Сначала Юпитер соединил между собой, с одной стороны, Добродетель, Мудрость и Уверенность, с другой, – Порок, Глупость и Неуверенность, и отправил их в мир. Хотя он думал, что сочетал их, основательно подумав, и говорил, что
Сэмюэль Джонсон
Самоограничение необходимо (№ 52.)108
14 апр. 1759
Отправлено Сэмюэлем Джонсоном в
Практику самоограничения или воздержания от законного удовольствия почти все народы с древнейших времен почитают как наивысшее проявление человеческой добродетели; и все согласны уважать и почитать тех, кто воздерживается от удовольствий жизни, даже если они не осуждают тех, кто этим удовольствиям предается.
Общий глас человечества, и цивилизованного, и варварского, признает, что тело и ум в конфликте друг с другом, и что ни тот, ни другое не могут быть счастливы свойственным им образом, кроме как за счет друг друга; что избалованное тело помрачает ум, а просвещенный ум истощает тело. И никто не усомнился почтить уважением тех, кто предпочитает разум чувствам, кто контролирует свою низшую природу своими высшими способностями, кто забывает нужды и желания животной жизни для интеллектуальных изысканий и благочестивых размышлений.
На земле вряд ли найдется страна, достаточно политически развитая, чтобы разделять общество на классы, где бы ни было какого-либо слоя мужчин и женщин, отличающихся добровольным самоограничением, и где репутация их святости не была бы тем выше, чем строже их правила и точность их исполнения.
Если мнение, в котором ни у кого нет соблазна личного интереса, распространяется широко и существует длительное время, разумно предположить, что оно подсказано природой или продиктовано разумом. Неоднократно замечено, что выдумки обманщиков и фантастические иллюзии быстро исчезают под влиянием времени и опыта, и что удерживается только истина, которая с каждый днем приобретает все большее влияние, находя подтверждение в жизни.
Но истина, когда она осуществляется на практике, становится подвластна капризу воображения, и многие конкретные действия могут быть неправильны, хотя общий принцип верен. Нельзя отрицать, что истинное убеждение в том, что необходимо накладывать узду на аппетиты, породило экстравагантные и неестественные способы умерщвления плоти, а подобные установления, как бы доброжелательно к ним ни относиться, следует признать, насилуют природу, не помогая благочестию.
Но само учение о самоограничении не умаляется ошибками тех, кто его неправильно трактует или применяет; посягательство аппетитов на способность мышления мы наблюдаем ежечасно, а состояние тех, кого поработила чувственность, как мы знаем, в высшей степени презренно и несчастно.
Боязнь такого постыдного рабства может справедливо тревожить, а мудрость постарается держать опасность на расстоянии. Своевременная осторожность и подозрительная бдительность могут подавить те желания, потакание которым приводит к их полному господству. Этих врагов можно победить, но если они сами привыкнут побеждать, противостоять им будет невозможно.
Нет ничего более фатального для нашего счастья и добродетели, чем та уверенность, с которой мы себе льстим сознанием своей силы, возможности отступить, она вводит нас в погибель. Некоторые могут позволить себе зайти в пределы наслаждения дальше, чем другие, больше приоткрыться для золотых стрел удовольствия, ближе подойти к жилищу сирен; но даже тот, кто лучше всех вооружен постоянством и разумом, все же уязвим в том или ином месте; и у каждого человека есть предел, перейдя который, ему нелегко возвратиться. И конечно, более мудро и более безопасно остановиться, не доходя до своего предела, ведь каждый шаг вперед все более соблазняет двигаться дальше, пока человек не вступает, наконец, в пределы сладострастия, а праздность и уныние преграждают ему путь назад.
Запретить себе рано и бесповоротно – вот единственное искусство обуздать своеволие желания, сохранять спокойствие и невинность. От невинных удовольствий необходимо иногда отказываться; тот, кто удовлетворяет все свои законные желания, несомненно, потеряет власть над собой, и со временем либо подчинит свой разум своим желаниям и будет считать все свои желания законными, либо откажется подчиняться своему разуму, как назойливому мучителю, и решит хватать все, что ему нравится, не беспокоясь о том, что хорошо и что плохо.
Ни один человек, над которым господствуют его аппетиты, не может исполнять долг своей природы строго и постоянно, тот, кто хочет быть выше внешних обстоятельств, должен сначала стать выше своих собственных страстей.
