— Извините, сударь, — сказал я с легким удивлением, — я не имею удовольствия быть знакомым с вами.
— Как? Не знаком, говоришь? Да нешто ты не болгарин?
— Болгарин.
— Ну?
— Ну?
— Ну вставай, пойдем походим. Чего ты тут киснешь? Меня бай Ганю звать. Вставай!
Ему не было надобности говорить, что он бай Ганю.
— Извините, господин Ганю, я сейчас занят.
— А коли занят, чего ж в кофейне сидишь?
Я не нашел нужным пускаться в объяснения. Но он не обнаруживал ни малейшего желания оставить меня в покое и тут же выпалил:
— Вставай, своди меня в баню. Где тут баня?
О-го! Сводить его в баню! Я почувствовал приступ бешенства, но сдержался. И не только сдержался, а мне даже стало смешно. Видимо, бай Ганю в самом деле нуждался в бане: от него издали несло кислятиной. Ничего не поделаешь: как-никак соотечественник, надо было ему помочь. Я решил воспользоваться случаем и самому принять душ. Было очень жарко. Мы отправились в летнюю купальню с большим бассейном. По дороге, если попадалось что-нибудь более или менее любопытное, я считал нужным указывать своему спутнику и давать ему объяснения, но заметил, что он слушает меня неохотно, роняя лишь время от времени равнодушное «а, так-так» или «знаю», видимо, этим давая мне понять, что он не так уж прост. Либо перебивал меня каким-нибудь совершенно не идущим к делу вопросом. Рассказываю ему, например, о памятнике Марии-Терезии на площади между музеями, а он дергает меня за рукав:
— Взгляни вон на ту, в синей юбке, а? Какая она, по-твоему? Скажи, как это вы их узнаете: которая такая, а которая — нет, а? Я сколько раз впросак попадал.
И бай Ганю дополнил свой вопрос злодейским подмигиванием.
Наконец пришли в купальню. У меня было неспокойно на душе: я словно предчувствовал, что будет. Взяли в кассе билеты. Бай Ганю потребовал сдачи шевелением пальцев, просунутых в окошечко. Кассирша, подавая, улыбнулась. Бай Ганю так и впился в нее масляными глазками и, принимая деньги, выразил свои чувства многозначительным покашливанием. Кассирша прыснула со смеху. Бай Ганю в восхищении подкрутил левый ус и закивал головой.
— Че фромоза эш домнета[2]. Ну-ка, Стойчо, спроси у нее: понимает она по-румынски? Штий румунешти?[3] — спросил он сам.
Тут подошел новый посетитель, и мы отправились в зал. По кругу идет коридор. Вдоль него — кабинки для раздевания, закрытые занавесками. Посредине — бассейн, огороженный низкими деревянными перилами. В бассейн ведут маленькие лесенки. Мы с бай Ганю заняли две соседние кабины. Я быстро разделся и погрузился в холодный бассейн. В воде молча, степенно расправляли мускулы и плескались несколько немцев. Бай Ганю долго не показывался из-за занавески; оттуда слышалось только пыхтенье да позвякивание каких-то стеклянных предметов. Наконец занавеска отдернулась, и он появился в натуре, с волосатой грудью, узором от чулок на ногах и каким-то узелком в руке: это были драгоценные флаконы, завязанные в не первой чистоты платок, которые он боялся оставить в кабине. «Как знать, крепкие ли у них стены? Оторвут доску — и поминай как звали». Он окинул взглядом стены коридора: нет ли какого гвоздя, чтобы повесить узел? Полагая, что раз есть стена, так должен в ней быть и гвоздь, он обратился ко мне с такими словами:
— Деревенщина эти немцы: гвоздя вбить не догадаются! А еще нас деревенщиной обзывают.
Окончательно убедившись в немецкой некультурности, бай Ганю нерешительно положил узелок с флаконами у входа в свою кабину, чтобы был у него на глазах, пока он будет купаться.
— Послушай, братец, — обратился он снова ко мне. — Ты купаться купайся, а сам поглядывай на флакончики. И на меня гляди: какую я сейчас штуку выкину.
