– Теперь ты можешь приходить сюда часто. – Он посмотрел на меня глубоко.
– Я буду, – пообещала я искренне.
– Ты можешь не уходить отсюда, – сказал он тихо.
Я молча кивнула. Я знала об этом. Чувство возвращения домой становилось все отчетливей.
– Я умерла? – спросила я без тревоги. Я вдруг ясно представила, что в ванной валяется на полу бледная рухлядь моего тела, темнота проникла внутрь него, а лампочка, возможно, горит. И будет гореть еще очень долго.
– Ты не умерла, – улыбнулся старик. – Но теперь ты знаешь, что у тебя есть куда умереть.
– Кто ты? – спросила я зачем-то, запасливо добавив: – Что это за место? Почему я сюда попала? И почему я сюда попала только сейчас?
– Неужели тебе здесь плохо? – не ответил старик.
– Хорошо… Это ведь и подозрительно. Понимаешь, я давным-давно, когда была ребенком, засыпая, представляла, что у меня есть в стене тайная дверь, ведущая в другой мир, в котором есть маленький домик, окруженный с четырех сторон света четырьмя временами года. Потом я забыла об этом, но сейчас вспомнила. Тут все, как я когда-то мечтала.
– Все? – Он как будто хотел мне что-то подсказать.
Я задумалась. В общем, это немыслимое счастье – жить в мире, созданном тобой же. Или что-то тут недовоплощено из моих мечт? Или чего-то я недомечтала?
– Я здесь поэтому? Потому что, узнай я о каком-то тайном изъяне моего мира после смерти, я не смогу его исправить?
Старик кивнул. Я вдруг заметила, что за время нашего разговора он сделался меньше. То есть он был по-прежнему высоким, но все-таки не таким великанским, как сначала. Осталось в нем, наверное, около двух метров.
– Но я не знаю, что это за упущение. Надо подумать, побыть здесь подольше.
– Тебе лучше побыть тут одной, – сказал старик хитровато.
Он поднялся. Длинные одежды волочились по земле. Двух метров в нем, конечно, не было. Хорошо, если он был чуть выше меня. Я смотрела, как он удаляется, волшебно не путаясь в белых складках. Что-то изменилось в его походке, я не сразу поняла, но она стала какой-то более подвижной, что ли? Она стала – женской?! В этот момент старик обернулся и посмотрел на меня новым лицом. Старым знакомым, все еще женским, лицом. Тем самым, которое каждый день смотрело на меня из зеркала.
«Да, – подумала я, со всей безысходностью понимая, что оставила сигареты дома в сумке, – это в самом деле серьезно. Одиночество для меня, конечно, дело привычное, но обречь себя на него на всю жизнь после смерти – надо десять раз подумать».
И мне внезапно остро захотелось подумать об этом с другой стороны зеркала. Без особых приключений вернувшись в темную ванную, я пошла в спальню (на электронных часах было зеленое без трех минут двенадцать, идиоты электричество не отключали, надо бы в ванной лампочку поменять) сомнамбулически разделась и легла. В шесть часов пропищал будильник.
Стоя в подрагивающем поезде метро, я чувствовала, что изменилась. Ночное перемещение оказалось тем главным пазлом, благодаря которому мое представление о жизни и смерти начало складываться во что-то осмысленное.
Мне стало страшно остаться навечно наедине с собой, погрузиться в себя, сослать себя без права переписки. Это как сойти с ума. Сумасшествие всегда пугало меня сильнее всякого физического уродства и урона. Но что делать с моим врожденным одиночеством, с моей неспособностью нуждаться в людях, любить людей так же, как времена года, оранжевый цвет и мандариновое варенье – я не знала. Я никогда не умела пустить в себя другого человека, зная, что окажусь совершенно беззащитной на своей территории. Пустить в себя, разобрать баррикады, расслабиться – «а, пусть делают, что хотят», наблюдать, свидетельствовать?..