Когда римскому генералу, ужинавшему блюдом из репы, предложили большие дары за предательство, он спросил посланных к нему, способен ли человек, который может есть на ужин репу, предать свою родину. Над тем, кто привел в повиновение свои чувства, искушение не имеет власти, он способен беспристрастно прислушаться к голосу добродетели и исполнить ее требования без колебаний.
Поставить свой ум выше аппетитов – цель воздержания, которое, по замечанию одного из Отцов церкви, есть не добродетель, но основа добродетели. Воздерживаясь от невинных действий, мы ежечасно усиливаем нашу стойкость и приобретаем силу сопротивления на тот случай, когда удовольствие или интерес придадут свое очарование пороку.
О характере Софрона (№ 57.)110
19 мая 1759
Отправлено Сэмюэлем Джонсоном в
Благоразумие требуется чаще, чем какое-либо другое свойство ума, им пользуются в незначительных случаях, его вызывают к жизни поверхностные события повседневности.
То, что необходимо всем, дается человечеству на легких условиях. Благоразумие, которое нужно человеку постоянно, приобретается без особого труда. Оно не требует ни широкого кругозора, ни глубоких изысканий, но становится спонтанным импульсом ума не обширного и не погруженного в дела, не имеющего великих замыслов и не расточающего внимание на многие предметы.
Благоразумие действует в жизни так же, как правила в художественном творчестве: оно порождает осторожность, а не вдохновение, скорее предохраняет от потерь, чем приносит выгоды, часто позволяет избежать неудач, но редко приносит могущество или честь. Оно угашает тот огонь предприимчивости, которым совершается все то, что заслуживает похвалы или восхищения, и подавляет то благородное безрассудство, которое часто терпит поражение, но часто и побеждает. Правила могут избавить от недостатков, но никогда не создадут поэтических красот; а благоразумие делает жизнь спокойной, но редко счастливой. Мир не восхитится чудесами совершенства, пока острый ум не растопчет правила, а великодушие не разорвет цепи благоразумия.
Один из самых благоразумных людей, каких мне приходилось видеть, это мой старый приятель Софрон, который проводит жизнь, спокойно и планомерно следуя нескольким нехитрым максимам и удивляясь, почему ссоры и невзгоды случаются так часто.
Первый принцип Софрона –
Еще одно из правил Софрона –
Если между его соседями завязываются споры, он сохраняет неизменный и холодный нейтралитет. Пунктуальность создала ему репутацию честности, а осторожность – репутацию мудрости, поэтому мало кто отказался бы доверить ему разрешение своего дела. Он мог бы предотвратить много дорогостоящих судебных тяжб, погасить не одну вражду при самом ее зарождении, но он всегда отказывается выступать в роли арбитра, ведь тогда он должен будет решить против одного из спорщиков.
С делами других семейств он вечно незнаком. Он видит, что имения продаются и покупаются, проматываются и приумножаются без похвалы экономному и осуждения моту. Он никогда не ухаживает за тем, кто идет вверх, ибо он может и пасть, и не оскорбляет падшего, ибо тот может подняться. Его осторожность имеет вид добродетели, и те, кому не нужна его помощь, хвалят его доброжелательность. Но если кто-то просит его о помощи, оказывается, что он только что отослал все свои деньги, а когда проситель уходит, он говорит домашним, что огорчен его несчастьями, всегда относился к нему с особым расположением, и потому не мог дать ему денег, чтобы не разрушить их дружбу требованием об уплате.
О домашних несчастьях он и не слыхивал. Когда ему в сотый раз говорят, что дочка джентльмена вышла замуж за кучера, он с удивлением воздевает руки, потому что всегда считал ее здравомыслящей девушкой.
Когда ссоры между супругами, наполнив всю округу толками и смехом, кончаются разъездом, он не может понять, как это могло случиться, ведь он считал их счастливой парой.
Если спрашивают его совета, он никогда не говорит ничего определенного, потому что неизвестно, как дело обернется, а он не хочет брать на себя вину, но он нежно берет вопрошающего за руку, говорит, что принимает его дело близко к сердцу и советует ему не поступать необдуманно, но взвесить аргументы с обеих сторон, замечает, что не следует действовать ни слишком поспешно, ни слишком медлительно, что многие проигрывали, сделав или слишком мало, или слишком много, что у мудрого два уха и один язык, что он мог бы посоветовать ему то и это, но в конце концов каждый человек сам лучше всех судит о своих делах.
