Невидимый мир
Предисловие
Димитр Коруджиев (род. в 1941 г.) — один из самых известных болгарских прозаиков среднего поколения. Первые же его вещи — а дебютировал он в начале 70-х годов — обратили на себя внимание и вызвали интерес читателей своей интеллектуальной глубиной, тонкостью психологического рисунка, необычайной искренностью, свежими приемами письма. Критика назвала его ярким представителем углубленно-психологического направления молодой болгарской прозы. «Более того, — писала Г. Михайлова, — он один из зачинателей „новой прозы“, первыми же своими книгами очертивший пути поисков и предопределивший ее новаторский пафос и успех».
Сейчас Д. Коруджиев — вполне сложившийся, зрелый мастер, автор рассказов и повестей, успешно выступающий также на поприще публицистики и литературной критики, пользующийся неизменным вниманием читателей. В творческом багаже писателя пять сборников рассказов: «Пройдет время» (1972), «Ночная улица» (1975), «Остров тишины» (1976), «Невидимый мир» (1980), «Миг перед сумерками» (1981). Кроме того, он выпустил повести «Коридоры в дожде» (1974), «Сомнения» (1978) и «Из воспоминаний вечного рядового», вошедшую в его последний, отмеченный премией Союза писателей Болгарии, сборник «Сад с дроздами» (1984).
Творчество Д. Коруджиева отличается редкой внутренней цельностью. Главная его тема — поиски нравственно верного жизненного пути, и от книги к книге ведет он эту тему, развивает и совершенствует ее. Один из наиболее интересных лейтмотивов писателя — «невидимый мир». «Невидимый мир» — это реальность духовных и нравственных ценностей и контактов, доступных каждому человеку. Доступных и насущно необходимых, утверждает писатель. Для его героев все начинается обычно с сомнений в себе, с очистительного раздумья: вырвавшись из уюта повседневности (а порой и из крепости повседневности, где уберегались от тревожных и сложных вопросов), они начинают пристально и беспристрастно вглядываться в себя. Нравственный поиск интересует Д. Коруджиева прежде всего с точки зрения его социальной ценности, и потому его герои — обыкновенные, простые люди, как все, — в один прекрасный день отправляются в нелегкий путь самоосуществления.
Герой рассказа-притчи «Невидимый мир», спешащий с портфелем под мышкой по мокрым улицам, средь текучки монотонных будней открывает целые миры буквально у себя под ногами, но оказывается не готовым к роли «человека всемогущего». Мечтатель Андрей из рассказа «Высоко среди белых ламп», «чувствующий» стальные листы и виртуозно выкраивающий детали кораблей, потрясен появлением в цехе железного чудища — раскройного автомата. Но именно богатое воображение спасает его от краха, дает силы понять всю красоту мечты, воплощенной в машине. Дорожный рабочий из рассказа «Белый платок», мерящий жизнь на выгоду, изводящий других мелочностью и озлоблением, однажды оказался «отлученным» своей бригадой и лишь тогда начал понимать, сколь драгоценно человеческое тепло и что не хлебом единым жив человек. Бухгалтер Павлов из рассказа «Принуждение», прятавшийся в сказочный мир от «грубой» реальности, преодолевает робость и приниженность, идет наперерез хамству и чванству. Опасность духовного оскудения, духовной стандартизации, остро ощущаемая Д. Коруджиевым, воплощена им во многих рассказах: «Франция», «Я услышал свои слова», «Склероз», «Подмена» и других. И даже этюды — лирический («Чайки») и сатирический («Пружинный матрас») — приобретают под пером писателя глубину психологического исследования.
Широк диапазон самых разнообразных судеб в рассказах Д. Коруджиева, но всех его героев роднит одно: поиск гармонии с жизнью, гармонии в себе, поиск духовности и единения с людьми. Писатель стремится разглядеть в жизни и в людях еще не оформившуюся новизну, выявить еще не воплощенное, но уже готовое воплотиться. Исследовательский заряд диктует ему своеобразный угол зрения, весьма точно определенный болгарской критикой, которая считает, что Д. Коруджиев намеренно сдвигает видимую реальность к более сложным внутренним пластам, интересуется ее проекцией в самосознании отдельной личности. И это отнюдь не самоцель, а углубленное исследование наиболее существенного в человеческом сознании, того, что определяет идейные, творческие и житейские проявления личности.
