Звуками, преобладавшими за завтраком, были жужжание синих мух и позвякивание приборов. Разговаривали мало. Маннинг казался почти болтливым…
Ужасно говорить такое, но члены «семьи» смотрели друг на друга с недоверием.
Никто не вспомнил о Мигеле. Кроме Андреа. Когда мы встали из-за стола, она отвела меня в сторону.
— Мы его не нашли, — сообщила она мне. — Должно быть, плачет, спрятавшись где-нибудь на корабле. Или в песках. Или на крабьей отмели. Будем искать дальше. Как только появятся новости, я тебе сообщу.
Зачем, спрашивается,
X
Я неожиданно обрел покой в обществе Эмилии, и рискну предположить, что и ей мое присутствие не было неприятно.
Мы оказались погребены в этом доме, как на затонувшем корабле или, точнее, на субмарине, погрузившейся на дно. Меня не покидало тоскливое ощущение, что воздуха становится все меньше. В комнате умершей мне было не более неуютно, чем где-либо. Из одного только милосердия я решил составить компанию Эмилии.
В этом доме даже время шло не так, как обычно. Иные часы пролетали стремительно, иные тянулись медленно; когда я входил в комнату Мэри, то посмотрел на часы, и оказалось, что было только два часа дня, а я думал, что уже часов пять.
Мы были в комнате одни. Эмилия спросила меня, хорошо ли я знал ее сестру.
— Нет, — сказал я. — Только как врач. Она приходила ко мне на прием раза два или три. — И соврал, чтобы сделать ей приятное: — Кажется, она как-то говорила мне о вас.
— Мы очень любили друг друга, — объяснила Эмилия. — Мэри была так добра со мной… Когда умерла мама, она заменила ее в доме. Теперь я осталась одна.
— У вас есть Атуэль, — лицемерно утешил ее я.
К моей глубокой печали, я не забыл вчерашнюю сцену, ведь я видел, как Мэри целует жениха сестры.
— Бедный, ему будет не хватать ее почти так же, как мне, — сказала Эмилия, и благородный румянец озарил ее лицо. — Мы все трое очень дружили.
Мне стало не по себе.
— Вы ведь скоро поженитесь? — спросил я из чистого любопытства.
— Да, наверное. Но… все это так неожиданно… Сейчас мне хочется думать только о Мэри, убежать вместе с ней в наше детство. Мы провели его в Трех Ручьях.
Опыт научил меня, что люди необразованные, которые в обычной жизни не в состоянии двух слов связать, в горе способны на весьма патетические высказывания. Я спросил себя, как я, Умберто Уберман, со всей моей эрудицией, вел бы себя в сходных обстоятельствах.
Эмилия продолжала:
— Теперь приедет полиция. Самое ужасное, что я не хочу знать правду. — По лицу ее текли слезы. — После случившегося я испытываю к Мэри только глубокую нежность. Я не могу смириться с тем, что ее тело будут терзать вскрытием.
Вот это показалось мне неразумным. И я откровенно об этом сказал:
— Рано или поздно процессы распада сделают то же самое. А правда интересует нас всех, Эмилия. Кроме того, Мэри все равно будет жить в ваших воспоминаниях. Ничто не сотрет ее образ из вашей памяти.
Вошла машинистка с букетиком вялых цветочков, похожих на маргаритки, и положила их на кровать.
— Это единственные цветы, которые нашлись в гостинице, — сказала она.
Старушка вышла. Кажется, Эмилия пробормотала: «Спасибо». Разговор у нас разладился.
Чтобы нарушить тягостное молчание, я спросил:
— Где вы были вчера, когда выходили?
— Здесь, рядом, — нервно и торопливо ответила она, — стояла у стены дома. Ветер не дал мне уйти дальше. Я очень скоро вернулась. Андреа открыла мне. Вы тогда как раз вышли.
Стулья отзывались скрипом на любое движение. Но нам просто необходимо было постоянно двигаться. Физиология внезапно возобладала в нас над духовностью. И мы вздыхали, чихали, кашляли.
Наверное, впервые в своей жизни Андреа появилась кстати. Она возникла в дверном проеме и позвала меня.
Мигель вернулся.
XI
В неверном свете свечи восковая кожа, пристальный взгляд и мышиная мордочка Мигеля произвели на меня сильное впечатление. Я вдруг испытал головокружительное, небывалое ощущение, весьма неприятное: я почувствовал, что теряю присутствие духа. Затаившись в темноте чулана, Мигель был готов во что бы то ни стало защищать свою тайну. Мое воспаленное воображение нарисовало маленького, но свирепого зверька, загнанного в угол.
