Высоки залы Брянского вокзала. Светлы его лампионы, вделанные в потолок. А грохот, сотрясающий стены запыхавшихся дальних поездов. А неясный говор, ропот, топот вливающихся в двери дорожной сумятицы. Эх. Это тебе не Никола на Курьях Ножках.
Стеклянный вокзал.
Граня – педологичка. От Дорогомилова до Девичьего всего-то ходу двадцать минут. Да здесь, по Плющихе и движения никакого. Потому и разговор не клеится. А там, на вокзале под вздохи паровозов, под шипение дуговых фонарей, под наплыв сотен шаркающих ног слова идут точно под медные марши духового оркестра. Эх, жизнь, опять в сапог натекло. Ну и дрянь же улица Плющиха; одни еноты потертые попадаются. Даже нищих нет. Вот тебе и клиник, а тут свертывать.
– Значит, в 11.
– Может опоздаю на 15 минут.
– Ты на углу обожди.
– Ладно.
Так – через день. И до чего это Граня подходящая. Ни тебе скуления, ни тебе злобы. Только губы стиснет, а губы, как дождем вымытые. А ведь то же не без фантазии. Шел Облаков назад, шел на Кудрино, не задумываясь. Хлеб горячий пахнет рожью, закромом, сытой теплотой. Уминал фунтов до трех. В особняке института жарко от набившихся ребят. Вечер синий от дыма, дыхания. Спор, хохоток, лекция. Фррр… пошел частить: аллитерация, урбанизация, мелодизация. В академики лезут, черти. И ничего о том, как Москву перестроить. Стих не карпич, рукой не вложишь. Эх, запеть бы о нем, о вокзале Брянском, пришедшим издалека в Дорогомилово. Чудаки. Попробуй о нем ямбом: так и выйдет – «летит кибитка почтовая». Ого. Уже девять с половиной. Долой мелодизацию. Даешь, Девичье поле. И Ванька Облаков опять через Смоленский, замерзший в удавьем сне, – Граню встречать. Не плох и мост Дорогомиловский с огоньком своим. Дорого-милово. И дорого и мило итти с ней опять. Вот гул вокзальный, полноголосый. Веселый звонок. Ушел аккурат Гранин пригородный. Ну, не беда – через полчаса второй будет.
– Давай, Граня, сядем, в какой попало. Давай. Давай: нарочно ехать далеко, – далеко, ни весть куда. – В Египет, что-ли? Давай. Ну смотри – вон полоса света в дверях какая желтая. И звонок. Третий. Эй, скорей в поезд. А поезд далекий, с мягкими подушками, с медными ручками. Значит, едем? Едем. Ах, прощай, Москва стародавняя. Лацкнули буфера, отрыгнули стрелки. Пошли. Понаддай, понаддай, понаддай. Ах, та-та. Что это, будто быстро очень? Ничего, так и надо от старья убегать. Вот, когда пошли. Рах-тах-тах. Закачало. Эй, Иван, не разгоняй под уклон. Эй, Облаков, не затормазишь потом, ведь. Ничево, ладно, будет. Сторонись береза, отходи сосна.
Уже горят буфера огнем. Уже свалился в топке машинист. А декапод, знай, колеса плавит. Стой, стрелка хрустнула, как веточка под ногой. Загремел весь состав в тупик. Разрывается сцепка. И весь поезд дальний – на воздух да под откос, вы думаете? Как бы не так! Да по воздуху через барьер тупика. Вытянулись вагоны в трубочки, заплавились на ходу двери – летит одна сплошная железная сигара вокруг земли. Вот какой мы развили ход. Вот какой ход мы развили.
– Ванча. Так же не бывает… Это уже фантастика.
– Ну и что. От фантастики и летать начали. А то бы все пешком ходили. Мне уж надоело. Я два раза нынче Москву вымерял. Стоп: вон бригада идет. Пора смываться. Ну, прощай, поездок, еще мы на тебе поездим.
