Мы выходим на освещенное летное поле, а марокканка и Батанов остаются у здания аэропорта и машут нам вслед. При ярком свете фонарей нам долго видны их фигуры — крепкая широкоплечая — Батанова, и тонкая гибкая — девушки из «Аль Муниа»…
А мы идем к лайнеру компании «Эр Франс». Впереди, косолапо ступая, враскачку, спешит, расталкивая остальных, журналист-международник; он на работе, и ему не до сентиментов. Неторопливо шагает с погасшей трубкой в зубах поэт, начавший войну под Хасаном и закончивший ее под Берлином. Рядом — танкистка с простреленными руками, ставшая писательницей. Чуть отстав, идут лесовод Владыкин и географ Латынина, книгу которой об Африке мы недавно обсуждали на заседании Географического общества, радиокомментатор Арданов с неизменным магнитофоном, повешенным на плечо, художник Машковский с видавшим виды этюдником, немолодая, в очках, вделанных в тонкую оправу, преподавательница… Идут очень разные люди — и по возрасту, и по профессии, и по жизненному опыту, — имеющие, однако, и общее: вопреки утверждению одного из поэтов-песенников, Африка всегда была им нужна. Нужна как друг, попавший в беду, как товарищ, идущий рядом в борьбе против империализма, как несправедливо осужденный узник, ломающий, ноне сломавший всех решеток…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Смуглая, с тончайшей талией стюардесса, одетая в форменный синий костюм с серебристыми крылышками над правым кармашком, уже разнесла мятные конфеты в ярких обертках. Она исчезает в служебном помещении самолета, и мы слышим по радио ее чуть измененный голос:
— Дамы и господа, командир Галле и его экипаж счастливы везти вас в Дакар..
На световом табло появляется сигнал — застегнуть пояса Набирая скорость, самолет бежит по стартовой дорожке…
Итак, впереди шесть часов полета.
Рядом со мной в кресле сидит монах в белой, безукоризненно чистой сутане, пахнущей свежестиранным бельем. Самолет в воздухе, и монах, готовясь спать, снимает и тщательно складывает сутану. Он остается в белой рубашке, обычных черных брюках, и, если бы не тонзура, выбритая на коротко остриженной голове, в нем едва ли можно было бы признать священнослужителя.
В центре Касабланки стоит очень красивое белое воздушное здание с двумя высокими, устремленными в небо башнями; башни увенчаны большими темными, символизирующими Землю шарами, в которые воткнуты, как мечи, католические кресты с одной перекладиной. Это — собор, называющийся, как и Парижский, «Сакре-Кёр». Внутри — строго выдержан стиль модерн. Белые стены. Серый, из железобетона, алтарь. Деревянные исповедальни. Сквозь разноцветные витражи врывается в храм солнце.
На улицах города мы не раз встречали европейцев монахов и монашек в белых сутанах, и я почему-то решил, что мой сосед имеет некоторое отношение к собору.
Оказалось — нет. Он миссионер и служил в монастыре, расположенном где-то в Атласских горах. А теперь он летит в Абиджан, столицу Берега Слоновой Кости, чтобы там продолжить свою деятельность. Берег Слоновой Кости должен был вскоре получить независимость, и я спрашиваю об этом миссионера. Он отвечает, что не занимается политикой и это мало его интересует. Потом он удобно устраивается в кресле и закрывает глаза.
Ночью звезды вплотную обступают воздушный корабль, и пилотам, должно быть, трудно прокладывать среди них курс. И трудно ориентироваться в этом бесконечном космическом разнообразии. Во всяком случае, я не могу избавиться от ощущения, что одна Луна — маленькая, с неясными темными контурами — висит в черном небе справа от нас, а вторая — огромная, с застывшими латунными пиками и кратерами, — раскинулась слева по борту, внизу. И мы летим к ней, к этой близкой Луне, и скоро опустимся на ее поверхность… Я закрываю глаза, стараюсь заснуть, но ощущение космического полета не исчезает, наоборот, усиливается, и в полусне мелькают мысли о единении, о содружестве разных народов, устремившихся в космос… Я перебираю в памяти пассажиров нашего космического корабля: помимо нас, русских, к латунной поверхности Луны приближаются французы, сенегальцы, два американца, супруги француз и сенегалка с трехлетиям смуглым малышом…
Очень покойно и хорошо становится на душе, и я наконец засыпаю…
Самолет начинает снижаться. Еще темно, и луна гостеприимно выстелила на черно-матовой поверхности океана серебристо-желтый посадочный знак «Т». Вспыхивает в пене бурунов огонь маяка. Как ни черен океан, еще чернее острый, загнутый к северу клин суши — это оконечность полуострова Зеленый Мыс, самая западная точка африканского материка.
Несмотря на очень ранний час, широко раскинувшийся Дакар залит светом. В какой-то французской книге я читал, что Дакар начали строить сразу после Крымской войны, когда повысился интерес к стратегическим вопросам и руководителями колониальных держав Европы была осознана важность захвата узловых пунктов на западном побережье Африки, к которому сходятся все пути, ведущие из Европы в Южную Америку или Южную Африку.
Чуть светлеют внизу дороги — они кажутся посыпанными золой, и по ним медленно ползут машины.
Вспыхивает еще один маяк — на холме за аэродромом Йофф. Самолет делает последний вираж и идет на посадку.
В Сенегале нет никакого советского представительства, и нам пока неясно, как мы доберемся до города, как и где устроимся.
