На третий день в полдень мы добрались до перевала, за которым находилась вытянутая долина, с двух сторон зажатая горными хребтами, по дну же ее протекал широкий поток. Место было чрезвычайно красивым, но в тот миг мы на него толком и не смотрели. Красивая или нет, долина и стоящий в ней двор из бревен были моей тюрьмой и я не знал, сколько времени здесь проведу.
В стране за горами люди редко строят из камня. Они умеют тесать скалы и добытые в потоке камни, но используют их лишь для фундамента или — порой — для отдельных домов. Они все делают так, как велит им песня, которую зовут они Песней Людей. Там говорится, как делать корабли, как строить дома и каким образом ухаживать за полем или ковать железо. Всякий из них знает эту песнь и придерживается указаний, поскольку верит, что если станет поступать иначе, то призовет на себя проклятие, а то и грядущий конец света. Некоторым образом песнь эта похожа на Книгу Начал кирененцев или на Первое Слово амитраев, но я как-то не слышал, чтобы кто-то боялся делать то, чего там нет, и когда я об этом узнал, то решил, что, возможно, такая песнь есть у всякого народа. Тогда-то я понял, что, несмотря на то что люди сильно друг от друга отличаются, с определенной точки зрения, они слишком подобны друг другу; что им удается быть и схожими, и различными одновременно. Одна и та же вещь может оказаться кое-чем разным, в то время как иные, казалось бы, отличные, оказываются одним и тем же.
Итак, дома Люди-Медведи строят деревянные, а дерева в их стране с избытком. Куда ни глянешь, растут, и некоторые выше крепостных стен и настолько толсты, что нужно несколько человек, чтобы их обнять. Их рубят, сколько необходимо для строительства, и обрабатывают с немалой ловкостью — умеют соединить друг с другом разрезанные стволы, чтобы те потом держались без единого гвоздя, а еще охотно украшают их резьбой, подобной сплетшимся изукрашенным ремням, удивительным созданиям и знакам. Обычно каждый род обитает за своей оградой, вдали от других. Дома ставят квадратом, как делают это и в Киренене, окружают их насыпанными из земли, камней и бревен валами, на которых стоит ограда из толстых заостренных столпов.
Так жила и Смильдрун, которая считалась богатой. Но двор ее, пусть и достаточно большой, с высокими, остроконечными крышами, с резными головами драконов на балках, казался мне, однако, диким и примитивным. Такой двор зовется стагн, состоит из множества строений, поставленных в несколько квадратов, и, согласно Песне Людей, считается представительнейшим. Чтобы поставить его, нужно немало дерева и работы множества людей.
Я видел старые почерневшие бревна, ощущал чуждый смрад животных и навоза, прогорклого жира и кож. Это не был какой-то отвратительный запах, и я довольно быстро к нему привык, но он просто был слишком уж чужд. Над воротами я заметил прибитый череп животного, напоминающего гигантского быка с раскидистыми рогами, а когда перед нами, под рев труб, отворили сбитые из мощных перекладин ворота, я услышал рык огромных псов, схожих скорее со скальными волками: они рвались в нашу сторону, роняя пену и гремя цепями.
На подворье, рядом с колодцем, поставлена была сколоченная из толстых бревен решетка, а на ней висела туша огромной твари с вытаращенными кровавыми глазищами и мощной челюстью. Она уже была ободрана от шкуры; ту растянули на второй раме и счищали с нее остатки жира железными скребками, двое полуобнаженных, забрызганных кровью мужчин отрезали от туши куски красного мяса, складывая его в деревянное корыто. В воздухе стоял запах крови, летали тучи мух, посверкивающих, будто их отковали из меди.
Тогда нам и в голову не пришло, что это просто медведь. Я полагал, что смотрю на некую невиданную тварь. Но в стране за горами просто все больше и кровожадней. Когда там светит солнце, оно греет не хуже, чем у нас, когда льет дождь, то выглядит это как потоп, холка у оленей бывает выше, чем поднятая ладонь взрослого мужчины, медведи же, стоя на задних лапах, могут стянуть с коня всадника, ухватив того за голову.
Так я и прибыл на подворье безумной Смильдрун, которая носила прозвище Сверкающая Росой, хотя чаще я видел, как она сверкает от крови. Позже я узнал, что домашние зовут ее за спиной Драконихой.
Время, которое пришлось мне там прожить, тянулось бесконечно, но рассказать о нем можно очень немного. Заботы невольника скучны и монотонны. Состоят они из усталости и боли, страха и скуки, а прежде всего — из трудов. И об этом тоже не расскажешь слишком много. Какой смысл рассказывать, как ты выкапываешь из земли разнообразные корнеплоды, как молотишь странные злаки, чистишь деревянные полы, рубишь дрова или носишь воду? В хозяйстве всегда найдется что сделать, а потому, когда заканчивается одно, тут же возникает потребность делать другое, и нет этому конца. Тот же, кто окажется в таком положении, обычно перестает думать о чем-либо ином, кроме благословения раба — глотке холодной воды или опивок, о чуть большем количестве еды, о минуте передышки или о лишней минуте сна. Скоро так и случилось, что лишь это и начало иметь для нас значение — для Бенкея и для меня.