Но и Ванька Облаков – тоже только деталь – морщинка новой городской жизни. Медленно, медленно изменяется быт. Города живут дольше, чем слоны. И вырастает Облаков, не заметив как изменилась Москва. И не полетит он облаком над Брянским вокзалом. Полетит лишь пар паровозный, оторвавшись от свистка белым облачком. А все-таки хорош Брянский вокзал, пришедший откуда-то из под Мюнхена и ставший в Дорогомилове образцом для площадных ларьков и покосившихся пригородных лачуг. И можно с него ехать на Брянск, на Льгов, на Киев, через все серединные губернии: Калужскую, Орловскую, Курскую. И еще дальше… Вот, например, станция. Название – «2000 год». Вся она играет огнями. И к ней тянет Ваньку Облакова. Он видит ее отсвет с Брянского уже сегодня. А вы, писатели, хотите его к Николе на Посадьях приохотить? Не выйдет. Заранее предупреждаем вас с другом моим Облаковым. Между прочим, чтобы не спутать при встрече фамилии его Лыков, а это он так, для звучности себя Облаковым называет. И стихи ловчее подписывать. Где он теперь? Вон он растет. Стоит на углу и растет у вас на глазах, как фикус. И если вы хотите рассказа о нем во всех деталях и что случилось с ним, и что случилось с Граней, рекомендую вам лет через двадцать выйти на Московские улицы (а до тех пор из дома, если можно не выходить – для большей полноты впечатления) и посмотреть на них непредупрежденным глазом. Думаю, что вы заметите изменившиеся контуры, а пока это только еле видимое изменение, еле заметная деталь нашего бытия, которую я углядел, учуял и поставил под увеличительное стекло рассказа, находясь на Брянском вокзале весной прошлого года, где отправлял посылкой на север мой ненужный покамест пафос будущего и скоро портящийся в бытовой атмосфере революционный романтизм.
Расстрелянная Земля
Тяжелые межпланетные гаубицы Марса шесть утлых лун уже громили Землю. Днем было еще ничего, но ночью – ужас и уныние овладевали землянами. Шипящие, сияющие метеоры прорезали тьму и зигзагообразно мчались к Земле. Аэроброня была против них бессильна: марсиане разбили ее в три первых луны бомбардировки. Совет Юнейшин, ежевечерне собиравшийся в Старой Северной Коммуне, решился на отчаянное средство – абордаж враждебной планеты. Этим нарушался мировой договор «непреложности орбит» и союз с Венерой, столь ценимый землянами, нарушался, но иначе – нечем было сломить грубую волю марсиан. Во всяком случае, попытка эта была единственной возможностью спастись, так как эволюция Марса были по крайней мере в три раза примитивнее и неуклюжее, чем плавный, бесшумный полет Земли.
Более усложненная волевая энергия обитателей Земли, позволяла им действовать гипно-прожекторами успешней, и не раз, Марс, кроваво-красный Марс покрывался смертельной синевой угасания, но – мировая воля была все же сильнее – и полупогасшая планета вновь разгоралась зловеще-пурпурным блеском. Земляне устали и поникли духом. Электронотелеграф бездействовал. Дружественные планеты хранили упорное молчание, ибо закон вселенной разрешал только единоборство.
И вот настал, наконец, час, когда Великий Лоцман Земли, сопровождаемый Советом Юнейшин, вошел в подземелье горы Вечных Воль – конденсатор земной мощи и хранительницу ее солнечных запасов.
Межпланетная земная пушка Этны, охранявшая это место, была разрушена. Марсиане точно изучили ее месторождения и, взрезанный ножем прожектора, почернелый кратер ее был покрыт холодным пеплом, Но гора Воль не могла пострадать от снарядов Марса так как была окружена тройной аэромагнитной броней, и, скрытая в ее непроницаемое облако, являлась единственным, неуязвимым местом Земли. Сюда, к ее подножью, собрался еще в начале борьбы Совет Юнейшин, обсуждать возможности спасения Земли.
Эти возможности были очень неопределенны. Дело в том, что Марс, опередивший Землю в развитии своих обитателей, мог пользоваться гораздо более стройной системой как технических изобретений, так и дисциплиной воль, делавших каждую планету мощным звеном непрерывающегося до сих пор вселенского хоровода.
Но солнце Марса потухло и ему осталось выбирать между медленным угасанием или победой и завоеванием соседнего источника тепла и света. И грубые в своей древней культуре марсиане, конечно, без колебания выбрали последнее. Поэтому то и закипела борьба, и нарушился стройный ход вселенских кораблей.
