Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: История правления короля Генриха VII - Фрэнсис Бэкон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Король, защитив таким образом репутацию Максимилиана, посоветовал ему теперь поторопиться с завершением своих матримониальных дел с Бретанью, что Максимилиан и сделал, и, очевидно, преуспел в отношении юной леди и главных лиц ее окружения, поскольку брак был заключен заочно[162], посредством обряда в то время и для этих мест нового. Ибо герцогиня была не только публично обручена, но провозглашена супругой, торжественно возведена на брачное ложе, и, после того как она была уложена, туда взошел посол Максимилиана с верительными грамотами и в присутствии разных благородных лиц, мужчин и женщин, поместил ногу (обнаженную до колена) между брачными простынями с той целью, чтобы обряд можно было считать равносильным совершению брака и действительному познанию супруги. После того как это было сделано, Максимилиан (у которого было свойство бросать дела тогда, когда они приближались к завершению, и довершать их в воображении, подобно лучникам, не дотягивающим тетиву до уровня головы, и которому уложить леди в постель самому[163] было бы не труднее, чем делать из этого спектакль), считая, что все теперь обеспечено, пренебрег на время дальнейшими шагами и занимался своими войнами[164]. Тем временем французский король (посоветовавшись со своими богословами и обнаружив, что это мнимое бракосочетание было скорее изобретением двора, нежели чем-то, совершенным по законам церкви) приступил к делу более реальным образом и, пользуясь тайными средствами и услугами тайных агентов, как матрон из окружения юной леди, так и ее советников, попытался в первую очередь освободить ум самой юной леди от вопросов, касающихся религии и чести, что требовало двойного труда, ибо не только Максимилиан был обручен с леди, но и дочь Максимилиана была обручена с королем Карлом, так что задуманный брак хромал на обе ноги и не был свободен от препятствий с обеих сторон. В том, что касалось обручения с королем Карлом, существовало то ясное и убедительное возражение, что дочь Максимилиана не достигла совершеннолетия и потому не была связана юридическими обязательствами, так что за каждой из сторон оставалось право расторгнуть соглашение. В том же, что касалось обручения Максимилиана с самой леди, им было труднее, ибо ссылаться было не на что, кроме того, что оно совершено без согласия ее государя, короля Карла, под опекой и покровительством которого она находилась и который заменил ей отца, и потому, при отсутствии этого согласия, не имело законной силы. Что до мнимого совершения брака, они потешались над ним и говорили, что, мол, сразу видно, что Максимилиан — вдовец и что он холоден к своей невесте, если согласился сочетаться браком через заместителя и не захотел проделать небольшое путешествие, чтобы не оставалось никаких сомнений. В результате юная леди, под воздействием этих доводов, понемногу прислушиваясь к тому, что со своей стороны говорил французский король (не скупившийся ни на какие награды и обещания), очарованная славой и величием короля Карла (к тому же юного короля и холостяка) и не желавшая сделать свою страну ареной длительной и обещавшей столько горя войны, тайно согласилась принять предложение короля Карла. Но в то самое время, как происходили эти тайные переговоры, король Карл, чтобы лучше уберечь их от каких-либо препятствий и противодействий, прибегнул к своей обычной уловке и, думая устроить свой брак так же, как он вел свои войны, то есть вселяя в короля Англии напрасные надежды, отправил торжественное посольство[165] в составе Франциска, лорда Люксембургского, Карла Мариньяна и Робера Гагьена, генерала ордена Св. Троицы[166] для переговоров о мире и союзе с королем, включив в свое послание статью в форме просьбы о том, чтобы, при наличии на то соизволения короля Генриха (в соответствии с его правом сюзерена и опекуна), французский король мог распорядиться в вопросе о замужестве юной герцогини Бретани так, как он сочтет за лучшее, и предлагая законным порядком лишить силы совершенное Максимилианом заочное бракосочетание. Притом он, чтобы отвлечь всеобщее внимание, все это время не прекращал своих ухаживаний и попечения о дочери Максимилиана, ранее присланной к нему для того, чтобы получить воспитание и образование во Франции, не отпускал ее от себя и, напротив, решительно заявлял, что намерен сочетаться браком именно с ней, а что касается герцогини Бретани, то он желает лишь сохранить свое право сюзерена и выдать ее замуж за какого-либо союзника, который бы от него зависел.

Прибыв к английскому двору, послы вручили доставленное ими послание королю, который направил их в свой совет, где, получив через несколько дней аудиенцию, они устами приора Троицы (который хотя и был третьим по рангу, но считался лучшим среди них оратором) сделали заявление следующего содержания[167].

