Борис БУРЛАК
СЕДЬМОЙ ПЕРЕХОД
Роман
1
Разгар степного лета.
Третий месяц над Южноуральском безоблачное, вылинявшее небо. Не успеют затвердеть на подплавленном асфальте узорчатые следы грузовиков, обутых в новую резину, как уже всплывает из-за дальних гор притемненное суховеем солнце, и с самого раннего утра над большаками и проселками, куда ни глянь, распускаются высокие завесы, будто все дороги усеяны дымовыми шашками. Клубящаяся пыль надвигается и на окраины Южноуральска, где громоздятся серые башни элеваторов. А по вечерам в безветрии чудится, что город дотлевает, слабо потрескивая угольками, как брошенный костер, что оставил тут, на своем обеденном привале великий землепроходец — летний день...
Анастасия Каширина стояла у настежь раскрытого окна и всматривалась в сторону Менового двора: к нему легко подкатывал среднеазиатский поезд. Нет, она никого не ждала оттуда, с юга: у нее не было там ни родных, ни знакомых. Просто привыкла в последнее время встречать этот скорый поезд, с которым когда-то отправился в Москву Леонид Лобов. Сколько воды утекло с тех пор в Урале, а железнодорожное расписание, кажется, и не изменилось.
Внезапно очень близко, прямо за рекой, отвесно раскроил полнеба раскаленный, оранжевый клин молнии. Вслед за ним, играючи, вкось полоснула другая молния — ослепительно белая, с голубоватым острием. Коротко, звонко ударил гром. Рывком подул свежий ветер. И щедрый запоздалый ливень нежданно-негаданно, под прикрытием сумерек, нагрянул на притихший город. Совсем некстати: с конца мая ни единой тучки, хлеба еле-еле выдюжили, и вот — на тебе — полил, как из ведра, когда началась уборка. Слишком поздняя эта благодать.
С размаху хлопнула форточка в соседней комнате, звякнуло разбитое стекло. К счастью, дети не проснулись. Укрыв их тканевым одеялом, Анастасия присела на подоконник, залюбовалась дочерью и сыном. До чего ж они не похожи друг на друга! Леля спала на старом плюшевом диване, свернувшись, как всегда, в комочек. Ее темные косички развились, красная муаровая лента свесилась на коврик: видно, девочка не раз перевернулась с боку на бок, пока, наконец, не устроилась поудобнее и не забылась. Она дышала едва заметно, словно притаилась в ожидании матери. Тонкая бровь ее чуть вздрагивала, в уголках обидчивых губ теплилась, не потухая, милая улыбка. А Мишук, на целых четыре года младше Лели, разметался в своей кроватке, по-мужски раскинул руки,— этакий богатырь, досыта набегавшийся за день. Рыжеватые волосы его были всклокочены, брови смешно нахмурены, обветренные губы плотно сжаты: серьезный и сердитый парень — вылитый отец. Анастасия переводила взгляд с дочери на сына, с сына на дочь, будто сравнивая их в первый раз, и от бурной материнской радости трудно было усидеть на месте; расцеловать бы их сейчас, повозиться с ними на полу, позабыв обо всем на свете. Но пусть спят. Не за горами уже сентябрь, вот и для Мишука начинается рабочая пора.
Скоротечный, шумный ливень стих. Анастасия раскрыла дверь на балкончик, жадно вдохнула опресненный невесомый воздух. Как еще, оказывается, светло! И небо, и город точно заново побелены. Всюду размашистые мазки огромной кисти августовского ливня; он и вокруг города прошелся, подновив запыленный узенький бордюр степного горизонта. Люди идут, обходя лужи на тротуаре, наклоняются под мокрыми ветвями разросшихся кустов акации, что отливают мягко-зеленым лаком. Осторожно, весь мир окрашен!
Ну разве уснешь после такой грозы? Южноуральск кажется неузнаваемо помолодевшим, и смутно предчувствуешь какие-то перемены в своей жизни, хотя все для тебя давным-давно определено с той поразительной ясностью, которая возникает сразу же, как только ты становишься матерью... Анастасия включила настольную лампу, взяла папку с газетными вырезками — статьями Родиона. Уезжая в командировку, он забыл убрать их в секретер, и Анастасия второй вечер не спеша перелистывала все это «собрание сочинений» мужа.