Итак, Совет Юнейшин решился атаковать Марс. Безумная и героическая попытка эта была все же не лишена шансов на благоприятный исход. Правда, еще никогда в солнечной системе не нарушались стройность и планомерность движения планет. Еще в древние времена мира, когда Вселенская Воля скрывала свое лицо от обитателей планет, бывали случаи мировых катастроф, когда планетные судороги душ их обитателей кривили плавную линию величественно описанных орбит. Но те времена прошли давно и вселенная стала не дремучим лесом сознаний, а светлыми тротуарами воздушно-путешествующих воль, яркими проспектами живых тел мирового организма.
И вот вновь нарушалось это, ценой бесконечных усилий добытое равновесие – мировой вихрь грозил охватить вселенную.
Земляне, испуганные невиданным зрелищем кратерной перестрелки, бледные, осунувшиеся, с бессонными лицами, толпились на общественных аэроплощадях, с трепетом ожидая ввечеру появления световестей и приказов Совета Юнейшин, строгость и краткость которых единственно удерживали обитателей земли от эпидемии безумия,
И в этот вечер световесть о восшествии Лоцмана на гору Воль была принята с радостью. Все-таки это был выход, было средство. Иначе напряженность ожидания и сиротливая беспомощность против града метеоритов, направленных в Землю, срывавших во многих местах, ее кору, из под которой забили фонтаны нефти, серных паров, и лавы, были бы невыносимы.
И когда световой плакат известил землян о намеченном сегодняшней ночью повороте планеты, все жители вздохнули с облегчением. Иначе всем предстояла участь Южной Коммуны, уничтоженной в течение тринадцати часов расплавленной лавой взорванного метеоритами Везувия.
К полуночи аэроплощади опустели. Только сторожевые автоматические аэромоторы тоненькими полосками земных прожекторов обозначали очертания воздушных улиц. Все обитатели Земли скрылись за магнитными щитами заградительных плоскостей. Земля, подобная кораблю с притушенными огнями, была потеряна для взора иных планет. И лишь свистящие метеориты ало полыхали мимо нее, сотрясая воздух громовым звуком электрифицированного разряда.
И, вот планетные часы ударили полночь.
Запершиеся в пневматические дома жители – почувствовали болезненную тошноту. На несколько мгновений сознание было потеряно. Это был толчек поворота. Земля покинула свою орбиту и понеслась на врага.
В пневмо-комнате конденсатора Лоцман с бескровным юношеским лицом, держа в руке изящный, как пестик цветка, регулятор движения, впился глазами в картограмму планетных путей. Напротив него, за тем же столом, представитель изобретателей спешно оканчивал опыт внушения марсианам покоя и сна. Два зеркала отполированной стали стояли одно против другого. Меж ними дрожал мелодичным звуком лаэлитовый камертон. Светящаяся искра на одной из его развилин превратилась в огненную черту звука. В зеркалах, описывая эллипсисы, вращались миры.
Великий Лоцман чуть изменил направление, и тотчас же камертон изменил звук, погудел тише и глуше – в зеркалах поплясали огненные змеи. Через момент все успокоилось. Лоцман вынул свободной рукой из складок одежды флакон с озонированным составом и поднес его к губам. Уже ему стало кружить голову сознание своей власти, сознание судьбы Земли, врученной его слабой руке. Первый Изобретатель почувствовал это сквозь мысль о своем деле и взглянул сурово на Лоцмана.
Тот понял этот взгляд и вдохнул глубоко и размеренно содержимое флакона. Сердце его стало биться ровнее и мозг перестала сжимать сладкая конвульсивная судорога безумия. Чтобы подбодрить себя, он запел старинную песенку моряков Земли:
Лицо Лоцмана сияло теперь. Изобретатель отмечал ослабление или усиление камертона.
Скоро почувствовались первые толчки заграждения Марса, его нагнетатели сопротивлялись чудовищному ядру, летевшему по параболе встречи. И на губах Изобретателя скользнула бледная тень улыбки. Он показал рукой на зеркало Лоцману.
Там среди вращающихся точек, образующих огненные пояса, в одном из эллипсов наблюдалась кривизна, вогнутость линии – это Земля заставила изменить своей орбите и Марса.
Радиовесть об удаче полетела в наглухо закупоренные обиталища землян: «Марс – сошел с орбиты». Это было уже торжество. Значит, земная воля давила враждебную планету.
И вдруг к третьему удару земных часов случилось нечто неожиданное. На картограмме мировых путей отразились бесчисленные дрожания земной поступи. Зеркала Изобретателя потускнели и Лоцман отчаянным усилием удерживал в трепещущей от неведомого руке пестик – руль.
