Мирмухсин
МОЛНИИ В НОЧИ
ЗАКАЛКА
Повести
Издательство ЦК ЛКСМ Узбекистана
«Ёш гвардия»
Ташкент — 1966
Авторизованный перевод с узбекского Ю. КАРАСЕВА
Молнии в ночи
I
Мирхайдара разбудил хриплый шепот соседа — старого шорника, невольного товарища по несчастью:
— Гончар!.. Рассветает.
Мирхайдар сел, взглянул вверх — круглое отверстие было затянуто плотной тьмой. Нет, до рассвета еще далеко. Но старик снова беспокойно забормотал:
— Гончар, слышите?.. Идет Байтеват. Вставайте!
Мирхайдар прислушался — ни звука. Приложил ухо к земляной стене — тишина, никаких шагов. Да и что тут делать, в ночную-то пору, тюремщику, носящему свирепую собачью кличку — «Байтеват». Видать, старик просто бредил. Ну, да! Вот он опять отрывисто, лихорадочно зашептал:
— Глядите, веревка! Осторожней, прольется… Дайте мне отхлебнуть… Пить… Пить…
Уж какую ночь старик своим бредом сбивал с толку Мирхайдара: гончар начинал до рези в глазах всматриваться в темное отверстие наверху, ловить каждый шорох. Но слышно было только, как сам старик во сне скрежетал зубами, причмокивал, словно силясь что-то проглотить, да шелестело тряпье, которое он, ворочаясь, стягивал к себе.
На всякий случай Мирхайдар отодвинул подальше от старого шорника глиняный кувшин, стоявший посередине ямы. Прислонясь спиной к стене, прижавшись ртом к сцепленным кистям рук, уставился в темноту…
Весь мир погружен в сон. И только он не спит, томимый горькими мыслями и несбыточными мечтами. О, будь он птицей — взмахнул бы могучими крыльями и унесся на волю! Да что там птицей — он согласен превратиться в крысу: прорыл бы в земле тайный ход и выбрался наружу. Гончару вспомнилось древнее предание, как по велению царя змей огромная змея, просунув хвост в глубокую яму, куда был брошен Юсуф — Иосиф Прекрасный, вызволила узника из мрачной темницы. «Выходит, змеи-то помилосерднее наших беков!» — усмехнулся про себя Мирхайдар.
До него снова донеслось бормотание старика:
— И Абдунаби завершил свой земной путь… И другие мои друзья. Все, все умрут!.. И коротышка домулла, и гассал[2] Халфа… Все, все!..
Мирхайдар пододвинулся к старику, натянул ему на плечи сползшее ветхое одеяло. Тот ненадолго успокоился, замолк. А потом вновь забредил:
— Пейте, гончар… Ваша очередь. Пейте… Сытость ищет наслаждений, голод — траву. Слава богу, еще день прошел…
Мирхайдар сжал кулаки, плечом уперся в стену. О, обладай он силой богатыря Рустама, разворотил бы эти стены, вырвался на волю, раздобыл девяностопудовую палицу, обрушил бы ее на голову тирана! И со всех узников сбил бы кандалы!
Он взглянул вверх — нет, еще темно. Там, наверху, в зиндане, кто-то погромыхивал кандалами — тоже не спал. Кромешная тьма вокруг… Мертвая тишина. И тоскливый звон кандалов.
Сколько уже месяцев он в этой яме?[3] Все о нем забыли. А не забыли, так забудут. Его сосед, старый шорник, томится здесь уже восемнадцать лет, сделался прозрачным, как привидение, — кожа да кости. Кто о нем помнит? Он для всех давным-давно умер.
Правда, даже он на что-то надеется. На чудо? «Даст бог, придет и наше время», — шепчет он иногда. Все ждет — вот опустится в отверстие веревка, чтобы вытянуть его отсюда. И тогда он займет денег у приятеля — ремесленника из махалли Конкус, и вернется к шорному делу. И каждый день будет есть кашу из маша и риса. Мирхайдар возражал: тоже, еда! Но старик упрямился: что вы понимаете, нет на свете пищи вкусней и полезней, чем каша из маша и риса!