Тут были статьи разных лет и лишь «этапные», как называл их сам автор. Конечно, Анастасия немедленно прочитывала каждую в день выхода газеты. Но вот они лежат перед ней, собранные вместе, стиснутые замочком скоросшивателя, и, странно, она не испытывает прежнего удовольствия, а ведь здесь не одна, целая сотня пережитых радостей. Больше того, эта папка из серого картона начинает раздражать Анастасию. Даже завидная аккуратность Родиона, тщательно подшивающего очередную вырезку, злит ее сейчас.
Сперва он подписывался просто, в конце статьи: Р. Сухарев. Потом появилась существенная добавка — кандидат экономических наук; подпись стали набирать крупным шрифтом, под заголовком. Начинал он, как и все начинают: ходил по редакциям, охотно переделывал свои рукописи. Но со временем уже к нему стали приезжать на дом и подолгу упрашивать его сократить каких-нибудь два-три абзаца. Незаметно для себя он привык выступать только по праздникам, ссылаясь на дьявольскую перегрузку в институте... И все разом кончилось: ни кафедры, ни публичных лекций, ни двойных «подвалов» в местной «Коммуне». Явно унизившись, Родион выпросил «черную работенку» у знакомого редактора ведомственного еженедельника.
Анастасия Никоноровна задумалась. Нелегко ему после громкой славы в Южноуральске посылать в Москву полстраничные заметки. Сам над собой горько шутит: «Видишь, как быстренько ученый (да-да, какой-никакой, а ученый!) превратился в бойкого хроникера!» Родиону придется начинать все сызнова. Хватит ли у него душевных сил? Нужны годы, чтобы восстановить доверие людей: ведь оно крепло тоже годами, с той поры, когда энергичный, деятельный парень верховодил южноуральской комсомолией. Кто мог сказать в то время, что он пойдет когда-нибудь против коллективной воли единомышленников? Да такого «провидца» освистали бы, стащили с трибуны, как троцкистского лазутчика. Верно, один старый железнодорожник-коммунист как-то заметил ему сдержанно, отечески: «Вы уж очень, молодой человек, налегаете в своих речах на геометрию. В политике кратчайшая линия между двумя точками не всегда прямая». Родион вспыхнул, но промолчал из-за уважения к бывалому, заслуженному человеку. И когда в прошлом году Родиону объявили строгий выговор с предупреждением, он не раз вспоминал о том — осторожном, стариковском — предупреждении... «Ах, Родион, Родион, до чего же ты самоуверенный, горячий не в меру...»
С тех пор, как это случилось с мужем, Анастасия непрерывно занималась исследованием его беды. И все-таки ей не верилось, что у Родиона есть какие-то особые взгляды на последние события в стране. Просто он оговорился в полемическом жару и, оговорившись, там, у себя в институте, начал упорствовать, пока его не наказали, сурово и не глядя на заслуги... Нет-нет да кто-нибудь нечаянно напомнит о нем в райкоме. Тогда на весь день испорчено настроение у нее, Кашириной, и она старается уехать на стройку или на завод, чтобы забыться среди людей, делающих свое дело спокойно и уверенно. Какую угодно неприятность она перенесла бы легче, только не эту. Все же не так больно, может быть, если вдруг остро почувствуешь, как непрочна верность одного человека другому. Куда страшнее, когда ставится под сомнение верность особенная, без которой вообще нельзя жить на свете.
Думая так, Анастасия начинала тревожиться и о своей судьбе, о судьбе Мишука и Лели. Женский, безошибочный инстинкт, весьма чувствительный к житейской непогоде, все чаще подсказывал ей, что Родион постепенно изменяется к худшему. Его обычная, ради шутки, подозрительность к жене, его наигранное безразличие к ее работе были как будто прежними, но тогда, прежде, дурачась, он любил прикинуться обиженным, а теперь убежден, что грубо обижен всеми, в том числе и своей Настей, которая ведь тоже голосовала за строгий выговор с предупреждением. «Могла бы воздержаться для приличия, — сказал Родион в тот вечер. — Или должность не позволила?»