Нравственными исканиями заняты и герои повестей Д. Коруджиева. Повесть «Коридоры в дожде» в силу своего лирико-медитативного склада философски озвучивает многие поднятые в новеллистике писателя проблемы. Более просторные, чем в рассказе, жанровые рамки позволяют полнее раскрыть духовный мир героя, только что получившего диплом учителя литературы и мечтающего превратить каждый урок в «проникновение за очевидное». Многие дорогие для него мысли и чувства автор, лишь на десятилетие старше своего героя, вкладывает в описание этой интенсивно живущей честной молодой души. И вполне убедительно звучит в устах героя символ веры, обретенный в долгих и трудных духовных поисках: «Величие человеческих усилий состоит в полной отдаче другим бескорыстно достигнутого тобою совершенства».
С этим вполне бы мог согласиться врач-психиатр, герой второй повести Д. Коруджиева — «Сомнения», хотя сам он пытается достигнуть совершенства (с целями тоже благородными) лабораторным путем. Конфликт, на котором строится эта столь нетрадиционная повесть, вполне традиционен: борьба живой жизни и мертвой схемы. Вступивший на тернистый путь нравственного самостроительства, герой Д. Коруджиева оказывается на перепутье, хорошо знакомом и русской литературе, не раз убеждавшейся в естественно-жизненном, а не умственном происхождении добра. Мучающее современного психиатра сомнение в возможности рационализировать добродетель в очень похожей форме переживал, к примеру, Гончаров, оставивший в книге «Фрегат „Паллада“» интересные размышления о двух типах добра. «Может быть, это все равно для блага целого человечества: любить добро за его безусловное изящество и быть добрым, честным и справедливым — даром, без всякой цели, и не уметь нигде и никогда не быть таким, — или быть добродетельным по машине, по таблице, по востребованию? Казалось бы, все равно, но отчего же это противно?»
Именно этим вопросом начинает томиться и «добродетельный по востребованию» герой Коруджиева и потому не особенно удивляется, услышав его от других. Окружающие не хотят принять его рационалистической, ограниченной «железным самовоспитанием» доброты, отказываются укладываться в те жесткие формулы, которые он, «настроенный только на тягостное или тривиальное», для них заготовил. К тому же рядом обнаруживаются упущенные героем варианты его прежнего «я», отнюдь не помышляющие упрощаться, как назначил себе герой повести. Эти люди — блаженные или мудрецы, овладевшие тайной благородства, доброты и терпимости к людям?.. — невольно задумывается он.
Жизнь, как это случалось со многими литературными предками героя, побеждает рациональные выкладки: он убеждается, что целей, которых он добивается рассчитанным, а в конечном счете суррогатно-облегченным путем, другие достигают более естественно, хотя и более выстраданно. На последних страницах герой вступает в новый круг — нерассуждающей, естественной человечности и сострадания к людям, необходимых, по мысли писателя, для всякой подлинно живущей души. В автобиографической повести «Из воспоминаний вечного рядового» Д. Коруджиев выскажет это прямо, от собственного лица: «Во всяком случае, доброта не рождается из способности абстрактно мыслить. Она выше интеллекта. Она равнозначна творческой интуиции».
Повесть «Сомнения» — история благородного заблуждения. Но не только, иначе она была бы еще одной вариацией — пусть даже удачной — на вечную тему. Герой не просто заблуждается на глазах читателя, он на глазах читателя исследует человеческое сознание с точки зрения его формализации или жизнестойкости, ставя опыт (в повести это мотивировано профессией героя) на самом себе, пытается решить один из самых важных вопросов социальной психологии. Его цель — «достойное поведение», подлинное, совпадающее с внутренней установкой, лишенное малейшего намека на фальшь, то есть поведение социально ценное. В самой его позиции, очень современной — альтернативной, открытой, направленной на жизненную практику, — уже заключена возможность исправления ошибки, ведь жизнь для него «постоянное испытание достигнутого». И повесть, написанная очень динамично (повороты мысли держат читателя в таком напряжении, как иной остросюжетный роман), перерастает в итоге в утверждение плодотворности творческого сомнения.
Проблема творческих возможностей духа, его жизнестойкости очень важна и для самого автора. Автобиографическая повесть показывает, насколько близки писателю нравственные искания его героев. Он тоже в непрекращающейся борьбе за «стройность сознания» — за установление гармонической связи с жизнью: «Скромный и внутренне гармоничный человек получает, и притом самым естественным образом, куда более дорогую награду, чем тот, кто как нож врезается в жизнь».