С Марса был пущен первый снаряд прессованной воли. Веретенообразный, он с тихим журчаньем пролетел небольшое уже пространство, оставшееся меж двумя идущими друг к другу планетами, и легко, как игла сквозь полотно, прошел сквозь броню заграждения горы.
Его взрыв был бесшумен, но действие всесокрушающе. Никаких материальных бедствий он не причинил. Но тонкий флер оцепенения воли немедленно проник за пневмо-стены и свалил всех землян в беспомощной безнадежности. Изобретатель, первый заметивший гибельное приближение, успел открыть конденсатор горы и освобожденный запас энергии нейтрализовал несколько действие первого снаряда. Однако, этого запаса не хватило на ряд последовавших взрывов снарядов воли и обессиленная Земля беспомощно закружилась на месте.
Тогда, в упор, ее начали громить из вулканических пушек Марса. Все шестьдесят четыре его вулкана, действуя одновременно, изрыгали беспрерывный поток метеоритов, избивших Землю в сплюснутый обесформленный комок, менее, чем в пол земных часа. Продырявленная кора ее вспучилась огромными волдырями пробоин. Воздушные площади наполнялись обезумевшими землянами, уже не думавшими о телесной безопасности. Не было места не взрытого ураганов снарядов.
И только Изобретатель, сжав руку смертельно бледного Великого Лоцмана, устремил свой палец на зеркала.
Там, в спутавшемся огненном хороводе, выделилась новая яркая светящаяся точка и, встав на изломаный путь горящей Земля, медленно двинулась в путь по орбите.
Камертон запел выше и нежнее. Изобретатель, закутавшись в плащ, вышел из подземелья и, откинув один из ненужных теперь щитов аэропреграды, в образовавшийся люк стал следить за быстро мчавшейся по небу точкой, увеличивавшейся ежесекундно в размере.
Точка выросла в очертания планеты и – новая форма Земли наплыла на израненную и истерзанную планету, охватив ее и вплавив в себя в блеске, шуме и свете, торжественно продолжая шествие по выправленной орбите.
Сигналы неба приветствовали победителя. Вдалеке на западе фиолетовым, угасающим, трепетным светом горел умирающий Марс.
Завтра
Сначала мысль забилась на виске поэта, в голубоватой прожилке ударами крохотных биений. Это была самая миниатюрная турбина, какую можно было себе представить. Палль спал и жилка пульсировала медленно и спокойно, накопляя и разряжая микроскопическими приливами берег сознания. Сон, равномерный и глубокий вначале, свернулся вдруг сгустком запекшейся крови, с трудом вытолкнутой сердцем. Жилка набухла и посинела. Ее внятная и трогательная вибрация приостановилась. С усилием сократившись, она протолкнула загустевший комок и забилась прерывисто часто. Голубизна весеннего дня, осаждавшего перед тем закрытые зрачки, превратилась в черную пропасть, через которую сонное сознание отказывалось перелететь. А перелететь было необходимо, чтобы не нарушилось кровообращение. Звонки трамваев, дребезжавшие целый день в только что вынутую раму, странно видоизменились в резкие хриплые голоса, угрожавшие прыжку через пропасть. Лоб Палля завлажнел испариной. Волна крови, докатившись до мозговых волокон, ударила в них цветными фонарями прыгающих искр. Палль хрипло передохнул и тяжко перевернулся на спину. Щиплящее мерцание затекшего плеча окончательно разбудило его. Сердце гремело, как после сильного внезапного испуга. Палль приподнялся и сел в постели. Это ощущение падения – перебои во сне – стало чересчур частым. Весь организм трепетал от какого-то темного подсознательного удара, будто бы налетев на подводный камень в плавном течении сна. Так, значит, конец действительно близок. Раньше эти перебои не были так мучительны. Что же делать? Врач говорил об изношенном сердце, которое следовало бы заменить новым. Омоложение? Но оно коснется не только сердца. Оно заполнит и мозг. Оно искривит его извилины и – вот самая поэма, что вчера задумана им с таким приливом радости и реальности бытия покажется ему сущим вздором. Палль наскоро проглотил бром, в темноте нащупав ложку и флакон, и продолжал соображать. Дышать стало легче. Но мысли были совершенно живыми. Они ворошились в мозгу, как раздразненный клубок змей: свивались в кольца, вставая на хвосты, переплетались друг с другом. Другие были, как созревшие груши. Их нельзя было тронуть за ветку. Они гулко падали, обрываясь полные сока и переспевшие. Но собирать их в темноте было нельзя. Палль поднялся, накинул пиджак и перешел к столу. Электрическая лампочка перегорела; в темноте, он попытался записать их на ощупь, водя пером наугад.