Странно, кажется, теперь я могла себе это позволить.
Дикторский голос патетически объявил мою остановку. Кто-то из вошедших уверенно пихнул меня в бок, но я удержалась на ногах, более того, продвинулась ближе к двери. Несколько человек поменялись между собой местами, я заняла окончательно удобное положение, посмотрела на несущуюся ночь в окне, помаргивающие отражения пассажиров – и вдруг заметила старика из зеркала.
Он восседал в своих длинных одеждах, держа посох между колен, и смотрел на меня в упор. Поймав мой взгляд, он улыбнулся. Я резко обернулась. Старик спал, приоткрыв рот, покачиваясь в такт движению поезда. На нем была черная кожаная куртка, кашне, волосы и борода были достаточно короткими, – и все-таки это был он. Я снова посмотрела в зеркало окна, но в это время поезд выехал из тоннеля на свет и воздух. Когда мы вернулись в подземелье, старик в стекле уже не отражался. А на его месте сидел какой-то мужик. Наверное, я слишком вызывающе его разглядывала, потому что он тоже обратил на меня внимание. Господи… да это же Димка! Ну ничего себе! Как ты здесь? Давно?
Пьяный просод закончил.
– Слушай, вот объясни мне – ты не помнишь истории, которые рассказываешь, но знаешь, что означают все эти странные реалии, которые ты в них упоминаешь?
– Поскольку я не помню самих историй, то не понимаю, и о каких странных реалиях идет речь, – пробурчал просод. – Хотя не совсем. Дело в том, что у меня еще бывают сны. Вот их я как раз запоминаю. Например, сегодня мне снилось, что я встречу тебя. И хотя я не сразу узнал твое лицо, я ждал, что ты появишься.
– Это и есть твоя тайна?
– Нет, это только часть моей тайны. Понимаешь, когда я рассказываю свои истории, я становлюсь кем-то другим. И недавно я понял, кем. Через много-много лет на свет родится одна девочка. Она не будет знать греческого языка, хотя в роду у нее будут греки. И вот она вырастет и станет сочинять истории, которые я сейчас рассказываю.
– Звучит довольно безумно, – сказала я сдержанно. Меня почему-то раздражали такие тайны. То есть в историях, которые, понятное дело, выдуманы, мне они нравились, но когда кто-то пытался всякие бредни выдавать за правду, я начинала злиться.
– Ну, как бы это ни звучало, мне пора. Рад был с тобой повидаться. Жди меня через десять лет.
Пьяный просод потрепал меня по голове и ушел, а я осталась сидеть на траве.
Рассказ пятый
Я ждала его десять лет, но он не пришел. За это время многое произошло – я вышла замуж, у меня родилась дочь, а потом сын, а потом была война. А потом мне казалось, что моя жизнь закончилась, но прошло еще десять лет.
Однажды утром я открыла дверь, чтобы вынести подышать комнатное растение, и в двух шагах увидела его.
Он был все так же сед, но стал как будто бы крепче. А вот я сильно состарилась. Наверное, со стороны мы выглядели почти ровесниками. Я вскрикнула и крепче сжала цветочный горшок.
– Здравствуй, маленькая любительница историй, – сказал пьяный просод. – Не найдется ли у тебя козьего молока?
– О, боги, я уже почти перестала тебя ждать! – воскликнула я, вручив ему цветочный горшок и заключив в объятья. – Прошло двадцать лет!
– Да, время летит быстро, я за ним не успеваю. – Он вошел в дом и осмотрелся.
– Да-да, оно совсем тебя не коснулось, ты все тот же.
Мне хотелось скорее усадить его за стол и накормить черной похлебкой. Я стала наливать ее в лекану, но пьяный просод остановил меня.
– Я не ем мяса, – и, увидев мое растерянное лицо, добавил: – Да ты не огорчайся так. И прости меня, я нечаянно отсчитал десять лет не с той стороны.
