– Арги агал!
Но у нас нет водки, и мы отвечаем: «арги сох».
Засмеялась гнусавая старуха и замахала рукой – зовет в юрту.
А в юрте красным огнем пышет камелек, и вокруг него съютились, сплотились ребята и якутки-подростки, все голые, пропитанные копотью, с кошачьими глазенками.
Мы достаем из мешков жареное мясо. И тянутся к нам смуглые руки. Мы раздаем куски говядины. И чмокают здесь и там жирные губы. И каждый якут уже вытащил из голенища свой тонкий, острый нож и, притиснув мясо жадными резцами, ловко отсекает куски перед самым своим носом.
А в углу угрюмо и молча сидит поселенец-татарин. У него красная борода. На коленях у него винтовка.
Белый рассвет пробился через окошко, и лег холодным пятном на земляной пол.
Быстро, быстро говорят якуты. Достали с божницы бутылку арги и распивают ее поочередно. Малые ребята уже опьянели и кривляются, и задирают кверху ноженки. А якутка-имерячка легла на землю, там, где холодное белое пятно. Лежит имерячка прямо перед нами, гримасничает, передразнивает нас.
Из хотона понесло едким запахом.
Мы вышли из юрты. Был день. Вышел и татарин, погладил корявой рукой красную бороду, посвистал и сказал по русски, в сторону, как будто не нам.
– Лошадей нету. Придется тойону вечером ехать. Подождет тойон мало-мало.
Выполз из юрты и якут-хозяин, совсем пьяный. Говорит, ухмыляясь:
– Ат сох, коней сох!
А подруга мне говорит:
– Тайги боюсь.
Взошло солнце и сразу сделалось жарко. Из тайги широкой волной шел на нас смолистый запах. Трава, молчала. Все молчало. И только напряженно звенели солнечные лучи.
И хотя было очень ярко, все-таки что-то тревожное билось у меня в груди.
А у подруги моей в глазах появились две блестящие точки, и она странно улыбалась.
Идти в тайгу?
Ну что-ж, мы пойдем. Я вот захвачу ружье, и мы пойдем побродить.
Вот мы входим в нее, и тянутся к нам жадные ветки, стараются корявыми пальцами схватить нас за. платье. И тихо охает земля, шамкает сухими листьями.
От какой-то сумасшедшей травы ползет пьяный запах и щекочет сердце.
Кто-то идет на нас из таежной глубины грузными шагами, уверенно ломится, продирается сквозь чащу.
Уж не медведь-ли.
Медведя не боюсь: у меня ружье и якутский нож. Чего-то иного боюсь я.
Куда же повернул этот большой и тяжелый, который лез на нас из глубины чащи?
Все тихо, не зашелохнет. И даже золотые пятна на стволах сосен перестали дрожать и благоговейно внимают молчанию.
И мы не можем итти дальше, ложимся на землю, боимся пошевельнуться и смотрим на небо, сквозь странную сеть ветвей.
Из внятной тишины рождаются звуки; – тысячи, тысячи маленьких шершавых звуков! Они бегут, они кишат, как муравьи; цепляются друг за друга. И от их множества, как от сложного кружева, делается дурно и страшно. Звуки бегут по моей коже, как мурашки. Я беззащитен.
Но вдруг где-то упал тяжелый сук. И сразу погасли мелкие звуки. Начался хаос больших, крепких, почти медных вздохов. Это ветер ворвался в чащу.
– Милая! – говорю я моей подруге: – я положу свою голову на твои колени…
Закатилось солнце, и сразу сделалось холодно и жутко Маленькая худая собака с седыми бровями визжала и вертелась вокруг дрожащих лошадей. Все якуты были пьяны, и казалось, самый воздух пропитан водкой. Все заволоклось сизой мглой. Какая-то птица тяжело и сонно пронеслась у нас над головами.
Мы уже сидели в телеге; ямщик-на козлах; двое парней держали лошадей, одуревших от сумерек и от криков пьяных якутов.
Вот свистнул ямщик, расступились якуты, обезумевшие кони рванулись и помчались вглубь жадной мглы.
Направо – тайга, и налево-тайга. Не мчимся ли мы над бездной, над хаосом?
И где она, эта бездна? За таежной ли стеной, в мертвой глубине бескрасочного мира, или во мне, в моей изъязвленной душе?
И чей-то голос слышался мне, огромный, густой как тайга. Как будто темно-зеленые волны колыхались, как будто иногда набегали на нас.