«Искусство – сейсмограф волевых устремлений человечества. Его ощущения себя, как самого большого запаса жизни. В конце концов единственное искусство – существующее реально – есть искусство изменения, линяния, смены кожи непрестанно обновляемого сознания. Иначе ощущения бытия стали бы тусклы, их формы стерлись бы, сгладились в смертельное безразличие. Разница ощущений есть разница жизнеспособности. Хотя эти ощущения могут замирать, их смена может замедляться, как ход соков в зимнем дереве. Тогда мы имеем мертвенную эпоху установки традиций. Эта эпоха – не наша. Накопление рвущихся воль дает нашей стремительную порывистость и слава тому, кто переведет эту порывистость на ровный, не останавливающийся ход».
Запись подаваемого кода бившейся жилки была, конечно, груба. Но приблизительный ее смысл был таков. И Палль думал если не этими выражениями, то равными им в своей назревающей боли пухнущей почки. Наконец, разряд сознания взорвался, строки сделались расплавленными и горячими. Они стали в порядок, и поэма началась.
Сердце вновь закололо туповатой болью. Рука сразу устала, и дальнейшие, в темноте написанные строки, упали на бумагу перепутанными буквами.
Рука двигалась все медленнее, пока не упала, обессилев, на стол. Жилка на виске пульсировала порывисто и внятно. Казалось, был слышен шорох проталкиваемых ею капель.
Перехват оборванного клочка мысли получился механически, сам собою, и у Динеса-изобретателя вспыхнуло ощущение оплодотворенного поиска. Дальнейшее было просто. Брошюры популяризаторов разъяснили и подтвердили подсознательно воспринятое уже напряжением двух мышлемоторов понятие, и идея передвигающихся городов воплотилась в смутное, но прочное представление. Этому способствовал ряд разочарований человечества в возможности изменить быт городов статическим путем. Попытки устройства ряда огромных озонаторов, питающихся силою мощнейших водопадов, не привели к ожидавшимся результатам. Едва предварительные установки были пущены в ход – обнаружилось, что затрата ими кислорода уже грозит обесцветить поверхность земли. Они буквально высасывали ее из листвы. Леса желтели и блекли. Эта неожиданно наступившая – был май в разгаре – осень заставила прекратить работы. Кроме того, выяснилось, что перегрев трансмиссий грозит иссушить поля. Точнее говоря, количество очищаемого озонаторами воздуха далеко не оправдывалось бы убылью его в воздухоемах. Да и кроме того с очевидной убедительностью выяснилась невозможность изменить быт старых, чудовищно разросшихся пепелищ человечества. Города пригнетали психику, примораживали, механизировали сознание. Казалось, испарения выгребных ям растлевали стремление к их истреблению.
Постройки колоссальных форм гнели и примагничивали волю к движению. И несмотря на чрезвычайную легкость смены места у людей атрофировалась потребность к перемещению, апатия и безразличие становились страшнейшими эпидемиями земли.
Динес во-время появился на свет. Вернее, человечество выдвинуло его против надвигающейся опасности. Его усовершенствованные двигатели уже дали возможность южным коммунам подвесить свои санатории на высоту Альп. Им была измерена впервые и превращена в многообразные виды энергии сила вращения земли. С тех пор, как на это грандиозное маховое колесо был надет привод мысли, запасы механической энергии для людей были неистощимы. Не стало больше опасения за истощение источника топлива. Все главнейшие силовые процессы опирались на земной привод. Однако, и эта блестящая победа не успокоила стремительной воли Динеса. Он мечтал о полном видоизменении быта людей, о полной деизоляции их психики.