Едва лишь мы въехали в ворота, нам приказали разгрузить повозки и перенести купленные Смильдрун товары в сарай. Был это отдельный дом с каменными подвалами, ключ от которых был лишь у нее. Все время, пока мы носили мешки, сундуки и свертки, нас сопровождал Удулай, следивший за нашими руками и ни на миг не откладывавший крепкой палицы. Я запомнил, какой ключ был от сарая, поскольку Смильдрун носила при себе целую их связку, а я тогда старался запоминать разные вещи, поскольку полагал, что они могут пригодиться мне во время бегства.
Потом нам приказали готовить большой пир для госпожи, и мы рубили дрова, разжигали очаг, чистили корнеплоды, катали бочки и крутили вертела, на которых целиком запекались олени и кабаны. Тут тоже не было ничего достойного внимания, когда бы не то, что за весь день нам не дали и куска пищи, мы же должны были следить за скворчащими кусками мяса, носить тарелки, полные еды, корзины хлеба, но не имели мы права даже прикоснуться к ним. Удулай обещал отхлестать, если кто хотя бы оближет пальцы.
— Я позаботился о здоровье и чистоте ваших тел, — заявил он. — Сказал честной Смильдрун, что нам, амитраям, Праматерь не позволяет употреблять в пищу тела детей земли и пить ферментированные напитки, оттого вы не получите даже костей, которые пойдут собакам. После пира вас заклеймят: на вас будет выжжен знак честной Смильдрун, точно такой же, какой носят ее волы и кони, и который на парусе ее кораблей.
Когда он это говорил, Бенкей подкладывал дрова в очаг. Он отложил бревно и медленно встал с красным, потным лицом. Я быстро покачал головой, а потому он не сказал ни слова, но по взгляду его я понял, что старик только что обрек себя на мучительную смерть.
— Ты уже мертв, козел, — произнес Бенкей минутой позже, когда Удулай ушел. — Ты еще ходишь, еще скрипишь и дышишь, но это все равно, что беготня гуся с отрубленной головой. Ты уже мертв. Я прослежу за тем, даже если будет то последнее дело, совершенное мной в жизни.
Нам и правда выжгли на плече знаки Смильдрун. Мы ждали этого весь пир, и единственное, что я мог поделать — не расплакаться и не дрожать от страха. Было это куда хуже, чем в первый раз. Сперва к столу привели Бенкея; там ела Сверкающая Росой, и двое мужей сорвали с него рубаху, а потом придержали за руки. Нашей госпоже принесли железную корзину с раскаленными углями, откуда торчала рукоять тавра, и она некоторое время поигрывала им, размахивая раскаленным кончиком перед лицом разведчика, то и дело приближая к разным частям его тела, а потом отодвигая — словно играла с ребенком. Наконец приставила клеймо ему к плечу, прикрыв глаза и облизывая кончиком языка верхнюю губу, а от раны Бенкея шел дым.
Когда пришла моя очередь, я ничего не мог поделать: у меня тряслись ноги, а собственный вопль оглушил меня прежде, чем после промежутка времени, казавшегося неделей, она все же отвела от моего плеча клеймо. Держала его так долго, что железо остыло в ране, и я отчетливо чувствовал смрад прижженного мяса. Когда меня отпустили, облегчение продлилось не больше нескольких мгновений, а потом я почувствовал боль настолько ужасную, что пал на колени и, казалось, ослеп.
После всего этого нам показали место для сна: это был длинный, крытый соломой дом, часть которого оказалась сараем для волов и буйволиц, а часть была предназначена для нашего ночлега. Мы не были одни. Тут жило с десяток невольников, главным образом мужчин, причем трое местных, которых Смильдрун позволили сделать рабами за какую-то вину. Поскольку у них такой обычай, что если кто-то учинит кому какую обиду, то может быть отдан обиженному на срок, какой установит суд, чтобы отработать свою вину. Там были и две женщины, старая и молодая, которых похитили на побережье провинции Кангабад, и пятеро мужчин, бывших гребцов на амитрайской военной галере, и были они из разных народов. Им не повезло, что галера, на которой их приковали, пала жертвой корабля честной Смильдрун, а не кого-то другого, поскольку, как я узнал, другие мореходы не брали в плен рабов, но отпускали их на свободу, довольствуясь экипажем.
В доме невольников воняло и было тесно. Спали здесь на сенниках, уложенных на сбитых из жердей нарах, тянущихся вдоль стен, был там еще очаг и железный котел. Но когда мы пришли, он был уже пуст.
Никто с нами не разговаривал, и мы тоже не желали ни с кем болтать.
