Хотят в четверг побеседовать с нашими ребятами. Понятно? Может, помогут в чем. Студенты хорошие. С Ивановским я час назад виделся. Он меня просил собрать в «Якоре» подходящих ребят. Ну, непьющих и вообще подходящих. Я, понятное дело, с тебя начинаю. А мне, брат, еще человек сорок надо подобрать для собрания в «Якоре». Понятно?
— Понятно. Кого думаешь позвать?
— Ну кого? Козлова, Митрофанова, Ивана Меркулова, Осетрова можно.
— А Соболев не подходит? — спросил Алексеев.
— Зачем не подходит? Подходит.
— Ковальчик, братья Петерсоны… — предложил Алексеев.
— Ну, Ковальчик… этот не знаю… Ковальчик… Ковальчик… Нет, Ковальчика мы пока оставим, не очень я в нем уверен. Братья Петерсоны — это другое дело. Эти подойдут.
Алексеев достал тетрадку и карандаш. Посидели еще час, перебирая имена надежных торнтоновцев. Список составили.
В четверг Смирнов пришел в «Якорь» раньше Алексеева. Ровно в семь вечера Алексеев прошел первый трактирный зал, народу в нем было немного — за тремя или четырьмя столиками сидели. За одним краснощекий бородач в расстегнутом под пиджаком жилете, с распахнутым воротом светлой рубахи, не мигая, молча уставился на графинчик, до половины налитый водкой.
Алексеев быстро прошагал через зал и вошел в следующий, толкнув прикрытую дверь. Здесь за столиками сидело человек тридцать.
Очень высокого роста студент в фуражке Медикохирургической академии о чем-то переговаривался с половым.
Алексеев выбрал свободное место, сел рядом с Меркуловым и братьями Петерсонами.
— Чего будет, не знаешь? — любопытствовал Меркулов.
— Поглядим, — уклончиво отвечал Алексеев.
Двое половых внесли в зал чайники с чаем и стали расставлять их по столикам. Потом принесли сахар и аккуратно нарезанный белый хлеб.
— Это что ж? — спросил снова Меркулов. — Даровое нам угощение?
Собрание открыл Ивановский.
Голос у него соответствовал росту — был трубный, громкий.
Он сказал мастеровым фабрики Торнтона, что приветствует их от имени группы студентов Медикохирургической академии. Группа эта в четырнадцать человек живет коммуной на Петербургской стороне, на Монетной улице.
— Вы не подумайте, что такие коммуны создаются как прообраз будущей социальной жизни. Нет, конечно, просто живем коммуной в силу экономических условий. Денег у нас немного, вот и снимаем отдельную квартиру, столуемся вместе. Так дешевле. Таких студенческих коммун нынче в Петербурге уже немало. И решила коммуна с Монетной улицы открыть на торнтоновской фабрике школу для мастеровых. Сегодня первая встреча для взаимного, так сказать, ознакомления. Поговорим о том, чем мы, студенты, можем быть вам полезны.
Торнтоновцы говорили не очень охотно. Да что говорить, господа студенты небось наслышаны про их жизнь.
Кто-то поднялся, стал рассказывать, что работают по пятнадцать — по семнадцать часов, в общежитии живут не по-людски — в тесноте, в грязи, от штрафов на фабрике деваться покуда, да и без штрафов что заработаешь? На хлеб еле хватает. А у кого семья в деревне осталась, посылать надо ей. А что пошлешь?
Еще говорили о том, что охота грамоте научиться, охота книжки читать, да хоть господа студенты и готовы учить их бесплатно, но поди поучись, пятнадцать часов отстояв у станка. Никакая учеба на ум не пойдет.
Под конец языки развязались. Но сколько ни слушал Алексеев, ничего нового для себя не услышал, ничего, кроме жалоб на проклятую, хуже собачьей, жизнь мастерового человека, такого же ткача, как и он. Никакого совета, как избавиться от каторги хуже прежней. То ли забыли, то ли по молодости лет узнать ее не успели, но только выходило по речам мастеровых, что в крепостное время в деревне жилось им всем лучше, чем сейчас в городе.
