Наталья Иртенина
Святая новомученица Татиана Гримблит
«Приму я в борьбе за Крест изгнанье, и могилу, и тюрьму»
Предисловие
Все мы слышали о новомучениках. Знаем, что они прославлены в Русской Православной Церкви в лике святых.
Чаще всего наши сведения о них этим и ограничиваются.
Они жили на той же земле, что и мы. В том же Отечестве…
Они жили в одном поколении с нашими родными и близкими. Также переживали нужду и голод, трудились со всей страной, жили её тревогами и надеждами…
Это было совсем недавно, в двадцатом веке.
Они носили одинаковые с нашими имена и фамилии, и, как и все в то время, несли свой крест…
Они стали святыми в отличие от миллионов других, хотя ничем не выделялись внешне.
Стоит повнимательнее всмотреться в их жизнь, чтобы увидеть их святость. Тем более, что они сейчас молятся у престола Божия о спасении наших душ.
Обычный конец обычного дня. Жёлтые фонари, прохватывающий до костей мороз, столбы пара из печных труб. Вечерняя поверка. Возле женского барака выстроились в две шеренги двести с лишним подневольных душ в телогреях, платках и тяжёлых ботах. Вся рота – «социально опасные элементы»: уголовницы и политические. Начальница роты, такая же заключённая, сиплым голосом выкрикивает фамилии. Вдоль строя спереди и сзади ходят две дневальные, присматривают.
Татьяна стоит во втором ряду. Ноги после работы в строительной бригаде едва держат, руки висят, будто налитые свинцом. Скорее бы в барак, в душное тепло, на свои нары почти под потолком. Забыться сном, в котором будут приятные видения: яркие обрывки детства с ребячьими весёлыми играми, родной дом, дедушкина комната, гимназическая юность. Воспоминания, коими на краткий миг потешится сердце.
В уме рождаются новые строчки:
Да, последний. Четвёртый арест, «исправительно-трудовой» лагерь. Повсюду в стране низко стелется ложь. Добро, милосердие забыты. В душах людских теперь не Образ, а безобразие. А ей всего-то двадцать девять лет. Почти половина из них пройдены по тюремной ниве, заполнены человеческим страданием, чужим и своим…
– Гримблит!
Её жёстко пихают в бок, дневальная добавляет злой тычок в спину – нечего зевать. Татьяна поспешно отзывается на фамилию. Нарядчица заглядывает в свои листки, равнодушно бросает:
– В санчасть.
Значит, по разнарядке её отправляют завтра работать в лагерную больничку. Начальница роты идёт дальше по фамилиям, а Татьяна даже не сразу осознаёт, отчего вдруг затеплилось что-то в душе. Слава Богу!
– И ещё послужу, – беззвучно и упрямо шепчут губы.
Нет в её сердце червоточин жалости к самой себе. Сколько упрёков от родных было тягостно пережито, сколько слёз в тоске пролилось, сколько зла за эти годы увидено. Но Ты, Господи, вновь позвал – и душа привычно встрепенулась, сердце обрело покой в своём страданье. Так и должно быть. Всё правильно. Ведь сама просила Его об этом. Тогда, в свои шестнадцать девичьих лет, всё уже решила. Уже тогда на её пути неведомо встали этот лагерь, и ссылка, и тюремные камеры, и бессмысленные допросы – но и сотни людей, для которых она стала светом надежды.
К концу поверки она уже не ощущала тяжёлой, одуряющей лагерной усталости. Рота опасного элемента заполнила барак, развесила сушиться одежду и башмаки. Гомон, визгливые крики, грубый блатной смех, тихие, наособицу разговоры, кипяток по кружкам. Заскрипели, зашатались под телами двухъярусные нары, сцепленные в длинные сплошные ряды.
Татьяна забралась на свой второй ярус, выковырнула из щели меж брёвен огрызок карандаша и свёрнутый кусок серой обёрточной бумаги. Отвернувшись к стене, в тусклом свете лампочки стала торопливо записывать строчки.
«Детство улыбается миром и теплом…»
В предрождественские дни 1903 года в семье томского акцизного служащего обрусевшего немца Николая Гримблита родилась дочь. Покрестил её с именем Татьяна родной дед, протоиерей Антонин Мисюров.
В Томске отца Антонина любили и уважали. Батюшка преподавал Закон Божий гимназистам, произносил после праздничных служб проникновенные проповеди, был добр, отзывчив, хотя и строг. В своей внучке он души не чаял.