С этими словами бай Ганю поднял ногу и ступил ею на ограду бассейна.
— Погляди только. — Потом встал другою, выпрямился во весь рост, перекрестился и с криком: — Гляди… Господи помилуй… Гоп! — бросился в воздух и, согнув ноги кренделем, — бух прямо в середину бассейна!
Фонтаны воды взметнулись вверх и пролились на головы застывших от изумления немцев. Волнистые круги побежали от центра бассейна к краям, выплеснулись за его пределы, хлынули обратно, и, когда через несколько секунд вода успокоилась и стала опить прозрачной, все находящиеся в бане могли наблюдать уморительные движения бай Ганю под водой. Вынырнув, он встал ногами на дно, выпрямился, зажимая пальцами глаза и уши, отряхнулся — пуф! — вытер обвисшие усы — пуф! — выжал воду из волос, смахнул ее с лица, открыл глаза, поглядел на меня и засмеялся:
— Ха-ха-ха… А? Что ты скажешь?
Я не успел ничего сказать, так как он лег на воду и начал шлепать руками по поверхности — поплыл «по-матросски»: шлеп рукой — два удара ногами, шлеп другой — опять два удара ногами. Весь бассейн закипел. Как будто мы попали под водопад. Волны побежали к краям бассейна, брызги цепочками долетали до самых стен.
— Вот это называется «по-матросски», — торжественно кричал над волнами бай Ганю. — Постой, сейчас покажем им «вампор»[4] по-ихнему.
И, перевернувшись на спину, он принялся так беспощадно бить ногами по вспененной поверхности, что брызги полетели в потолок. Тогда он стал быстро вращать руками, изображая колеса парохода.
— Чух-чух, чух-чух. Фью-у-у! — засвистел он.
Немцы остолбенели. Они, видимо, приняли моего спутника за приехавшего откуда-то с Востока и еще не успевшего попасть в психиатрическую лечебницу сумасшедшего: лица их выражали не столько гнев, сколько жалость. А бай Ганю, видимо, прочтя на этих лицах безграничное удивление его искусством, поспешно поднялся по лестнице, выпрямился, слегка расставив ноги, бросил на немцев высокомерный взгляд, геройски ударил себя в волосатую грудь, победоносно воскликнул:
— Булгар! Булга-а-ар! — и ударил себя в грудь второй раз, еще сильнее.
Горделивый тон, каким он отрекомендовался, говорил многое. В нем слышалось: «Вот видите, каков болгарин? Да, да, он такой! Вы только понаслышке о нем знали, о герое сливницком{4}, о гении балканском! А теперь он перед вами, весь как есть, с головы до пят, в натуральном виде. Видите, какие он может чудеса творить? Да только ли это! Эх, на какие только он не способен дела. Болгары, мол, деревенщина. Глупые болгары, а? Эх вы, жиды, жиды!»
— Спроси-ка, нет ли у них мыла, — сказал мне бай Ганю, после того как патриотический восторг его немного остыл. — Видишь, на что у меня ноги стали похожи…
В самом деле, ноги его были не особенно подходящей моделью для ног Аполлона Бельведерского. Узор чулок отпечатался на их коже, к тому же нечистой и волосатой. Впрочем, грязью болгар не удивишь: даже самая безудержная фантазия не в состоянии представить себе что-либо грязней того, что представляет сама действительность…
Этими словами окончил свой рассказ Стойчо.
IV. Бай Ганю в Дрездене
— У меня тоже была встреча с бай Ганю, — заметил Колю, — в Дрездене. Хотите, расскажу?
— Что за вопрос? Рассказывай! — дружно воскликнули присутствующие.