«Дорогой награды», по мнению писателя, достоин каждый, для кого, как и для героя «Сомнений», «мир начинается с отдельного человека». В самой действительности писатель старается открыть такие ситуации и характеры, которые выявили бы социальные, психологические, культурные «опоры», позволяющие личности не только выстоять, но и совершенствоваться во все усложняющемся мире. Болгарская критика встретила повесть с интересом, отметив умение писателя на сложном, углубленно-психологическом материале выявить связь нравственного с социальным.
И действительно, по твердому убеждению писателя, высший мир духовных и нравственных ценностей — один из важнейших факторов развития не только нашего человека, но и нашего социалистического общества. Это делает творчество Д. Коруджиева особенно актуальным и жизненным.
Склероз
Петрову первому пришла в голову эта идея… Оставалось четыре месяца до ухода на пенсию. Солнечное утро почему-то показалось ему воскресным. Может быть, потому что в окно было видно, как мальчуган в белой рубашке, прижав к груди две порожние баночки из-под простокваши, переходит трамвайную линию на улице Графа Игнатиева. Петров внезапно ощутил позабытое прикосновение большой зеленоватой вазы — когда-то и он вот так же прижимал ее к груди; заслышал праздничный колокольный звон своего детства, шелест материнского платья.
— Интересно, как там барышня Сарыкова? — сказал он вечером жене. — Кажется, она еще жива.
Жена проверяла контрольные по алгебре и как раз в тот самый момент с удовольствием выводила двойку в тетради ученика, относительно которого заранее была убеждена, что он ничего не знает.
С того дня у Петрова появилась привычка разглядывать на улице малышей — их короткие штанишки, порванные сандалики, запачканные кулачки. Постепенно освобождаясь от всепоглощающих мыслей о служебных обязанностях, он с изумлением открывал чудесный, когда-то его собственный, но давно забытый мир. И все это сопровождалось смутным чувством вины, усиливавшимся каждый раз, когда увиденное невольно вызывало в памяти барышню Сарыкову — его первую учительницу.
Вспоминалось, как она стояла между первыми партами, опершись на правую ногу, вспоминалось ее узкое лицо — естественно завершавшее сухощавую фигуру, посмуглевшее под солнцем школьного двора, где она наблюдала за своими подопечными. В такие мгновения Петрову делалось грустно, и все-таки он почему-то чувствовал себя счастливым…
До ухода на пенсию осталось совсем мало. Однажды вечером он отыскал в телефонном справочнике номер своего бывшего одноклассника, которого последний раз встретил на улице случайно пять лет назад.
— Здравствуй, Жорж. — Одноклассник почти тотчас узнал его. — Рад тебя слышать.
— Извини за беспокойство, — сказал Петров. — Как дома?
Они долго расспрашивали друг друга о женах, замужних дочерях, внуках, долго, очень долго, прежде чем перейти наконец к сути разговора, — два пожилых прекрасно воспитанных человека с мягкими голосами, готовых в любую минуту извиниться и распрощаться, произносящих вежливые, приятные слова; два человека, связанных чем-то глубинным, изначальным. И даже внешне это проявлялось в одинаковой приглаженности поределых прядок, в одинаковой моложавости фигур, в тяжеловатых тонах и изящных формах старой мебели, заполнявшей одинаковые трехкомнатные квартиры.
— У меня к тебе предложение. — Петров совершенно точно уловил момент, когда взаимная внимательность грозила превратиться в нечто прямо противоположное — во взаимную досаду и недовольство. — Помнишь нашу учительницу, барышню Сарыкову?
— Да, — неожиданно разволновавшись, отозвался одноклассник.
— Давайте соберемся — весь наш класс. В ее честь. Как-никак пятьдесят лет, полвека прошло… Пусть убедится, что ее дети стали настоящими мужчинами и могут себе позволить пригласить старую учительницу…
— Очень хорошо, — раздался в ответ тихий голос. — В общем-то, давно бы следовало.
— Конечно, — подхватил Петров. — По крайней мере пять лет назад. И почему только мы не сделали этого?