Семья Гримблит (слева направо): Вера Антониновна (мать), Татьяна, Николай Иванович (отец), Георгий, Борис, София
В семье Гримблитов детей было четверо – два брата и две сестры. Татьяна выделялась среди них каким-то особым отношением к жизни: взор её часто затуманивался недетской печалью. Хоть и росла она такой же проказницей, любила шумную беготню, как прочие, но, набегавшись, вдруг становилась тихой, молчаливой. Уходила в себя и о чём-то одиноко размышляла.
Однажды отец Антонин зашёл в свою комнату, откуда минуту назад с весёлыми воплями выбежала компания малышни. Они резвились, играя в догонялки вокруг большого письменного стола, прыгали в чулках на диване, смеялись. Теперь тут была одна Таня. Она стояла в красном углу и, высоко подняв голову, пристально рассматривала икону Спасителя. Отец Антонин опустился рядом с внучкой и провёл пальцем по её щеке, стерев слезу.
– О чём ты плачешь, невинное дитя?
– Не знаю, дедушка.
Он поцеловал её в тёмную макушку.
– Это сердце зовёт тебя.
– Куда зовёт? – удивилась девочка.
– К Богу.
Она порывисто прижалась к деду, обняла.
Когда Татьяне было двенадцать лет, отец Антонин умер. У всех на устах в городе стояло пугающее слово «война». В газетах писали, что русские войска отступают и в этом виновато правительство. Хотя Томск был далеко от войны, на его улицах откуда-то стали появляться безногие и безрукие люди, просившие милостыню.
В комнате дедушки всё сохранялось по-прежнему. Татьяна сама доливала масло в лампаду перед иконами и зажигала огонёк. Как-то раз она задумчиво открыла большое Евангелие на столе и прочла: «…приидите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира: ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне… истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне».
– Я не забуду Твои слова… – горячо пообещала девочка, глядя на икону Спаса.
Через два года многие люди в Томске стали как безумные и радостно повторяли одно и то же: «Революция! Царя свергли! Теперь свобода!» Ещё через несколько месяцев свергли самих свергателей и власть в стране взяли какие-то непонятные большевики. Они назвались властью Советов и объявили, что построят государство, в котором Бог не нужен. Во многих городах стали грабить церкви, изгонять и даже убивать священников. По рукам начали ходить листки со страшными словами: «На Святую Церковь открыто гонение… Из Руси святой хотят сделать Русь сатанинскую…» Вскоре из Омска пришло ужасное известие: расстрелян крестный ход. И в других городах тоже расстреливали людей, выходивших с иконами и хоругвями на защиту веры.
А потом война с Германией превратилась в войну внутри страны. Большевиков из Сибири прогнали, но через год с небольшим они вернулись и расстреляли верховного правителя Сибири Колчака. В том же 1920-м году умер отец Татьяны. Жизнь была скудная, полуголодная, разбитая. Но Мариинскую гимназию, переименованную в школу № 3, ей всё же удалось окончить.
О том, как дальше устраивать судьбу в разорённой революциями и войной стране, Татьяна долго не размышляла. Семнадцатилетняя девушка устроилась работать воспитателем в томскую колонию для малолетних «Ключи».
За годы послереволюционной разрухи на городских улицах появилось много бездомных детей, живших воровством и попрошайничеством. Теперь беспризорников отлавливали и свозили в колонию. Её обитатели были похожи на маленьких арестантов: с бледными лицами, наголо обритые, вечно голодные, озлобленные, жадно смотревшие в окна сквозь тюремные решётки. Позднее Татьяна напишет: «Семнадцати лет я узнала тюрьму».
Тяжёлые впечатления от колонии тенями легли на её лице. Мать, Вера Антониновна, видела, как дочь надрывает себе душу, и жалела её. Садилась рядом, обнимала.
– Ты совсем перестала смеяться. Ты ещё слишком юна для такой службы. Иссушишь себя там, а тебе надо жить, радоваться жизни, замуж выйти. Не мучай себя, уйди оттуда. Будь как все, ищи своё счастье. Не губи свою молодость. Вспомни, как ты раньше пела. У тебя красивый голос. Где теперь твои песни, Таня?
– Что счастье, мама? Всего лишь тень, – качала головой дочь. – В жизни столько горя. Спроси любого: светлые дни так редки и призрачны. А эти дети… им очень плохо там. Я же хоть лучик солнца им приношу. На сердце у меня теперь другая песня, устами её не спеть.