Некоторых это удовлетворяет, и они уходят домой с глубоким уважением к мудрости Софрона, и никто не остается в обиде, ведь каждый получает полную возможность остаться при своем мнении.
Софрон не дает характеристик людям. Бесполезно говорить с ним о пороке и добродетели, потому что он знает, что мало кто любит, чтобы его критиковали, и совсем редко кому нравятся похвалы другому. У него есть несколько словечек, которыми он пользуется постоянно. В отношении состояния он уверен, что все благополучны, он никогда не расточает больших похвал чьему-либо уму, но считает, что его окружают только благоразумные люди. Каждый знакомый честен и сердечен, а каждая дама – добрая душа.
Так Софрон ползет по жизни, к нему не испытывают ни любви, ни ненависти, он не любимец и не враг ни для кого, он никогда не пытался стать богатым из страха стать бедным, и не завел себе друзей из страха приобрести врагов.
Что же вы сделали? (№ 88.)111
Отправлено Сэмюэлем Джонсоном в
22 дек. 1759
Hodi quid egisti112?
Когда философы прошлого века объединились в Королевское общество, родились большие надежды на внезапный подъем полезных наук, казалось, что недалеко то время, когда моторы придут в бесперебойное движение, а здоровье будет гарантировано универсальной медициной, когда знания приобретут реальный характер, а торговля развернется благодаря кораблям, которые будут прибывать в порты, несмотря на бури.
Но улучшения, естественно, происходят медленно. Общество собиралось и расходилось, а никаких видимых уменьшений жизненных невзгод не происходило. Подагра и каменная болезнь по-прежнему мучительны, невспаханная земля не приносит урожай, и ни апельсины, ни виноград не растут на боярышнике. Наконец, разочарованные стали негодовать, а те, кто ненавидел все новое, были рады получить возможность высмеивать тех людей, которые, быть может, с ненужной резкостью отвергали пользу классических знаний. И, судя по некоторым из самых ранних их оправданий, философы были очень чувствительны к надоедливым приставаниям тех, кто ежедневно вопрошал: «Что же вы сделали?».
Правда в том, что сделано было очень мало по сравнению с теми обещаниями, которые распространяла молва, и на поставленный вопрос можно было отвечать лишь извинениями и новыми надеждами, которые не оправдывались и давали новый повод для тех же неприятных вопросов.
Подобный роковой вопрос тревожит спокойствие многих умов. Тот, кто во второй половине своей жизни слишком строго спрашивает себя, что он сделал, крайне редко может получить у своего сердца ответ, который бы его удовлетворил.
На самом деле, мы реже разочаровываем других, чем самих себя. Мы не только выше ценим свои способности, чем их ценят другие, но и позволяем себе тешить себя надеждами, о которых никому не рассказываем, занимаем свои мысли занятиями, которых нам никто не предложит, мечтаем достичь видного положения, чего никто от нас не ожидает. А когда дни и годы проходят в обычных делах и обычных развлечениях, и мы, наконец, осознаем, что мы позволили нашим стремлениям дремать до тех пор, пока не прошло время действовать, нас упрекают лишь наши собственные мысли. Ни наши друзья, ни наши враги не удивляются тому, что мы живем и умираем, как и остальные люди, что мы живем незамеченными и умираем, не оставив по себе воспоминания; они ничего не знают о том, что мы собирались сделать, и потому не могут знать, сколько осталось не сделано.
Человек, который сравнивает то, что сделано, с тем, что не сделано, чувствует разочарование, которое всегда наступает при сравнении воображаемого и действительного. Он с презрением смотрит на свое низкое положение и удивляется, для чего он жил на свете, он сокрушается о том, что не оставит после себя следов своего пребывания на земле, что он не внес своего вклада в систему жизни, но бесшумно проскользнул от юности к старости в толпе, не предприняв усилий, чтобы возвыситься.
Человек редко может отказаться от мысли о своем высоком достоинстве, или поверить, что он делает очень мало, просто потому, что человек очень маленькое существо. Он скорее согласится с тем, что ему не хватает усердия, а не способностей, он скорее признает недостаток воли, чем тупоумие своей собственной природы.