Впрочем, все тотчас проясняется, и самым неожиданным образом. Мы выстраиваемся цепочкой и поочередно показываем сонному толстому полицейскому врачу сертификаты, удостоверяющие на двух языках, что каждому из нас введена в организм толика ослабленного яда желтой лихорадки и черной оспы. Потом мы подаем в окошечко свои красные паспорта французскому полицейскому чиновнику пожилому, с редкой просвечивающей шевелюрой. Черными от непомерно густой шерсти руками француз-полицейский раскрывает первую книжицу, листает ее розоватые страницы, тревожно вскидывает на нас глаза и просит пас вернуться во внутреннее помещение аэропорта. Он не может пропустить нас в город, потому что у нас нет транзитной визы… Но остановка наша в Дакаре согласована с компанией «Эр Франс».
Француз-полицейский разводит руками. Он всего лишь служащий и ничего не может решить сам. Что касается авиационной компании, то она не распоряжается визами. И вообще он, полицейский, подозревает, что, поскольку места наши на самолет проданы, нам придется сутки — до следующего рейсового самолета — просидеть в здании аэропорта…
Лайнер, командир которого был счастлив везти нас в Дакар, готовится к взлету, и я вижу, как спешит на посадку мой сосед-миссионер в белой развевающейся сутане… А мы проходим в холл и рассаживаемся вокруг пустых столиков. Сколько времени мы просидим так — бог весть! Государственные учреждения в Дакаре начинают работать после девяти часов утра, и даже если нам разрешат выехать за пределы аэропорта, то все равно нужно ждать три-четыре часа…
Одна стена холла стеклянная и выходит на террасу, за которой виднеется темное ровное поле аэродрома и вспыхивающий через одинаковые промежутки огонь маяка. Я обхожу помещения, в которых нам разрешено появляться, то есть холл, небольшой зал ресторана и коридор, ведущий в служебные комнаты. Стены коридора увешаны фотографиями, демонстрирующими прелести Дакара и его окрестностей. У выхода на террасу — лавка, в которой днем торгуют сувенирами — фигурками людей из черного эбенового дерева или слоновой кости, барабанами, луками с пестро разукрашенными колчанами… Рассматривать это любопытно, но нельзя же вечно стоять перед закрытой лавкой!
И я возвращаюсь на свое место, устраиваюсь поудобнее и принимаюсь дремать. И все остальные дремлют, повесив пальто на спинки кресел… Но заснуть не удается. Слишком уж резок переход от ощущения межзвездного полета к земной прозе. Чуть прикроешь глаза — воскресают в памяти близкие звезды, близкая латунная поверхность Луны, к которой приближаются русские и африканцы, французы и американцы, возникает ощущение товарищества, навсегда спаявшего всех землян…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Светать начало около шести часов по местному времени, и светало стремительно — будто кто-то невидимый входил с яркой лампой в темную комнату. Едва проступили на фоне блеклого неба знаменитые потухшие вулканы Зеленого Мыса, в которых возбужденная фантазия французских моряков обнаружила сходство с женской грудью (они так и называются — Мамель), как солнце, подобно воздушному шару, выскочило из-за горизонта, и сразу стало жарковато…
Я сижу под цветущей шелковистой акацией, растущей у здания аэропорта; я могу сделать еще три-четыре шага в сторону аэродрома и тогда упрусь в невысокий, но широкий барьер из серого бетона, на верхней площадке которого разбит цветник. Но я давно обошел те десять квадратных метров сенегальской земли, на которые мне разрешено ступать.
А сейчас я совершаю удивительное путешествие во времени и пространстве, и нет на свете силы, способной помешать мне совершить это путешествие. Сказка?.. Почти. Но ключ к ней реален: просто у меня на ладони лежат чуть прохладные лопнувшие плоды бальзамина, еще незрелые, с желтовато-зеленой кожицей и мелкими коричневыми зернышками семян. Я выращивал эти тропические цветы — и белые, и розовые, и нежно-лиловые — в Сибири, в годы войны, а сорвал семена в Африке, в Сенегале, на берегу Атлантического океана, на земле, о которой лишь мечтал почти двадцать лет назад… Бальзамины растут в трех шагах от меня среди канн, настурций, циний, по соседству с финиковой пальмой, и я смотрю, как поливает мои бальзамины из тонкого шланга несильной, но широкой струей пожилой сенегалец — на редкость черный, с небольшой седеющей (от этого она кажется коричневатой) бородкой. Его, садовника, зовут Саль Тахир, и я уже знаю, что родом он из селения Дагана, что стоит на берегу Сенегала, что он вырастил семерых детей, они разбрелись по свету, а сам он перебрался служить на дакарский аэродром… Саль Тахир носит очки, красную феску с кисточкой; на нем выцветший голубой жилет и синие шаровары… Он поливает мои бальзамины и поет песню — тихую, мелодичную, непонятную…
Арданов, настроив фонограф, осторожно подступает к Саль Тахиру и в изысканнейших французских выражениях просит у него разрешения записать его песню. И старый Саль Тахир охотно соглашается. Он кладет шланг, вода из которого продолжает течь на бальзамины, встает в свободную гордую позу, чуть вскидывает черную голову с коричневатой курчавой бородкой и поет… О чем?.. Если бы я мог понять хоть слово! О Сенегале, должно быть, о своей земле, о хижине на берегу великой африканской реки…
Я вслушиваюсь в эту незнакомую мелодию, трогаю пальцами крепкие, всегда красноватые снизу стебли бальзамина и смутно припоминаю, что в памяти моей они сохранились не такими, — не такими зелеными, не такими цветущими… Нежная мелодия песни Саль Тахира будит, просветляет забытое, и теперь бальзамины ассоциируются в моей памяти с осенней непогодой, с желтым снегом на мокрой земле, с исхлестанными ветром тополиными ветвями за окном и зелеными кустами давно отцветшей сирени (она так и уходила под снег зеленой). Я вспоминаю бальзамины некрасивыми — с бледными венчиками листьев у верхушки, с несколькими мелкими цветами, почерневшими голыми стволиками… Вспоминаю их осенними, отмирающими, и теперь знаю почему: просто летом мне почти не приходилось их видеть, — была война, я на рассвете уходил на работу, возвращался в темноте, и мне было не до бальзаминов. Иное дело поздней осенью, когда колхозные работы заканчивались до будущей весны. Вернувшись из школы, я мог сколько угодно смотреть на увядающие бальзамины и фантазировать об их родине, о тропических странах…
Солнце, взошедшее над Африкой, жарко бьет мне в левый висок, крупные черные коршуны летят в сторону океана за добычей: наверное, начался отлив и есть чем поживиться на осушке.