Мальчик смотрел мне прямо в глаза. Его упорство заставило меня непроизвольно отвести взгляд и с показным спокойствием рассматривать чемоданы, столик, продавленную койку, стены. Я задержался на фотографии футбольной команды, и тут меня осенило.
— Вижу, дружок, вы тоже болельщик «Западного железнодорожника».
В глазах Мигеля не появилось и проблеска симпатии.
— Вы бывали в Спортивном клубе Килмес? — продолжал я. — Видели ворота, которые сломались от удара Элисео Брауна?
Теперь Мигель улыбался. Но известные мне футбольные байки этим и исчерпывались. Я решил, что моя следующая реплика будет представлять собой хитрую комбинацию из фамилий нападающих и защитников.
— Где вы провели вечер? — небрежно спросил я. — Вы не испугались бури.
Я вспомнил покинутый парусник и, решив, что теперь мы поговорим на морские темы, порылся в своих познаниях, почерпнутых у Конрада.
Мигель отрывисто ответил:
— Я был у Паулино Рочи.
— Кто такой Паулино Роча?
Мигель удивился:
— Аптекарь.
Ко мне вернулось присутствие духа. Я продолжал допрос:
— И что же ты делал у аптекаря?
— Ходил попросить, чтобы он научил меня хранить водоросли.
Он достал из-под койки жестянку из-под нафталина с неровными краями и чуть наклонил ее: в воде плавали красные и зеленые нити.
Я свободно читал в душе моего маленького собеседника. Каждый ребенок — средоточие многих возможностей. В Мигеле жили рыболов, филателист, натуралист… Зависело от стечения обстоятельств, а может быть, и от меня тоже, пойдет ли он по легкой дорожке коллекционера или спортсмена или рискнет встать на трудную научную стезю.
Но мне не следовало позволять себе все эти рассуждения, какими бы уместными и плодотворными они ни казались; я должен был неустанно вести полицейское расследование.
— Ты очень любил сеньориту Мэри?
Я сразу понял, что, задав этот вопрос, совершил ошибку. Мигель неотрывно глядел на банку из-под бензина, на темную воду, на водоросли. Он хранил свою тайну.
Отступать было поздно. Я попробовал выяснить, что знает мальчик об отношениях покойной, Атуэля и Эмилии. Мои старания не увенчались успехом. Об Андреа и Эстебане он тоже высказался очень скупо.
Я опустил глаза. И тут вдруг я заметил пятна крови на полу. Я чуть отодвинул два чемодана. Раздался приглушенный крик. Какая боль! Похоже, когти этого мальчишки отравлены — следы от них до сих пор у меня на лице… Когда я опомнился, мальчика в комнате уже не было. На полу, между чемоданами, лежала огромная белая окровавленная птица.
XII
Меня не покидали весьма серьезные опасения. Я выглянул в окно холла. Буря опять набирала силу.
Я собирался действовать по четко намеченному плану: выпить чаю, навестить Эмилию, до того как явится полиция, и самому ее встретить. Досадная медлительность моей кузины, готовившей с рецептом в руке булочки (англичане называют их scones — пшеничные лепешки), в стремлении повторить знаменитые булочки тети Карлоты, грозила нарушить все мои планы. Я снова выглянул в окно, и то, что я увидел, меня немного утешило. Казалось, черные волны хлещут в стекла. Это был песок. Редкие вспышки освещали инфернальный пейзаж: поверхность земли непрерывно и бурно двигалась и над ней то и дело гневно взметался вихрь смерча.
Наконец прозвучал гонг. Машинистка ударяла в него, плавно качая головой в такт. Все, кроме Эмилии, собрались в столовой вокруг подноса с чаем. Наслаждаясь в меру поджаристой булочкой, я подумал, что все значительные события нашей жизни — рождение, расставания, романы, защиты дипломов, свадьбы, смерти — собирают нас вокруг стола с накрахмаленной скатертью и допотопной посудой. Если мне не изменяет память, у персов считалось, что красивый пейзаж улучшает аппетит, и если взять это положение в широком смысле, то можно прийти к тому, что для человека, не обремененного комплексами, всякое событие в жизни должно служить стимулом хорошо поесть.
Я так глубоко погрузился в медитацию, что разговор остальных для моего уха почти сливался с жужжанием мух. Меня не удивил и не раздосадовал внезапный сухой хлопок (наш друг Мускариус за работой). Постепенно, будто собирая из кусочков мозаику, по обрывкам разговора я восстановил картину: собрание представляло собой кучку испуганных людей, которые пытались скрыть свой страх и втайне раскаивались, что вызвали полицию, откровенно надеясь, что песок воздвигнет вокруг гостиницы непреодолимую стену.
