хорошо иметь предшественников (6, 222), а в заключение пишу: «Пожалуй, именно в этих странствиях, знакомясь с мыслями давно умерших людей и с работами своих современников… я до конца ощутил счастье иметь предшественников» (6, 223). Это ли не уважение к их памяти?

Что же до филологии, то и здесь я поспешил объяснить свою позицию в следующих словах: «Привычка иметь дело с реальными предметами, с точными датами событий, рождений и смерти людей, родственные связи и дела которых можно поверять самыми разнообразными способами, мешала мне, обращаясь к филологам, принимать на веру их построения, которые основывались не на фактах, а, по большей части, на остроумных предположениях. Вот почему я начал с исторических реалий, упомянутых в поэме, и с её действующих лиц» (6, 212). Это ли, по Вашему, не любовь? Если же Вы возьмёте на себя труд сосчитать, на работы скольких филологов я ссылаюсь, картина получится ещё более разительная.

Вы иронизируете над «развлекательностью» моего произведения (хотя это прямая задача литературы), и начисто отказываете в этом качестве литературе древней (с.86–87). Почему Вы так настойчиво стремитесь доказать во всех своих работах исключительно церковный характер древней русской литературы и её связь с христианством и церковью? Стоит ли уж так принижать русскую культуру и всю её сводить к отражённому влиянию византийской церкви, как я это покажу дальше? Что же, выходит, что и сама Русь началась только после крещения Владимира I, а до этого и не было у нас ничего? Мне кажется, что и здесь Вы написали не подумав, право!

Ну, а как Вы могли написать на с.92 следующее: «…кто, спросим, доказал, что в „Слове“ есть стихи вообще»? Или Вы забыли, что писали по этому поводу сами? В одном из последних изданий «Слова…»[45], подаренном Вами мне, прямо сказано: «Остро контрастно в „Слове…“ и сочетание прозы с ритмично организованными отрывками.» Если же и этого недостаточно, напомню классическую работу Ф.Е. Корша и основополагающее исследование В.Ф. Ржиги, на которую я опирался в этой части — «Гармония мови „Слова о полку Iгоревiм“»[46].

Вы торжественно провозглашаете, что нельзя изменять текст «Слова…» (с.80). Текст не изменяется и не «размывается» (кстати, такого понятия у Вас в «Текстологии» я не нашёл), он остаётся прежним текстом, навечно зафиксированным изданием 1800 года, а после фотографического воспроизведения в миллионах экземпляров во всём мире погибнуть может разве что с гибелью всей мировой цивилизации. Ведь у меня меняется не текст, а отношение к тому, что проступает за ним, как палимпсест, как древняя полусмытая рукопись, на которую нанесён новый текст, в данном случае текст 1185 года, местами совпадающий с буквами, словами и даже фразами прежнего. Таким «палимпсестом» оказывается произведение Бояна, которое я пытаюсь прочесть, и в этом ничем не отличаюсь от других текстологов.

Ну, скажите, разве снятие рентгенограммы разрушает личность человека, умаляет его достоинство? У Вас же это почему-то вызывает раздражение и, вопреки фактам, Вы заявляете, что в моей повести текст «Слова…» «подвергается вивисекциям, ампутированию отдельных частей» (с.81). Но где Вы это обнаружили? Или, может быть, Вы спутали меня с Б.А. Рыбаковым, который решительно переставляет отдельные части «Слова…», собирая воедино все фрагменты, восходящие, по его мнению, к Бояну, и дополняет текст «Слова…» «Словом о погибели Русской земли»? Однако ко мне это никакого отношения не имеет. Зачем же так поступать?

Между тем Вы, Ваш сотрудник Л.А. Дмитриев, Ваши ученики Робинсон-Сазоновы, в своих статьях пытаетесь представить меня «исправителем» текста «Слова…», уличая меня в незнании грамматики древнерусского языка и т.п. Но где Вы найдёте у меня утверждение, что я вношу хотя бы одно исправление в текст «Слова о полку Игореве»? Собственно древнерусской поэмы я вообще не касаюсь. Повесть «Испытание „Словом…“» посвящена совсем иному — тому периоду русской истории и литературы, который предшествует времени создания поэмы и отделён от неё целым веком. Точнее — исключительно творчеству Бояна. Именно об этом я писал и в болгарском журнале «Обзор», на который Вы постоянно ссылаетесь. Зачем же вводить в заблуждение читателей?

А ведь сами Вы, редактируя так называемый «канонический» текст «Слова…» в 1-м выпуске «Словаря-справочника „Слова о полку Игореве“», состоящий из 2779 лексем, внесли в него по сравнению с изданием 1800 года, которому я стараюсь возможно точнее следовать, 690 «исправлений», по большей части никак не аргументированных, т.е. субъективных. Так кто же из нас относится к тексту более бережно: тот ли, кто пытается его комментировать и объяснять, выдвигая свой вариант прочтения в качестве лишь одного из многих, или тот, кто его действительно искажает, настаивая на верности только одного своего прочтения? Стоит напомнить, что неоднократно повторяемые Вами уверения в «произволе» правки текста первыми его издателями (т.е. опять А.И. Мусиным-Пушкиным и И.Н. Болтиным), оказались абсолютно несостоятельны после работы Л.П. Жуковской над списками «Пролога».[47]

Вы категорически против предположения (хотя это аксиома), что в древней Руси один и тот же текст использовался многократно, будучи перекроен согласно нуждам момента, упрекая меня, что литературный процесс древности я представляю исключительно в виде «компиляции»[48].