Должность, должность. Кто бы знал, какая это должность — секретарь райкома... Каширина никогда и не предполагала, что ей под силу будет райкомовская ноша. В конце войны Анастасию, совсем еще молодого инженера, избрали секретарем, и вот скоро четырнадцать лет, с небольшим перерывом, она выполняет свои обязанности. Как же посмел он, Родион, причинить такую нестерпимую обиду?.. И ей сделалось до того горько, тяжко на душе, что она всплакнула, не стесняясь самой себя. Все пережитое за последний год показалось абсолютно непоправимым, будто она лишь сейчас, после долгих размышлений, окончательно постигла весь тайный смысл происшедшего. (Недаром говорят, что женщины по своей натуре больше оптимисты, чем мужчины: они последними оплакивают даже мертвых).
Анастасия испуганно обернулась: дочь неслышно подкралась сзади и несмело прильнула горячей щечкой к плечу матери.
— Перестань сию минуту, — строго сказала Леля.
Анастасия погладила девочку по голове, нехотя поднялась со стула.
— Хорошо, хорошо, иди спать.
— Не будешь?
— Не буду, — уже веселее заулыбалась Анастасия и, взяв Лелю за руку, повела в соседнюю комнату, где безмятежно посапывал раскрасневшийся Мишук.
А сама никак не могла уснуть. Брала то одну, то другую книжку и, пробежав несколько строчек, тут же останавливалась: любая начальная страница вызывала ответное раздумье. У Родиона были только такие книги, читать которые — значит трудиться.
Наконец, устав до головной боли, Анастасия разыскала в письменном столе мужа пакетик снотворных порошков, — без них он уже не обходился,— и приняла лекарство. При этом взглянула в зеркало, словно держала в руках щепотку яда. Стыдливо подивилась своей нескромной красотой: темные лучистые глаза, крылатые брови, отчетливый рисунок неярких губ, черные, с синеватым отсветом, прямые волосы, тонкая струйка ослепительного пробора, непринужденная девичья осанка, каким-то чудом сохранившаяся до сих пор...
Под утро Анастасия Никоноровна заснула крепко. Сухарев звонил, стучал, даже разбудил соседей. Он уж отчаялся попасть в свою квартиру и только тут вспомнил, что у него с собой ключ от входной двери. Совсем рассвело, когда он тихо вошел в переднюю, снял соломенную шляпу, сбросил выгоревшую голубенькую безрукавку, умылся ледяной водой. Будто груз свалился с плеч: всю неделю мотался на попутных «газиках» по нефтепромыслам.
— Что за сонное царство?..— ворчал Родион Федорович, заглядывая в одну, в другую комнату.— Дрыхнут, как убитые! Да что с ними?..
Он наклонился над женой и чуть не рассмеялся — так по-детски сладко спала она: правую руку неловко подвернула под себя, левую, согнутую в локте, поднесла к глазам, защищаясь от света, нежный румянец проступал сквозь загар ее смуглого лица, пряди волос рассыпались, разметались по подушке. Настя была похожа на беззаботную девчонку, прикорнувшую на часок где попало. Родион Федорович насмотрелся на нее вдоволь и отошел к окну.
Южноуральск пробуждался. По деревянному мосту через Урал двигалась колонна тяжелых грузовиков с прицепами: хлеб везут. Отчаянно сигналя, промчался запыленный вездеход. Посреди мостовой шли девушки в спецовках, направляясь к троллейбусной остановке. Знакомый дед-садовник поливал клумбы вокруг памятника красногвардейцам. У подъезда бывшего кадетского корпуса собирались пилоты в ожидании автобуса на аэродром... Тысячу раз виденная картинка летнего утра в степном городе, который в былые времена славился лихими конниками, а потом стал знаменит своими авиаторами.
Родион Федорович тоже когда-то хотел стать летчиком, даже краги купил по дешевке у одного старого служаки. Мандатную комиссию прошел на ура, но медики решительно забраковали, кстати, с сожалением: и сердце сильное, и легкие — кузнечные меха, и зрение острое, и слух безукоризненный, и рост богатырский, — ну, словом, парень хоть куда, а вот нервы для высшего пилотажа не годились. Так и не вышло из него аса.
— Рожденный ползать летать не может,— усмехнулся Родион Федорович и присел к столу от нечего делать. Опять Настенька разбросала книги! Сколько ей говорить: нельзя рыться в библиотеке, как в галантерейной лавочке... Он придвинул к себе раскрытый томик Герцена, поморщился, увидев карандашные пометки на полях. С полдесятка строк были отчеркнуты сбоку двойной линией:
«Все личное быстро осыпается, этому обнищанию надо покориться. Это не отчаяние, не старчество, не холод и не равнодушие: это — седая юность, одна из форм выздоровления или, лучше, самый процесс его. Человечески переживать иные раны можно только этим путем».