Это ошибочное мнение о величии человека приводит к тому, что многие из тех, кто полагают, что далеко продвинулись по дороге мудрости, громко заявляют о том, что презирают себя. Если бы я когда-нибудь столкнулся с теми, кто принижает себя и раздосадован или огорчен сознанием своей низменности, я бы постарался утешить их мыслью о том, что чуть больше, чем ничего, – это все, чего можно ожидать от существа, которое, в сравнении с толпами, его окружающими, само по себе чуть больше чем ничто. Верховный Владыка вселенной обязывает каждого человека использовать все предоставленные ему возможности делать добро и постоянно упражнять те способности, которые ему даны. Но у него нет оснований унывать, если его способности невелики, а возможности редки. Тот, кто помог стать лучше одному человеку или кто сделал его счастливее, тот, кто утвердил единственное моральное правило или добавил один полезный опыт к области знания, может быть удовлетворен тем, что он исполнил, и, в отношении таких же смертных, как он сам, может требовать, подобно Августу, чтобы его уход был встречен аплодисментами.
Иммануил Кант
Ответ на вопрос: Что такое Просвещение?113
Леность и трусость – вот причины того, что столь большая часть людей, которых природа уже давно освободила от чужого руководства, всё же охотно остаются на всю жизнь несовершеннолетними; по этим же причинам так легко другие присваивают себе право быть их опекунами. Ведь так удобно быть несовершеннолетним! Если у меня есть книга, мыслящая за меня, если у меня есть духовный пастырь, совесть которого может заменить мою, и врач, предписывающий мне такой-то образ жизни, и т. п., то мне нечего и утруждать себя. Мне нет надобности мыслить, если я в состоянии платить; этим скучным делом займутся вместо меня другие. То, что значительное большинство людей (и среди них весь прекрасный пол) считает не только трудным, но и весьма опасным переход к совершеннолетию, – это уже забота опекунов, столь любезно берущих на себя верховный надзор над этим большинством. После того как эти опекуны оглупили свой домашний скот и заботливо оберегли от того, чтобы эти покорные существа осмелились сделать хоть один шаг без помочей, на которых их водят, – после всего этого они указывают таким существам на грозящую им опасность, если они попытаются ходить самостоятельно. Правда, эта опасность не так уж велика, ведь после нескольких падений в конце концов они научились бы ходить; однако такое обстоятельство делает их нерешительными и отпугивает их, удерживая от дальнейших попыток.
Итак, каждому отдельному человеку трудно выбраться из состояния несовершеннолетия, ставшего для него почти естественным. Оно ему даже приятно, и первое время он действительно не способен пользоваться собственным умом, так как ему никогда не позволяли делать такую попытку. Положения и формулы – эти механические орудия разумного употребления или, вернее, злоупотребления своими природными дарованиями —представляют собой кандалы постоянного несовершеннолетия. Даже тот, кто сбросил бы их, сделал бы лишь неуверенный прыжок через небольшую канаву, так как он не приучен к такого рода свободному движению. Вот почему лишь немногим удалось благодаря совершенствованию своего духа выбраться из состояния несовершеннолетия и сделать твёрдые шаги.
Но более возможно, и даже почти неизбежно, что публика сама себя просветит, если только предоставить ей свободу. Ибо тогда даже среди поставленных над толпой опекунов найдутся самостоятельно мыслящие, которые, сбросив с себя иго несовершеннолетия, распространят вокруг дух разумной оценки собственного достоинства и призвания каждого человека мыслить самостоятельно. При этом следует иметь в виду, что публика, до этого поставленная ими под это иго, затем заставит их самих оставаться под ним, если её будут подстрекать к этому некоторые её опекуны, не способные ни к какому просвещению. Вот как вредно насаждать предрассудки, которые в конце концов мстят тем, кто породил их или кто был предшественником тех, кто породил их. По этой причине публика может достигнуть просвещения только постепенно.
Посредством революции можно, пожалуй, добиться устранения личного деспотизма и угнетения со стороны корыстолюбцев или властолюбцев, но никогда нельзя посредством революции осуществить истинную реформу образа мыслей; новые предрассудки, так же как и старые, будут служить помочами для бездумной толпы.