Удулай указал нам палицей на пустые нары и вышел: он спал где-то в другом месте. У нас не было сил даже раздеться, мы просто свалились на мешки, наполненные старой истлевшей соломой, и попытались уснуть. В сенниках жило множество мелких насекомых, которые безжалостно кусались, а потому к утру я весь был покрыт свербящими ранками и не выспался. К тому же у меня начался жар от ожога.
А потом потянулись печальные, серые дни, где не было ничего, кроме бесконечных работ по хозяйству. Мое плечо опухло, из него сочился гной. Инструменты были куда больше и тяжелее, чем те, которыми мы управлялись во дворце.
Когда мы прибыли в дом Сверкающей Росой, подступала осень. В этой части мира она выглядит исключительно красиво. Листья меняют свой цвет, становятся красными или золотыми и опадают с деревьев. Ежедневно на рассвете нам приказывали отправляться на поля, которые террасами тянулись по склонам, и выкапывать оттуда продолговатые корнеплоды или срывать плоды с деревьев в садах или вокруг полей. Когда мы прибыли, зерно было уже сжато, а поля здесь плодоносят лишь раз в году. В стране за горами меньше разновидностей плодов, и почти ни одного из них я не видывал раньше. Но все, что могло быть съедено, мы собирали, выкапывали или срывали, а затем свозили в амбары Сверкающей Росой.
Первые недели мы не думали ни о чем, кроме бегства. Придумывали различнейшие способы, но было это непросто. На ночь запирали нас в доме, а на подворье выпускали собак. На полях за нами постоянно следили два вооруженных всадника — что хуже, в соседней долине и в горах стояли хутора менее богатых землепашцев, которые работали на полях Смильдрун и получали за это часть урожая, ходили на ее корабле, когда она отправлялась рекой к морю, и во всем были от нее зависимы.
Труды на полях под присмотром стражи не слишком склоняли нас к бегству, поскольку оказалось, что за каждого пойманного беглеца стражники получают от Сверкающей Росой кусок золота, который тут называли гвихтом, и в котором было примерно столько золота, сколько в двух дирхамах. Для них это было целое богатство, благодаря которому можно было не думать о еде примерно год. К тому же нам запрещалось держать запасы еды, за это карали кнутом, а нашу комнату часто обыскивали.
От остальных невольников тоже было немного толка. Каждый из них держался в стороне и, если считать Удулая, лишь пятеро из них говорили на нашем языке. Остальные разговаривали языком Побережья Парусов — как люди, живущие за горами, называли свою страну. На их языке звучало это как «Смарсельстранд».
Вскоре после нашего прибытия случилось так, что двое людей сбежали. Были это местные, приговоренные Смильдрун в рабство за воровство. Один из них украл ее коня с пастбища, а второй, молодой парень, странствуя через горы, убил ее ковцу, потому что, как утверждал, умирал с голода. Конокрад пошел в рабство на десять лет, а бродяга — на три, из которых год уже провел гостем у Сверкающей Росой.
Убежали они ловко — собирая хворост, нашли какие-то грибы, которые высушили и растерли в порошок, а потом насыпали собакам в корм. Ночью те были больны и отуманены, у них не было сил даже лаять, а двое потом подохли. Оба мужчины во время ремонта крыши надрезали шнуры, скреплявшие камышовые скатки, и подготовили ту часть крыши так, чтобы никто ничего не заметил, а когда настала ночь — просто отвалили в сторону кусок стрехи и выбрались наверх. Оттуда перебежали на другую часть скотника, потом перепрыгнули на крышу сарая и прошли им до самого частокола. Часовой, стоящий ночью, заходил туда редко, а главным образом дежурил на деревянной башне над воротами, они же вели себя очень тихо. У них был длинный ремень с привязанным серпом, который они украли днем, и благодаря ему вылезли за частокол, соскользнули на другую сторону и сбежали в горы. Мы обо всем этом узнали утром, когда должны были отправиться в поле. Оказалось, что двое людей исчезли, а в крыше над сусеком дыра. Звались они Снакальди Сердечная Ладонь — тот, который украл коня, молодым же бродягой был Харульф Читающий-на-Снегу.
Сразу же принялись дудеть длинные, в несколько шагов, трубы, играя специальный сигнал — «бегство». Люди Смильдрун и сама она не выглядели растерянными — скорее, обрадованными, поскольку перекрикивались и посвистывали, садясь на лошадей, беря луки и свернутые в петли длинные ремни. Разъярились только, когда поняли, что собаки больны.
В горы отправились и селяне с собственными собаками, оружием, с криками — никто в этот день не работал в поле.
Те, кто остался в ограде, чтобы за нами приглядывать, казались разозленными и не щадили для нас злых слов. Удулай, который был кем-то вроде старосты для рабов, казался испуганным. У него тряслись руки, а глаза были на мокром месте, и этот вид был для нас истинным наслаждением.