– Как это – не с той стороны? – спросила я, выливая обратно черную похлебку и выставляя на стол козий сыр, хлеб, фиги.
– Это часть моей тайны, но вот ее слишком долго рассказывать, и, признаться, я и сам не все понимаю. Но я могу рассказать тебе историю.
– Удивительно, но мне действительно хочется ее послушать.
– Разве это удивительно?
– Да, мне очень давно уже ничего не хотелось.
– Тогда слушай.
Зрение
Зрение стало уходить от нее кусками спектра, по дороге ослабляя четкость пока не тронувшихся красок. Кинескоп ее телевизора садился, вечер начинался теперь с утра.
Иногда цвета возвращались к ней, но без форм, а просто раскрашивая собой воздух, зависая в нем косыми лучами неотступно заходящего солнца.
Она выходила на улицу и, как обычно, шла через парк, с опасливым вниманием глядя себе под ноги. Путь, который раньше занимал у нее три минуты, преодолевался теперь полчаса. Она напрягала глаза, но не умела понять, идет по газону или по дорожке. Она вроде бы видела дорожку – и вроде бы сходила с нее… Однажды ей сделал замечание праздный охранник, скрывавший под суровостью мундира свой выходящий за рамки должностных обязанностей интерес к женщинам. Давно готовая к этому позорному окрику, панически ожидавшая его все это меркнущее время, она ускорила шаг, оступилась – и упала, попытавшись спастись кустом шиповника.
Сначала пришлось оставить работу. Несколько месяцев она в сопровождении матери ходила по врачам. Врачи давали надежду, капали белладонну, от которой мир радужно расплывался, словно лужица машинного масла на солнце, смотрели глазное дно, брали кровь на анализ, прописывали разноцветные таблетки, назначали инъекции. Проходили дни. Врачи холодно пожимали плечами и посылали к другим врачам, которые задавали Марине много вопросов, снова назначали ей инъекции и прописывали бледнеющие и теряющие очертания таблетки. Проходили недели. Врачи холодно пожимали плечами.
Марина целыми днями сидела в полутемной комнате, иногда вставала и стояла. Потом снова садилась… Подглядывавшая за ней мать зажимала ладонью рот и так доносила жалобы и плач до телефона, по которому срывающимся шепотом говорила с подругами.
Зрение уходило.
А может быть, переходило в сны, становясь более внутренним, усиливая внутреннее. Снов было много, они спотыкались друг о друга всю ночь, торопясь распахнуться перед ней именно сегодня. А завтра начинали сниться с того самого момента, на котором прервались пробуждением. С каждым разом пробуждение все менее резко вмешивалось в их ход. Оно наступало, но сон продолжал сниться, затмевая собой все более робкую явь.
Отчаявшись получить действенную помощь от врачей, мать повела ее к знахарке. Та поводила руками, покачала головой и ушаркала на кухню погреметь посудой, включить и выключить водопроводный кран. Вернулась, неся в руках пластиковую приталенную бутыль. Бутыль равнодушно и страшно зевнула Марине прямо в лицо плезиозавром вымершей этикетки, булькнула и влажно нырнула к ней в ладони.
– Встань, дочка, на рассвете, повернись лицом на восток, помолись Господу и попроси, чтобы забрал у тебя твою хворь. Спаси тебя Господи, дочка. – Знахарка перекрестила Марину.
– Вы думаете, поможет? – обреченно спросила Марина. Ее голос почему-то обзавелся от этой комнаты плоской хрипотцой и показался самой Марине совершенно чужим. Он отразился от серванта с прозрачными створками, протиснулся между мутной шторой и подоконником и выпал в форточку. Несколько секунд спустя внизу сыто и сочно каркнула ворона.
– А вода? – сообразила уточнить мать.