Но сколько Алексеев ни ждал, о пользе мастеровому речей больше не было. И студенты слушали и молчали. Так и разошлись все в недоумении, зачем их собирали. Только чтоб чаем напоить, накормить и жалобы выслушать?
Однако дня через три в общежитие пришли три студента — Сердюков, Ивановский и Цвиленев. Смирнов собрал человек пятнадцать, готовых начать учиться. Студенты разбили их на пятерки. Каждый студент стал заниматься с пятеркой учеников. Смирнов и Алексеев попали к Цвиленеву — молодому человеку в очках, с короткой бородкой на румяном лице. Занимались за большим столом, врытым в земляной пол. Занимаясь, мешали друг другу, особенно когда начиналось чтение вслух. Мешали и посторонние. Подходили к столу, прислушивались, иные, отпустив невеселую шутку, отходили к нарам.
— Друзья, — обратился к ученикам Василий Ивановский. — Надо признать, что заниматься здесь у вас, в общежитии, довольно трудно. Мы готовы ходить к вам, и, конечно, так было бы всем удобнее. Но занятия в общежитии пользы не принесут. Здесь вам мешают сосредоточиться, здесь вас отвлекают… Мы понимаем, конечно, что вам после работы идти на Монетную улицу нелегко. Но один час занятий на Монетной даст вам больше, чем три часа сидения здесь, в этой обстановке. Без вас мы решать не можем. Если вы захотите продолжать занятия здесь, что ж, мы подчинимся и будем к вам приходить. Но, повторяю, на Монетной от одного часа пользы будет намного больше. Ставлю, господа, вопрос этот на голосование. Пусть те, кто согласен приходить к нам на Монетную улицу, поднимут руки. Потом проголосуем, кто за то, чтоб заниматься у вас в общежитии.
За Монетную улицу проголосовало человек двенадцать. Трое или четверо были против: вот еще, тащиться в такую даль. Тут хоть сразу после занятий можно завалиться на нары.
На другой день Смирнов и Алексеев отправились в коммуну студентов. Дом, в котором жили студенты, небольшой, старый, во втором этаже две квартиры. Студенты занимали одну из них. В квартире три большие комнаты; четвертая, маленькая, предназначалась для прислуги, но в ней жила сестра Василия Семеновича Ивановского. В остальных — четырнадцать студентов Медико-хирургической академии. Василий был среди них хозяином не хозяином, а вроде главного — организатор коммуны, ее душа. Готовила на всех Прасковья Ивановская, очень стройная, с открытым большим лбом. Каштановые волосы гладко зачесывала — волосок к волоску, улыбалась редко. У того, на кого взглянет с улыбкой, сразу делалось светло ла душе.
Василий ввел Смирнова и Алексеева, там уже ждал их Цвиленев и несколько мастеровых. Все сидели вокруг стола, Цвиленев что-то говорил, мастеровые слушали молча.
— Усаживайтесь, — предложил Ивановский Смирнову и Алексееву. — Сегодня все вместе займемся. Потом на группы разделимся.
— Еще не все собрались, — вставил Цвиленев. — Подождать надо. Ведь придут еще? — обратился он к Ивану Смирнову.
— Должны прийти. Обещали.
Цвиленев заговорил о том, что здесь заниматься будет удобно. Никто не мешает, комнат в коммуне несколько, разобьемся потом на группы, а сегодня почитаем для всех… Произнеся часть фразы, он перебивал себя вопросом к сидевшим: «Правда? Не правда ли?» — и, не дожидаясь ответа, продолжал.
Через несколько минут в дверь позвонили. В столовую вошло еще пять человек. Потом еще три. Последним пришел Иван Меркулов. Он опоздал — робко попросил извинения.
Набралось человек двадцать. Ивановский притащил табуретки. Расселись тесно.