Острый и длинный, как складывающаяся бритва, он вышел на аэроплощадку стоэтажного дома-обелиска. Призматический вертикальный аэромотор поблескивал стеклами граней на солнце. Динес вошел в него, став похожим на ртуть в термометре. Внутренность аэромотора походила на кабинку обыкновенного лифта. Четыре рычага блестели у возвышавшегося перед скамьей пюпитра. Динес нажал вверх и на запад и мотор, завертевшись юлой, плавно пошел в сторону от площадки. Молниеносное вращение ничем не отражалось внутри ее, так как внутренний круг пола с механической точностью делал такое же число промежуточных оборотов. Аэромотор был пропеллером, похожим на семянные зонтики одуванчика, и двигался по тому же принципу, что и те. Система горизонтального полета сохранилась лишь, как очень устаревшая, среди немногих частных почитателей старины. Динес летел на запад, пятьдесят миль от коммуны «Грань» в район коммуны «Движение». Двойное кольцо радио-динам окружало плато, на котором высились опытные сооружения. Динес примагнитил мотор к верхнему этажу энергорегулятора и вошел в кубическую залу обсерватории. Сильная зрительная труба проектировала сменную картограмму местности. Динес с невольным удовольствием заметил близость окончания его планировок. Дома-призмы медленно вращались на установках, подобные островам ветряных мельниц. Вышедший из рабочего кабинета лаборант сообщил Динесу количество готовых подъемных установок. Динес молча кивнул головой и, переодевшись в рабочий костюм, склонился над вычислениями. Его профиль походил на падающий в море утес, четко выделяясь на изразцовой стене рабочей залы. Шум динам рокотал за стеклами, аршинные синие искры перебегали по углам. Динес заканчивал формулу подъема.
В это же время – шесть утра, сентябрь 1961 г. – в квартале Карманьолы коммуны «Движение» – проснулся большеголовый Цоцци – меделян профессора экспериментальной хирургии. Цоцци проснулся от назойливого гудка кино-телефона, сигнализировавшего спешный вызов. Цоцци медленно поплелся к привратнику и – обученный им этому нехитрому ремеслу – начал старательно сдергивать с него одеяло. Недовольное похрапывание привратника скоро прервалось сонным зевком и, шлепая туфлями, тот прошел в приемную. Повернув включатель экрана, привратник увидел на нем склонившуюся к трубке фигуру Динеса. Изобретатель просит профессора принять его вне очереди? Хорошо. Об этом будет доложено, профессору. Ответ к 11-ти дня. Экран погас. Привратник записал телефонограмму в предварительную программу дня. Цоцци еще несколько секунд глядел на экран, как бы ожидая продолжения светоразговора, потом уши его опустились, и голова приникла к лапам в сонном покое.
В 11 с четвертью Динес лежал распростертым на операционном столе. Глазоф – профессор и ассистент склонились над его замороженным телом, смуглевшим под сталью ланцета. Молчание – в котором позванивали металлические часики инструментов – было торжественно. Сверкающее серебрящейся чешуей тончайшей чеканки, сердце с каучуковыми отростками артерий цвело под безвоздушным стеклянным колпаком.
Глазоф двумя пинцетами приподнял его и перенес в развернутую грудную клетку. Скрепив все соединительные каналы, свив и скрутив усики нервов, профессор дал знак ассистенту – и сверху из прожектора, похожего на воронку душа – брызнул в раскрытую грудь столб металлолучей, скрепляющих и сращивающих органические ткани.
Затем швы и рубцы поверхности – и пациент был передвинут в камеру восстановления кровообращения. Операция, очевидно, удалась. Об этом говорило сосредоточенное, но довольное сопение из-под густых усов профессора экспериментальной хирургии Глазофа и радостный взгляд его ассистента.
Последовавший затем между ними короткий разговор велся на странном диалекте – звучном и выразительном, в котором, однако, не было и тени родства с существовавшими когда-либо человеческими наречиями. Дело в том, что, пройдя стадию механических языков, способ обмена мнений между людьми стал опираться на смысловые разряды корней, оставляя эмоциональную выразительность одеяния звуков в воле каждого отдельного человека.
Звучала их речь так:
– Жармайль. Урмитиль Эр Ша Ща райль.
– Вург Тецигр. Фицорб агогр.
– Эрдарайль. Зуйль. Зуммь, мль.
– Вырдж. Жраб.
Приблизительная значимость диалога была такова:
– Это станет теперь не труднее работы дантиста.
– О, да, профессор, но только под вашим руководством можно сделать установку так точно и быстро!
Довольное сопение усилилось.
– Не забывайте, товарищ, что выделку механизма производил сам пациент. Без него нам бы еще не скоро достичь желательного результата.
– Конечно, конечно – но биться в механическом насосе или в живом организме – разница. И ваша рука, профессор, оживила металл.