Бедняга!.. Спорит о том, какая еда лучше, а сам унижается перед усачом Байтеватом из-за лишней ложки вонючей бурды, которой их кормят. Мечтает о воле — а сам уже полумертвец, угасающий светильник. И живет одними молитвами. За кого он только не молится! О святых уж и говорить нечего — всех перебрал. Восславил в молитвах ханов и беков, погибших и здравствующих, жертв и убийц. А теперь еще, как услышит от Байтевата о чьей-либо смерти, так принимается молиться за покойного, прося для него у бога места в раю. Попади они все в рай — то-то была бы драка! Шорник даже в честь Байтевата произносил длиннющие молитвы, в надежде, что ему перепадет от тюремщика лишний глоток воды. А Байтевату плевать на его молитвы — зачем ему помирающий старик?
Проклятый тюремщик! Да попадись он в руки Мирхайдару, тот уж вытряс бы из него душу! Но сейчас Мирхайдар бессилен. Он — узник. И уже начал свыкаться со своим бесправным положением.
Поначалу, когда его бросили в эту зловонную яму, ему казалось, что он и дня тут не выдержит. Голод еще можно было терпеть, но от спертого воздуха его мутило, он задыхался. И еще была пытка — блохи. Гончар хотел уже было покончить с собой. Но, видно, крепок духом человек. Вынослив. Прошло время, и Мирхайдар ко всему привык: к голоду, к оскорблениям, к блохам. Он, как поверженная башня, сутками недвижно лежал возле стены и словно кошка мясом — питался запахами подземелья.
Он — узник. Его удел: забвение и гибель.
Правда, пока его навещали и сыновья, и престарелая мать. Они через тюремщика передавали кое-какую еду. Эти посещения терзали его сердце. Мать! Всю жизнь провела она в горькой нужде. И вот одряхлела, а ему нечем ее порадовать, он лишен возможности помогать ей, не может даже принести в дом воды на коромысле, натершем ее старые плечи… Она же пешком одолевает несколько километров со скудной передачей для сына, часами, до обморочной желтой бледности, просиживает у входа в зиндан. И плачет, плачет — засыпая и просыпаясь…
Мирхайдар часто вспоминал и о жене, Шахринисе, о сыновьях. Словно живой, возникал перед его мысленным взором старший сын, Мирсаид. Он уже давно начал работать вместе с отцом, уверенными толчками ноги вращал гончарный круг. Теперь на нем — вся семья. А рядом с Мирсаидом гончар видел младшего, Миръякуба. Этот, правда, беспечней, но, наверно, помогает старшему брату…
На Мирсаида можно положиться. Парень крепкий, рослый, плечи — косая сажень. На слова скуп, зато готов принять на себя самую трудную часть работы. Крутил ручную мельницу, размельчая свинец, поддерживал огонь в печи для обжига гончарных изделий. Размешивал, очищал от посторонних примесей глину так искусно, что в ней не оставалось и камушка. Чуял, сколько надо добавить в нее пуха от рогоза. Умелец!
Миръякуб, хоть и уступал ему в силе и богатырской стати, но в работе старался от него не отставать. Жаль только — не увлекало его гончарное дело. У него была иная страсть — лошади. В Аччиабаде проживал их дальний родственник, Авлиякул-амаки. Старый, опытный наездник, он принимал участие во многих козлодраниях. Одно из них кончилось для него худо: вывихнул кисть. Сейчас он служил старшим конюхом в Урде, у бека. Вот к нему-то, тайком от домашних, частенько удирал Миръякуб. Он мог целыми днями крутиться возле Авлиякула-амаки, с восхищением глядя, как тот с лихим возгласом: «О, святейший Камбар!»[4] — вскакивал на коня, без устали слушая его рассказы о легендарном иноходце Дульдуле, любуясь конем бека Карчигаем — Ястребом. Юношу дурманил запах сена, ему нравилось наблюдать, как кони с мягким хрустом жуют клевер, — он и сам сглатывал слюну и жадно впивался зубами в лепешку.