«Милорды, государь наш король, величайший и могущественнейший из королей, правивших во Франции со времен Карла Великого, имя которого он носит, не счел тем не менее в настоящее время ущербом для своего величия предложить мир, более того, просить о мире с королем Англии. Для каковой цели он послал нас, своих представителей, наставленных и наделенных всеми необходимыми полномочиями для того, чтобы вести переговоры и принимать решения, предоставив, кроме того, нам право и в некоторых других делах открывать его тайные намерения. И да послужит драгоценным залогом любви между великими королями то, что они будут обсуждать друг с другом истинное состояние их дел и обойдут молчанием щекотливые вопросы чести, которыми не должны определяться наши чувства. Уверяю ваши светлости, что невозможно и вообразить ту подлинную и сердечную любовь, которую наш господин король питает к вашему государю, если не быть к нему в той близости, в какой пребываем мы. Столь велико уважение, с которым он произносит имя вашего короля, столь велико удовольствие, с которым он вспоминает их первую встречу в Париже, что всякий раз, как он заговаривает о нем, он тотчас же начинает сетовать о несчастной доле королей, которые вынуждены обращаться не с равными себе, а со своими слугами. Эту любовь к личности и добродетелям вашего короля в сердце нашего господина вложил Бог — без сомнения, на благо христианского мира и для целей, нам пока неизвестных; иного источника у нее быть не может, ибо она была тою же к графу Ричмонду, что и ныне к королю Англии. Такова первая причина, заставляющая нашего короля желать мира и союза с вашим государем, — добрые чувства, живущие в его сердце. Но эти чувства к тому же упрочены государственными соображениями. Ибо наш король со всей прямотой и чистосердечием открывает вам, что, имея благородную, более того, святую цель отправиться в поход в далекие края[168], он считает немаловажным для своего предприятия с точки зрения его репутации, чтобы повсюду знали, что он пребывает в добром мире со всеми своими соседями-государями, и особенно с королем Англии, которого он по всей справедливости чтит более всех других.

Ну а теперь, милорды, позвольте мне сказать несколько слов с целью устранить все сомнения и недоразумения между вашим и нашим государями в том, что касается последних событий, которые, если их не разъяснить, могут, пожалуй, и помешать достижению мира — с тем, чтобы ни один из королей не держал зла на другого за прошлое и не думал, что другой держит зло на него. Речь идет о событиях в двух странах — в Бретани и во Фландрии. Верно, что в обоих случаях скрестились мечи подданных того и другого государей и пришли в противоречие образ действий и намерения королей в отношении их союзников.

В том, что касается Бретани, ваш государь король лучше, чем что-либо, знает, что произошло. Со стороны нашего господина эта война была делом необходимости. И хотя ничто не могло ощущаться острее и болезненнее, чем то, что эту войну вызвало, он вел ее с оливковой, а не с лавровой ветвью в руках, желая больше мира, чем победы. Кроме того, время от времени он обращался к вашему королю с предложением назвать свои условия мира. Ибо при том, что от этого зависели и честь его, и безопасность, он ни то, ни другое не счел слишком драгоценным, чтобы его нельзя было доверить королю Англии. Не стал наш король как-нибудь недружественно истолковывать и посылку вашим королем военной помощи герцогу Бретани, ибо король хорошо знает, что многое короли вынуждены делать для удовлетворения своего народа, и нетрудно отличить то, что исходит от самого короля. Но божьей милостью эта бретонская история ныне закончилась и ушла в прошлое, причем, как надеется король, подобно кораблю на поверхности моря, она не оставит следов в памяти ни того, ни другого из государей; про себя он со своей стороны может сказать это с полной уверенностью.

Что же касается Фландрии, то, если война в Бретани была делом необходимости, эта война была делом справедливости, каковое для доброго короля есть такая же необходимость, как и оборона страны; иначе ему следует отречься от престола. Бургундцы[169] суть подданные французской короны, а их герцог — вассал Франции[170]. Они оставались добрыми подданными, сколь бы дурно ни обращался с ними в последнее время Максимилиан. Они обратились за помощью к королю в надежде на справедливость и избавление от гнета. В справедливости он не мог им отказать; выгоды он не искал. Лучше было бы для Максимилиана, умей он разглядеть, в чем его благо, сдержать ярость восставших и не дать им впасть в отчаяние. Милорды, быть может, сказанное мною излишне, но мой господин король чувствителен ко всему, что хоть немного касается дружеских отношений с Англией. Дружба между двумя королями без сомнения остается целой и невредимой. И то, что скрестились мечи их подданных, ничего не значит для мира между государствами, ибо это вполне обычное дело, когда вспомогательные силы лучших и ближайших союзников сталкиваются и проливают кровь на поле брани. Более того, пусть одно и то же государство многократно посылает помощь обеим сторонам, и все же это вовсе не значит, что оно распалось надвое.