Для этого просвещения требуется только
Но может ли некое сообщество из представителей духовенства, нечто вроде собрания, или досточтимая группа (класс, как они называются в Голландии) иметь право клятвенно обязаться установить некую неизменную церковную символику, чтобы таким образом приобрести верховную опеку над каждым своим членом и через них – над народом и даже увековечить эту опеку? Я говорю: это совершенно невозможно. Подобный договор, заключённый с целью удержать человечество от дальнейшего просвещения на все времена, был бы абсолютно недействительным, даже если бы он был утверждён высшей властью, рейхстагом и самыми торжественными мирными договорами. Никакая эпоха не может обязаться и поклясться поставить следующую эпоху в такое положение, когда для неё было бы невозможно расширить свои (прежде всего настоятельно необходимые) познания, избавиться от ошибок и вообще двигаться вперёд в просвещении. Это было бы преступлением против человеческой природы, первоначальное назначение которой заключается именно в этом движении вперёд. И будущие поколения имеют полное право отбросить такие решения как принятые незаконно и злонамеренно. Критерий всего того, что принимается как закон для того или иного народа, заключается в вопросе: принял бы сам народ для себя такой закон. Он мог бы быть признан на короткое время, как бы в ожидании лучшего для введения определенного порядка. При этом каждому гражданину, прежде всего священнику, нужно было бы предоставить свободу в качестве учёного публично, т. е. в своих сочинениях, делать замечания относительно недостатков в существующем устройстве, причём введённый порядок всё ещё продолжался бы до тех пор, пока взгляды на существо этих дел публично не распространились бы и не были доказаны настолько, что учёные, объединив свои голоса (пусть не всех), могли бы представить перед троном предложение, чтобы взять под свою защиту те общины, которые единодушно высказываются в пользу изменения религиозного устройства, не препятствуя, однако, тем, которые желают придерживаться старого. Но совершенно недозволительно прийти к соглашению относительно некоего постоянного, не подвергаемого ни с чьей стороны публичному сомнению религиозного установления, пусть даже на время жизни одного человека, и тем самым исключить некоторый промежуток времени из движения человечества к совершенствованию, сделать этот промежуток бесплодным и тем самым даже вредным для будущих поколений. Человек может откладывать для себя лично просвещение – и даже в этом случае только на некоторое время – в тех вопросах, какие ему надлежит знать. Но отказаться от просвещения для себя лично и тем более для будущих поколений означает нарушить и попрать священные права человечества. Но то, что не может решить относительно самого себя народ, ещё меньше вправе решать относительно народа монарх. Ведь его авторитет законодателя покоится именно на том, что он в своей воле объединяет всеобщую волю народа. Если он обращает внимание лишь на то, чтобы всякое истинное или мнимое усовершенствование согласовалось с гражданским порядком, то он может позволить своим подданным самим решать, что они считают нужным делать для спасения своей души: это его не касается; его дело – следить за тем, чтобы никто насильственно не препятствовал другим заниматься определением этого спасения и содействием ему по мере своих сил. Он сам наносит ущерб своему величию, вмешиваясь в эти дела, когда он доверяет своему правительству надзор над сочинениями, в которых его подданные пытаются разобраться в своих взглядах, а также когда он делает это по собственному высочайшему усмотрению, заслужив тем самым упрёк: Caeser non est supra Grammaticos114, и ещё в большей степени тогда, когда он свою высшую власть унижает настолько, что начинает поддерживать в своём государстве духовный деспотизм отдельных тиранов по отношению к остальным своим подданным.
Если задать вопрос, живём ли мы теперь в
Государь, который не находит недостойным себя сказать, что он считает своим долгом ничего не предписывать людям в религиозных делах, а предоставлять им в этом полную свободу, который, следовательно, отказывается даже от гордого эпитета
Я определил основной момент просвещения, состоявшего в выходе людей из состояния несовершеннолетия по собственной вине, преимущественно в
Однако только тот, кто, будучи сам просвещённым, не боится собственной тени, но вместе с тем содержит хорошо дисциплинированную и многочисленную армию для охраны общественного спокойствия, может сказать то, на что не отважится республика:
Георг Вильгельм Фридрих Гегель
Кто мыслит абстрактно?116
Мыслить? Абстрактно? “Sauve qui peut!” – «Спасайся, кто может!» —наверняка завопит тут какой-нибудь наемный осведомитель, предостерегая публику от чтения статьи, в которой речь пойдет про «метафизику». Ведь «метафизика» – как и «абстрактное» (да, пожалуй, как и «мышление») —слово, которое в каждом вызывает более или менее сильное желание удрать подальше, как от чумы.