— Не знаю… Вообще-то я часто думал о том, что нам нужно собраться, даже мечтал… Барышня Сарыкова… Помню, когда я вернулся из Италии, за два-три года появилась кое-какая клиентура, папа мне помог, вечная ему память, помнишь — хороший был врач, люди, наверное, думали, что и сын такой же… Вот тогда-то, тридцать лет назад, мне захотелось собраться всем вместе, с ней. Хотелось показать, что уже чего-то достиг в жизни. Да и тебе, и остальным было чем похвалиться. Но тут война, бомбежки, потом армия… Пришлось отложить. А после стало казаться, что все это — излишние сантименты, дети подросли, забот прибавилось…
— Я всех предупрежу, — решил Петров. — Отыщу всех. И ее. Значит, в следующую пятницу в семь вечера — у меня.
— Спасибо тебе… я договорюсь в больнице, чтобы меня заменили на дежурстве, и непременно буду.
Петров положил трубку и долго глядел в окно на здание соседнего гастронома. Вид ровной темной стены почему-то усиливал это ощущение приобщенности к редкостному полному взаимопониманию, к бесконечно успокоительной вежливости.
— Барышня Сарыкова!.. — Голос жены прозвучал язвительно. Она стояла опершись на спинку стула и слышала весь разговор.
— Барышня Сарыкова!.. — повторила она, и Петров с неожиданным испугом понял, что, кажется, впервые сделал какой-то шаг, не посоветовавшись с женой.
— Господин будущий пенсионер, которому раньше и в голову не приходило вспомнить о своей бывшей учительнице, сегодня вдруг расчувствовался, — продолжала она. — А тут растаял и другой кандидат в пенсионеры. И все твои одноклассники такие же, мне ли не знать! Трусы, «бывшие люди», щеголи в белых перчатках — да что бы со всеми вами сталось, если б отцы вам не оставили каждому по квартире и если бы вы не женились на таких, как я, порядочных девушках с хорошими профессиями, на женщинах, которые в семье за мужчин!..
И вдруг она истерически разрыдалась. Петров в полной растерянности бросился в кухню за водой и валерьянкой.
— Трусы, трусы! — выкрикнула она, когда он вернулся в комнату, слезы на ее глазах высохли так же внезапно. — Притворяетесь этакими тонко чувствующими, а думаете только о себе. Кто бегал на родительские собрания, кто одевал-обувал детей, кто помог им с университетом? Ты, что ли?.. А теперь бог знает откуда извлекаете эту несчастную старую склеротичку, чтобы поиграть в воспоминания детства, доказать самим себе, что у вас в жизни что-то было. Какие вы благородные, как вы все помните!.. Почему ж вы раньше не собирались? Оправдываетесь, мямлите… А дело все в том, что теперь, перед пенсией, вы испугались, боитесь почувствовать себя брошенными, ненужными, хотите себя обмануть… Ищете опору… В ком? В несчастной старухе…
— Перестань говорить так о барышне Сарыковой. — В голосе Петрова послышалась странная твердость. Жена, вздрогнув, подняла голову, словно впервые увидела его.
Петров надел пиджак и вышел, сильно хлопнув дверью. Он шел по улице расстроенный, даже не сознавая, что с непривычной силой попытался защитить себя.
«Она не имеет права, — думалось о жене. — Такая добрая учительница… Почти святая… А что дети… Разве не на мои деньги?.. Не имеет права… Пенсия — и без того мне тяжко. Одноклассники…»
Он инстинктивно отскочил, увернувшись от водяной струи: мойщики улиц рассеянно направляли шланги то в одну, то в другую сторону, не обращая внимания на прохожих…
Так или иначе, Петров не отказался от задуманного. Каждый вечер он звонил кому-нибудь из бывших одноклассников, приглашал собраться в пятницу, а разговоры протекали примерно так же, как первый. Звонил он исключительно мужчинам, девочек-одноклассниц он почти не помнил, и почему-то с приближением часа, когда ему суждено было вновь увидеть свою учительницу, в глубине его существа пробуждался тот далекий, прежний строй чувств, свойственный маленьким мальчикам, стесняющимся даже заговорить с девочкой. А может быть, его смущала собственная старость, может быть, причиной была жена, которая почти не общалась с ним в эти дни, молча сидела у края стола и что-то помечала в ученических тетрадках.
В среду Петров просмотрел список — среди восемнадцати мужчин оказалась и одна женщина. Он случайно встретил ее возле кооперативного дома, где жил их одноклассник… «Ваше лицо мне знакомо» — слово за слово, и стало ясно, что все они учились в одном классе, в классе барышни Сарыковой, и даже сидели друг за дружкой.