На уголке Анастасия написала: «Как удивительно сказано!» И ниже отметила другую фразу:
«Чего юность еще не имела, то уже утрачено, о чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева».
Родион Федорович закрыл книгу, отложил в сторону и устало откинулся на спинку кресла. «Наставила восклицательных знаков, будто Герцен нуждается в ее отметках... Все личное быстро осыпается... Чего юность еще не имела, то уже утрачено...» Он подумал с минуту о значении этих емких слов и, не добравшись до их философской сути, неожиданно задремал, сидя в кресле.
За завтраком Родион Федорович сказал жене:
— А тебя, Настенька, все труднее добудиться...
2
Редко у кого из нас, уже немолодых, поживших на белом свете, нет какой-нибудь своей, пусть нечаянной, вины перед тем дорогим местечком, где ты вырос, откуда вышел в люди. Оттого, впрочем, и неспокойно на душе, когда после долгих странствий, после многих лет разлуки возвращаешься, наконец, на родину.
Лобов узнавал и не узнавал знакомую дорогу, пролегающую по сплошной аллее (как поднялись довоенные посадки!). Скорый поезд Москва — Ташкент вторые сутки мчался на восток «на перекладных»: до Сызрани его вел, казалось, один и тот же прокопченный паровозик, потом эстафету принял новенький, поблескивающий краской электровоз, и где-то уже за Куйбышевом очередь дошла до тепловоза. Чудилось, есть в этом скрытый смысл: вот, мол, дорогой товарищ, миновала не одна, а целых три эпохи с тех незапамятных времен, когда ты безусым комсомольцем так демонстративно покинул родной Южноуральск.
Уезжая из столицы, Леонид Матвеевич прихватил с собой пачку тоненьких книжонок — приложений к «Огоньку». Но не прочел и половины их. Только устроится поудобнее у столика перед окном, как равнодушный диктор поездного радиоузла начинает объявлять, что скорый номер четырнадцать подходит к такой-то станции и что стоянка столько-то минут. Тут уж не до чтения, если одно название очередного городка воскрешает в памяти какую-нибудь полузабытую страницу далекой молодости. И Леонид Матвеевич проворно спрыгивает с подножки цельнометаллического вагона, до второго звонка ходит по дощатому перрончику, присматривается к здешним людям, словно кого-то ищет среди них. Чем дальше на восток, тем дороже для него все эти станции.
Вот в Сызрани, к примеру, он вспомнил свою давнюю попутчицу, девушку-казашку, вместе с которой добирался до Москвы. Бойкая, симпатичная крепышка, в цветастой тюбетейке, она угощала его ароматной казалинской дыней и без конца рассуждала о кознях профессоров на вступительных экзаменах. Удалось ли ей проникнуть в святая святых нейрохирургии? Может быть, стала знаменитостью, ученым медиком? Или, может, сложила голову под яростной бомбежкой в первый же год войны?..
Когда скорый поезд без остановки, лишь притормозив немного, проходил через Батраки, — бывшее «бурлацкое гнездо», что дало Волге столько искусных плотогонов, — Леонид Матвеевич отыскал глазами заветный домик кондукторского резерва, где в одной из комнатушек располагалась редакция узловой многотиражки. То был трудный для железнодорожников год глубокого прорыва. С утра до вечера пропадал он, Лобов, на сортировочной шумной горке, постигая тайны ремесла операторов, составителей-«башмачников». Где теперь его наставник — Павел Антонюк, на все руки мастер: то изучавший опыт японских путей сообщения, то неожиданно увлекавшийся проблемами речного судоходства?..
Во время получасовой стоянки в Куйбышеве Леонид Матвеевич вышел через тоннель на привокзальную площадь и присел в сторонке на скамью. Будто и не уезжал отсюда. Эх, Зина-Зинушка, вспоминаешь ли то коротенькое лето, промелькнувшее одной неделей? Как не хотелось расставаться тогда с тобой вот здесь у входа в мрачноватый дом управления дороги, в тот летний погожий день, когда ты покидала Самару только потому, что считала себя неровней Леньке, — шутка ли, на четыре с половиной года старше безрассудно влюбленного юнца, от которого, ну, никуда не скроешься! Но скрылась все-таки от привязчивой, как тень, любви, уехав на север, в Ленинград. Оглянулась ли хоть раз за эту четверть века?..