Как мы дрожали, согнувшись и ожидая! Ямщик молчал, покачиваясь, и казалось, что он свалится сейчас, а мы помчимся одни, пока тайга не преградит нам пути и какой-нибудь шальной сук не разорвет нам грудь.
Мы мчались безмолвно и все ждали, ждали… И вдруг раздался выстрел; будто длинная раскаленная иголка проткнула темный воздух над нашими головами.
Это просвистала пуля.
Я вспомнил почему-то рыжую бороду, и стало мне весело, и загорелось сердце.
– Ложись, – крикнул я моей подруге и толкнул ее на дно телеги, а сам вскочил, вырвал возжи из рук якута и закричал, как дикарь.
Где-то эхо зычно подхватило мой крик, и охнула тайга.
А я в радостном смятении хлестал лошадей, бешеное веселье кружилось у меня над головой, и кто-то рядом – только не человек – хохотал…
И я думал: кто это хохочет так страшно и так весело? Кто это?
На этапах
От пересыльной тюрьмы до Качуга партия шла этапом Стало весело, когда арестанты очутились за высокими тюремными па́лями и ступили на весеннюю землю. Казалось, что вокруг конвой – случайно: стоит захотеть – и выйдешь из круга солдат, пойдешь один по дороге, высоко подняв голову и бодро постукивая палкой о порыжевшую оттаявшую землю.
Мы шли впереди повозок и молодыми братскими голосами пели песню о развевающемся знамени. Товарищ Глеб сломал по дороге молодую березку и прицепил к ней красный платок, и было приятно смотреть на этот алый знак вольности.
Когда мы шли по Александровскому селу, на дорогу выходили поселенцы и низко кланялись нам, и тогда мы выше подымали головы и старались идти в ногу в лад.
Конвойный офицер, Семен Семеныч, то-же шел в ногу с нами и – видимо – с удовольствием слушал боевую песню. Весеннее солнце поблескивало на солдатских штыках; влажный запах земли вздымался навстречу нам, и прошлогодняя трава приятно бурела на солнцепеке, напоминая все о том-же – о весне, о весенней смерти и о весенней жизни.
Светло и легко дышалось; не хотелось ни о чем думать, – хотелось жить на каких нибудь звериных тропах, наслаждаясь бездумно лесными запахами, шорохами, птичьим свистом и волчьим воем.
Сибирская весна, в своих холодных прозрачных тканях, шла вместе с нами из зимней тюрьмы на волю, помавая голыми ветками и зычно клича бурливые ручьи, кичливые в своем ионом задоре. Весна звонко цокала тонким и гибким бичом по земле, выгоняя стада на волю; веяла бодрым ветром в лицо и ломающимся то звонким, то хриплым голосом что-то кричала нам, мелькая среди красных сосен.
А когда мы переправлялись на пароме через реку, было видно, как весна ломает на берегу огромные ледяные сосули, и они с треском рушатся в бурную и пенную воду. Тонкий лед, похожий на осеннюю шугу, облепил наш паром по борту. Мы стояли, сбившись в кучу, среди солдат, и жадно смотрели сквозь синеватую воздушную завесу на тот берег, ожидая своей новой судьбы в неизвестной пустыне.
И только один из нас не смотрел на тот берег и ничего не ждал от него: это был товарищ Глеб: ему предстоял побег.
Товарищу Глебу было двадцать четыре года, но он казался старше на вид. Все мне нравилось в нем, даже большие синеватые круги под глазами на бледном лице, светлые длинные и прямые волосы и маленькая бородка… Походка его была уверенна и легка, но он был сутулый и роста ниже среднего, и все-таки он казался высоким и стройным: так была светла и красива его душа.
Он был одним из вожаков, и на воле все его время уходило на подпольную работу, – но теперь, не имея другого дела, он неустанно вел беседы то среди тюремных сторожей, то среди уголовных и даже старался завести знакомство с конвойными, хотя уже недолго ему оставалось быть среди них.
Он умел подойти к человеку и тихо очаровать его. И было приятно слушать его и повиноваться ему. Душа у него – была широкая, как небо, и поэтому его собеседник не замечал того часа, когда отдавал ему свою волю.
Переправившись на пароме на тот берег, мы столпились у костра, на котором варили себе что-то буряты-ямщики. Мы пытались разговориться с ними, но эти дикари, с коричневыми лицами и черными жесткими волосами, невозмутимо курили свои трубки и были равнодушны к нашей судьбе.
Паром тащили назад, чтобы переправить повозки, и над ним кружились белые птицы: казалось, что это клочья пены взметнулись из реки.