Просмотрев список, Петров решил, что теперь можно позвонить и самой учительнице. Все было готово к предстоящему торжеству. Он медленно набирал номер, фигурировавший и в старых и в новых телефонных справочниках.
Листая их на протяжении стольких лет, он иногда замечал эти знакомые цифры, но обычно тут же кто-нибудь входил, отвлекал его каким-то вопросом… Вертелся диск, и номер терялся среди других номеров, такой же обезличенный, ненужный…
— Алло, — послышался немощный старческий голос, и Петров вдруг осознал, что учительнице уже восемьдесят пять лет.
— Это барышня Сарыкова? — спросил он.
— Да, — отозвался голос, но Петров, делавший с большим опозданием одно открытие за другим, вспомнил, что у учительницы были две сестры, такие же старые девы. Если ничего не изменилось, то как узнать, которая из барышень Сарыковых сейчас у телефона? Он совершенно растерялся. Помнится, учительницу звали Светлой, но он так привык с детства называть ее «барышня Сарыкова», что ни за что на свете не мог нарушить магию этих слов. И так странно это было — предполагать какую-либо связь между голосом, который сейчас отвечал ему, и именем Светла.
Поэтому он сказал:
— Извините, я не ошибся? Мне нужна бывшая учительница начальной школы имени Неофита Рильского. Мы начали учиться как раз в конце войны. Первой мировой, естественно. Тогда еще в школах размещали госпитали, и нас переводили из одного здания в другое. Сначала мы были на улице Раковского, потом еще где-то в центре Софии, а закончили первый класс на улице Алабина…
— Да, это я. — Голос зазвучал бодрее. — Кто звонит?
— Барышня Сарыкова! — Петров страшно взволновался, не сознавая, какое это счастье для него, что жена на родительском собрании и не может все испортить своей иронией. — Это Петров. Георги Петров. Сын старого Петрова, инженера.
— Помню, конечно. Худенький Жорко с третьей парты у окна. Хорошо, что ты позвонил.
— Как, вы помните? — Петров задохнулся. — Какое счастье! Знаете, я давно хотел…
— Ничего, ничего. — Учительница прервала его. — И другие звонят, вспоминают старую учительницу. Только это у меня и осталось. Сейчас вот ты позвонил…
— Я не только от своего имени. — Петров чувствовал себя почти первоклассником, таким смущенным и счастливым! — Мы, весь наш класс, хотим вас пригласить… В пятницу, у меня… Маленькое торжество в вашу честь. Посмотрите на нас, и мы извинимся — за то, что так долго…
— Конечно, я буду. Не беспокойся.
— Симеон заедет за вами на такси. Без пятнадцати семь. Помните, Симеон Геров, отец у него погиб на войне, на той…
— Помню, помню, бедный мальчик. Значит, у него все в порядке…
— Да, — гордо ответил Петров. — Мать во всем себе отказывала, но дала ему образование. Учился в Чехии…
Он совсем забыл о том, как давно это было, и о том, что Симеону тоже скоро на пенсию.
— А он знает адрес?
— Разумеется! — воскликнул Петров. — Сколько раз мы к вам приходили с цветами!.. До свидания, до пятницы…
Он опустился на мягкую потертую кушетку возле телефонного столика, сколько он помнил себя, она всегда стояла здесь. Жена знала об этом, иной раз говорила, что, видно, кушетка и телефон были рядом с самого начала, когда в Софии насчитывалось не больше тысячи частных абонентов, с того 1908 года, когда был построен этот дом, а ее мужа еще и на свете не было. «1908» — эти цифры были выложены на полу вестибюля, каждый входящий ступал на них. Петров, как и другие старые жильцы, кто знает почему, берег эти цифры, но жены, дети, внуки и все остальные, по разным поводам приходившие в этот старомодный дом, давно не обращали на них внимания. Сейчас жены не было дома, некому было нарушить его блаженное состояние ворчаньем. А то ведь она еще заявит, что его отец нарочно поставил кушетку у телефона, потому что так же, как и сын, после каждого более или менее волнительного разговора чувствовал потребность расслабиться. И добавит, что его отец нарочно приобрел эту сверхтяжелую мебель, чтобы нельзя было сдвинуть ее с места, чтобы они вместе (мебель и муж) с годами заглушили всякое стремление к переменам даже у такого жизнерадостного человека, как она…
Петров свыкся с подобными обвинениями, выслушивал их молча и считал несправедливыми. Но они увеличивали в нем чувство неловкости, которое так часто мучило его, и он стеснялся каждого своего жеста, каждого слова. Иногда он пытался сопротивляться: «Разве я мешал тебе сменить мебель?»