Леонид Матвеевич чуть не опоздал на поезд. Вернувшись в свое купе, сразу же лег спать. Однако забывался ненадолго, то и дело открывал глаза, почувствовав, что поезд сбавляет ход перед новой остановкой. «Наверное, Кинель... А это, конечно, Степная...» безошибочно угадывал он, не поднимаясь с нижней полки. Наконец, встал: к чему обманывать себя, все равно не уснешь до Южноуральска. Переоделся, тщательно сложил вещички в чемодан, закурил и подошел к окну.
Начинало светать. Густо-синяя ночь сделалась светло-синей, водянистой, как разбавленные чернила. Московский скорый подходил к Степной. Где-то тут, близ торгового села, совсем еще зеленый паренек всю осень проработал уполномоченным по хлебозаготовкам. У него был мандат окружкома партии и даже наган с двумя, случайно уцелевшими патронами. С утра до вечера он пропадал в полях, сердито подгоняя нерасторопных бригадиров. Бывало, что и сам садился на лобогрейку, отобранную у кулака, ликвидированного как класс, и, так сказать, для личного примера лихо работал до чертиков в глазах. Помнится, тут он и выучился курить: нельзя же, действительно, чрезвычайному уполномоченному быть красной девицей! Однажды, отпуская ему очередную порцию махорки, продавец сельпо, ехидный старикашка, заметил между прочим, вертя в руках его командировочное удостоверение: «И как это мальцам выдают такие широкие мандаты?» Леонид промолчал, только подумал: «Определенно настоящий подкулачник!» А на другой день ему сообщили, что в деревне появилась дальняя родственница кооператора, сбежавшая откуда-то из-под Акмолинска. Выходит, классовое чутье не подвело уполномоченного! Беглянку немедленно отправил в ГПУ, в Степное, не пожалев и своего нагана для провожатого.
Впрочем, сей наган имел забавную историю. В конце 1929 года семнадцатилетний Ленька Лобов жил в Москве, у тетки, работал «на побегушках» в Гостехиздате. В ту зиму, вслед за двадцатипятитысячниками, уезжали в первые зерносовхозы культбригады Цекамола и Наркомпроса. Ленька, конечно, тоже записался добровольцем; был назначен библиотекарем, и купил на Сухаревке из-под полы наган за три червонца. Ну, посудите сами, возможно ли было отправляться в пекло классовой борьбы без оружия? Во всяком случае, с новенькой «карманной пушкой» тульского происхождения он чувствовал себя бойцом, штурмующим Зимние дворцы мелкобуржуазной стихии.
Сама Крупская Надежда Константиновна, принимавшая библиотекарей перед их отъездом, не сказала ему, Леньке Лобову, ни слова, когда, знакомясь с ним, увидела торчавшую из его кармана рубчатую рукоятку револьвера. Она лишь отвела взгляд в сторону, чтобы не смущать и без того растерявшегося парня, который — надо же додуматься!— явился в Наркомпрос с наганом. Надежда Константиновна расспрашивала комсомольцев обо всем: как собрались в дальнюю дорогу, получили ли деньги, теплые вещи, всем ли выдали часы «тип-топ». Кто-то из культработников, постарше, посмелее, заметил в шутку, что эти американские часики — удобнейшая штука, годная для колки сахара. Крупская тихо рассмеялась: ей определенно нравились эти молодые люди. Потом она неторопливо, обстоятельно начала говорить о том, как надо налаживать библиотечные дела в деревне, какие книги уже отправлены в зерносовхозы и какие будут посланы к весне. Заключая беседу, она сказала: «Не забывайте, товарищи, ваше оружие — читательский формуляр: чем больше в нем записей, тем вы сильнее». И, сказав так, едва приметно улыбнулась ему, Леньке, сидевшему поодаль.
Он первым выскользнул из кабинета заместителя наркома, подождал, пока его друзья спустятся вниз, к раздевалке,— благо, тут, в приемной, было что рассматривать: на стенах сплошь висели картины, как в музее, и среди них — гипсовая маска Александра Блока, любимого поэта Анатолия Васильевича Луначарского.