Во-первых, это неверно. Во-вторых, говоря о жизни древнего текста (6, 221–222), я только повторил то, что утверждаете в своих работах Вы, а до Вас — многие Ваши предшественники, как, например, академики А.С. Орлов и В.М. Истрин, на чьи работы Вы иногда ссылаетесь.

Пример «Похвалы кагану нашему Владимиру», который я привожу, достаточно хрестоматиен. Чтобы не быть и здесь голословным, напомню строки, которые должны принадлежать Вам хотя бы потому, что они содержатся в последнем издании Вашей «Текстологии»: «В процессе своего бытования памятники древней русской литературы бесконечное количество раз переписывались, переделывались, сокращались и разрастались вставками, осложнялись заимствованиями, вступали в состав компиляций, перерабатывались стилистически и идейно.»[49]

Как это понимать? Поскольку Вы не указали, что из этого общего правила следует сделать исключение для «Слова о полку Игореве», полагаю, что оно вполне применимо и к нему.

Последующий Ваш пассаж об «обмане», которому, дескать, не было места в древней Руси, заставляет думать, что Вам ничего не известно о тенденциозных переменах, вставках, купюрах и прочих искажениях, которые вносили в текст летописей редакторы и переписчики. Подробно это показано в работах Б.А. Рыбакова, А.А. Шахматова, А.Н. Насонова, а М.А. Алешковский специально посвятил работе редактора-фальсификатора «Повести временных лет» и памятников, повествующих об убийстве Бориса и Глеба, отдельную главу своей книги[50]. Что же касается «вымышленных персонажей» (с.93), то ими полна переводная (развлекательная!) литература древней Руси и вся её житийная литература. Вы не разделяете моего представления о работе древнерусского летописца (с.87), но тут уж позвольте мне следовать более компетентным для меня авторитетам, кто, как К.Н. Бестужев-Рюмин, М.Н. Тихомиров, М.Д. Присёлков и названные выше историки, работали над действительным изучением летописных сводов, а не только над их популяризацией, как Вы.

Хочу остановиться ещё на одной особенности Ваших статей.

С одной стороны, у Вас звучит постоянная обида на то, что я не удовлетворился проделанной когда-то Вами работой по тому или иному вопросу, как, например, с изучением принципов изданий А.И. Мусина-Пушкина (с.83), с Вашими взглядами на художественную культуру и на эстетические представления XII века (с.94), в частности, на так называемый «монументальный историзм» и «ландшафтное зрение» (там же), которое Вам так не нравится у меня (с.92), на «лирический беспорядок» как открытый Вами закон средневековой поэзии, одну из форм «динамического монументализма» (с.97).

С другой стороны — звучит явное раздражение, что я не использую Ваши формулировки, то есть не являюсь Вашим последователем и почитателем. Вы упрекаете меня, что художественную систему древней Руси я объявил «несуществующей» (с.92), хотя пишите, что в жанровом отношении для XII века «Слово…» — «нетипично» (с.97), тем самым утверждая один из краеугольных камней «скептицизма». Я же, наоборот, доказываю типичность и характерность «Слова…» не только для XII века, но и для всей предшествующей и последующей светской поэзии русского средневековья.

Всем известно, что в своё время Вы выдвинули идею некой «системы жанров» древней Руси, и с тех пор всё подгоняете под неё, как будто это не одна из рабочих классификаций, всего лишь условность, а истина в последней и абсолютной инстанции. Однако «система жанров» — всего лишь Ваш личный инструмент исследования, отнюдь не доказавший своего превосходства над другими подобными; инструмент в высшей степени субъективный, основанный не на фактах, а на эмоциях, как «монументальный историзм» и «историческая монументальность» в совокупности с «лирическим беспорядком» и «динамическим монументализмом».

Где, в каких средневековых трактатах о поэтике найдёте Вы что-либо, хоть отдалённо напоминающее эти фантастические определения? Нигде и ни у кого. Их возникновение — отражение Вашего собственного субъективного идеализма, который Вы уже давно вносите в изучение средневековой культуры, игнорируя всё остальное. Так почему же я должен следовать в своём творчестве методологии, представляющейся мне порочной? В отличие от Вас, за «плетением словес» древнерусской литературы я вижу не очередную субъективную схему, а кипение реальной жизни, остроту классовых и сословных противоречий, проявление неумолимых законов истории, и не склонен даже самого талантливого художника или исторического деятеля наделять атрибутами церковной гомилетики, приложимой разве что к Богу, как то делаете Вы: «…автор „Слова“ — это всевидящий и всеслышащий, всё охватывающий своим умственном взором творец…» (с.99).

Какое отношение имеет это к науке? По-моему, здесь есть даже что-то кощунственное…



Поделиться книгой:

На главную
Назад