Саль Тахир кончает петь, улыбается нам и снова поднимает шланг, из которого бьет несильная, но широкая живая струя воды…
Наконец судьба наша решена на ближайшие восемнадцать часов. Нам разрешают отъехать на три километра от аэродрома Йофф и провести день в отеле «Н’гор» и на пляже перед ним.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Семиэтажное, белое и красивое здание отеля «Н’гор» одиноко возвышается посреди пустынной местности. Позади него — сухая, с колючей желтой травой степь. Перед ним — со вкусом разбитый молодой парк и океан. Черным изогнутым клином врезается в океан базальтовый мыс Алмади — самый западный кончик полуострова. Несколько небольших черных островков и множество скрытых под водой рифов защищают бухту от океанского прибоя, и хотя с веранды отеля хорошо видны белые полосы бурунов, вода в бухте совершенно спокойна. Песчаный пляж расцвечен пестрыми зонтами. У основания мыса Алмади виднеется деревня, давшая название отелю. Жители деревни занимаются рыболовством, поставляя рыбу на кухню отеля, и обслуживают иностранцев, приезжающих на летний сезон: работают швейцарами, официантами, шоферами, садовниками, лифтерами, носильщиками, уборщиками.
Прохладный пассат тянет с суши, но в молодом парке, усаженном красиво подстриженными туйями и невысокими атласскими кедрами из Марокко, запах теплой хвои каким-то удивительным образом сочетается с йодистым запахом моря.
Парадокс: тропики, четырнадцатый градус северной широты, солнце, как ему и полагается, жарит, а ветер холоднущий и вода такая ледяная, что поначалу я просто не осмеливаюсь влезть в нее. Разумеется, я знал о холодном Канарском течении, достигающем берегов Зеленого Мыса, но что оно настолько холодно, ей-богу, не подозревал!
Я все-таки отправляюсь купаться — натягиваю маску на лоб и плыву подальше от берега. Купающихся почти нет (еще не сезон), и лишь вдалеке виднеются стройные женские фигуры в белых купальниках, скользящие на водяных лыжах по заливу.
Надвинув маску на глаза, я ныряю и круто ухожу в глубину. Увы, ничего примечательного нет: та же, что и у нас в Черном море, нежно-голубая цветовая тональность, такое же, как и у нас за галечниковой полосой, песчаное дно; только волны перекатывают по дну необычное: скорлупу кокосовых орехов и кожуру бананов…
Деревня Н’гор расположена на самом берегу, на пляже.
Взрослые сенегальцы не обращают на нас никакого внимания — европейцы или американцы постоянно слоняются у деревни Н’гор. Мужчин незаметно, а женщины трудятся на литорали, собирая дары моря, и, надо сказать, обильные дары! Мы находимся как раз в том месте, где кончается песчаный пляж и начинается берег, сложенный третичными лавами вулканов Мамель. При отливе в каменных чашах остается много крупной рыбы. Женщины вылавливают ее и тут же распластывают на обсохших камнях, чтобы она провялилась на солнце.
Рыба меня не интересует, а набрать для коллекции какой-нибудь литоральной живности было бы совсем неплохо. Я скачу по камням в сторону океана, внимательно глядя себе под ноги. Вообще-то тропическая литораль значительно беднее литорали умеренной или бореальной полосы — прямые солнечные лучи убивают живое. И все-таки мне удается заметить крупного ярко-красного краба, по какой-то надобности вылезшего из воды. Я пикирую на него, но краб оказывается сначала проворнее меня и удирает в расщелину, а потом — терпеливее: я так и не смог дождаться, пока он вылезет. Зато колонией очаровательных красных актиний — животных, на мое счастье, приросших к камням, — я любуюсь в свое удовольствие неограниченное количество времени. Менее ярких, но столь же симпатичных животных я собирал когда-то на скалах Охотского моря, в Ейринейской губе; они прекрасно жили там под пасмурным дождливым небом, по соседству с вековечной тайгой. Но эти, африканские, актинии сидят под лучами обжигающего солнца, на обсыхающих камнях и как будто ничуть не страдают от этого: колония многочисленна, жизнеспособна, а актинии, подобравшие щупальца, просто выглядят немножко надувшимися, обиженными на покинувший их океан.