Она мелко помаргивала, стараясь не замечать откровенно не впечатляющего вида знахарки, а сосредоточиться на предваривших их визит восторженных рекомендациях одной хорошей (а ее – шапочной) знакомой ее знакомого, которую она случайно (а случайностей не бывает) встретила на рынке. Знакомая поведала ей несколько исторических фактов из жизни сына своей соседки, которого знахарка за несколько сеансов (или как там это у них называется?) исцелила от болезни, которую соседка соседки, округлив глаза, шепнула бедной матери рядом с ухом. Будучи не сильна в медицинских терминах, мать Марины изрядно впечатлилась сакральным звучанием недослышанного латинизма и, не мешкая, записала адрес и телефон чудо-старухи.
– А воду пить можно… Брызгать можно, умываться ею. Глаза умывать, да, глаза – утром и на ночь. Пусть прямо наберет в ладошку и поморгает. – Знахарка пожевала тонкими губами, излучавшими вертикальные морщинки. – Если верует – то поможет, – повторила она убежденно.
Когда зрение ушло от Марины совсем, она почувствовала, как над ней опустилась крышка гроба, и странно было находиться в нем живой. Ужас и паника, уставая, перемежались периодами апатии, но восстанавливали силы и снова принимались за нее. В ней накопилось много боли.
Марина роптала. Упреки вращались вокруг своей оси, притянутые огромным непониманием, создавая вокруг ее головы кольцо Сатурна. Кольцо сжимало голову, словно кому-то было необходимо, основательно закрепив Марину в тисках, поработать над ней – подкоротить, обтесать, распилить. Сделать подходящей.
Когда работа была завершена и спутники разлетелись, отпущенные волей Мастера, Марина погрузилась в молчанье. Она сидела в темноте и распространяла тишину, как расширяется вселенная. Росла и становилась никем. Достигнув в этом предела, она остановилась, наткнувшись на свои края и на какое-то время потеряв дыханье.
В тишине и темноте к ней пришел голос. Вдохнув, как первый раз, она открыла в себе возможность новой жизни. Темной, но звучащей, обостряющей слух. В безопасности утробного уюта она доверилась голосу без борьбы. Может быть, он ей снился, но сейчас она уже не отличала яви от сна, и в общем-то это было безразлично. Она сидела, выпрямив спину, допуская, что сходит с ума, и слушала голос, улыбалась, слушала голос и, до смерти пугая мать, отвечала ему.
– Ты любишь ездить в общественном транспорте? – спрашивал голос.
– Терпеть не могу! – отвечала Марина. – Но сейчас мне в общем-то особенно и не надо никуда ездить…
– Мне сейчас уже тоже, – смеялся голос. – Но однажды, когда я ехал в маршрутном такси, я видел кое-кого, кто еще сильнее, чем мы с тобой, не любил это дело.
– Не может быть, – улыбалась Марина. – И кто же это?
– Кот.
– Кот? Кот Бегемот?
– Кажется, его звали Мавром. Правда, очень удачное имя для черного кота? То есть для кота, а тем более – черного.
– Да, звукоподражательное, – улыбалась Марина.
– Ну вот, этот Мавр, которого посадили в клетку, как птицу или тигра, так надрывался, что глупая хозяйка не находила ничего более утешительного для них обоих, чем приговаривать ему торопливое «кис-кис-кис». Несчастное животное не могло ни выйти на этот зов из клетки, ни тем более вырваться из маршрутки, увозящей клетку в неведомые дали, и терзалось все громче.
– Ты считаешь, что я похожа на этого кота?
– Да, а я на глупую хозяйку…
– Нет, на глупую не похож совсем.
– Хорошо, – улыбался голос. – Но я думаю, что в общем-то мы все иногда похожи на этого кота. Когда боимся неизвестности. Когда нам кажется, что нас посадили в клетку и везут куда-то, а мы не только не можем вырваться, но и слышим, как кто-то или что-то зовет нас, а ведь тогда сидеть спокойно и ждать конца путешествия делается совсем невыносимо.