Прасковья Семеновна подошла к лампе, подвешенной над столом, чуть прикрутила фитиль и отошла, села на диван, напротив Петра Алексеева. Петру хотелось неотрывно смотреть на нее. Ее светлое лицо притягивало его, но было неловко не отрывать от нее взгляда. Он на минуту отвел глаза в сторону, потом снова, будто нечаянно, глянул на Прасковью, сидевшую на диване, посерьезневшую, пригожую, с такими прямыми бровями, каких он не видел еще.
Она вдруг подняла на него глаза, заметила, что он смотрит в упор на нее, и улыбнулась ему. Улыбка только чуть-чуть шелохнула ее губы, только чуть-чуть на долю мгновенья посветлели ее глаза, но у Петра дух захватило. Большой, сильный, мужиковатый, Петр Алексеев застыдился этой вызванной его взглядом девичьей улыбки, почувствовал, что краснеет, торопливо уставился в стол, боялся голову поднять.
«Что это я, однако? — спрашивал он себя. — Что это, а? Не барышнями пришел сюда любоваться. За делом. А глазею на девушку, глаз от нее оторвать не могу. Да что мне она! Она образованная, а я мастеровой, темнота, деревенщина».
И стал внимательно слушать, что говорил Цвиленев.
— Друзья! На группы мы разобьемся в следующий раз и регулярные занятия начнем со следующей встречи. Могу сообщить, что мы выработали программу занятий с вами. Вот Сергеев и Варламов будут преподавать вам русский язык. Кому надо, с азбуки начиная. Сердюков — знакомить вас с историей французской революции и историей России. Политическую экономию — предмет особенно важный для рабочих людей — вам будут толковать наши товарищи Ветютнев и Ивановский Василий, вы с ним уже знакомы. Арифметику и физику кто из нас будет преподавать, мы еще не решили, сообщим вам потом. Литературу — я. Сегодня для начала я собираюсь почитать вам отрывки из очень интересного сочинения писателя Берви-Флеровского «Положение рабочего класса в России».
— Эту книгу я знаю, читал! — вырвалось у Петра Алексеева.
— Читали? — спросил Цвиленев. — И прочли ее всю от начала до конца? И все поняли в ней? — Цвиленев с любопытством глянул на Алексеева.
Тот смутился: все смотрели теперь на него.
— По правде говоря, не всю ее одолел. И где мне понять все, что в этой книге написано! Но кое-что понял. Очень даже хорошая книга. Вот именно что про нас.
— Это верно, что книга про вас, про русских мастеровых, — согласился Цвиленев. — Это первая книга о том, как живет на Руси рабочий народ. Еще кто читал ее?
Из читавших — и также не всю книгу — оказался один Смирнов.
— Ну что ж, Алексееву и Смирнову, я полагаю, интересно и полезно еще послушать и поговорить о книге. А всем остальным тем более.
Цвиленев начал читать из книги Берви-Флеровского о том, как идут из деревни в город на заработки, как помыкают крестьянами на фабриках и заводах. По пятнадцать-шестнадцать часов стоят у станков, вповалку в грязи спят в холодных бараках, а придет день получки — оглушают их штрафами, и не понять за что. На руки выдают гроши, и нечего послать в деревню голодной семье. Заболеешь, свалишься — и прощай работа, завтра же из общежития прогонят. Попробуй пожаловаться на жизнь начальству — не обрадуешься. Начальство держит руку хозяина. Ложись да с голоду помирай, русский рабочий.
Алексеев сидел, боясь шевельнуться, боясь слово пропустить из того, что читал Цвиленев.
Хоть и читал уже это, а слушал с таким напряженным вниманием, будто впервые знакомился с тем, о чем говорилось в книге. Да не он один — всем торнтоновцам, здесь собравшимся, было невнове то, что говорилось об их собственной жизни. Но впервые услышали они о себе со стороны, да еще в таком складном изложении.