Раз в месяц он выезжал на арбе, нагруженной гончарными изделиями, на Ишан-базар. Он любил эти поездки и проявлял в торговых делах сноровистость и смекалку.
Мысли Мирхайдара вернулись к старшему сыну… Он собирался на будущий год женить Мирсаида. Теперь уж этому не сбыться. Мирхайдар усмехнулся. О чем жалеет!.. Говорят, снявши голову, по волосам не плачут. Ему припомнилось, как за три дня до ареста у их козы вздулся живот. Он хотел вылечить ее — воткнул в живот нож, чтобы выпустить газы. А коза возьми да сдохни…
Все же воспоминания о доме немного утешили его. Дети, дети!.. Родители — уши, дети — рога. Хоть рога появляются позднее ушей, но быстро обгоняют их в росте!
Мирхайдар растянулся на своем бердоне,[5] расстеленном на земле у стены, положил голову на тощую, грязную подушку и уснул.
И опять его разбудили вздохи, чмоканье старика. Не поднимаясь, Мирхайдар посмотрел вверх — круг был светлый. Он перевел взгляд на старика — тот сидел на куче тряпья, поеживаясь, кутаясь в лохмотья. Увидев, что Мирхайдар проснулся, шорник обнажил в слабой улыбке редкие щербатые зубы:
— Вставайте, гончар, светает. Слышите?.. Наверху уже звенят цепями. Зашевелились. Скоро и Байтеват явится.
— Ночью вы бредили, ата.
— Неужто? А мне такой славный сон снился… Будто я птица и пролетел через семь небес и увидел ангелов, перебирающих четки. Я заплакал и говорю богу: прости прегрешенья раба своего. Я плакал, и ангелы плакали вместе со мной. Хороший сон. К добру.
Мирхайдар давно уж заметил, что старик тронулся умом. Да тут, от постоянных раздумий, недолго и совсем спятить. Сам он здесь уже около года. Проторчит еще восемнадцать лет, в безмолвье и мраке — тоже потеряет разум. И сгниет заживо.
Старик шорник рассказывал, что первое время его проведывали родные, заботились о нем, передавали ему через тюремщика одежду и еду, даже пытались вызволить из тюрьмы, но все попытки оказались тщетными, и они стали все реже приходить к нему в зиндан, а потом словно в воду канули, и ныне в целом свете нет никого, кто бы думал о нем.
Мирхайдар знал, что его ждет такая же участь. Уж лучше бы ему отсекли голову, разом избавив от земных мук!..
А еще старик говорил, что прежде врагов государства — салтаната, бросали в подземелье, а спустя несколько дней выволакивали оттуда и закалывали в тюремном дворе или вешали публично на городской площади, в утеху и назидание толпе. Так было с Тангрикулом и Сангином — таджиками из Уратюпе. Так было с золотых дел мастерами — их обвинили в том, будто бы они подмешивали в золото медь.
А ныне зиндан забит не преступниками, не ювелирами, а мятежниками. Всех их тоже повесят.
Что ж?.. Мирхайдар предпочел бы казнь этому медленному, томительному ожиданию смерти.
Он сел, сгреб в кучу тряпье, которым укрывался ночью, взглянул наверх — Байтеват что-то опаздывал. Старик шорник, видно, обессилел — больше не произносил ни слова. Они полили на ладони друг другу остатки протухшей воды — вроде бы и умылись. Шорник, выгнув шею, по-птичьи, одним глазом косился наверх. Наконец, истомившись ожиданием, решил помолиться. Он повернулся лицом к выемке в стене, опустился на колени. Еще восемнадцать лет назад ему сказали, что эта выемка показывает направление на «киблу»,[6] ее выдолбил в давние времена некий Лутфулла-ходжа, просидевший здесь долгие годы и перешедший из этого бренного мира в вечность.