Я спустился, чтобы поддержать Эмилию.
Ее лицо было прекрасно и безмятежно. Она напоминала Прозерпину кисти Данте Габриэля Россетти[12]: сидела опершись на руку, в которой сжимала лиловый носовой платок. В той же позе я оставил ее несколько часов назад. Мы поговорили о чем-то несущественном. Она между прочим сказала, что доктор Корнехо настаивал на том, чтобы побыть немного наедине с покойной. Эмилия ему в этом отказала.
Я вернулся в холл. Корнехо сидел на стуле выпрямившись и изучал, вооружившись очками, бумагой и карандашом, увесистый том. Когда я вижу читающего человека, мой первый порыв — забрать у него книгу. Предоставляю любознательным проанализировать это чувство: непреодолимая тяга к книге или недовольство тем, что не я в центре внимания? Я ограничился вопросом — спросил его, что он читает.
— Это стоящая книга! — ответил он. — Путеводитель по железным дорогам. Я держу в голове план всей страны — разумеется, я имею в виду сеть железных дорог — и стараюсь включать в него самые удаленные и незначительные пункты, с точными расстояниями между ними и продолжительностью поездок.
— Вас занимает четвертое измерение. Пространство во времени, — заключил я.
Маннинг загадочно заметил:
— Бегство от реальности, я бы сказал.
Атуэль смотрел в окно. Он позвал нас. Сквозь вихрь песка мы разглядели, как подъехал «рикенбекер». Впервые за сегодняшний день я рассмеялся. Должен сознаться, что сцена, развернувшаяся перед нами, напоминала убыстренную киносъемку и была непередаваемо комична. Из автомобиля вылез сначала один, потом еще один человек, потом еще… в общем, всего шестеро. Все они высыпались через заднюю дверцу. Потом деловито извлекли из машины длинный темный предмет. Они пытались бороться с ветром и потому казались нам через стекло неустойчивыми и бесформенными, как в кривом зеркале. Они ковыляли в потемках осторожно, как ночью, то и дело спотыкаясь. Чуть не плача от смеха, я смотрел, как они приближаются к гостинице. Они несли гроб.
XIII
Комиссару Раймунда Аубри и полицейскому врачу, доктору Сесилио Монтесу, мы предложили можжевеловую водку и бутерброды с сыром и маслинами. Тем временем Эстебан, шофер, полицейские и человек в светлом костюме с черной повязкой на рукаве — как мне объяснили, владелец похоронного бюро — отнесли гроб в подвал.
Я очень скоро раскаялся в том, что налил доктору Монтесу рюмку водки. Правда, тогда я еще не понял, что лишняя рюмка вряд ли могла повлиять на состояние моего молодого коллеги. Доктор и так был нетрезв: он уже приехал подвыпившим.
Сесилио Монтес был среднего роста и довольно тщедушный. Темные волнистые волосы, большие глаза, очень белая, бледная кожа, тонкое лицо, прямой нос. Одет был в недурно скроенный охотничий костюм из зеленоватого шевиота, который когда-то был весьма щегольским. Шелковая рубашка — не первой свежести. В общем, основной чертой его внешнего вида была неряшливость. Сквозь упадок и вырождение проглядывал прежний блеск. Интересно, каким ветром этот персонаж русского романа занесло в наши края. Я даже обнаружил неожиданное сходство между аргентинской и русской равниной и подумал о некотором родстве душ наших народов. Вообразите только что окончившего курс молодого врача, приезжающего в Салинас с благородной целью и верой в цивилизацию и постепенно опускающегося под влиянием провинциальной пошлости и запустения. Я поддался обаянию образа «моего Обломова» и посмотрел на него с симпатией.
Он же, напротив, по-видимому, не испытывал ко мне даже той остаточной, элементарной приязни, какая в нашем бесприютном мире объединяет людей одного рода деятельности, одной профессии. Он едва отвечал, когда я обращался к нему, а когда удостаивал меня ответом, был либо равнодушен, либо агрессивен. Я, к счастью, вовремя вспомнил, что Монтес пьян и что всякий раз, когда я, следуя внезапному порыву, сближаюсь с коллегами, не обнаруживаю в них ничего, кроме душевной вялости, порожденной предрассудками научного позитивизма XIX столетия.