…Вдоволь насмотревшись на актиний, я все-таки предпочитаю покинуть литораль: с непривычки запах погибших среди камней и теперь разлагающихся рыб или еще каких-то животных не кажется мне приятным.
Арданов не пошел со мной на литораль: он сидит наверху, на скалах, обдуваемых свежим ветерком, и терпеливо ждет, когда я расстанусь с актиниями. Кстати, совсем недавно я узнал, что Арданов — это, так сказать, журналистский псевдоним, а настоящая фамилия радиокомментатора Галкин… Вокруг Арданова-Галкина расположились полуголые ребятишки, за спиной его топорщатся колючие опунции с бледно-желтыми крупными цветами… Арданов дремлет на солнышке, очевидно, полагая, что ни кактусы, ни ребятишки не представляют никакого интереса для центрального радиовещания.
Предложение пройтись по улицам деревни Н’гор Арданов-Галкин встречает безропотно. Сначала мы обходим деревню с южной стороны. Сухая — сезон дождей еще только приближается — колючая растрескавшаяся степь лежит за крайними домами или, точнее, изгородями. Издали видны над крышами кроны пальм, видны прямоугольные, как избы, но сложенные из саманных кирпичей, дома с покатыми кровлями. Но в самой деревне мы попадаем в лабиринт из узких галерей, стены которых образованы высокими тростниковыми или глиняными (как дувалы в Средней Азии) заборами. И у нас возникает ощущение тесноты, замкнутости, отгороженности деревни от всего мира… Так и есть, наверное. Жителям Н’гор осточертели заезжие туристы, бродящие по их деревне с фотоаппаратами, заглядывающие во дворы, и они защищаются от них высоченными заборами, под прикрытием которых и течет их жизнь, лишь чуть-чуть приоткрывшаяся нам.
Рыбаки возвращаются с уловом — вот первое, что мы замечаем, снова выйдя на берег океана. Лодки еще далеко, но паруса отчетливо видны. Прежде чем попасть в тихую гавань, лодкам нужно миновать полосу бурунов там, где разбиваются о рифы и островки океанские волны… Лодки — узкие, под трапециевидными по форме, белыми парусами — медлят, словно рыбаки выжидают или небольших волн, или хорошего порыва ветра, но потом, одна за другой, устремляются в водовороты. Белые паруса их теряются на белом фоне разбитых волн, а затем возникают вновь, уже по другую сторону бурунов…
Теперь лодки легко скользят по гладкой воде, и неподалеку от берега рыбаки начинают сворачивать паруса, накручивая их на высокие мачты… Все население деревни уже высыпало из домов, и когда лодки входят в мелкую воду, их на руках вытаскивают на берег… Мужчины сделали свое дело, и у лодок их заменяют женщины: они перекладывают рыбу в плетеные корзины, ставят корзины на головы и уносят.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
В положенный час — чуть позже шести вечера — солнце упало в океан за Зеленым Мысом. С балкона отеля мы любовались вспышкой багрянца, пока он не погас и не высыпали над океаном мелкие звезды… А едва забрезжил рассвет следующего дня, как лайнер все той же компании «Эр Франс» поднялся вместе с нами с дакарского аэродрома Йофф.
…Последний раз мигает нам вслед маяк на плоской вершине вулкана Мамель, и самолет берет курс на Конакри.
Вверху светлее, и мы встречаем утро раньше, чем люди на земле, для нас раньше начинается день, в который мы ступим на берег Гвинеи…
Она уже под нами — земля Гвинеи, но не свободной Гвинейской Республики, провозгласившей своим девизом «Труд, Справедливость, Солидарность», а Португальской Гвинеи — колонии фашистского государства. Я вижу сейчас ее затопленные океаном и разлившимися реками зеленые болотистые берега.
На берегу реки Бани, притока Нигера, стоит небольшой городок Дженне. О его былой славе ныне почти ничто не напоминает, а несколько столетий назад он был крупным торговым центром. В средние века местные жители называли свою страну по имени этого города — Дженне, арабы же, усиленно торговавшие с ними, называли страну Геноа. Португальцы и другие европейцы усвоили арабское произношение, немножко видоизменив его, и постепенно искаженное название «Гинеа» или «Джинеа» закрепилось за тропическим побережьем Западной Африки — так, во всяком случае, думают некоторые исследователи.
А первые европейцы-мореплаватели называли гвинейское побережье «Берегом ливней»: корабли уходили в плавание ранней весной и неизменно оказывались у берегов Гвинеи в разгар сезона дождей, который продолжается с конца марта по ноябрь.
Не знаю, как встретит Гвинея нас… Сверху земля кажется единой и неделимой — государственные границы не видны, — и совсем не исключено, что мелькнувшая под вами река — это Рио-Нунец, на севере Гвинейской Республики… Если так, то мы почти прилетели, и солнце светит нам с безоблачного неба. «Безоблачного» — в самом точном смысле слова, и я вовсе не вкладываю в него никакой символики. Вероятно, таким же спокойным и ясным было оно и в 1849 году, когда французские и бельгийские корабли вошли в Рио-Нунец и подвергли бомбардировке селение Боке, после чего вождь племени ландума Тонго вынужден был согласиться на строительство французского военного форта в своих владениях… И таким же было небо семьдесят лет назад, когда французский корвет «Горячий» получил приказ захватить остров Томбо, на котором находились две деревушки — Конакри и Бульбине — и пристроившиеся возле них фактория и миссия… Первая из этих деревушек дала название всей столице нынешней Гвинейской Республики, вторая — южному ее кварталу.