– Да, – соглашалась Марина. – Но самое смешное, что везут-то кота всего лишь, чтобы подлечить левое ухо, которое он сам себе разодрал.
– Какого кота? – напряженно спросила мать. Она уже с минуту стояла в дверном проеме и теребила половую тряпку, скрученную в бараний рог. Поседевшие волосы были растрепаны, глаза неестественно блестели.
Марина перестала улыбаться. Ее лицо будто выключили, как лампочку.
– С кем это ты разговариваешь? – продолжала мать. Она вошла в комнату, села на диван рядом с дочерью и уложила тряпку себе на колени. – Мариночка, Маруся, ты же знаешь, меня очень пугает, когда ты так… – Мать подавила восьмибалльный всхлип.
– Она очень любит тебя, – сказал голос.
– Да, я знаю, – ответила Марина.
– Давай поговорим, я ведь всегда рядом, всегда с тобой, Мариночка. – Мать убрала влажной холодной рукой прядь волос со лба Марины. – Поговори со мной.
– Ну что – Мавр сделал свое дело? – уточнил голос испытующе.
– Да, – улыбнулась снова Марина.
– Вот и хорошо, – обрадовалась мать. – Мне, кстати, сегодня утром тетя Женя звонила. Представляешь, Сережка в субботу женится. На светленькой такой девочке, помнишь, мы их как-то с тобой видели, еще в октябре? Она беременная, на шестом месяце. Говорят, будет дочка.
– Я сочинил для тебя песенку! Про тебя! – радостно сообщил голос.
– Здорово! – восхитилась Марина.
– Щас спою, – сказал голос голосом наевшегося мультфильмовского волка (или пса?).
– Да, я тоже так рада за них, – подтвердила мать, действительно не помнящая себя от радости, потому что она уже давно не разговаривала с дочерью так долго и успешно. – Так рада…
– Спой, – поощрила Марина. – Мне еще никто не посвящал песен.
Мать, открывшая было рот, закрыла его резко и как-то некоординированно, как кукла из «Улицы Сезам».
– Господи, Господи, – горько прошептала она, поднялась и, прижав к груди задремавшую тряпку, ушла плакать.
Голос помолчал, а потом тихо запел.
Постепенно, чтобы пощадить мать, Марина научилась отвечать ему мысленно. Они говорили непрерывно, срастаясь все плотнее в бесплотности речевого акта, их диалог монологизировался, и становилось все сложнее отделить друг от друга их мысли. Голос приподнимал Марину и летел с ней над самым небом ее памяти. Ощущение полета отсылало ее в детское счастье качания на качелях.
…Мама накрутила ей волосы на шелковые ленточки – на них было нежестко спать, и, когда их снимали, локоны получались такие упругие, что делали длинные волосы короткими. Но скоро расходились и становились совсем чудесны. Марина всю ночь спала на ленточках, чтобы майским утром идти с отцом на праздник. Ей пообещали флажки и воздушные шары, нарядили и выпустили из дому – ждать. И вот она вышла во двор, оглушительно пахнущий весной. Все вокруг просто разрывалось от солнца и щебетания птиц, сердце у Марины заколотилось набирающим скорость поездом. Она стала на дремучие качели красными лаковыми туфельками и принялась раскачиваться так высоко, что едва не касалась расцветающих веток большой вишни. Секунды невесомости в крайних точках полета были особенным занывающим восторгом. Распущенные волосы метались по ее лицу, она щурилась от них, от ветра и света, от смеха и от удовольствия. И от того, что ей не нужно было ни на что смотреть, ничего видеть. Марина была слепа и счастлива…
Марина была слепа и счастлива. Если бы она знала, что потеря зрения окажется для нее источником любви и радости, она бы сама ослепила себя. Когда ее счастье стало невыносимым, когда она переполнилась им, то она просто вышла за свои пределы. Из тесноты и мрака. «Кис-кис-кис», – подумали они оба и засмеялись.