Преследователи вернулись на третий день около полудня, ведя беглецов на длинных ремнях за лошадьми. Одежда обоих была — в клочья, петли сжимались на их глотках, а еще им наверняка все время приходилось бежать со связанными руками. Если бы кто-то из них упал и если бы его поволокли, он задавился бы, однако Смильдрун нужно было не это, а потому, когда нужно, они останавливались и кнутами заставляли беглецов встать на ноги. Оба были избиты и окровавлены, а Снакальди стал одноглазым.
Нас вывели на двор и приказали смотреть, как Харульфа привязывают к той самой решетке, на которой висела готовая к свежеванию дичь. Потом вышла Смильдрун, босая, со связанными волосами, одетая только в тонкую рубаху. Дракониха принесла с собой ременной бич с короткой рукоятью. Когда крутанула им над головой, тот издал воющий звук, а потом кнут со щелчком хлестнул по коже на спине молодого Харульфа, сразу прорубая ее и превращая в багровую рану. Смильдрун танцевала по мощенному двору, крутя плетью, но уже не было слышно свиста ремня или треска ударов — только отчаянные вопли мучимого парня.
Мы смотрели на это молча, будто выйдя из ледяной воды. Раб, стоящий рядом, трясся и беззвучно плакал, а Бенкей смотрел на казнь прищурившись и жевал соломинку, которую двигал во рту с одной стороны в другую, и было видно, что он бледен от ярости.
Сверкающая Росой сверкала от пота и крови, размахивая плетью, рубаха прилипла к ее объемному телу с подрагивающими валка́ми жира; большие, как баллоны, груди распирали рубаху, словно желая прорвать шнуровку тонкого полотна. Она же облизывала губы, капли крови забрызгали ее лицо, и я понял, что это ее возбуждает, что она распалена, как кобыла в течку. Била так долго, что парень перестал кричать и обвис на деревянной раме, а потому его отвязали и бросили во дворе, как тряпку, а потом приволокли Снакальди. И снова завыл кнут, и снова брызнула кровь. Это продолжалось бесконечно, а мы стояли и смотрели, слушая крики мучимого человека, которого называли Сердечной Ладонью, — но и крики Смильдрун, которая при каждом ударе издавала хриплый стон.
Наконец Снакальди тоже обвис, а Сверкающая Росой устала. Я надеялся, что это уже конец, но самое худшее только готовилось.
Сперва их привели в сознание, но Снакальди не отвязали, а втерли ему в раны на спине горсть соли. У того уже не было сил кричать, он только извивался и издавал тихий, ужасный скулеж, как умирающий пес. Но Сверкающей Росой было недостаточно и этого, а потому двое людей схватили копья, которые использовали для охоты на медведей. У этих копий были узкие листовидные наконечники, древки под ними были окованы железом на локоть, а в стороны торчали короткие перекладины. Копья втыкали медведю в грудь, а перекладины должны были упереться в тело, чтобы он не насадился слишком глубоко и не сумел дотянуться до охотника.
Оба мужчины подошли к несчастному Снакальди сбоку и медленно воткнули рогатины ему под мышки так, чтобы те вышли из плеч по обе стороны головы. Потом отвязали его от рамы и вынесли в открытые врата, держась за древки. Обвязали ремнем и втянули на помост наблюдательной башни. Потом древки уперли в помост, а на острия надели цепи, оканчивающиеся железными шипами, которые приладили к балке под крышей башни. Скрещенные копья слегка наклонились вперед и держали теперь надетое на них, подрагивающее тело над воротами и черепом буйвола.
— Он хотел умереть, глядя на горы и небо! — заорала Смильдрун и издала жуткий, лязгающий смех. — Так пусть оно так и будет!
Потом пришел черед молодого бродяги, который почти обезумел от ужаса, но его не стали пробивать рогатинами, а вместо этого Смильдрун отрезала ему все пальцы на одной ноге большими клещами для вытаскивания гвоздей, раскалив их в огне. Однако она не была довольна, поскольку на середине казни парень потерял сознание и его не удалось привести в чувство.
После этого нас загнали на самую тяжелую работу и не давали ни есть ни пить три дня.
Старая женщина из Кангабада ослабела и неделю спустя умерла.
Снакальди Сердечная Ладонь, происходивший из племени, называемого Люди Коней, умер только ночью, однако тело его осталось над вратами.
За это время я совершенно утратил надежду. Я перестал говорить даже с Бенкеем. Я просто спал и делал, что мне приказывали. Я понял, что мы не сумеем сбежать, что мы не знаем страны и не сумеем уйти от конной погони с собаками. В горах сложнее скрываться, чем где бы то ни было, потому что часто нельзя идти иначе, чем по дороге. Вне ее разверзаются пропасти и скальные стены, а тот, кто знает горы, может быстро заблокировать переходы.