Самолет снижается прямо на пальмовую рощу, и странно, что связки поднятых к солнцу перистых листьев не разлетаются по ветру… Миг — и роща позади, и земля поднимается нам навстречу — земля Гвинеи… Шуршит под колесами бетонированная дорожка Конакрийского аэродрома, все тише бег лайнера… Я вижу высокое белое здание аэропорта и группу встречающих у входа.
Формальности занимают совсем немного времени. Мы по очереди проходим мимо пограничного поста и впервые за весь наш многотысячеверстный путь слышим дорогое нам слово — товарищ.
— Бонжур, камрад, — говорят нам гвинейские полицейские, вскидывая руку к головному убору. Это официально принятое обращение в Гвинейской Республике.
Тень от здания лежит четким жестким прямоугольником на красной раскаленной земле. Свет непривычно ярок, слепящ, зной обжигает; во всяком случае, таково первое ощущение, и мы все испытываем его, шагая к автобусу с маркой чехословацкого завода «Татра», возле которого стоит шофер гвинеец в светло-бежевом костюме, фуражке, надвинутой на лоб; у него суровое неулыбающееся лицо, и он молча наблюдает за нами.
От аэродрома до Конакри — менее двух десятков километров.
Черные сильные руки шофера Селябабуки — так мне запомнилось его имя — ложатся на светло-кремовый руль. Разворот, и автобус катит по асфальтированной дороге, проложенной вдоль океана.
На небе по-прежнему ни облачка, но солнце не мешает наблюдать, потому что светит откуда-то сверху. За окном— гвинейские масличные пальмы, гигантские зеленые деревья манго, выжженная солнцем сухая желтая степь, обугленные, опаленные пожаром поляны с черными скелетами кустов. Красно-кирпичного цвета боковые дороги вплетаются в синюю ленту шоссе. Красная пыль лежит на придорожных деревьях и пальмах, на остроконечных хижинах племени сусу, населяющего прибрежные районы Гвинеи. Вдоль дороги идут и едут на велосипедах гвинейцы. Мужчины в длинных, до земли, одеждах — белых, голубых, синих, коричневых. Женщины одеты очень ярко — преобладают густо-желтые, оранжевые, синие, красные, белые тона, порой в самых неожиданных, но со вкусом подобранных сочетаниях; юбки длинные, почти до земли, и, кажется, их надето по нескольку штук. За спиной у гвинеек — дети. На головах — солидные ноши: ведра с водой, корзины с фруктами, свертки. Много машин — и лимузинов, и автобусов, и грузовых автомобилей; все они, конечно, иностранного производства, но, право же, приятно находить среди них наши — «Москвичи»…
Проезжаем «банлье» — пригороды Конакри, застроенные невысокими плосковерхими домиками, возле которых готовят, стирают, шьют, разговаривают гвинейки. Банлье расположены на полуострове Калум, а центр столицы находится на острове Томбо. Остров соединен с материком дамбой, по обе стороны от которой плещется светлый теплый океан. Дамбу расширяют, и самосвалы сбрасывают в воду красную землю, а машины-катки утрамбовывают насыпь. Замечаю кайю сенегальскую, одинокий баобаб, и неожиданно возникает смутное ощущение подмосковной осени: деревья сбросили листву на сухой сезон и сейчас похожи на наши вековые дубы без листьев. Зато огромные, с досковидными корнями сейбы — они ближайшие родственники баобабов, — хлебные деревья, манго стойко переносят сухой зной, и кроны их бросают на улицы густую тень. В одном из двориков мелькает равенала — «дерево путешественников». Много дынных деревьев — папайи, на стволах которых, увенчанных всего несколькими лапчатыми листьями, висят гроздья крупных продолговатых плодов зеленого цвета, по форме напоминающих кабачки.
…Потом мы пересекаем центр Конакри по направлению к гостинице «Отель де Франс». Улицы тенистые, зеленые. Небольшие белые виллы увиты уже знакомой нам по Марокко розовой и алой бугенвиллеей. Много высоких, с большими окнами и балконами, домов, выстроенных в стиле модернистской архитектуры. У стен их то и дело нестерпимо ярко вспыхивают красные кроны цветущей пылающей акации… Что архитектура больших зданий отлично приспособлена к жаркому тропическому климату, мы убеждаемся сами, как только попадаем в гостиницу. Она выстроена так, чтобы полной мерой вдыхать прохладный бриз с океана: все окна отеля выходят на море, а стены коридоров — не сплошные, они напоминают кулисы, свободно пропускающие ветер, но не позволяющие проникнуть во внутренние помещения ни солнечным лучам, ни дождю.
Времени у нас мало: после обеда мы сразу же уедем на гору Какулима, которая, судя по прочитанным мной описаниям, должна одиноко возвышаться посреди прибрежной низменности.
На склонах горы, где не сеют, лес, наверное, сохранился лучше, чем в других районах прибрежной Гвинеи, и я надеюсь наконец удовлетворить свою страсть к коллекционированию бабочек и прочих симпатичных существ. Стало быть, нужно основательно подготовиться: переодеться, вытащить из чемодана и переложить в полевую сумку сачок, морилку, запасную баночку с плотной крышкой, остро отточенный нож на предмет срезания растений…
И все-таки я делаю дело, которое следовало бы отложить: я раздвигаю стеклянные двери и выхожу на балкон, чтобы посмотреть на океан и набережную. Сначала глаз схватывает общую картину — длинный горбатый остров, замыкающий горизонт, затопленный солнцем гладкий океан, черные прибрежные скалы, обнажившиеся в отлив, и зеленую набережную. Потом я замечаю узкую каменистую косу, по которой шагают столбы электросети.