– Бедная ты моя, – вздыхала мать. – Твоё сердце слишком поместительно. Слишком много чужого горя впитывает в себя. С таким сердцем ты всю жизнь будешь мучиться. В твоих глазах теперь всё время тоска. Так нельзя, дочь!
– Можно, мама. Эта тоска никогда не уйдёт. Она во мне с детства живёт, от неё не скроешься.
– Замуж тебе надо, своих детей родить. – В голосе матери появилась строгость. – Тогда и не будешь тосковать.
– Нет, мама. Эта тоска о другом. Не о том, что ты зовёшь счастьем, – пыталась объяснить Татьяна. – Не о земном. У меня вот тут лампада горит и душу жжёт. – Она положила руку на грудь против сердца. – Я чашу горестей выпью с радостью, только б с Христом всегда быть. Только б совесть меня ни в чём никогда не упрекнула. Мама, я ведь только о том и молюсь по ночам.
Мать гладила её волосы, а голос звучал растерянно, почти испуганно:
– Пожалей себя, дочка. Пожалей…
Поздно ночью, ложась спать, Татьяна записала на листке короткие стихи:
«А за решёткой неправда ликует…»
При царе столько людей в тюрьмы не сажали. Новая власть будто задалась целью в сжатые сроки переплюнуть три века романовской России по числу арестованных, казнённых, сосланных в Сибирь. С начала 1920-х чередой шли волны массовых «церковных» арестов. Сидели по тюрьмам, ссылкам или лежали в земле те, кто словом либо делом противился осквернению святых мощей, кощунственному изъятию богослужебных святынь из храмов, обновленческому расколу, поразившему Церковь с подачи советской власти[1]. Сам патриарх Тихон год жил под арестом. А архиереев[2] теперь в Сибири было, наверное, больше, чем в центральной России – только не на служении, а в злоключении.
Тюрьмы Томска, Омска, Иркутска, прочих городов были переполнены самым разным людом. За несколько лет у Татьяны выработался почти ритуал. В течение недели она обходила редкие томские храмы, не захваченные обнагленцами-обновленцами, забирала то, что оставляли для неё прихожане. В основном продукты, иногда тёплую одежду, деньги. В выходной день после литургии она шла по тюрьмам, там отдавала передачи для заключённых. Адресные – для духовенства, мирян, арестованных по «церковным» делам. Безадресные – любым узникам, у которых не было родни или знакомых, чтобы носить передачи. На покупку продуктов и необходимых в тюрьме вещей она тратила почти весь свой заработок.
Об этой деятельности внучки протоиерея Антонина Мисюрова, почившего несколько лет назад, на приходах знали многие. Кто-то смотрел на это полукриминальное в глазах новой власти занятие с сомнением, кто-то сочувственно вздыхал, но всё же опасливо сторонился. Однако и тех, кто жертвовал от своего скудного достатка, было немало. Татьяна никого не просила – просто брала то, что давали, и благодарила в ответ скупой улыбкой.
Через Томск и томские «дома заключения» прошло немало архиереев и простых священников, которых отправляли в сибирские ссылки. Здесь совершалось их очное или заочное знакомство с юной подвижницей милосердия. Разъезжаясь по местам ссылок, они с оказией переправляли Татьяне весточки. Завязывалась переписка. Ссыльные писали о своём житье, насущных нуждах, благодарили за тепло души, которым она щедро дарила их через свои посылки и письма.
Опасения родных и тех прихожан, кто предпочитал осторожность, скоро стали сбываться. Первый раз её арестовали в 1923 году в Иркутске, едва она довезла от вокзала до тюрьмы полпуда передач для здешних заключённых. Через четыре месяца всё же освободили, но из поля зрения ОГПУ[3] уже не выпускали. Полтора года спустя новый арест, на этот раз обошлось всего недельным сидением в камере. В мае 1926-го она в третий раз очутилась в застенке…
Сквозь решётку в оконце виден клок чёрного неба со звёздами. В камере томского ОГПУ спят на жёстких досках полтора десятка человек женского пола – от совсем ещё девочек-подростков до старух. Носовой свист, подхрапыванье, тихие стоны во сне. Татьяна сидит на своём лежаке. Сон – избавитель от тяжких дум – не идёт к ней. Душу терзает острая горечь, давят узкая железная дверь камеры и стальная оконная решётка. Стены хранят память о страданиях многих томившихся здесь за последние годы людей. Как хочется немедленно прочь отсюда, на волю!