– Ну, ну, ну! Все старались! Все старались! Хорошо, что вышло хорошо! Идите в ванную.
Хирургическая опустела. Только в ведре кровянел кусок недавно живого, теперь запекшегося сизого мяса – сердце Динеса.
Динес взвился на наблюдательную площадку здания конденсатора. Ниже его на узорных парапетах, затянутые в каучук, механики суетились у огромного блока, протягивавшего рычаги магнитных полей. При полете предполагалось равномерное движение всех кварталов, в порядке их размещения. Проще говоря, город должен был лететь параллельными кильватерными колоннами улиц. Динес вступил на педали радиорупора и отдал приказ соединить магнитные поля.
Воздух задрожал и заколебался, как от сильного зноя. Сереброчерное облако, плывшее высоко в небе, свернулось вдруг спирально и закрутилось в узкой воронке вихревого смерча. Над всеми домами, предназначенными к подъему, взвились узкие красные полосы флагов. Здания замедлили свое вращение на шпилях, и их дюр-алюминиевые ребра стали отчетливо выделяться меж стеклянных цельных стен. Динес дал второй сигнал. Рычаг движения загрохотал, как пушечная канонада и первый квартал, подпрыгнув резиновым движением, повис в трехстах метрах над землей. За ним второй, третий… Все шестьдесят четыре района гирляндами расцветили воздух. Солнце, стоявшее на уровне воздуха, просквозило стекло зданий – казалось, огромный калейдоскоп изменил узор своих стекляшек. Последний сигнал начала полета прозвучал певучими сиренами всех шести тысяч зданий. Земля поползла длинным шлейфом, волнуясь и подергиваясь конвульсиями, за первым движущимся городом человечества.
Низкий длинный звук вращающегося полета покрыл влажным гулом все остальные звуки. Облака метало от кольцевого вихря, образованного разбрасывающей линией полета. Шестьдесят тысяч домов неслись косяком журавлей, разламывая воздушный хрусталь поднебесным мальштремом. Динес снял шлем и, войдя в рулевую кабинку, в упор передавал распоряжения рулевым городских секторов. Восьмой квартал покривил линию – его следовало вывести из строя. В доме 01012а – испортилось магнетто. Нажатие кнопки – и дом рухнул вниз, выпавшим из обоймы патронов.
Динес закусил губу. Но сердце его билось ровно – серебряное сердце с каучуковыми артериями. Нужно было эволюировать на восток. Магнитный ток переведен на левый катет треугольника; его основание сократилось – и город, не путая порядка кварталов, начал забирать всей правой стороной внутрь кривой полета. Эволюция удалась блестяще. Динес улыбнулся удовлетворенно. Город «Самолет 1» годится для переустройства системы мира.
В ту тысячную терцию, когда рушащееся на отрубливаемую голову петуха лезвие топора прикасается к его шейным позвонкам, обостренное сознание казнимого отдает последний сигнал гремящей тревоге: «бежать». Приказ выполняется молниеносно. Все мускулы напрягаются. И дальнейшие процессы механически точно выполняют приказ, уже отделенного от них, мозга. Ножные мускулы сокращаются, крылья хлопают, – петух без головы – хотя бы без головы – продолжает бегство от исполнившего свое дело топора. Есть ли смысл в этом бегстве? Топор же безопасен обезглавленному. Он брошен рядом с головой, у которой веки повело сизой судорогой традиционного покоя. И все-таки – в этом бегстве есть последнее мощное усилие – разряд скопившейся динамики сознания с механизмом. Это – как пущенная пуля, полет которой остановить нельзя.
Вдруг светотень померкла, и в наступившей темноте, сумрачно предостерегающей, взвыл рупор тревоги. Кварталы не отвечали. Динес видел, что второй помощник его тщетно старается выключить магнитный руль. Рычаги бездействовали. Каким образом произошла катастрофа? – Динес не уяснил. Одно движение – и из левого бока треугольника, вертящегося по инерции, здания стали сыпаться, как бобы из прорванного мешка. Динес вошел в кабинку аэромотора и рванул рычаги подъема. Мотор подпрыгнул, как собака на цепи, и тотчас же дернулся обратно, не имея силы выйти из воронки вихря, образованной падающим городом. Еще и еще нажатие рычагов и – подача тока прервалась. Руль лопнул, разлетевшись в мельчайшую металлическую пыль. Динес падал отвесно, вслед за провалившимися кварталами, хотя быстрота его полета вниз значительно ослабилась шестью последовательными порывами вверх. Город врылся в землю остриями шпилей, когда волна обратного воздуха подхватила мотор Динеса и опустила на землю, почти так же, как предохранительная сетка гимнаста. Динес откинул шлем и вышел из кабинки. Вокруг него были руины. Покачнувшиеся и на бок павшие здания устилали равнину. Большинство из них представляло груды обломков. Раскрошенное стекло и согнутый исковерканный металл создавали впечатление унылого первобытного хаоса. Кое-где пламя лизало внутренность кварталов. Жизни нигде не было видно. Рулевые секторов, очевидно, погибли все до одного.