У основания косы растет огромная, похожая на сухой баобаб, сенегальская кайя, а на конце высится белая башня маяка. Набережная ограничена выбеленным каменным парапетом, и кокосовые пальмы — тонкоствольные, с раскидистыми гривами листьев наверху, — грациозно перегнувшись через парапет, склонились над океаном. А дальше вдоль набережной — огромные манго, огромные сейбы.
Владыкин и Машковский (нас поселили в номере втроем) уже собрались и готовы идти обедать, а я совершаю еще один легкомысленный поступок — скатываюсь по лестнице на улицу и бегу к океану. Убедившись, что никого поблизости нет, я прижимаюсь щекой к сухому шелковистому, согретому изнутри стволу кокосовой пальмы и, запрокинув голову, смотрю, как колышутся надо мной в голубом небе длинные перистые листья…
Я обнимаю пальму за тонкий, как у девушки, стан, и в этот момент обнаруживаю неподалеку от себя гвинейца и гвинейку. Взявшись за руки, они идут в мою сторону — совсем молодые, высокие, стройные. Мужчина — в белой рубашке с короткими рукавами и длинных черных брюках, а женщина — в нейлоновой блузке, темной узкой юбке, в светлых туфлях — лодочках — на коричневых ногах… Мужчина идет, широко развернув плечи, но голова его склонена и губы чуть шевелятся, будто он напевает про себя, а женщина гладит рукой с тонкими длинными пальцами шершавые камни парапета, гладит стволы кокосовых пальм и чему-то улыбается… Наверное, им долго пришлось жить где-нибудь в Европе или Америке, и теперь, вернувшись на родину, они по-своему, тихо, радуются встрече с родной землей… Я неслышно отхожу от пальмы и неслышно удаляюсь, чтобы не мешать им молча радоваться свиданию с океаном и пальмами, склонившимися над ним…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Дорога рассекает рощу масличных пальм, и на фоне их метельчатых вершин проступает лобастым сибирским гольцом гора Какулима — массивная, выскобленная ливнями и ветрами вершина ее одиноко замаячила впереди. И как ни крутит потом дорога, обегая банановые плантации, шарахаясь в сторону от черных пожарищ, сворачивая к саманным островерхим деревушкам, — Какулима неизменно высится впереди, поворачиваясь к нам то монолитным, слабо зазубренным гребнем, то тяжелым насупленным лбом… Плотная зелень цепко обвивает склоны Какулимы и, забрасывая длинные гибкие плети вверх, пытается как можно ближе подтянуться к вершине…
Организацию наших поездок по стране взяла на себя единственная в Гвинее туристская фирма, которую создали два выходца из стран Ближнего Востока. Один из них, мсье Анис, кажется, едет вместе с нами. «Кажется», потому что я видел его в Конакри возле автобуса, но не помню, сел ли он, а обернуться и проверить мне не хочется. Я сижу на переднем кресле рядом с шофером (нас разделяет лишь прикрытый капотом мотор) и он, гвинеец Селябабука, тот самый, что встречал нас на аэродроме, а не мсье Анис, везет меня по красным дорогам своей страны, разворачивает передо мной ее величественные панорамы… Селябабука по-прежнему одет в светло-бежевый костюм из легкой ткани; он засучил рукава, и мускулистые черные руки его крепко держат руль. У Селябабуки крупное костистое, словно выточенное из черного дерева лицо с крепким подбородком, широкий нос с горбинкой. Селябабука носит тонкие бакенбарды, идущие от висков к кончику подбородка, и кажется, что он, подобно легендарным кавалеристам гражданской войны, спустил на подбородок ремешок фуражки, чтоб не сорвало ее ветром, когда конница, рассыпавшись лавой, пойдет в атаку…
Дорога упирается в небольшую деревушку. Селябабука разворачивает автобус и останавливает его около маленького рынка, где за длинным дощатым, потемневшим от дождей столом торгуют белыми очищенными апельсинами и продолговатыми мучнистыми корнями маниока обнаженные до пояса африканки с детьми на руках.
Наш автобус не сможет проехать по дороге, ведущей на вершину Какулимы. Здесь, в деревушке, пересадка, и нас уже ждут маленькие легковые машины. Одну из них привел глава туристской фирмы. Теперь к этой машине широко шагает Селябабука, и мы с Владыкиным устремляемся следом.
А1ашина с места набирает высокую скорость. Кажется, вокруг нас сомкнувшиеся джунгли из слоновой травы. Кажется, мы пролетаем по редкой роще гвинейских масличных пальм, на нижних сухих листьях которых висят какие-то черные орехи.
Селябабука — крупный высокий мужчина, и в маленькой машине он сидит, пригнувшись к рулю, как к шее коня, и трудно понять, держит он руль или держится за него. Поскольку мы до сих пор не наткнулись на пальму, не въехали в джунгли и не свалились под откос — вероятнее первое.