Спешу успокоить: я вовсе не собираюсь объяснять здесь, что такое «абстрактное» и что значит «мыслить». Объяснения вообще считаются в порядочном обществе признаком дурного тона. Мне и самому становится не по себе, когда кто-нибудь начинает что-либо объяснять, – в случае необходимости я и сам сумею все понять. А здесь какие бы то ни было объяснения насчет «мышления» и «абстрактного» совершенно излишни; порядочное общество именно потому и избегает общения с «абстрактным», что слишком хорошо с ним знакомо. То же, о чем ничего не знаешь, нельзя ни любить, ни ненавидеть. Чуждо мне и намерение примирить общество с «абстрактным» или с «мышлением» при помощи хитрости – сначала протащив их туда тайком, под маской светского разговора, с таким расчетом, чтобы они прокрались в общество, не будучи узнанными и не возбудив неудовольствия, затесались бы в него, как говорят в народе, а автор интриги мог бы затем объявить, что новый гость, которого теперь принимают под чужим именем как хорошего знакомого, – это и есть то самое «абстрактное», которое раньше на порог не пускали. У таких «сцен узнавания», поучающих мир против его желания, тот непростительный просчет, что они одновременно конфузят публику, тогда как театральный машинист хотел бы своим искусством снискать себе славу. Его тщеславие в сочетании со смущением всех остальных способно испортить весь эффект и привести к тому, что поучение, купленное подобной ценой, будет отвергнуто.
Впрочем, даже и такой план осуществить не удалось бы: для этого ни в коем случае нельзя разглашать заранее разгадку. А она уже дана в заголовке. Если уж замыслил описанную выше хитрость, то надо держать язык за зубами и действовать по примеру того министра в комедии, который весь спектакль играет в пальто и лишь в финальной сцене его расстегивает, блистая Орденом Мудрости. Но расстегивание метафизического пальто не достигло бы того эффекта, который производит расстегивание министерского пальто, – ведь свет не узнал тут ничего, кроме нескольких слов, – и вся затея свелась бы, собственно, лишь к установлению того факта, что общество давным-давно этой вещью располагает; обретено было бы, таким образом, лишь название вещи, в то время как орден министра означает нечто весьма реальное, кошель с деньгами.
Мы находимся в приличном обществе, где принято считать, что каждый из присутствующих точно знает, что такое «мышление» и что такое «абстрактное». Стало быть, остается лишь выяснить,
Кто мыслит абстрактно? – Необразованный человек, а вовсе не просвещенный. В приличном обществе не мыслят абстрактно потому, что это слишком просто, слишком неблагородно (неблагородно не в смысле принадлежности к низшему сословию), и вовсе не из тщеславного желания задирать нос перед тем, чего сами не умеют делать, а в силу внутренней пустоты этого занятия.
Почтение к абстрактному мышлению, имеющее силу предрассудка, укоренилось столь глубоко, что те, у кого тонкий нюх, заранее почуют здесь сатиру или иронию, а поскольку они читают утренние газеты и знают, что за сатиру назначена премия, то они решат, что мне лучше постараться заслужить эту премию в соревновании с другими, чем выкладывать здесь все без обиняков.
В обоснование своей мысли я приведу лишь несколько примеров, на которых каждый сможет убедиться, что дело обстоит именно так. Ведут на казнь убийцу. Для толпы он убийца – и только. Дамы, может статься, заметят, что он сильный, красивый, интересный мужчина. Такое замечание возмутит толпу: как так? Убийца – красив? Можно ли думать столь дурно, можно ли называть убийцу – красивым? Сами, небось, не лучше! Это свидетельствует о моральном разложении знати, добавит, быть может, священник, привыкший глядеть в глубину вещей и сердец.
Знаток же человеческой души рассмотрит ход событий, сформировавших преступника, обнаружит в его жизни, в его воспитании влияние дурных отношений между его отцом и матерью, увидит, что некогда этот человек был наказан за какой-то незначительный проступок с чрезмерной суровостью, ожесточившей его против гражданского порядка, вынудившей к сопротивлению, которое и привело к тому, что преступление сделалось для него единственным способом самосохранения. Почти наверняка в толпе найдутся люди, которые – доведись им услышать такие рассуждения – скажут: да он хочет оправдать убийцу! Помню же я, как некий бургомистр жаловался в дни моей юности на писателей, подрывающих основы христианства и правопорядка; один из них даже осмелился оправдывать самоубийство – подумать страшно! Из дальнейших разъяснений выяснилось, что бургомистр имел в виду «Страдания молодого Вертера».