Уже шагая по Чистым Прудам, запорошенным сухим снежком, Лобов дал волю своим чувствам: ругал себя, на чем свет стоит, за дурацкую покупку. Что теперь Крупская подумает о нем? Возможно, станет рассказывать всем как забавный анекдот: вот, мол, пришел ко мне воинственный деятель культуры!.. Лишь к вечеру он успокоился и приободрился. «Нет, старая революционерка, конечно, не осудит, поймет комсомольца правильно», — решил он, с удовольствием пожимая под дубленым полушубком шершавую рукоять заветного нагана...
Задумчиво улыбаясь, Леонид Матвеевич наблюдал из открытого окна вагона сутолоку на станции Степной. Все тот же старенький вокзальчик, обшитый тесом, и щербатый колокол у входа в дежурку определенно тот же, что висел тут двадцать восемь лет назад. Вот к нему подошла молодая женщина в форменной фуражке, гулко прозвучало два звонка. На перрон выбежал здоровенный детина в голубенькой рубашке-безрукавке, в соломенной шляпе набекрень, с потрепанным, туго набитым портфелем, заменявшим, как видно, чемодан, и с пиджачком в руках. Он остановился в нерешительности, отыскивая взглядом свой вагон. Крупное выразительное лицо его было сосредоточено, поворот головы волевой, царственный. «Где я видел его?» — насторожился Леонид Матвеевич. Скорый поезд дрогнул, чуточку попятился, собираясь с силами, и тронулся. Дежурная по станции что-то крикнула замешкавшемуся пассажиру, который вовсе не спешил (будто без него поезд не уйдет), и тот ловко прыгнул на подножку соседнего вагона, пружинисто подтянулся, шутливо махнул рукой всем провожающим. И опять Леониду Матвеевичу показался очень знакомым этот покровительственный жест завзятого оратора, знающего себе цену. «Где же мы с ним встречались?»— спросил он себя. Но как ни старался, не мог припомнить.
Взошло солнце, расплескало по степи желтые озерца, высветило ковыльные пригорки, разбросало по низинам стрельчатые тени. Мощный тепловоз, в содружестве с паровозом-толкачом, еле вытягивал длинный сцеп вагонов на крутой подъем Общего Сырта... Отсюда начиналась гражданская война в степном краю, вслед за первыми боями на Пулковских высотах. Тут самый гребень водораздела между Волгой и Уралом, и ранней весной, когда оседают рыхлые, ячеистые снега, несмелые ручьи оказываются в неловком, прямо-таки затруднительном положении: то ли им бежать на запад, то ли на восток. Впрочем, все они сходятся потом в Каспийском море. Так вот и с людьми бывает: сколько бы их ни мотала судьба по разным руслам, в конце концов обязательно сведет вместе.
На последнем перегоне до Южноуральска не в меру деликатный машинист то и дело притормаживал. И, когда окончательно укротил разыгравшуюся силу инерции, вдруг остановился у входного семафора.
— Не принимают. Значит, все пути забиты, — с достоинством объяснила пожилая проводница.
— Так уж и нет ни одного свободного для нас?— спросил Лобов.
— А думаете, если вы — скорый, то с оркестром надо вас встречать? — в тон ему сказала проводница.
И действительно, Леонида Матвеевича никто не встречал, хотя в совнархозе должны бы знать о его приезде. Он поставил чемоданы у решетчатого заборчика, осмотрелся. Вот и вокзал, с которым связано столько встреч и расставаний в беспокойную, кочевую пору молодости. Но где лепная надпись на фронтоне: «Транспорт — нерв жизни»? Кому она не понравилась?..
Мимо прошел знакомый и незнакомый мужчина в соломенной шляпе и безрукавке, удачно перехватил последнее такси. Леонид Матвеевич проводил машину рассеянным взглядом, досадуя на свою память, и, взяв увесистые чемоданы, зашагал к троллейбусной остановке. Это хорошо, что Южноуральск, минуя «трамвайный капитализм», сразу же вступил в «троллейбусную эру».
— Гражданин, передайте деньги, — обратилась к нему дряхлая старушка.— До церкви, — добавила она, высыпав на ладонь полгорсти пятаков.
— Неужели есть такая остановка?
— Аль не знаешь?
— Есть такая остановка, — заговорил сосед Лобова, судя по всему, маляр. — У нас так и объявляют: милиция, кино, церковь. Все три удовольствия кряду!
— У-у, богохульники... — огрызнулась верующая пассажирка.