Едва старик склонил голову, коснувшись лбом бердона, как сверху донеслись тяжелые шаги. Шорник резко выпрямился — до молитвы ли, когда принесли еду! Байтеват на веревке спустил узникам воду, черствые лепешки, немного пшеничной каши. Старик засуетился, ловко слил воду из ведра в кувшин, разложил на лагане лепешки и кашу, радушным, хозяйским жестом пригласил Мирхайдара к трапезе:
— Угощайтесь, пока не остыло.
Но над ними снова закачалась веревка с привязанным к ней узлом. Тюремщик рявкнул сверху:
— Гончар! Это тебе от сыновей. Лепешки и еще кое-что. Велели сказать — твоя мать молится за тебя.
У Мирхайдара просветлело лицо, он вскочил, прокричал в ответ:
— Передайте им привет! Скажите, пускай не унывают, их отец жив и здоров, вверяет их заботам дом и семью, а их самих — заботам бога.
В отверстии показалась голова Байтевата. Шевеля огромными усищами, он тихо, так, чтобы не слышали окружающие, прохрипел:
— Эй, гончар! Я скажу им, что их отцу нужны три-четыре теньги, ладно?
Мирхайдар, подумав, ответил:
— Много с них не берите, им и без того туго.
Тюремщик ушел.
День, как и все тюремные дни, тянулся бесконечно долго. Но вот светлый круг наверху стал темнеть, и скоро совсем погас: наступила ночь. Старый шорник завернулся в свое тряпье, забылся беспокойным сном, а Мирхайдар все сидел, поджав колени к подбородку, думал о семье, о друзьях… Неожиданно раздался могучий, раскатистый грохот. Шорник проснулся, кивнул наверх:
— Похоже, гроза, а, гончар?
Оба прислушались. До них донесся глухой, рокочущий шум ливня. Время от времени круг наверху ярко вспыхивал — словно полная луна на миг появлялась над ними. И снова все погружалось в темноту. Старик возбужденно бормотал:
— Молния… Ах, славно!.. Дождь, видно, вовсю зарядил. Добрый дождь!..
Мирхайдар не отрывал глаз от круга, который то загорался, то потухал.
— Глядите, ата, будто светает… Для молнии нет преград — она дотянулась даже до нашей ямы. Эх, ударить бы ей в тюрьму — разрушила бы стены, разбила ворота, и мы вырвались бы на волю и побежали под дождем, босиком по мокрой траве!..
Старик, прислушиваясь к раскатам грома, вздохнул:
— А на что мне воля?.. Ноги-то совсем слабые, и шагу не смог бы ступить. Нет, гончар, там, наверху, я сразу отдал бы душу богу. Видно, судил мне всевышний доживать мой век в этой яме.
Гроза неистовствовала. Молнии вспыхивали одна за другой, освещая подземелье, пушечные удары грома сотрясали все вокруг, а промежутки между раскатами грома заполнял ровный, глухой рокот ливня. Мирхайдар, жадно следя за вспышками молний, шептал одними губами: громче греми, гром, яростней шуми, дождь, ярче сверкайте, молнии!
II
Утром наверху раздался отчаянный вопль — похоже было, что кричал молодой паренек. У Мирхайдара похолодело под сердцем — он вспомнил о своих сыновьях. Может, кого-нибудь из них втолкнули сейчас в зиндан?.. Старик шорник, поняв его беспокойство, объяснил, что, наверно, кому-то набили на ноги кандалы. Но тревога не покидала гончара. Он боялся за сыновей. Каждый раз, когда они приходили в зиндан с передачами, он мысленно проделывал с ними весь обратный путь, словно провожая их до самого дома.