Динес положил руку на сердце. Оно билось звонко и ритмично, не усиливши скорости ударов. Динес тронул еще раз ладонями грудь и прошептал:
«С такой машиной мы еще взовьем вверх человечество».
Палль проснулся от смертельного толчка изнутри. Полуобморочный сон, бросивший его ничком на листы рукописи, прервался внезапно резкой огромной болью, прохватившей его сквозняком с головы до ног. Концы его пальцев окоченели. Он с трудом добрался до окна, пытаясь распахнуть его. Из-за стопудовой рамы в глаза ему прыгнуло небо, с мелкой звездной дрожью, будто натертое фосфором. Ноги подогнулись. Он упал навзничь. Губы посырели от кровяной пены. Жилка на бледном виске еще некоторое время пульсировала, затем восковая амальгама проступила под кожей. В комнате стало тихо. Палль был мертв.
У самого синего
На мирно голубевший рейд
был, как перчатка, кинут крейсер,
от утомительного рейса
мечтавший отдохнуть скорей…
Когда впервые я попал во Владивосток, он был еще типичным большим морским портом со всей специфичностью этого рода городов, экзотикой лиц, говоров, одежд, со множеством кабачков, игорных притонов, опиекурилен, веселых домов; с визгом, гомоном доков, кранов, лебедок и пароходных сирен. Его особенностью были огромные военные, так называемые Временные мастерские с многочисленным рабочим населением. Видно было, что город возник еще очень недавно: рядом с главной, собственно единственной улицей – Светлановой, где дома слажены чисто и солидно, – крутые в сопки вздымающиеся проулки, с наспех сбитыми лачугами, с домами-клоповниками, сплошь забитыми китайской беднотой, вмещающейся в них неизмеримыми количествами. Двадцать пять лет тому назад на главной улице города, рассказывают старожилы, тигрица, вышедшая из тростников, схватила кули-китайца и ушла завтракать. Но это только апокриф, а гораздо убедительнее молодость заселения края выступает при поездке ранней весной по заливу. Черпая, как будто бы неуклюжая, шаланда удивительно вертко лавирует меж другими; ее древний квадратный парус бугрится; и на свежей весенней волне – тысячи уток, гагар, чаек кишат буквально кашей, не улетая. Какая-то птичья икра мельтешит и впереди, и с боков, и за кормой. Птица настолько небоязлива, что не только не думает сниматься с воды, но и ленится отплыть от набегающей шаланды. Она предпочитает просто нырять под ее неглубокий киль. Эту силу и молодость природы сразу впитываешь в себя, дивуясь ей и жадно ее замечая. И все напоминает о недавней сказочности края: пробковые дубы с упругой губчатой корой на берегу, орхидеи, густо зарастающие лесные болотца, виноград, оплетающий берег в непроходимую чащу. Сам город с круглых сопок спускается прямо в море. Он запрокинулся над ним, повис на крутизне и точно ножом отрезан по линии набережной. А к ней прицепились десятки незваных серых гостей: узких, по-щучьи серых крейсеров и полудредноутов. Невдалеке от них мерно вздымает волна океанские пароходищи.
Отсюда рейсы – в Гонконг, Шанхай, Нагасаки, Нью-Йорк. И от одной возможности этих далеких путей, от вида волн, отделяющих своим единообразным чередованием далекие берега, словно видишь чужие страны, словно связан с ними множеством нитей, множеством возможностей. И от этого в сердце всегда веселая оторопь предпутешествия, какая-то свежесть и воля. И даже в самые хмурые дни японских предательств и издевок – это чувство возможности оттолкнуться от земли, эта потенциальная свобода бодрила и крепила нервы.