Это приводило ее в бешенство.
«Да, не мешал, не мешал, но и не помогал ничем!» — кричала она.
Но сейчас жены не было, она отсутствовала не только дома, но и в его душе — вместе со всем тем неприятным, что она обычно говорила или могла наговорить. Петров погрузился в ласковое прошлое, оно прикасалось к нему детскими губами, слабыми пальчиками; таким он был — чистым, невинным существом; погрузился в плеск такой белоснежной сейчас, в его воспоминаниях, мыльной пены, превращавшей его содранные коленки в цветы — символ детства; потом радужные мыльные пузыри слились с нежной голубизной матросского костюмчика — носил ли он такой костюмчик или только мечтал купить, если родится сын…
Жена вернулась поздно.
Два дня пролетели быстрее, чем он думал, и в какой-то момент он вдруг понял с огорчением, как, в сущности, давно он живет и что одним из привычных его навыков стало ощущать течение времени и нетерпеливое ожидание уже не может его заставить почувствовать, что время словно остановилось. Но это неприятное открытие скоро забылось.
Без десяти семь начали сходиться гости. Жена Петрова знала, что они не опоздают, ей была известна их точность, «старомодная точность» — в виде исключения она восприняла от мужа это выражение. В глубине души, под слоем клокочущей неудовлетворенности, и она оставалась хорошо воспитанной женщиной, привязанной к своему мужу. И когда в три часа он вышел на кухню и попытался что-то приготовить, с обычной своей неловкостью, внезапно ей стало страшно жаль его. Выставив его из кухни преувеличенно сердитым «ты ни на что не способен», она долго колдовала над сандвичами, кремом, кофе-гляссе, купила кекс и печенье. Петров вынул из буфета оставшиеся еще от его родителей сервизы. Вдвоем они нарезали кекс, разложили сандвичи, наполнили кремом маленькие хрустальные вазочки, и в пятнадцать минут седьмого все было готово. Одноклассники Петрова входили, целовали ей руку и рассаживались, все похожие на ее мужа — немного смущенные, с пожелтелыми и уже морщинистыми, но еще не вполне старческими лицами, в отглаженных рубашках и костюмах, которые они умели носить с каким-то особенным изяществом.
Разнося тарелочки с сандвичами, чашки и стаканы, Петрова на минуту почувствовала себя частицей этого общества, и ей стало приятно. Но потом вслушалась в беседу, в часто повторяющиеся «мама», «папа», «барышня Сарыкова», вгляделась в осторожные жесты, и ей снова показались эти люди фальшивыми, хотя и не сознающими своей фальши. Зазвонил телефон. Петров поднял трубку, лицо его внезапно побледнело, а жена наблюдала, как мужчины, с которыми он когда-то, пятьдесят лет назад, сидел в первом классе центральной софийской школы, замолчали и повернулись к нему.
Милые неисправимые люди, подумалось ей. Взрослые дети, при любом испытании вспоминающие о «папе», «маме» или о своих старых первых учительницах, некрасивых барышнях, оставивших у своих питомцев впечатление, будто отказались от замужества специально, чтобы всю свою жизнь посвятить чужим детям.