Как-то, в молодости, он брел по этой дороге с отцом, ныне покойным. Они шли в кишлак Хумсан через Урду, и отец сказал: «Видишь — вон холм Гунгтепа? Позади него страшное место, зиндан, там день и ночь мучаются рабы, проклятые богом». Мирхайдар с любопытством и страхом смотрел в ту сторону, куда показывал отец. Мог ли он тогда предположить, что придет время — и он сам очутится в одной из ям этого зиндана! Вот ведь какие коленца откалывает судьба…
А началось все с того, что обвалился крепостной вал между воротами Чигатай и Кокча. По приказу правителя Ташкента — Алимкулибека на восстановление вала было согнано все окрестное население, от мала до велика. Мирхайдар вместе со своим старшим братом, тоже гончаром, Тухтабаем, замешивал глину.
Работа продвигалась медленно. Оторванные от своих основных дел, люди складывали стену торопливо, кое-как, лишь бы отбыть повинность. Когда уже был уложен верхний слой глинобитной стены, глина стала оползать. Обливаясь потом, задыхаясь от жары, подгоняемые нагайкой элликбаши,[7] люди по бревнам втаскивали на стену все новые и новые глиняные комья, утаптывали их, но они давили на нижние, непросохшие слои глины, — стена продолжала оседать.
Миновало лето. Люди все с большей неохотой выходили на восстановление проклятой стены — наступила осенняя страда, дома забот было по горло. Многие ударились в бега. Однажды не вышел на работу и Тухтабай.
Мирхайдар в глубокой яме возился с глиной, когда услышал громкие крики: «Гончара ведут! Ведут Тухтабая!» Мирхайдар обмер… До него донесся властный голос элликбаши: «Аллах велик — начинайте!» До сих пор звучит у него в ушах этот повелительный возглас. Он бросил лопату, выбрался из ямы — нечеловеческий вопль пронзил ему душу. От страшной картины, представшей перед ним, у Мирхайдара подкосились колени, волосы зашевелились на голове… Брата, у которого руки были связаны за спиной, окружали сарбазы.[8] Придавив беднягу к стене, они заваливали его тяжелыми глиняными комьями. Он кричал, исступленно, истошно, а они молча делали свое страшное дело, и при каждом их движении длинные сабли вспыхивали на солнце. Мирхайдар хотел закричать, ринуться на помощь брату — крик застрял в горле. Он почувствовал, что не может шевельнуть пальцем. Сарбазы уложили последние комья — Тухтабая замуровали в стене!.. Мирхайдару, наконец, удалось скинуть с себя оцепенение. С вытаращенными глазами, с криком: «Убийцы! Убийцы!» — он рванулся вперед, к элликбаши. Тот что есть сил хлестнул его плетью по голове — гончар без сознания рухнул наземь.
На другой день его приволокли к мингбаши и отвалили семьдесят плетей. Эти семьдесят плетей были лишь халвой — по сравнению с тем, что ждало его после.
Власти все круче расправлялись с непокорными. Эта жестокость преследовала две цели: прежде всего — запугать горожан, отбывавших трудовую повинность, отбить у них всякую мысль о бегстве. А к тому же из Ак-мечети,[9] где шли бои с русскими войсками, поступали плохие вести, и нужно было держать народ в крепкой узде.
Наказание плетьми не прошло даром для Мирхайдара — он слег. А когда выздоровел, то возле Чигатая нос к носу столкнулся со своим заклятым врагом — элликбаши. Бешено вращая глазами, с криком: «Смерть убийце!.. Волка убивают не за то, что он волк, а за его кровожадность!» — гончар выхватил нож и бросился на злодея. Сопровождавшие элликбаши миршабы[10] схватили Мирхайдара. Но казий, судья, зная, как любят гончара в городе, и побаиваясь народного гнева, отпустил его на все четыре стороны.
А потом…
В месяц рамазан между жителями Себзара и Сакычмана из-за какого-то пустяка вспыхнула ссора. Толпа, собравшаяся возле медресе Бегларбеги, забурлила в яростной потасовке — даже миршабы оказались не в силах разнять дерущихся.