Комиссар Аубри был высокий, румяный, загорелый мужчина, а его небесно-голубые глаза излучали непрестанное удивление. На глазах-то я и хочу остановиться подробнее, потому что они показались мне самой примечательной чертой этого человека. Их нельзя было, пожалуй, назвать ни очень большими, ни, что называется, магнетически притягивающими, ни пронзительными. Я бы сказал, в них вибрировала вся комиссарова жизнь; он слушал и думал глазами. Вы еще только начинали говорить, а глаза Аубри уже смотрели на вас так пристально и внимательно, с таким ожиданием, что ваши мысли путались, а слова захлебывались в невнятном бормотании.
— Не сомневайтесь: тут типичный случай отравления стрихнином, — мрачно констатировал я.
— А это еще надо посмотреть, уважаемый коллега, надо еще посмотреть! — сказал Монтес. Он повернулся ко мне спиной и обратился к комиссару: — Обратите внимание: подозрительно настойчивые попытки навязать нам свой диагноз.
— Кабальеро! — воскликнул я, невольно выбрав слово столь же нелепое, сколь нелепа была сама ситуация. — Если бы вы не были пьяны, вы бы не позволили себе столь… неразумных слов.
— А вот некоторым, чтобы говорить глупости, не обязательно и напиваться, — ответил Монтес.
Я как раз обдумывал ответ, который уничтожил бы этого алкоголика, когда вмешался комиссар.
— Сеньоры, — сказал он, пригвождая меня к месту неотвратимым взглядом, — вы не могли бы проводить нас в комнату покойной?
Полностью сохраняя самообладание, я повел их вниз. Дойдя до спальни Мэри, я открыл дверь и посторонился, пропуская комиссара. Первым вошел доктор Монтес с маленьким фибровым саквояжем в руке. Саквояж вызвал у меня вполне определенные ассоциации, и я прошептал:
— Душе Мэри уже не нужна акушерка.
XIV
Монтес был вынужден признать правильность моего диагноза; его тайные надежды не оправдались. Мэри действительно умерла от отравления стрихнином.
Обстоятельный комиссар начальственным тоном велел полицейским следовать за ним.
— С вашего позволения, — сказал он нам, — давайте осмотрим комнаты всех постояльцев по порядку.
Я одобрил эту меру. И тут комиссар обратился непосредственно ко мне:
— Начнем с вашей, доктор. Если только кто-нибудь сам не признается, что держит у себя стрихнин.
Все молчали. В том числе и я. Слова комиссара глубоко уязвили меня. Мне даже в голову не могло прийти, что
— Не впутывайте меня в это, — наконец смог выговорить я. — Я врач… Я требую уважения…
— Весьма сожалею, — ответил комиссар, — но для закона все на одну колодку.
Мне показалось, он хотел дать мне понять, что употребляет слово «колодка» не только в метафорическом смысле. С тяжелым сердцем я повел их, а вернее сказать, пошел за ними к себе в комнату. Там меня ожидали крестные муки, и все же я испытывал некоторое удовлетворение оттого, что так прекрасно владею собой.
Совершенно беспомощный, как будто мне впрыснули яд кураре, я вынужден был молчать, когда чужие руки рылись в моем саквояже и (это уж просто неслыханно!) грубо открывали нежные и чувствительные, как невинные девушки, пузырьки моей аптечки.
— Осторожно, сеньоры! — воскликнул я, не в силах более сдерживаться. — Это же микроскопические дозы! Понимаете? Осторожно! Любой посторонний запах, любое прикосновение могут повлиять на качество медикаментов.
Я достиг своей цели. С удвоенным рвением эти люди накинулись на аптечку. Тем временем я протиснулся между полицейскими и столиком. Как бы случайно опершись правой рукой о его мраморную поверхность, я ухватил пузырек с мышьяком. К любым лишениям я был готов, только бы у меня не отняли эти крупинки — краеугольный камень моего здоровья.
Когда полиция наконец закончила осмотр аптечки, я незаметно уронил пузырек с мышьяком туда, где лежали, сваленные в кучу, остальные лекарства. Я думал, что теперь спасен, но судьба готовила мне новые испытания. Холодея, я услышал, как комиссар заключил:
— Потом сделаем анализ всех таблеток.
Подумать только, эти слова невежды относились и к моим крупинкам! Естественно, мышьяк будет упомянут в протоколе. Но комиссар Аубри, продемонстрировав отсутствие всякой логики, сравнимое разве только с отсутствием у него всякой вежливости, прошел в комнату Корнехо, предоставив мне, таким образом, полную свободу принимать меры предосторожности, которые подсказывал здравый смысл.
XV