Харульф сумел сползти с постели только через несколько дней, но он не мог ходить, а потому хромал, подпрыгивая и опираясь подмышкой на раздвоенную палицу. Нам приходилось кормить и поить его с ложки, как ребенка. В какой-то из дней ему не позволили лечь спать, а вместо этого забрали на двор Смильдрун, и мы долго слышали в ночи раздающиеся вопли. Мы не узнали, что там происходило, а он ничего не хотел рассказывать. Это повторилось и в следующую ночь, а утром парень снова исчез. Казалось невозможным, чтобы он сумел выбраться из ограды и сбежать — больной, измученный и хромой, но все же он канул, словно дирхам в колодец. Тайна его бегства оставалось тайной не слишком долго — пока кто-то не вошел в баню и не увидел, что Харульф Читающий-на-Снегу из племени Людей Грифонов повесился на балке, на которой сушились травы, использовав для этого собственные штаны.
Мне тогда показалось, что я понял, что может чувствовать старик, чья жизнь подходит к концу, и которого ничто уже не может удивить. Я просыпался с рассветом и старался побыстрее выйти из избы, поскольку тот, кто выходил последним, получал удар плетью. А потом я пытался дожить до сумерек. И все. Ни с кем не говорил и ни на кого не смотрел. Когда мне приказывали взять в руки мотыгу — копал. Когда указывали на корзину — нес. Когда давали кубок — пил. Когда подсовывали миску каши — ел. Когда со мной говорили — смотрел, будто ковца. Дни проходили и делались все короче и все холоднее. К утру трава становилась белой и потрескивала, лужи схватывались льдом. Мои волосы отрастали. Только так я и понимал, что время идет.
Однажды Бенкей не выдержал и устроил так, чтобы мы оба убирали скотный сарай и вывозили навоз.
— Я терпелив, тохимон, — сказал он, поддевая на вилы солому с навозом. — Но не понимаю, что ты готовишь. Ты думаешь. Смотришь под ноги. Без слова делаешь все, что только приказывает эта худая амитрайская крыса. Я жду, дни текут, но это не меняется, и я не понимаю, к чему оно приведет.
— Не ведет ни к чему, — ответил я. — И не знаю, что мы могли бы сделать. Не знаю, как преодолеть частокол. Не знаю, как избежать псов и погони. Не знаю, как найти дорогу в этой проклятой стране. Не хочу, чтобы мы закончили на воротах, надетые на копья. Не знаю ничего. Я лишь подросток, ставший рабом. Даже размером каждый из этих дикарей раза в два больше нас. Я понятия не имею, что бы мы могли сделать, Бенкей. Убитые мужи равнялись этим силой и происходили из этой страны. А теперь они мертвы.
Он побледнел, когда я говорил, сжал ладони на рукояти вил, и казалось, что меня ударит. Вместо этого он бросил вилы на землю, а потом пнул стену.
— Значит, все пропало! — рявкнул задушенным голосом, стараясь не кричать. А я замер, поскольку Бенкей заговорил по-кирененски. — Это конец! Мы погибнем тут, а Сноп и Н’Деле пропадут оба! Кирененцы, идущие за Лемехом, будут перебиты! Праматерь победит и пожрет нашу страну! Конец! Нет никакой надежды! Если уж Владыка Тигриного Трона, Пламенный Штандарт, Господин Мира и Первый Всадник не в силах обмануть нескольких косматых дикарей! Конец клану Журавля, если уж его кай-тохимон слаб! Я думал, что мы отвоюем себе право на жизнь! Что я иду рядом с Носителем Судьбы и что смогу умереть, сражаясь за свободных людей! И что если выживу, то смогу присоединиться к клану Журавля где-нибудь в Новом Киренене, в стране свободных людей! Но нет, все пропало. Поборола нас толстая баба с кнутом! Зачем кому-то армии! Императора может сломить горсточка дикарей из деревянного сарая где-то в горах! Хватит нескольких ударов плетью — и император превращается в раба!
Он на миг замолчал, а я чувствовал себя так, будто просыпался.
— Ты — сын лучшего владыки, которого только носила земля, Филар. Он назначил тебя наследником. Тебя научили, как править. Научили тебя, как сражаться. Научили тебя тысячам вещей, о которых я и понятия не имею. Я не верю, что ты не можешь найти способ, чтобы справиться с одной жирной гадиной и ее бандой дикарей. Их всего-то двадцать три! Я просто не верю! Скажи мне, за что умер Крюк, сын Бондаря? За что погиб Брус, сын Полынника? А потом скажи мне, тохимон, какая судьба ждет Воду, дочь Ткачихи? Быть тохимоном, первым среди равных, может лишь тот, кто отличается от остальных! Кто всегда будет владыкой и командиром, где бы он ни оказался. Даже связанный и побежденный, он всегда будет тем, кто делает то, что должно, и кто не опускает руки. Потому мы идем за ним. Мы, свободные кирененцы. Выбираем тохимона как первого из нас. Того, кто знает. Того, кто ведет. Когда собственного ума каждому из нас не хватает.
Я поднял кулак ко лбу и накрыл его второй ладонью.
—
Он поднял голову.
— Лучший способ, чем бегство?