В самый разгар драки над толпой прогремел сильный голос, и такая в нем была властность и боль, что люди, только что свирепо тузившие друг друга, притихли, обернулись к говорившему. На большом камне стоял пожилой мужчина, с усами, подковой огибавшими подбородок, и, раздирая ногтями грудь, видневшуюся из-под белой рубахи, исступленно взывал к толпе:
— Братья! Остановитесь! Что вы делаете?! Уж лучше меня бейте. Избейте меня до смерти — я не боюсь смерти!.. Душа моя пресытилась страданиями. Моего брата заживо замуровали в крепостной стене. А меня избили плетьми, смололи в порошок мои крепкие кости! — он стянул с себя рубаху, спрыгнул с камня, полуобнаженный, вошел в толпу: все его тело было покрыто вздувшимися, посиневшими рубцами. Он шел, и все, кто теснился на площади, поворачивали вслед ему головы, а он продолжал: — И не совестно вам?.. Ну, из-за чего вы сцепились, как бешеные псы? Что ж это будет, если братья начнут убивать друг друга? Уж коли у вас так чешутся руки — бейте меня. Нате, бейте!.. Я — гончар Мирхайдар.
Толпа расступалась перед ним, люди прятали друг от друга глаза, они уже стыдились своей недавней слепой ярости. Вид иссеченного плетьми тела гончара рождал в их сердцах иной, праведный гнев — против истязателей, против кровавых палачей бека.
Задержавшись возле одного из себзарских парней, гончар схватил его за плечо:
— На кого руку поднял, сынок? На своих братьев!..
Парень, глядя в землю, виновато пробурчал:
— Ладно уж, Мирхайдар-амаки, не тяните душу, — и обратился к своим товарищам: — Пошли, ребята. Все.
Толпа начала расходиться.
После этого случая имя Мирхайдара стало пользоваться в народе еще большим уважением. Его уже называли Мирхайдар-палван. И этот все возрастающий авторитет гончара напугал его палачей. По ложному доносу гончара объявили врагом салтаната и заточили в подземелье…
…Истошный крик оторвал Мирхайдара от воспоминаний. Вздрогнув, он открыл глаза, вопросительно уставился на старого шорника, старательно вылизывающего миску. Тот отложил миску в сторону, участливо покачал головой:
— Ох, сынок… Вы уж простите, гончар, что я вас так называю, я ведь старше вас на два мучала…[11] Все-то вас тревожит, все вы принимаете близко к сердцу. Поберегли бы себя. Все думаете, думаете… А думы иссушают тело и душу.
Крик повторился, сопровождаемый звоном цепей. Старик равнодушно заметил:
— Видать, бьют кого-то из новеньких…
А Мирхайдар опять забеспокоился о своих сыновьях. Как-то вчера они добрались до дома, не попали ли в какую переделку?.. Младший-то горяч нравом — огонь!.. Когда Мирхайдара уводили в зиндан, сыновья бросились на миршабов — ради отца они были готовы на все… Мирхайдар остановил их: «Спокойней, дети мои!.. Миршабы лишь выполняют приказ». Сыновья проводили его до тюрьмы. Там он простился с ними, ободряюще сказал: «Не плачьте, родные. Вы мои дети — слезы вам не к лицу. Я верю, справедливость восторжествует. Скоро я вернусь домой…»
Нет справедливости в этом мире! Вот уж почти год, как он истлевает в тюремной яме, вместе со стариком шорником, и не видно конца их мучениям.
Когда-то, по словам шорника, ему спускали сыромятную кожу, и он мастерил из нее уздечки и подпруги. Потом его лишили и этого занятия. Правда, не так давно Байтеват раздобыл алычовое полено, бросил его в яму. Старик и Мирхайдар, стараясь, чтобы не пропало даром ни щепочки, выстругивали из полена зубочистки и передавали их тюремщику. За это жестокий и грубый Байтеват вовремя снабжал их водой и пищей.