Но разве на воле лучше? Она вспомнила свои стихи, написанные три года назад, тоже в тюрьме:
Вспомнила и первые допросы, на которых следователь требовал от неё признания в контрреволюционной деятельности. Она тогда и вправду не понимала – как дела милосердия, обычная благотворительность могут быть контрреволюцией? Какое отношение они имеют к политике?..
Наконец узница забылась сном. Тотчас она увидела себя у креста в храме, большого деревянного Распятия. Опустилась перед ним на колени. Сон был наполнен пронзительным осознанием: земная жизнь не сулит ничего, кроме томления, клеветы, невзгод, печали, вражды окружающих. По лику Христа скользили тени, Он казался живым. «Пускай я буду знать одно лишь горе, Господи. Я иду за Тобой, и дай мне умереть за Тебя. Не только слезами, кровью своей готова омыть Твои раны! Только не оставь мою душу грешную, болящую страстями земными. Даруй мне силы терпеть и смиряться…»
В сон-молитву ворвался лязг железа. Камера зашевелилась, просыпаясь. За окном серо светило утро.
– Которая тут Грин… Гриб… на выход!
В кабинете верхнего этажа следователь за столом открыл папку и, вздохнув, зачитал:
– Татьяна Николаевна Гримблит имеет связь с контрреволюционным элементом духовенства, которое находится в Нарымском крае, в Архангельске, в томских и иркутских тюрьмах. Производит сборы и пересылает частью по почте, большинство с оказией. Во всех тихоновских приходах имеет своих близких знакомых, через которых и производятся сборы.
«Тихоновские приходы» – так теперь называлась Церковь в России, а те, кто не запятнал себя обновленческим расколом и остался верен патриарху, – «тихоновцы».
– Как видите, доказательств вашей подрывной деятельности против советской власти у нас хватает. Признание вины подписывать будем?
– Что же это за власть, которую можно подорвать обыкновенной человеческой добротой? – открыто глядя в глаза следователю, спросила она.
Переменившись в лице, он громыхнул кулаком о стол и прикрикнул:
– Вопросы задаю я! Ваше дело отвечать на них! Кому и через кого отправляли посылки в другие города? С какого времени?
– С 1920-го года, – всё так же глядя на него, начала рассказывать Татьяна. – Я оказывала материальную помощь ссыльному духовенству и вообще ссыльным. Помогала заключённым священнослужителям и мирянам, находящимся в томских тюрьмах. В иркутской тюрьме передавала посылки епископу Виктору (Богоявленскому). В нарымской ссылке – священникам Попову и Копылову, епископам Евфимию (Лапину), Антонию (Быстрову), Иоанникию (Сперанскому), Агафангелу (Преображенскому). Помогала и другим заключённым, независимо от причин их ареста.
– Назовите имена попутчиков, с которыми отправляли посылки.
– Фамилии мне неизвестны. В нарымскую ссылку с оказией отправляла в прошлом году двухпудовую посылку для епископа Варсонофия (Вихвелина). Перед Рождеством снова отправляла владыке посылку. Имени человека, который повёз её, тоже не знаю.
– Где и как получали средства для вашей деятельности?
– Собирала по храмам и так, в городе. Кто что даст – кто деньгами, кто вещами или продуктами.
– Обращались за содействием к кому-либо из духовенства?
– Да, обращалась и…
– Имена! – от нетерпения следователь подался в её сторону.
– …и получала везде отказ, – спокойно договорила Татьяна.
– Кто ещё кроме вас собирал средства? – с долей разочарования продолжал следователь.
– Никто. Я не знаю таких людей.
Некоторое время следователь сидел молча.
– Впрочем, вина ваша и без того установлена, – наконец проговорил он. – На этот раз четырьмя месяцами не отделаетесь.
Ей дали подписать протокол допроса и отвели обратно в камеру.
Если следователь хотел её напугать, то у него не получилось. Ещё три года назад, когда тянулись те четыре тюремных месяца, она была готова к смерти и только молила, чтоб скорее настало это время, когда можно будет отдать жизнь за Христову истину. Когда душа, сбросив всё лишнее, земное, налегке помчится к Богу.
«Пусть зло надо мною смеётся…»