Постепенно она успокоилась. Заметила, что в комнате она единственный человек, чьи пальцы не стиснуты в смущении… Они никогда не смогут уверенно накрыть что-либо ладонью, сказала она себе. Неплохие люди, но их время прошло, и в этом есть своя логика…
Волею судьбы целая группа таких людей оказалась сегодня в ее доме, и сейчас ее привычный к выводам и обобщениям учительский ум словно отдавал себе запоздалый отчет в мелочности ее стычек с мужем, который не мог быть иным, не мог измениться, всегда оставался «одним из этих». Наконец-то, после тридцати лет совместной жизни, она была готова принять все его недостатки, понять причину их неисправимости и противопоставить в своем сознании его пугливости — его же чистоту. Теперь она понимала, что он и его одноклассники действительно трогательно любят все связанное с их детством и не возвращались ко всему этому так долго лишь по недостатку воли, энергии. Они не могут не любить своего детства, потому что только тогда чувствовали себя по-настоящему защищенными. Они всегда были какими-то неуверенными, робкими. В годы всеобщей бедности и невежества они выросли в квартирах врачей, инженеров и адвокатов — сыновей энергичных крестьян, учителей и офицеров, учившихся в России. И вышли в жизнь из этих скромных апартаментов с чувством непонятного страха и обособленности, для того чтобы превратиться в Австрии, Швейцарии или Италии в следующее поколение болгарских врачей, инженеров и адвокатов и вновь вернуться в свои полутемные гнезда. Пугали их и выскочки — разбогатевшие торговцы, фабриканты, — она помнила, как те наживали миллионы, разъезжали в собственных автомобилях и с пренебрежительным снисхождением глядели на «интеллигентов», а сами интеллигенты зарабатывали в своих конторах и кабинетах столько, что едва хватало на содержание семейства и одной прислуги, но старались не утратить чувства собственного достоинства и в своем кругу наградили скоробогачей обидным прозванием «парвеню». Революция мало что изменила в их характерах — совестливые, корректные, аполитичные, охваченные каким-то постоянным внутренним испугом, они стали работать в государственных учреждениях. Постепенно они успокоились, потекли годы до пенсии. Петрова слышала не раз, как ее муж привычно именовал интеллигенцию «основой нации», но число интеллигентов росло, интеллигенция менялась, а их становилось все меньше, и волосы их редели. И вот последние уходят на пенсию (некоторые из них сейчас здесь, перед ней), неисправимо мягкие, неисправимо сентиментальные — как всегда, именно в минуты жизненных испытаний. Все они когда-то женились на юных, намного моложе их самих, целомудренных девушках, только что окончивших гимназию, их смущает одежда и манера поведения молодежи, они неловки, испытывают чувство неудобства, когда надо попросить даже о самой незначительной услуге. Все в их характерах словно подчинено неискоренимой пугливости, но она не в состоянии презирать их — в том внимании, с каким они относятся к людям, в том извечном чувстве неловкости, переплетенном с желанием никого не стеснять, есть для нее нечто привлекательное, нечто такое, что она мечтает встречать почаще в жизни…
— Это Симеон. — Муж тихо положил трубку, и она вздрогнула.
У барышни Сарыковой никого не оказалось дома, а соседка сказала, что старые сестры ушли на прогулку.
Он показался ей бледным, внезапно осунувшимся. Петрова понимала, до какой степени он расстроен — организатор встречи, хозяин дома, сейчас он чувствовал себя виновным в молчаливой растерянности своих одноклассников.
— Может, забыла, — предположил кто-то. — Она ведь уже немолода.
— Исключено, — возразил Петров. — В среду она помнила даже, на какой парте я сидел.
— Склероз, — констатировал один из врачей. — Типичный случай. Всплывают в памяти самые невероятные подробности юных лет, а не можешь вспомнить, что обещал вчера.
— Не будем обижаться на нее, — мягко подытожил кто-то. — Нас ожидает то же самое.
Петров с грустью оглядел их. Одна его нога онемела, пока он говорил по телефону, и, шагнув к гостям, он испытал ощущение, словно потерял опору. Никогда уже не увидят они свою первую учительницу. Она забыла их.
Пружинный матрас
Над площадью висела полуденная духота. В моей кабине клевал носом Стайко, шофер соседнего пикапа. А я уже заметил, что крутятся тут какие-то люди.
— Подплывают две рыбки, — сказал я Стайко. — Доставай карты и — ноль внимания.
За спиной Стайко в окне появились их головы. Им было неудобно мешать нашей игре. Этот номер с картами — один из лучших в нашей программе. Рыбки, видя, что мы играем, начинают волноваться. Им уже кажется, что шоферы нисколько в них не нуждаются, что им и в голову не приходит, что они — клиенты. Какой-нибудь дурак, вроде Стайко, вполне бы удовольствовался двумя-тремя левами, которые можно с них сорвать, но для меня это лишь начало, первая оттепель…
Рыбки задвигались, и я решил, что действие первое пора кончать. Я уронил карту на пол. Стайко наклонился, чтобы поднять ее, а когда выпрямился, случайно поглядел на окно.
— Вам чего? — грубо спросил он.
— Перевезти плиту в микрорайон «Надежда», — ответил один из них.
Когда их двое, то начинает обычно тот, кто понахрапистей. А меня тогда, сами понимаете, охватывает симпатия к другому. Поэтому я предоставил Стайко расправляться с человеком с плитой.