Резкий тормоз. Лоб мой подтверждает, что ветровое стекло — твердое и гладкое. Селябабука выскакивает из кабинки, и я проделываю то же самое. Оказывается, застряла и буксует в рытвинах передовая, похожая на «Москвич», машина. Это — нечто близкое, это из тех экспедиционных былей, когда машины больше ездили на нас, чем мы на машинах… Полевая сумка путается в ногах, фотоаппараты молотят по бокам, и я продвигаюсь вперед значительно медленнее Селябабуки. Обходя вторую машину, я убеждаюсь, что слоновая трава жесткая, режет кожу и что, стало быть, шорты, в которые я вырядился, — не лучший вид штанов для хождения по тропическим зарослям.
— Раз, два — взяли! — так, очевидно, вернее всего можно передать дружные выкрики, прозвучавшие в джунглях на языках фульбе исусу, на французском и на русском.
Машина выкатывается на относительно ровную дорогу и тотчас исчезает за зеленой стеной леса, просвеченной снопами лучей, а мы вприпрыжку мчимся к своим машинам. Желтая слоновая трава вдоль дороги поднимается на полтора-два человеческих роста. Масличные пальмы действительно гордо колышут кронами над высохшими стеблями травы, но на листьях висят не орехи (это я вспоминаю, влезая в машину), а гнезда небольших желтых птичек-ткачей; сейчас гнезда должны быть пустыми, но ткачи вернутся в них с началом сезона дождей, в апреле.
Редкая удача — дорога ровная и сквозь поредевшую стену слоновой травы мне открывается широкая залесенная падь, и в памяти всплывают такие же широкие, в голубоватой дымке межгорные котловины Карпат или Балкан, и только зеленые метелки пальм, беспорядочно воткнутые в землю, там, внизу, мешают поддаться самообману.
Стоп… Теперь застряли мы, проезжая по настилу из прогнивших бревен, а передние машины — ищи-свищи!
Колесо съехало с бревна в колдобину — мы убеждаемся в этом, выбравшись из кабины. Впервые лицо Селябабуки утрачивает сурово-спокойное выражение, и он растерянно смотрит на нас. Один он машину не вытащит, а мы, хоть и русские, но черт знает как поведем себя… Мы с Владыкиным весело подмигиваем ему — садись за руль, дело привычное!
— Раз, два — взяли!
Селябабука хищно склоняется над рулем и начинает погоню за исчезнувшими в лесу машинами, но мы не догнали их. Машины ждали нас на площадке перед маленьким белым домиком с заколоченной дверью, у которого кончалась дорога. До вершины было еще далековато, но о том, что мы поднялись достаточно высоко, свидетельствовало хотя бы исчезновение масличной пальмы: для нее здесь было уже слишком холодно, и она отстала от других деревьев, как где-нибудь в Саянах тополя и березы отстают от лиственниц в вечном стремлении жизни ввысь.
Солнце еще жарит вовсю, но зной обманчив, и до вечера не так уж далеко. Значит, времени в обрез. Я извлекаю из полевой сумки сачок и для начала накрываю им какое-то прыгающее саранчовое существо. Небезынтересны, конечно, и сине-желтые осы, сидящие на каменной стене домика. Не очень образованные в естественно-историческом плане участники нашей поездки в каждом насекомом подозревают коварную муху цеце и держатся от ос на почтительном расстоянии… Одну из них я отправлю с помощью пинцета в морилку, но волнуют меня, разумеется, прежде всего бабочки. Яркие, огромные, изумительные тропические бабочки!
Нечего и думать поймать их на площадке, где так много народу. Придерживая сумку с морилкой и фотоаппараты, я бегом устремляюсь обратно по дороге — в пути я не раз замечал нечто пестрое, мелькавшее в воздухе. Как только мои спутники исчезают из виду, я перехожу на тихий осторожный шаг. Бабочек много. Они порхают в лучах света, поблескивая серебром, и мир постепенно тускнеет вокруг меня. Остаюсь я с сачком, крепко стиснутым в потной руке, и серебристый дождь бабочек, выпадающий из солнечных лучей… Одна из бабочек, упав на землю, раскрывает крылья. Это крупная — побольше нашего махаона — бабочка с нежно-коричневыми крылышками, отороченными голубой каемкой; нежно-коричневые пятна разделены сеточкой жилок, по которым пульсирует золотая кровь… Я крадусь к ней неслышными шагами индейца из детских книжек, в голове у меня шумит, сердце прыгает в груди, а язык шуршит о пересохшее нёбо, и я боюсь, что это шуршание спугнет мою красавицу… Я подкрадываюсь к бабочке шага на два, и, если бы сачок у меня был на длинной палке, я мог бы уже накрыть ее. Но бабочка вне досягаемости, а продвинуться еще на шаг я не рискую. Итак, все должен решить могучий прыжок. Я сгибаю дрожащие колени, вытягиваю вперед руку с сачком и падаю на бабочку… Вернее, на то место, где только что была бабочка — коричневая, с голубой каемочкой и золотистыми жилками…
Подтянув к животу ноги, я сажусь на корточки и тут только обнаруживаю за спиной у себя Селябабуку. На черной, утратившей всякую суровость физиономии его написано такое откровенное изумление, что щеки мои постепенно становятся такими же красными, как земля Африки… Когда я, отряхнув колени, выпрямляюсь, Селябабука, все так же изумленно глядя на меня, засовывает руку глубоко в карман брюк, вытаскивает ее и протягивает мне горсть поджаренных орехов, в коричневых, как крылья моей бабочки, шкурках.
— Мерси, — говорю я, безропотно принимая неожиданный дар, очевидно предложенный мне в утешение.