— Сыграю с ними в тарбисс. И обыграю. Они как медведи или скальные волки. Большие, сильные и опасные. Я же стану как змея, Бенкей. Как сколопендра. На кого поставишь? На спящего медведя или на притаившуюся змею?
Но и после, казалось, ничего особо не изменилось. Мы работали, деревья стояли черные и голые, как бы мертвые. Птицы исчезли. На их месте появились другие. Шел дождь, превращая землю в грязь, которая порой твердела от холода, будто камень. Дождь превращался в танцующие в воздухе холодные клочья и перья, ложащиеся на землю. Но я уже не смотрел глазами раба. Я смотрел как стратег. Как шпион. Как тайный убийца. Все что угодно могло иметь значение. Я открыл глаза и уши. Слушал сплетни, разузнавал. Снова принялся учить их язык. Ждал. Свернулся в клубок среди сухой листвы. Невидимый. Незаметный. Ядовитый. Я стал змеей.
Слушал их язык и запоминал слова. Постепенно начинал понимать и то, что говорят, даже когда разговаривали они между собой. Но я делал вид, что понимаю немного, а реагировал лишь когда говорили со мной громко и отчетливо, используя простые слова.
Я присматривался к Людям-Медведям, искал их слабые места. Старался понять, кто важнее, кто кого ненавидит и кто кого боится.
Одновременно я выглядел послушным, запуганным невольником. Тихим и не доставляющим проблем. Я ждал, свернувшись в клубок.
Дни стали еще короче, осенние плоды свезли с полей, и мы все чаще работали на подворье, а то и под крышей. Обычно рубили дерево, которое после укладывали кучами и засыпали землей, поджигая так, чтобы оно тлело, превращаясь в уголь. Мы копали и свозили порубленную на куски странную черную землю, которую тоже можно было использовать для обогрева. Выделывали кожи. Ремонтировали инструменты.
Снег падал и таял, а порой лежал по нескольку дней. Я знал о снеге, читая о далеких странах, но раньше не мог его представить, поскольку видел нечто подобное лишь в детстве, когда мы приезжали в горный дворец. Потому, когда я впервые увидел сыплющиеся с неба белые хлопья, был удивлен. Полагал, что это лепестки.
Местные часто отправлялись на охоту и привозили туши огромных оленей, поросших рыжеватым мехом, или других зверей, больших и маленьких. Возили их на странных повозках, у которых вместо колес были длинные полозья, что легко скользили по снегу и льду. Называли их саскья.
Мы разделывали добычу, вялили или засаливали мясо с приправами, а потом томили его в котлах, вкладывали в глиняные жбаны и заливали горячим жиром. Тут было много способов готовить мясо и овощи на долгие месяцы, и я очень этим интересовался, потому что это казалось полезным знанием для того, кто намеревается преодолеть горы. Однако мы понимали, что такое наступит не раньше, чем когда растают снега и сделается теплее.
Сумерки приходили раньше, и потому нам позволяли дольше спать, порой же мы могли и посидеть подле огня, варя суп из остатков еды в котелке, загрызая все это краденными кусочками хлеба.
Через нашу долину начали тянуться подорожные. В той стране люди неохотно сидят на месте — отправляются в заморские странствия или ездят по стране как торговцы. А у многих после возвращения с моря впереди еще долгая дорога домой через леса и горы. И часто люди стараются умножить богатства, привезенные с нашего побережья и других стран, а потому занимаются торговлей. Однако купцов не приглашали внутрь городка Смильдрун, да те и не просились погостить. Становились лагерем над ручьем, окружая костры тяжелыми повозками и вооруженными людьми. В этой стране дело обстоит таким образом, что единственная власть здесь — вече, сзываемое несколько раз в году: тогда принимаются законы, решаются споры и воздается справедливость. Но на каждый день вместо права здесь оружие в руке. Эти люди торгуют и покупают, когда знают, что невыгодно отбирать товар силой. Потому повозки купцов становились поодаль от города — в знак того, что не станут нападать, но оружия они не откладывали, показывая, что и их трогать — невыгодно.
К обозу купцов я отправился, чтобы отнести шкуры, которые Смильдрун намеревалась продать или обменять. У продавцов на повозках были гвозди, топоры, ножи и наконечники стрел, но кроме того — множество другого добра. Быстро случилось так, что в Драконихе проснулась женщина и ее поглотило рассматривание цветных нитей и лент, платков и украшений — и мной она интересоваться перестала. Мужчины, которые пришли вместе с ней, пытались сторговать за лучшую цену шкурки да перепить купцов осенним пивом.
Я подошел к рослому мужу, одному из тех, что стерегли повозки, и у которого на щите был продолговатый знак, какой я уже видел ранее на порванном кафтане Снакальди, прозываемого Сердечной Ладонью. Две конских головы со скрещенными шеями словно бы прижимались друг к другу. Знак Людей Коней. Я подал ему кубок пива, который просто налил ранее, будто так оно и было нужно.