— Ну что? — обратился Цвиленев к мастеровым. — Как считать, правда все, что написал автор книги, или неправда?
— Уж большей правды и быть не может! — сказал Смирнов.
— Да откуда он эту правду знает? — поинтересовался Меркулов. — Вроде он со мной говорил. Ей-богу, тут про меня!
— Книжка эта потому правдивая, что в ней написано и про тебя, и про меня, и про него, и про всех нас. Будто и впрямь с каждым из нас автор беседовал. Он кто, этот писатель? Он сам из мастеровых, что ли? — спросил Алексеев.
Цвиленев откинулся к спинке стула и поправил очки.
— Я вам сейчас скажу, кто он такой. Он, друзья мои, не крестьянин, не мастеровой человек. Он сын профессора Казанского университета, обрусевшего англичанина. Фамилия его Флеровский. А Берви — это он сам придумал, стал так подписываться. Человек этот много раз арестовывался и ссылался, как революционно настроенный. Написал он не одну, а несколько книг, полезных для трудящегося народа. Откуда он знает вашу жизнь? Он изучил ее, изучил, как никто до него. Вот откуда. Как, по-вашему, полезна для вас эта книга?
Поднялся заросший бородой молодой Василий Грязнов и попросил позволения говорить.
— Говорите, для того и собрались!
— Я вот что хочу сказать… Книжка эта правдивая, что ни слово в ней, то правда. Это все так. Но вы вот спрашиваете, полезна ли эта книга для нашего брата. Про то, как мы живем и что мы едим, и как голодают наши семьи в деревне, и как нас штрафуют, — все это мы сами знаем. Конечно, хорошо, что правда написана. Да нам-то, скажите на милость, легче от этого? Ну, книжка правдивая, а мы-то от этого жить лучше станем? Нет, мы не будем от этого легче жить! Вот в чем загвоздка.
— Есть ли у кого-нибудь желание возразить Грязнову или согласиться с ним? — Цвиленев обвел вопросительным взглядом сидевших за столом.
— Позвольте мне, — не поднимаясь, сказал Алексеев, — Грязнов, ты не прав. По-моему, вот именно полезно для нас, что человек написал правду про наше с тобой положение. Правду эту узнает Россия…
— А то Россия не знала! — выкрикнул Василий Грязнов.
— Вся Россия, конечно, не знала. Ну, горсточка людей знала, конечно. А теперь все будут знать. Все, кто книги читает. А что это значит? А то, что кто-то — ну, конечно, не все — прочтет книгу и решит, что должен помочь нам. Будет бороться. Вот что.
— Алексеев прав, — вмешался Цвиленев. — Чем больше людей узнает правду о вашей жизни, тем будет больше борцов с несправедливостью. Царское правительство боится правды. Если бы книга не была опасной для правительства и для фабрикантов, автора не преследовали бы, книгу не запрещали бы. А что опасно для правительства и для фабрикантов, то вам на пользу.
Возвращался Алексеев к себе вместе с Иваном Смирновым.
— Знаешь, Иван, я так полагаю, что от этих новых занятий на Монетной толку, пожалуй, больше, чем от тех, прежних.
— Да, эти студенты быка берут за рога, как говорится. И правильно, что Цвиленев читал сегодня этого Флеровского.
— Ты понимаешь, ведь вот, оказывается тот же Флеровский или Лавров, скажем, люди большого ума, что и говорить, светлые головы, образованные, а думали уже о нашем с тобой житье. Думали о темном народе!
— А ты что ж полагал? Никто не думает о том, чтоб нашу жизнь изменить? Думают, Петро, думают! Вот и мы теперь узнаем с тобой, как и что они думают.
— Образованная русская молодежь, значит, за нас, за мастеровых, за крестьян, а, Иван?
— Ну, не вся образованная молодежь. Есть и такие, что за чинами гонятся. Но хороших людей среди образованных много, брат. Очень много. Видал, студенты какие!