— Не знаю, слышали ли вы, — несколько лет тому назад дрезденское общество было встревожено трагической катастрофой, жертвой которой стали одна гимназистка-болгарка и молодой американец. Напомню вам в двух словах этот печальный случай. В этом городе, как вы знаете, есть целые кварталы, населенные англичанами, американцами, русскими и другими иностранцами, дети которых учатся в тамошних учебных заведениях. Одна гимназистка-американка подружилась с нашей болгаркой. Гимназистки — англичанки и американки любят, из каприза, брать под свое покровительство какую-нибудь однокашницу из наиболее беззащитных. Наша болгарка выглядела как раз такой: застенчивая, смирненькая, молчаливенькая. Они подружились, и американка стала звать ее по праздникам к себе домой. Болгарка познакомилась со всем семейством и, между прочим, с ее братом, двадцатилетним юношей, занимавшимся живописью. По свойственной ли молодым художникам склонности увлекаться каждой живой моделью, не подходящей под общий шаблон, по присущей ли американцам любви к оригинальности, — не знаю, — только молодой человек после нескольких встреч с нашей скромной, конфузливой болгаркой, видимо, почувствовал влечение к ней, не упускал случая повидать ее, поделиться с ней своими художественными переживаниями, полюбезничать; короче говоря, они полюбили друг друга. И любовь эта оказалась для них роковой. В один из праздничных дней, во время летних каникул, все семейство, вместе с болгаркой, отправилось на прогулку по горам Саксонской Швейцарии. В живописной скалистой местности молодой художник и болгарка, увлеченные беседой, отдалились от остальной компании. Внимание юноши привлекла одна высокая скала, и он стал на нее карабкаться. Спутница последовала его примеру. Но не успели они долезть до середины опасного обрыва, как американец поскользнулся и, падая, увлек за собой в пропасть болгарку. Оба погибли. Два мертвых тела были доставлены в Дрезден, в клинику. Печальное событие потрясло весь город. Масса народа сбежалась смотреть на них, простертых рядом друг с другом на большом мраморном столе. Вызвали телеграммой брата болгарки — других родных у нее не было. Тела набальзамировали, чтобы сохранить до его приезда. Огромное количество венков украсило их смертное ложе. На третий день пришла телеграмма из Вены о том, что брат покойной выехал в Дрезден. Тела перенесли в дом американской семьи. Множество мистеров и миссис, леди и джентльменов собрались там, нетерпеливо ожидая приезда брата. Семья принадлежала к высшему дрезденскому обществу. Пошел туда и я с несколькими болгарскими студентами: понимаете, нас пригласили как болгар, поскольку покойница была болгарка. А другие болгары пошли на вокзал встречать ее брата. Ждем. Печальная торжественность! Апартаменты полны посетителей. Разговаривают тихо, шепотом. Время от времени тишину нарушают рыдания и тяжкие вздохи убитой горем матери погибшего юноши. Вдруг в одну из мертвых пауз в коридоре послышался страшный шум… Грубый топот сапог, словно вели подкованную лошадь, голоса: «Где? Здесь, что ли?», «Тсс! Тише!». И в комнату, где лежали покойники, ввалился с шапкой на голове… бай Ганю.
— Добрый день! — воскликнул он таким тоном и с таким выражением лица, которые говорили не столько о печали, сколько о негодовании: как будто окружающие были виноваты в смерти его сестры!
Подойдя к смертному одру, бай Ганю откинул саван — случайно с лица юноши.
— Кто такой? Что за человек? — спросил он, обведя собравшихся почти свирепым взглядом и сверля их глазами в ожидании ответа.
Один студент, болгарин, сгорая от стыда, подошел к бай Ганю, тронул его слегка за рукав и отодвинул саван с лица покойной. Бай Ганю снял шапку, перекрестился и поцеловал ее в лоб.
— Ах ты, бедняга! Вон что тебе на роду было написано… Марийка, Марийка! — воскликнул он, качая головой.
Ваша воля, но и это качание походило больше на угрозу по адресу присутствующих, чем на выражение скорби.
Поглядев подозрительно на лежащего возле его сестры покойника и пошевелив вопросительно головой и пальцами левой руки, на восточный манер, он обернулся к студенту:
— А это что? Зачем э т о г о здесь положили? С какой стати мужчина в пансионе?
— Ш-ш-ш! Прошу вас, господин Ганю, пожалуйста, говорите тише…
— Чего там тише? Я им деньги плачу! Где директорша?
— Здесь не пансион, здесь частная квартира, — ответил ошеломленный студент.
— Как частная квартира?