Это и называется «мыслить абстрактно» – видеть в убийце только одно абстрактное – что он убийца, и называнием такого качества уничтожать в нем все остальное, что составляет человеческое существо.
Иное дело – утонченно-сентиментальная светская публика Лейпцига. Эта, наоборот, усыпала цветами колесованного преступника и вплетала венки в колесо. Однако это опять-таки абстракция, хотя и противоположная. Христиане имеют обыкновение выкладывать крест розами или, скорее, розы крестом, сочетать розы и крест. Крест – это некогда превращенная в святыню виселица или колесо. Он утратил свое одностороннее значение орудия позорной казни и соединяет в одном образе высшее страдание и глубочайшее самопожертвование с радостнейшим блаженством и божественной честью. А вот лейпцигский крест, увитый маками и фиалками, – это умиротворение в стиле Коцебу118, разновидность распутного примиренчества – чувствительного и дурного.
Мне довелось однажды услышать, как совсем по-иному расправилась с абстракцией «убийцы» и оправдала его одна наивная старушка из богадельни. Отрубленная голова лежала на эшафоте, и в это время засияло солнце. Как это чудесно, сказала она, солнце милосердия господня осеняет голову Биндера119! Ты не стоишь того, чтобы тебе солнце светило, – так говорят часто, желая выразить осуждение. А женщина та увидела, что голова убийцы освещена солнцем и, стало быть, того достойна. Она вознесла ее с плахи эшафота в лоно солнечного милосердия бога и осуществила умиротворение не с помощью фиалок и сентиментального тщеславия, а тем, что увидела убийцу приобщенным к небесной благодати солнечным лучом.
– Эй, старуха, ты торгуешь тухлыми яйцами! – говорит покупательница торговке. – Что? – кричит та. – Мои яйца тухлые?! Сама ты тухлая! Ты мне смеешь говорить такое про мой товар! Ты! Да не твоего ли отца вши в канаве заели, не твоя ли мать с французами крутила, не твоя ли бабка сдохла в богадельне! Ишь целую простыню на платок извела! Знаем, небось, откуда все эти тряпки да шляпки! Если бы не офицеры, не щеголять тебе в нарядах! Порядочные-то за своим домом следят, а таким – самое место в каталажке! Дырки бы на чулках заштопала! – Короче говоря, она и крупицы доброго в обидчице не замечает. Она мыслит абстрактно и все – от шляпки до чулок, с головы до пят, вкупе с папашей и остальной родней – подводит исключительно под то преступление, что та нашла ее яйца тухлыми. Все окрашивается в ее голове в цвет этих яиц, тогда как те офицеры, которых она упоминала, – если они, конечно, и впрямь имеют сюда какое-нибудь отношение, что весьма сомнительно, – наверняка заметили в этой женщине совсем иные детали.
Но оставим в покое женщин; возьмем, например, слугу – нигде ему не живется хуже, чем у человека низкого звания и малого достатка; и, наоборот, тем лучше, чем благороднее его господин. Простой человек и тут мыслит абстрактно, он важничает перед слугой и относится к нему только как к слуге; он крепко держится за этот единственный предикат. Лучше всего живется слуге у француза. Аристократ фамильярен со слугой, а француз – так уж добрый приятель ему. Слуга, когда они остаются вдвоем, болтает всякую всячину, а хозяин покуривает себе трубку да поглядывает на часы, ни в чем его не стесняя, – как о том можно прочитать в повести «Жак и его хозяин» Дидро. Аристократ, кроме всего прочего, знает, что слуга не только слуга, что ему известны все городские новости и девицы и что голову его посещают недурные идеи, – обо всем этом он слугу расспрашивает, и слуга может свободно говорить, о том, что интересует хозяина. У барина-француза слуга смеет даже рассуждать, иметь и отстаивать собственное мнение, а когда хозяину что-нибудь от него нужно, так приказания будет недостаточно, а сначала придется втолковать слуге свою мысль, да еще и благодарить за то, что это мнение одержит у того верх.
То же самое различие и среди военных; у пруссаков120 положено бить солдата, и солдат поэтому – каналья; действительно, тот, кто обязан пассивно сносить побои, и есть каналья. Посему рядовой солдат и выглядит в глазах офицера как некая абстракция субъекта побоев, с коим вынужден возиться господин в мундире с портупеей, хотя и для него это занятие чертовски неприятно.