Леонид Матвеевич с любопытством приглядывался к ней: быть может, в давние времена она не раз хаживала на богомолье за тридевять земель, а теперь вот так важно, чинно едет в троллейбусе к заутрене.
— Все ли обилетированы? — крикнула кондукторша. Лобов рассмеялся: да тут, оказывается, мертвого развеселят!
В единственной на весь город гостинице «Урал», которая раньше, до революции (да и в годы нэпа) именовалась попросту «Биржевкой». Леониду Матвеевичу отвели коридорообразную комнату с облезлой мебелью, помутневшим зеркалом и старомодным телефоном.
Перед вечером, отдохнув после бессонной ночи, он отправился осматривать город. Жара спадала. Леонид Матвеевич вышел на главную улицу, остановился на углу, раздумывая, с чего начать, и решительно двинулся в сторону Караван-Сарая, где в прошлом веке сходились тропы верблюжьих караванов среднеазиатских богачей-купцов.
Над старым парком возвышался изразцовый тонкий минарет, похожий на космическую ракету, готовую вот-вот взлететь со стартовой площадки в просторное степное небо. Леонид Матвеевич остался доволен уютным уголком: густая зелень, свежесть, затененные аллеи, здесь дышится легко после городского пекла. Но его огорчило то, что великолепная брюлловская мечеть Караван-Сарая, которой любовался сам Луначарский (Анатолий Васильевич знал толк в искусстве!), была превращена теперь в простое общежитие. «Не умеем мы беречь архитектурные памятники, — подосадовал он. — Разумнее было бы создать тут музей, ведь у подножия этой «космической ракеты» заседал Южноуральский военно-революционный комитет осенью семнадцатого года».
До позднего вечера бродил он по городу, то искренне радуясь переменам к лучшему, то поражаясь дьявольской живучести купеческих домишек, вросших в землю. Долго стоял на набережной, облокотясь о каменный, еще не остывший парапет. По «Живому мостику» через обмелевшую реку тянулась бесконечная цепочка пешеходов, громко повизгивали купающиеся мальчуганы, доносилась песня из Зауральной рощи, внизу, под обрывом, погромыхивал игрушечный поезд детской железной дороги, и далеко в степи, там, за Меновым двором, со всех концов слетались на ночлег уставшие за день самолеты.
Он не узнавал земляков и не потому, что исчезла прежняя пестрота одежд — исконно русских, казачьих, казахских, башкирских. Южно-уральцы ничем не отличались от москвичей: спешат куда-то, читают где попало, с горячностью обсуждают ливанские и иорданские события. Если уж говорить откровенно, то он, Лобов, все-таки побаивался провинциальной глухомани. И ошибся, почувствовал себя неловко.
Было совсем темно, когда он возвращался в свою гостиницу. На перекрестке толпилась молодежь. Леонид Матвеевич приостановился. «Пожалуйста, встречайте!» —крикнул кто-то из ребят. Действительно, на северо-западе показалась яркая звезда первой величины. Она то затухала, словно пропадая в облаках, то вновь разгоралась под верховым свежим ветерком. Она вкось перечеркнула нехоженый Млечный Путь, прощально мигнула раз-второй, уже на юго-востоке, и скрылась, чтобы через несколько минут промчаться где-нибудь над Алма-Атой или Ташкентом. Как переменилось даже это высокое родное небо, в котором распускаются незримые витки искусственных спутников Земли!
На следующий день Лобов пошел в Совет народного хозяйства доложить начальству о своем приезде. Но председателя совнархоза на месте не оказалось: Рудаков выехал на строительство Ново-Стальского металлургического комбината. В обкоме тоже было пусто: все от мала до велика странствовали по районам. «Один я бездельничаю»,— подумал Леонид Матвеевич и, узнав, у дежурного милиционера, где находится Центральный райком партии, решил встать на учет.
— Да, ваша карточка уже у нас,— сказала ему молоденькая девушка в секторе учета.— Пройдите, пожалуйста, к секретарю на беседу.
«Ишь ты, на беседу! — улыбнулся он.— Учетом все больше занимаются коммунистки чуть ли не с дореволюционным стажем, а тут сидит этакая стрекоза-пионервожатая». Он целых полчаса ходил мимо кабинета секретаря, невольно прислушиваясь к громкому затянувшемуся разговору о каких-то дрязгах в какой-то промартели. Та же любезная девушка открыла свое окошечко и успокоила его:
— Товарищ Сомов, видимо, не скоро освободится, я сейчас доложу второму секретарю.