— Ш-ш-ш… Ради бога, тише! — чувствуя, что его бросает в жар, повторил, чуть не плача, несчастный студент.
Помимо разудалого поведения и манер бай Ганю, похожих на кощунство, на злую насмешку над священными чувствами окружающих, даже внешний вид его не вызывал симпатии в американцах и англичанах, — особенно в представительницах прекрасного пола.
Бай Ганю был в серой грубошерстной одежде, пыльных нечищеных сапогах, с большим траурным платком на шее, под которым виднелась очень грязная расстегнутая рубаха. В руках он держал палку, а под мышкой какой-то пакет, обернутый в желтую бумагу. Усы его были опять подкручены, а подбородок опять небритый, заросший.
— Этот господин и есть брат мадемуазель Мари? — обратился ко мне с вопросом один из домочадцев.
Я ответил утвердительно, прибавив в оправдание бай Ганевых поведения и внешности наскоро сочиненную выдумку: будто бай Ганю получил телеграмму с прискорбным известием у себя в имении в тот момент, когда наблюдал за полевыми работами, и, не заезжая в свою виллу (бай Ганю и вилла!), отправился прямо на станцию, занял там денег у знакомых и приехал в Дрезден, нигде не останавливаясь. Теперешнее же его поведение, при всей его странности, извинительно, если принять во внимание потрясение, вызванное потерей сестры, а также… огромный ущерб, связанный с его отсутствием на полевых работах в самую страду.
— Бедный! — соболезнующе промолвил мой собеседник и пошел поделиться своим сочувствием к бай Ганю с другими домашними и друзьями.
У меня отлегло от сердца, господа!
Но очень ненадолго. Мой собеседник успел уже сообщить полученные от меня сведения большей части присутствующих. Их благородное негодование, вызванное бай Ганевыми манерами, прошло, и теперь все глядели на бай Ганю не только благосклонно, но даже сочувственно: неожиданное получение страшной телеграммы, внезапный отъезд в дальнюю дорогу, огромные убытки — это такие сюрпризы, от которых можно потерять голову. Этими сюрпризами они и объяснили снисходительно поведение бай Ганю. Но, господа, скажите на милость, чем могли мы, болгарские студенты, оправдать следующий его поступок? Студент, вертевшийся около него, чтобы обуздывать порывы его чувств, тихонько рассказал ему, как произошла катастрофа в скалах Саксонской Швейцарии. В продолжение этого рассказа бай Ганю движениями головы и рук выражал волновавшие его чувства: то защелкает языком и промолвит: «Тю, и надо ж было!», то поглядит на сестру, качая головой: «Бедняга!», то на мертвого юношу, угрожающе тряся головой и сверкая глазами, как бы говоря: «Сдается мне, дылду этого еще раньше кто-то отделал». Иностранцы истолковывали всю эту мимику по-своему, видимо, не понимая ее значения: иначе они не глядели бы на бай Ганю так сочувственно, считая, что он сам не свой от горя. Был момент, когда бай Ганю под впечатлением рассказа так громко защелкал языком, что все взгляды устремились к нему. А он именно в эту минуту приложил большой палец правой руки к правой ноздре, чуть скосил глаза и рот вправо, наклонил голову и дунул через левую ноздрю… Потом приложил палец левой руки к левой ноздре и повторил эту операцию еще раз… Мы совсем сгорели со стыда…
Вы скажете, что и этот его поступок можно было оправдать поспешностью отъезда: дескать, забыл бедняга впопыхах и расстройстве чувств даже носовой платок захватить. Нет, нельзя было! Потому что тотчас вслед за этим бай Ганю развернул пакет в желтой бумаге и вытащил — что бы вы думали? — целую дюжину платков, которые стал раздавать присутствующим — главным образом болгарам — «на упокой души», повторяя:
— На, возьми и помолись за упокой души.
А стоящих поодаль манил к себе рукой, крича:
— Эй, парень, пойди сюда. На́ тебе тоже. Помолись з а у п о к о й д у ш и М а р и й к и.