Когда мы подошли к этапной избе, на нас уже надвинулась ночь, и холод ударил тяжелой палицей о землю. Наш обоз остановился во мраке около нескладного черного строения и вокруг началась суета. О чем-то гортанно кричали ямщики-бурята. Мы шли вереницей в избу, и офицер считал нас, стоя на крыльце и поблескивая огнем папироски.
Внутри избы было тесно, черно и грязно, и вся она была загромождена сплошными нарами; мы бросали на них барнаулки и ложились вплотную один около другого: было душно и сыро, как в подвале. И женщины ютились тут же, на поперечных нарах, в углу, где тускло горела маленькая жестяная лампа.
Ночь прильнула к маленькому окну, забитому решеткой; завыл ветер и рванул дико скрипучую дверь, припертую снаружи рогатиной. От холодного ночного воя, от душной толпы, запертой в темной избе, стало жутко на сердце, но надо было спать. И начался сон, похожий на черную косматую ночь.
И я, девятнадцатилетний юнец, затерявшийся в этой плененной толпе, почувствовал себя вдруг одиноким и несчастным, забыв, что еще недавно утром я видел весеннее солнце и весело пел песни.
Я приподнялся на наре и огляделся вокруг: все уже спали, утомленные тяжелой дорогой, – и теперь, задыхаясь в этой черной яме, тяжело бредили. В избе непрестанно слышались стоны и шопоты сонных губ, и глубокие вздохи, и неясный прерывистый говор, – и от этих невнятных звуков, наполнявших густые потемки, было страшно, хотелось бежать, но уйти было некуда; страх вырастал и большим призраком надвигался на беспокойное сердце.
Не спали только двое: я и товарищ Глеб. Он сидел на наре, и лицо его было слабо освещено мерцающей лампой. И вдруг я почувствовал неизъяснимую любовь к этому чужому человеку. Мне хотелось приблизиться к нему и заглянуть в его девственные глаза; мне хотелось коснуться его руки, мне казалось, что от него исходит непонятная сила, которая притягивает к себе, как любовь и земля. Я вспомнил, что ему предстоит побег, а потом опасная борьба, опять плен и – быть может – казнь. И я представил себе петербургскую осеннюю ночь и его среди солдат. И вот его ведут, чтобы тайно убить. Я уже не владел собой, и темный кошмар положил мне на сердце свою лапу. Я видел, как какие-то люди в черном, похожие на монахов, прижали товарища Глеба к непонятной стене.
Одежды на нем нет, и тело странно белеет во мраке, и странно вздрагивают и напрягаются ноги, когда черные люди вбивают ему в ладонь, распиная его, большой гвоздь. И каждый удар молотка отзывается в моем сердце сладостной болью. Вот уже прибита к стене правая рука, и люди жадно навалились на него, чтобы взять его левую руку, и я уже не вижу его и только чувствую, что надо бежать туда, пробиться сквозь толпу и прижаться к его теплым вздрагивающим ногам. И мучительное, и радостное томление овладевает мною, но в этот миг меня кто-то будит, и я вижу, что уже наступило утро. Дверь отворена настежь, и из нее валит в избу холодный пар. Звенят молодые крики: товарищи умываются на дворе ледяной водой.
И я иду вон из избы – разбитый и очарованный ночным кошмаром.
Теперь – при солнце – видно, что мы стоим на высоком холме, а внизу стелется в пенном тумане долина.
Скрипят телеги; ржут полудикие кони; горланят инородцы; пахнет перегоревшим навозом от солдатских костров.
Семен Семенович стоит, в сторонке, с двумя «политическими» и угощает их коньяком из оплетенной бутылки. Рыжие усы его повисли совсем не воинственно; оловянные глаза его стали влажными.
Трое суток мы в пути. Вокруг все стало по иному: земля просохла и серая мелкая пыль клубится и ест глаза; лед мы находим лить ранним утром в кадках с водой, когда умываемся; русских мужиков совсем не видно, и бурятская страна, с быками, повозками, юртами и вонючим табаком обступила нас со всех сторон.
Мы уже не идем пешком, а сидим на повозках с вещами; все мы стали черными от пыли и глубокие трещины бороздят наши лица.
Я еду на последней повозке с товарищем Глебом, и мне приятно, когда я слышу его голос. А он готовится бежать, и от возбуждения кажется необыкновенным.