— Сделайте милость. Мне все равно к кому.
Со странным волнением, присущим разве только новичку, Леонид Матвеевич прошел через приемную-светелку и очутился в кабинете с мягкими креслами и целой дюжиной венских стульев, расставленных вдоль стен. За длинным письменным столом сидела черноволосая женщина средних лет. Первые две-три секунды, пока Лобов подходил к столу, она, не отрываясь, смотрела в окно, словно провожая кого взглядом. Потом повернулась, встряхнув рассыпающиеся волосы, быстро взглянула на вошедшего,— густые брови ее сомкнулись у переносицы, но тут же легко взлетели от радостного испуга. А он, растерявшись, верил и не верил глазам своим, неловко переминался с ноги на ногу, не смея подойти вплотную к Настеньке Кашириной.
— Леонид?! — вскрикнула Анастасия Никоноровна, чувствуя, как во рту сделалось сухо, горьковато. — Какими ветрами занесло тебя сюда? — спросила она уже тихо.
Ну, конечно, это был ее милый грудной голос! Лобов крупно, уверенно шагнул навстречу ей, взял Настины обессилевшие руки, по-дружески затряс их над столом, заваленным служебными бумагами.
— Вот не думал, вот не ожидал...
Она неотрывно глядела на него, пытливо и серьезно, не удивляясь, что сразу же узнала в этом седеющем, степенном, представительном мужчине того вихрастого, мечтательного Леньку-комсомольца, который всегда ходил в кавалерийской длиннополой шинели и в хромовых начищенных до блеска сапогах.
— Садись, да садись же ты поближе! — спохватилась она.— Рассказывай, откуда ты сейчас, надолго ли к нам?
— Пришел встать на учет.
— На уче-ет? Ты шутишь? — засмеялась Анастасия весело, заразительно, как в юности.— Ко мне, на учет? Может, и работу потребуешь?..— она опять красиво тряхнула головой, отбросив прядку со лба назад, и Леонид Матвеевич ясно вспомнил ее прощальные слова в тот неимоверно далекий осенний вечер: «Ты, Леня, еще пожалеешь, пожалеешь обо всем».
— Нет, работу просить не стану.
Ей показалось, что он даже и надулся, как прежде, когда она подтрунивала над ним, вспыльчивым и своенравным парнем.
— Что же ты у нас тут в Южиоуральске собираешься делать? — заметно переменив тон, спросила Анастасия.
Он вкратце поведал о себе: последние годы, после долгих скитаний по разным стройкам, работал в Госплане Российской Федерации, а теперь, под старость, решил вернуться к делу живому, оперативному, и вот назначен в Южноуральский совнархоз. Долго выбирал, куда поехать, намеревался было снова махнуть в дождливую Прибалтику (к ней успел привыкнуть), но батюшка-Урал и матушка-степь все же пересилили. Это понятно: сколько ни кочуй из края в край, а на пятом десятке лет обязательно, хочешь не хочешь, потянет к родным пенатам.
Анастасия слушала его рассеянно, изредка наклоняя голову в знак согласия. Она думала: «Теперь мне будет легче и тяжелее. Пожалуй, чаще всего — тяжелее. Глупости! Годы сделали нас совсем чужими. Чужими? Нет, не то, не то! Ведь я же рада его приезду. И он, наверно, это уловил. Вечно выдаю себя...»
— Ну, а как ты поживаешь, Настя?
— Я?— переспросила Анастасия. И оживилась:— Какие у меня ребята, Леонид! Просто чудо! Старшая — Леля—в пятый класс перешла, младший — Мишук — тоже скоро начнет учиться... Родион? Что ж, он работает по-прежнему. А я, как видишь, заделалась райкомовкой.
— Не предполагал, что из тебя выйдет партработник.
— Да почему же?
— Мне казалось, что Настенька Каширина создана не для общественной деятельности. Выходит, ошибся.
— Пожалуйста, без самокритики, Леонид,— сказала она, порозовев. Как время изменяет отношения между людьми: семнадцатилетней девочкой она свободно разговаривала с ним (подумать только, сама объяснилась ему в любви!), а сейчас не находит слов, теряется, краснеет. Да что это такое? Глухое сожаление о прошлом или своеобразное продолжение тех, первых чувств?