— Больше ничего не скажу вам, господа, — горестно воскликнул Колю. — Постарайтесь сами представить себе физиономии окружавших бай Ганю англичан и американцев. Прибавлю только, что после отпевания покойной, как православной, в русской церкви и ее похорон бай Ганю пригласили остановиться, до отъезда из Дрездена, в семье американцев. Он только раз переночевал там. Как он вел себя в этом доме — не знаю. Но, уезжая, он сказал студенту-болгарину, провожавшему его на вокзал:
— Можешь себе представить, братец, ведь я там чуть не наделал делов. Не понимаю я порядков ихних американских. Еды — жри не хочу, уж я ел, ел, чуть не лопнул, зато ночью… Ну, да ладно!.. Не будем об этом. А другая беда: утром, понимаешь, приходит женщина какая-то, стучится. Я — «заходи!». Входит, несет поднос: кофе с молоком, сласти разные. Ставит, понимаешь ты, поднос на стол и начинает тянуть носом воздух. Что за черт! То ли розовое масло учуяла, то ли другое! Я, знаешь, не будь дурак, сейчас встаю, беру флакон и — ей под нос. Она улыбнулась. Смотрю — смазливая мордашка! Простенько эдак одета; думаю: видно, прислуга. Подмигнул ей — смеется! Ну я, понятно, — гоп! — облапил. А она — будь неладна — извернулась, да как двинет меня по морде… Ну, влип я… Оказалось, это тетя мальчишки-то… Спасибо еще, оплеухой отделался. Славный народ!..
V. Бай Ганю на выставке в Праге{5}
— Постойте, теперь я расскажу вам, как мы с бай Ганю на выставку в Прагу ездили, — с улыбкой промолвил Цвятко.
— Браво, Цвятко! — откликнулись все. — Мы этого давно ждем!
— Если вы помните, — начал Цвятко, — мы выехали из Софии целым поездом — в наших вагонах и с нашим паровозом. Вагоны все первого и второго класса, новехонькие, только что доставленные из Европы, безукоризненно чистые, комфортабельные. В одном и том же вагоне — купе и первого и второго класса. Всего нас было человек сто шестьдесят, не помню точно. Старики, молодежь, мужчины, женщины, дети, даже грудняшки. (Ох, уж эти грудняшки!..)
Знай наших! Гордость-то какая: ехать на выставку в собственном поезде. «Пускай европейцы видят, что Болгария не дремлет», — говорили мы себе. Особенно льстили нашему тщеславию новизна, современная конструкция и чистота вагонов. Но долго ли, как вы думаете, упивались мы патриотическими восторгами по поводу превосходного качества наших вагонов и мыслью о том, чтобы потрясти Европу своим прогрессом? Пока нас провожали на вокзале, пока мы ехали мимо Сливницких и Драгоманских позиций, по полям наших славных побед, энтузиазм наш рос пропорционально количеству опорожненных бутылок и корзинок с провизией, которыми запаслись в изобилии предусмотрительные туристы.
— Еду, понятное дело, возьмем с собой. Не платить же сербам! — восклицал воодушевленный патриотизмом и плевненским вином бай Ганю.
Но когда мы подъезжали, уже в сумерках, к Цариброду и при попытке осветить вагон обнаружилось, что забыли приготовить лампы, а между тем уже совсем стемнело и с испугу начали реветь дети, о, тогда, мало-помалу, словно вместе с исчезновением болгарской территории, начал исчезать и наш патриотический восторг. Одни улыбались печально, другие — с тайным сарказмом (присутствовали не только болгары), третьи негодовали. Даже бай Ганю шепнул мне на ухо:
— Полезли с суконным рылом в калашный ряд.
Иные откровенно ругали одного иностранца, служившего тогда в управлении нашими железными дорогами. Чувствуя поддержку, бай Ганю воскликнул:
— Известное дело, мы тут ни при чем. Все иностранцы эти, чтоб их черт побрал! Нарочно так устроили, — над нами потешаются. Понимаете — из зависти. Они все такие!