На повороте дороги, у лесной опушки, когда наш конвойный подошел к другому солдату закурить трубку, товарищ Глеб соскочил с телеги. Через несколько минут конвойный вернулся, тронул меня за плечо и вопросительно ткнул пальцем на место, где сидел товарищ Глеб. Я сказал, что он пошел к офицеру покупать папиросы из походной лавки.
Подошли к этапу; ночевали; рядом со мной лежало чучело, покрытое халатом товарища Глеба, и дежурный конвойный, пересчитывая нас на ночном обходе, верил, что все арестанты на лицо.
Так прошло три дня. На четвертые сутки офицер узнал о побеге, но уже нельзя было догнать товарища Глеба.
Когда мы подошли к Качугу на Лене, над рекой висела туманная синяя завеса, и в сумраке чернел наш паузок. С огромным рулевым веслом он казался хвостатым допотопным чудовищем, которое выползло из недр земных, презрев тысячелетние запреты..
Разложили костры, расставили часовых цепью вокруг нас, а около телег и костров посадили бурят с дубинами – подневольную инородческую охрану, глубоко равнодушную к нашим мечтаниям о побеге.
Разложив барнаулки на влажной земле, мы легли в смолистом дыме костров. Влюбленные пары искали уединения, по смущенный и счастливый их шопот был внятен в ночной тишине.
Рассеялся туман над землей и звездный хоровод загорелся в небе, и по реке туман уползал прочь, вниз, по течению, и откуда-то снизу, от провалившегося во мрак берега, за синим косогором, неслись не то вздохи, не то стоны: нельзя было понять, кто это так тяжело вздыхает, но верилось, что там внизу таится большая грусть.
Завтра – думал я – поплывем мы мимо синего косогора в неизвестную даль – и что будет с теми, кого мы оставили по ту сторону горного кряжа, отделившего нас от материнской страны?
И я вспомнил о товарище Глебе, который бежит теперь через сибирскую страну на родину.
Я представил себе, как он идет упрямыми шагами все к одной цели – умереть, славя землю и звезды. На дороге перед ним тайга, но он идет напролом через нее, любя ее лохматую грудь, и она расступается перед ним и хранит его от враждебных людских взоров.
Что это такое? Что за странное бегство на встречу смерти. И откуда пришел в наш мир этот товарищ Глеб. Какие у него чудесные и таинственные глаза и как прекрасны и торжественны его жесты.
Вот я лежу сейчас, около костра, на спине и вижу, вижу, как небо мерно колеблется и мерно дышит и в лад с небом дышит тайга. И товарищ Глеб где-то идет теперь и видит так же, как я, и эти звезды, и это небо. А на заре он увидит кровавые полосы на соснах и розовые пятна на белоствольных березах, и на его влюбленном лице заалеет утренний луч. И в кого он всегда влюблен этот товарищ Глеб?
Тихо светает; застучали топоры на паузках; вот уж ломают-рубят последние козлы-сваи, и с влажным скрипом погружается паузок в воду, разводя широкую волну, позлащенную утренним солнцем.
Семен Семеныч, примирившийся с бегством товарища Глеба, стоит на мостках и проверяет по листу арестантов. Проходя мимо него, мы чувствуем запах спирта и добродушно приветствуем пьяные глаза нашего тюремщика. Найдя в вине истину, он философским спокойствием относится к своему неудачному конвоированию.
И в самом деле зачем нам ссориться с ним: ведь нам предстоит великолепный совместный путь по огромнейшей реке навстречу северному солнцу.
Оно подняло уже свою львиную косматую голову и властно, и любовно озирает пустыню.
Мы располагаемся на зыбком паузке, не страшась нового речного плена. И огромная стая диких гусей встречает нас пронзительным гоготанием, проносясь в тяжелом лете над нашей рекой.
Сулус
У нее – косые глаза и толстые губы, и якутские скулы круглятся, как два яблока, на матовом лице. Но что-то приятное светится и в ее глазах, и в нескромных губах, и приятно смотреть на ее молодую грудь.
Теперь лето, и она едет на луговину верхом на быке с важностью, как настоящая хозяйка-хотун, – но все это вздор: у нее нет мужа, ей четырнадцать лет и она еще не спала ни с одним парнем. Из под белой рубахи видны полные икры, запыленные золою камелька. Она бьет голыми пятками быка и тянет его за повод, продернутый через ноздри.
Сегодня – лето, третьего дня была весна, а дней пять тому назад повсюду еще лежал снег, и на Медвежий Косогор нельзя было взобраться: так он весь обледенел. Теперь на косогоре цветет жара и весь он зачервонился.