Указал на знак на его щите и сказал только:
— Снакальди Сердечная Ладонь. Я знаю Снакальди. Снакальди хороший человек.
Он принял кубок и поблагодарил, но имя, которое я произнес, не произвело на него никакого впечатления.
— Снакальди? Не знал. Наверное, кто-то с Дубовой Пристани. Это был наш?
Я снова указал на знак на его щите.
— Он — Люди Кони. Он тут умереть. Может, ты сказать семья? Не надо добрый человек лежать, как собака.
Мужчина взглянул на меня внимательней, а потом поставил кубок на борт повозки и снизил голос.
— Ты хочешь что-то мне рассказать? Тут погиб один из Людей Коней? Рассказать? — это последнее слово он произнес очень отчетливо.
— Не уметь рассказать, — ответил я. — Мало слов. Рассказать как уметь. Снакальди возвращаться дом. Украсть конь у благородной Смильдрун. Она схватить Снакальди в невольник. У Смильдрун Сверкающей Росой много бить, много работать, мало есть. Снакальди должен жить десять лет. Три года работать, часто битый. Он сказать хватит, хайсфинга. Возвращаться домой. Смильдрун его ловить. Бить кнут. Втирать соль и раны прижигать железо и огонь. Надеть на рогатины для медведь и повесить на частокол. Долго и жестоко умирать Снакальди Сердечная Ладонь. Много мук. Его тело порубить и кормить псы. Смильдрун злая женщина. Так нельзя. Ты сказать в твое племя. Может он иметь семья, может кто-то его искать, а он теперь не жить и его дух печален, далеко от дом. Снакальди добрый человек.
Тот человек выслушал все это, но мне не удалось прочесть по его лицу, что он думает. Но в тот день я посеял первое зерно. И не имел понятия, прорастет ли оно.
Чем темнее и короче становились дни, тем реже выпускали нас за частокол. Казалось, Люди-Медведи боятся тьмы. Порой появлялся странный густой туман, что тек полосами по долине, и тогда все поспешно поднимались на валы, бросая свои занятия, принимались трубить в трубы. Потом зажигали все лампы и закладывали засовами двери. Нечто приходило вместе с холодной тьмой, что-то, на что они даже не желали смотреть, — и я не знал, чем оно было. Порой ночами из-за частокола доносились странные звуки, от которых по спинам проходила дрожь. Те рабы, что жили здесь дольше, говорили, что недавно, может, год или два тому, проснулось истинное зло, обитающее в урочищах, и оттуда начали выходить чудовища. Другие высмеивали рассказывающих это, но я помнил упыря ройхо, который еще недавно преследовал меня, и проходила по мне дрожь.
Это тогда исчез один из братьев Смильдрун.
Туман возник посреди темного, мрачного дня, и Смильдрульф — так его звали — не успел вернуться с охоты. Ночью он пришел под ворота, отчаянно колотил в них, было слышно его крик, но никто не прикоснулся к запорам, никто даже не взглянул в ту сторону. Когда утром отворили ворота, его нашли мертвым. На теле его не было никаких ран, ни одна кость его не была сломана, но был он мертв. Голова была вывернута назад, вместо рук из плеч росли ноги, а из бедер — руки. Никто их не отрубал и не пришивал к другому месту, как и не сворачивали ему шею. Выглядел он, словно так и родился. Совершенно белые глаза его были открыты. Люди-Медведи не насыпали Смильдрульфу погребальный костер, как тут поступают с покойниками, не отослали его к своему богу, но вместо этого проткнули тремя копьями и отнесли на болото в дальней части долины, где приказали нам вырубить лунку кирками, до черной воды и грязи, которая еще не замерзла. Там ему отрубили голову и все конечности, сложили те в нормальном порядке и прикололи к телу дротиками, а потом втолкнули в жидкую грязь. Потом мы поспешно вернулись под защиту частокола, трижды перейдя подмерзший по краям поток. Люди Медведи несколько дней пили, но не в честь погибшего, а со страха. Никогда после не вспоминали имени покойного.
Я тогда не видел никакого ройхо, хотя порой замечал краем глаза какое-то движение, находил странные следы на снегу. Собственными глазами я видел, что случилось со Смильдрульфом, и после не мог себе этого объяснить иначе: это сделало одно из имен богов.
Но мне все еще не удалось сдвинуться с места. Мы были рабами, что ничего не значили. Когда мы не доставляли проблем, нас просто не видели. Когда что-то в нас не нравилось — карали. Я должен был это изменить.
«Холодный туман», как они его называли, обладал одной хорошей чертой: он выгонял животных из лесных и горных логов, как оно бывает во время пожара. Порой удавалось на них поохотиться, и скоро коптильни подворья трещали по швам.
Таким-то образом в нашу долину прибыл табун диких лошадей.