При этом он так поглядел на одного из присутствующих иностранцев, что тот закашлялся и перешел в другое купе. Когда поезд остановился на станции Цариброд, в вагонах до того потемнело, что мы перестали видеть друг друга. Поволновались, посердились, потом нами опять овладело веселое настроение. Посыпались шутки и насмешки по адресу железнодорожного начальства. Послышались голоса:
— Дайте свечей, люди добрые. Дети боятся.
— Эй, дядя, сходи купи фунт свечей, получишь на чай!
— Хоть бы по одной сальной свечке выдали!
Только бай Ганю не допускал и мысли, чтобы в подобной нераспорядительности могли быть повинны болгары.
— Видите вон того, — сказал он, когда принесли несколько штук свечей, и показал на одного ехавшего с нами иностранца. — Его бы дегтем облить да зажечь. Ну, как это терпеть! На темноту-то плевать, да для сербов посмешищем стали. Вон он — видите? — сербский чиновник-то: смеется… Понятно, смеется!
Повышенное чувство патриотизма не позволяло бай Ганю мириться с тем, что какой-то серб над ним подсмеивается.
— Чего смеешься, эй, ты там! — прикрикнул он.
И он хотел уже выскочить из вагона и потребовать у серба объяснений. Геройская натура!
— Ш-ш-ш… Смирно, бай Ганю, — удержали его спутники. — Не устраивай скандала. Не забывай, что въезжаешь в Сербию…
— Э-э, что ж из того, что в Сербию въезжаю! Нашел, чем испугать! А Сливница? А «натраг, брача»?[5]
И из уст бай Ганю вырвалось, как бомба, ругательство.
— Да чем этот серб виноват, что в наших вагонах темно? — успокаивали его окружающие.
— Кто? Он-то? Знаю я их! — отвечал бай Ганю, качая головой.
Выдали в каждое купе по свече. Кое-кто, кажется, заправил и засветил лампу. Поезд тронулся. Пассажиры прикрепили свечи возле окон, накапав горячего сала. Это было первое о б о л г а р и в а н и е новых вагонов. А ночью произошло второе: все клозеты (прошу извинения, господа!) превратились в клоаки.
Как бы то ни было, Сербию мы проехали. Но не подумайте, что мы ехали по ее территории тихонько-скромненько. О-о! Болгарин не так прост! Бай Ганю не упускал случая, где только мог, уязвить сербов напоминанием о Сливнице. В Нише и Белграде он даже спрашивал каждого — всех служащих и носильщиков:
— Ты ведь болгарин? Скажи откровенно. Вы все болгары, а сербами прикидываетесь.
Въехали в Венгрию… Тут вдруг у одного вагона загорелась ось. А, чтоб вас с мастерами вашими! Стояли долго. Поливали, гасили, курили, почесывались… наконец тронулись. А венграм смех! Известно: болгарские туристы!.. Потом еще в одном месте останавливались из-за того же вагона; пришлось отцепить к чертям, на ремонт поставить.
Бай Ганю, человек бывалый, едущий уже не первый раз, объяснял своим неискушенным спутникам:
— Нынче в Пешт попадем. А Пешт проехали — Вена. За Веной — Прага. Я все здешние места вдоль и поперек изъездил, как свои пять пальцев знаю.
Маленькие станции мы проезжали не останавливаясь. На больших ждали, пока откроют путь. Все дивились богатству Моравии. Прекрасно обработанные долины, роскошные сады, бесчисленные фабрики и заводы заставили даже бай Ганю признать преимущество Моравии перед нашим отечеством:
— Мы работаем, но и эти молодцы не отстают, не-е-ет, не отстают, пошевеливаются.
Но тут же, заметив, что слишком увлекся похвалой, он прибавил:
— Только все даром: они работают, а немец жрет.
В пути не обошлось без курьезов. Мы, то есть я, Ваню, Фило и сын Иваницы{6} (вы его, наверно, не знаете), занимали купе первого класса; в соседнем купе ехал бай Ганю с несколькими товарищами, основательно запасшимися провизией. Сам бай Ганю, видимо, второпях забыл положить в свои торбы закуску.
— Велика беда. Что ж мы, в конце концов, не болгары, что ли? Выручат. У одного — хлеба ломоть, у другого — брынзы кусочек, вот тебе и сыт человек. А то как же?