— Послушай, Иван. Я вот что подумал. Вот они окончат свое учение. Ведь они помогут, как ты счи-таёшь? Пусть только сами на ноги станут, пусть они только станут Россией, так ведь и нам тогда легче станет? Ведь все переменят. Ведь переменят, Иван?
— Надо думать, что так, — вздохнул Смирнов.
— Сколько еще терпеть осталось? Лет пять — семь. Ну, крайний срок — десять лет. Так ведь?
Петр не сомневался в том, что все переменится, — уверовал в это твердо, свято. Как именно переменится, что именно в России перевернется, не представлял себе. Но уж раз переменится, то, ясное дело, к лучшему. Во-первых, порукой тому, что к лучшему, — само студенчество. От недавнего его недоверчивого отношения к этим молодым людям, отпустившим бородки, ругающим почем зря правительство, полицию и фабрикантов, ничего не осталось.
«Нот, что ни говори, образованная молодежь с нами, за нашего брата, она за народ, она не выдаст. И учит нас уму-разуму вовсе бесплатно и сама живет по-простому».
Вдруг вспомнилось, что Софья Перовская не из простых — генеральская дочка.
«Генеральская дочка, а жила за Невской заставой! И всем нам «вы» говорила, и уважала нас. Да ведь они все нашего брата уважают. Нет, нет, непременно через несколько лет все как есть перевернется в России».
Торнтоновцев смущало на первых порах то, с каким уважением относились к ним студенты с Монетной.
Все это сначала дивило мастеровых, иных даже стесняло. Но постепенно свыкались с тем, что им говорят «вы»… У них возникало такое же чувство уважения друг к другу, как и у студентов к ним. И, что еще более ново для них было, чувство достоинства, незнакомого им раньше уважения к самим себе.
Алексееву почти не приходилось до сих пор беседовать с Иваном Меркуловым. Ткач Меркулов был старше его лет на пять, вечно его заботила необходимость посылать деньги в деревню.
Как-то Смирнов ушел на Монетную улицу на занятия раньше, чем Петр, — были у него какие-то дела с Ивановским. Алексеев еще до конца работы подошел к Меркулову, заставил себя обратиться к нему на «вы». Было неловко, непривычно. Но перемог неловкость.
— Меркулов, скажите, пожалуйста, вы сегодня пойдете на Монетную заниматься? Тогда вместе пойдем.
Меркулов не сразу понял, что Алексеев — к нему. Что за церемонное обращение! И «вы», и «скажите, пожалуйста»!
— Ты меня спрашиваешь?
— Вас, конечно.
— Это ты мне «вы» говоришь?
Алексеев смутился.
— Но мы с вами мало знакомы, Меркулов.
Меркулов недоуменно смотрел на Петра.
— Чудак ты. Так оттого, что мы незнакомы, ты мне — на «вы»? Да мне отродясь ни одна живая душа не сказала «вы».
— Послушайте, Меркулов. Но ведь на Монетной улице вас на «вы» называют. Раз уж мы все учимся у студентов, то почему не можем научиться у них разговаривать с уважением?
Меркулов посерьезнел. Он подумал, сказал:
— Спасибо тебе, Алексеев. Ты, может, и прав. Только сделай милость. Наперед прошу, говори мне «ты». Не то чтоб я не привык или мне чудно. А просто так. Вместе работаем, вместе учимся. Так что давай на «ты».
— Если вы позволяете, я с удовольствием. «Ты» так «ты». Так как сегодня? Вместе пойдем, Меркулов?
— Сегодня, понимаешь, не могу. Дело есть у меня. Жена из деревни письмо прислала. Очень просит навестить своего брата. Он заболел, понимаешь, лежит у себя в бараке один…
— Ну что ж. Тогда пойду без тебя.
Широким шагом Алексеев зашагал на Монетную. Дверь ему открыла Прасковья Ивановская. Алексеев растерялся, застыл перед дверью.
— Здравствуйте, Алексеев. Что ж вы не входите? — удивилась Прасковья. — Входите, входите.