На рассвете их высмотрел стражник с башни над воротами. Сразу же загудели рога, сзывая воинов, а у меня замерло сердце, поскольку был я уверен, что снова кто-то сбежал, пусть нынче и зима, и что мне снова придется смотреть на казнь. На один миг я полагал, что сбежал Бенкей, но тут он вышел из уборной, чтобы спросить, что происходит.
Табун вошел в долину через верхний перевал, тот самый, которым сюда попали мы, и, по сути, оказался в плену. Долина выглядела как большое корыто, ограниченное по сторонам горными хребтами. На склонах располагался лес, горные поля и луга. Из нее можно было выйти через второй перевал, называемый «нижним», с порогами, по которым падал поток, но дорога здесь, хотя и не такая крутая, как на «верхнем» перевале, была узкой, скалистой и слабо подходила для паникующих диких лошадей.
Когда табун высмотрели, он пасся на лугах далеко по другой стороне ручья, едва видимый, у подножья гор, но у стражника оказалось прекрасное зрение. Тотчас послали всадников на другой конец долины, на обеих перевалах встали селяне с веревками, трубами и барабанами, а то и с котлами и сковородами, чтобы отгонять табун, если бы тот решил уйти за перевал. Нам также приказали выйти за частокол, в результате все бегали, седлали лошадей, готовили арканы, а метающаяся вокруг Смильдрун раздавала пинки и тычки, чем только усиливала царящий беспорядок. Я смотрел на замешательство вокруг и решил, что они — люди, слишком верящие в собственную силу, а потому их легко застать врасплох. Знание такое могло мне однажды пригодиться.
В тот день решено было, что мы обойдемся без еды, и вскоре мы брели по снегу вместе со всадниками, пытающимися загнать табун туда, где можно было бы переловить лошадей арканами. Но долина была слишком велика, и, кроме того, что мы гонялись по ней до изнеможения, мы мало чего добились.
Табун насчитывал двадцать три скакуна. Это были очень красивые животные, куда больше наших, все полосатой, коричнево-пегой масти, но жеребец, который их вел, был совершенно золотым. Выглядел как создание из сказки, с закрученными назад рогами, с серповидными отростками на них, с широкой грудью, горбоносой мордой и выгнутой, как у орла, шеей. Когда он разгонялся, ведя за собой табун, я чувствовал, как дрожит земля. Мы все, кто загонял коней пешком, только бессмысленно бегали с места на место. Братья и кузены Смильдрун, как и сама она, безрезультатно пытались захватить табун, который гнал, постоянно придерживаясь продолговатого строя, и изменял направление лучше вышколенных лошадей тяжелой кавалерии.
Бенкей все время хихикал, глядя на усилия людей, и нам везло, что никто не обращал на нас внимания.
— Ты только посмотри на них, — ржал он. — Они все время их пугают! Смотри… Смотри на этого глупого козла Смильурфа! Он гонится за жеребцом! Поверить не могу… Сейчас заступит им дорогу и попытается поймать коня арканом!
Огромный вожак табуна уклонился от аркана, что мелькнул над его головой, но зацепил только один рог. Жеребец дернул головой, и Смильурф полетел через голову своего коня, перепугано крича. Дикий конь развернулся на передних копытах и ударил задними ногами, повалив скакуна Смильурфа на бок, попав по самому всаднику, пока тот летел в воздухе. Огромный, бородатый кузен Смильдрун покатился по земле совершенно бессильно, и мне казалось, что он уже не поднимется.
Еще один всадник, длинноволосый юноша по имени Смюлле, несся вдоль табуна, издавая дикие боевые вопли и вертя над головой арканом. Гнали они вдоль ручья, в том месте, где берег и правда был достаточно высоким, в рост человека по меньшей мере, но Смюлле не отводил взгляда от жеребца, готовясь к броску, и не глядел, куда несется. Табун же тем временем шаг за шагом отжимал его ближе к скалистому берегу потока, несясь все быстрее. Когда он заорал и метнул аркан, кони повернули, а он свалился прямо на скалы и в ледяное крошево.
Бенкей смеялся так, что ему пришлось прилечь на землю.
— Ох, дайте же мне пива и бакхуна, — выдавил наконец. — Хочу сесть и смотреть на все это! Я не веселился так с того времени, как в дырку моей тетки наползли муравьи.
— Они что-то делают неверно? — спросил я, хотя то, что дела у них идут неважнецки, было видно невооруженным взглядом. — Ты бы сделал иначе?
— Ох, жаль, что лежит снег… — смеялся он. — Потому что они могли бы еще и траву поджечь!.. Не могу!.. А теперь… — он указал пальцем, — смотри… Травят их собаками… Не могу… О, боги…
И правда. Люди-Медведи снова попытались загнать лошадей в место, где с одной стороны вставали скалы, а с другой — стена густого леса и склон горы. Круг пеших невольников, орущих и лупящих палицами в железные котлы, всадников и людей, удерживающих на цепях рвущихся гончих, похожих на косматых горных волков, отрезал им путь. Мы шли вместе с толпой, крича, барабаня и свистя. Более же всех шумел Бенкей.