На некоторое время у меня пропадает желание ловить бабочек, но ненадолго, конечно. Мной уже составлен иной хитроумный план. Как известно, бабочки больше всего любят, чтобы их ловили ночью на огонь. Вот так я и поступлю. Я специально прихватил из Москвы фонарь, и на свет его в ночи, да еще направленный на лист белой бумаги, слетятся сегодня же все конакрийские бабочки… Мне останется лишь выбрать среди них представительниц, достойных моей морилки.
А пока не следует терять времени, пока нужно хоть немножко углубиться в лес, чтобы кроны деревьев, сомкнувшись над моей головой, закрыли небо и таинственный (какой же еще!) полумрак окружил меня.
Ох, уж эти змеи! По мнению некоторых из моих спутников, они попарно сидят на каждой ветке в лесу, и единственное угодное им занятие — причинять неприятности европейцам. Во всяком случае, меня усиленно убеждают быть осторожным, но я пропускаю все напутствия мимо ушей. Во-первых, потому, что когда-то я работал в золоторазведочной экспедиции в полупустынных районах Тувы, и всяких змей — и гадюк, и щитомордников — было там в изобилии; первое время, ложась спать, мы обязательно укладывались на кошму и еще окружали себя волосяной веревкой, аркомчой, — змеи, будто бы, терпеть не могут кошмы и волосяных веревок; а потом приходилось спать просто на разостланной телогрейке, подложив под голову плоский камень, и змеи ни разу не нарушили нейтралитета. Во-вторых, любопытство и робкого делает храбрым, а мне крайне любопытно посмотреть на лес изнутри.
Итак, я отправляюсь в путешествие и углубляюсь в дебри тропического леса шагов на двадцать. Не таинственный полумрак, а весьма прозаические на вид кусты смыкаются вокруг меня, цепляют колючками за короткие штаны и, что еще хуже, за голые ноги, руки… Если вам приходилось где-нибудь на Кавказе продираться сквозь заросли ежевики, то вы вполне представите мое положение…
Среди многих видов отступления есть и такой — с сохранением собственного достоинства. Я останавливаюсь на этом, последнем, варианте, и потому прежде, чем удрать на поляну, запрокидываю голову и смотрю вверх. Неба действительно не видно, и густейшее сплетение из ветвей и лиан нависает надо мной, давит, гнет к земле, оплетенной лозами, заросшей колючками, прикрытой слоем мелких высохших прутьев и листьев. Лишь постепенно навес над головой расслаивается, и тогда я замечаю, что за нижним слоем отмерших лиан и сучьев находится второй — живой, зеленый, принимающий на себя весь поток тепла и света… Очень сухо, и даже начинает слегка першить в горле, как будто едкая пыль попадает в легкие вместе с воздухом… Лес тихо шуршит… И незаметно никакой жизни… Более того, жизнь просто не чувствуется в этих иссушенных долгим сухим зноем зарослях; скрюченные стволы, узловатые сучья, тонкие ремни воздушных корней кажутся мертвыми, погибшими, лишенными всяких живительных соков, и поэтому особенно странными выглядят зеленые кроны высоко вверху, и зеленые плети лиан, свисающие с них… В пору поверить, что зеленые ветви в верхнем ярусе леса живут своей особой, не связанной с землей, жизнью…
Я представлял себе тропический лес иным — несущим огромный запас энергии, жизненных сил, буйствующим, борющимся, стремительным в созидании и разрушении, напряженным, представлял себе бесконечные переливы его зеленых тонов и никак не думал, что под ногами будут шуршать мертвые листья, как шуршат они в наших русских лесах, но не осенью, а весной, когда быстро сходит снег, быстро просыхает земля и прошлогодние листья крошатся и пылят под сапогами…
Придут дожди, и лес на Какулиме преобразится. Я знаю это, и лес кажется мне хитрым, злым, — он только притворился старым и немощным, ловко сумев замаскировать свое могущество, свои неистощимые силы… Леса, что растут во влажных зонах, где дожди льют непрерывно, живут иначе — они откровенней, они не таятся, они не признают ничьей власти, никому не покоряются; у них свои постоянные законы, свой постоянный накал жизни. Возвеличивая или проклиная, их чаще всего и описывают путешественники… А вот такой, как сейчас на Какулиме, тропический лес — он для меня открытие. Открытие, несмотря на четкие — по литературе — представления о сухом сезоне… И мне еще нужно разобраться в ощущении, которое оставил в душе моей лес — есть в нем нечто тревожное, настораживающее…
Я возвращаюсь на поляну и подхожу к обрыву. Домик стоит на том самом склоне Какулимы, который мы видели, подъезжая к ней. А теперь передо мной лежит низменная прибрежная часть Гвинеи, заселенная племенем сусу, которое испокон веков выращивает там, внизу, на своих полях рис, фоньо, просо, масличную, пальму, орехи кола, бананы, ананасы… Сейчас низменность затянута предвечерней серо-голубой дымкой, скрадывающей детали, и лишь слабо угадывается далеко впереди Атлантический океан… Простор, особенно радующий после тесноты леса, нежность красок, ничем — даже предчувствием — не нарушаемый покой постепенно сглаживают, притупляют мое первое впечатление о тропическом лесе. Но я не забываю о нем.
…Ночь застала нас в пути. Солнце легло на пальмовую рощу у горизонта, но пальмы не выдержали тяжести, согнулись, и солнце просочилось вниз, на землю, и исчезло за черной чертой.