Мне остается, милорды, поделиться с вами новостью, которую, знаю, все ваши светлости будут рады услышать как нечто, в большей мере затрагивающее христианский мир, чем что-либо из случившегося в нем за долгое время. Господин наш король вознамерился пойти войной на королевство неаполитанское, находящееся ныне во владении внебрачной ветви Арагонского дома, но по ясному и неоспоримому праву принадлежащее его величеству[171]; так что, если он не попытается восстановить это право путем справедливой войны, он не сможет ни защитить свою честь, ни оправдать это в глазах своего народа. Однако не это составляет главный предмет его благородных и христианских мыслей, ибо, согласно его решению и надеждам, Неаполь должен послужить лишь мостом для переброски его войск в Грецию, и он не намерен жалеть ни крови, ни денег (даже если придется заложить корону и обезлюдить Францию), пока не сокрушит империю Оттоманов либо не захватит ее по пути в рай. Король прекрасно знает, что такой замысел никогда не мог бы родиться в уме короля, который бы не обращал постоянно своего взора к Богу, к тому, чья это брань и от кого исходят и воля, и деяние. Но к тому же замысел этот отвечает тому имени христианнейшего короля и старшего сына церкви[172], которое он носит (хотя и не будучи его достойным); к осуществлению этого замысла побуждает нашего короля как пример (из времен более давних) короля Генриха IV Английского (первого знаменитого короля из Ланкастерского дома, предшественника, хотя и не предка вашего короля), который к концу своей жизни задался целью (как вам лучше известно) совершить поход в Святую землю, так и пример (ныне стоящий у него перед глазами) той благородной и благочестивой войны за возвращение захваченного маврами королевства Гренада, которую ныне ведет и почти привел к завершению король Испании[173]. И хотя это предприятие может показаться слишком грандиозным, чтобы королю пытаться осуществить своими силами то, в чем (в прежнее время) нашлось достаточно работы для союза, объединившего большинство христианских государей, все же Его Величество мудро полагает, что иногда меньшие силы, будучи совокуплены под единым командованием, добиваются на деле большего (хотя и обещают в людском мнении меньше), чем крупные силы, связанные многообразными соглашениями и союзами, которые обычно вскоре после своего заключения обращаются в раздоры и междоусобицы. Но, милорды, что, подобно гласу с небес, зовет короля к осуществлению этого предприятия, так это раскол в доме Оттоманов. Я не утверждаю, что прежде не бывало, чтобы в этом доме брат шел против брата, но никогда не было такого, чтобы кто-то из них искал убежища у христиан, как это делает ныне Джем (брат царствующего Баязида)[174], муж, храбрейший из них двоих, тогда как другой представляет собой нечто среднее между монахом и философом и более начитан в коране и Аверроэсе, нежели способен держать в своих руках скипетр столь воинственной империи. Такова достославная и героическая решимость нашего короля начать священную войну. А поскольку он делает это не только как монарх великой земной державы, но и как солдат воинства Христова, он начинает со смирения и готов ради этого дела просить мира из рук других христианских королей.

Остается сказать о том, что является не столько существенным предметом обсуждения, сколько просьбой чисто формального характера, с которой наш король обращается к вашему государю. Наш король (как известно всему миру) является сюзереном герцогства Бретань. Вопрос о бракосочетании наследницы престола этого герцогства надлежит решать ему как ее опекуну. Речь идет о частном наследственном праве, а вовсе не о государственном деле. И тем не менее (чтобы ничто не омрачило его отношений с вашим королем Генрихом, в котором он хотел бы видеть свое второе “я” и быть с ним вполне заодно) он просит о том, чтобы с милостивого дозволения вашего короля он мог распорядиться в вопросе о браке своей подопечной так, как он сочтет за благо, и в соответствии со справедливостью мог считать недействительным навязанный и притворный брак с Максимилианом. Вот, милорды, все, что я имею сказать, и прошу простить мне неискусность моих речей».

Таким образом, французские послы, усердно выказывая благорасположение со стороны их короля и не жалея подслащенных слов, пытались смягчить все разногласия между двумя королями; при этом они преследовали две цели: одна состояла в том, чтобы наш король сохранял спокойствие до тех пор, пока не состоится бракосочетание в Бретани (а оно было ни чем иным, как летним плодом, который, как они полагали, почти созрел и вскоре будет сорван); другая была рассчитана на более длительный срок и состояла в том, чтобы привести его в такое состояние духа, чтобы он никак не мог помешать походу в Италию.

Лорды Совета сохраняли молчание, лишь выразив уверенность, что послы не станут ждать какого-либо ответа прежде, чем они доложат королю. И с этим они покинули Совет.

Король не знал, что и думать о брачных делах в Бретани. Он ясно видел, что французский король стремится подчинить герцогство своей опеке, но его удивляло намерение этого короля связать свой дом браком юридически сомнительным, особенно если учесть, кто был его наследником[175]. Но, взвесив то и другое, он решил, что Бретань потеряна[176], однако при этом вознамерился извлечь для себя выгоду как из бретонских дел, воспользовавшись ими как поводом для войны, так и из дел неаполитанских, используя их как средство обеспечения мира, ибо был прекрасно осведомлен о том, сколь тверды намерения французского короля в этом направлении. Поэтому, посовещавшись несколько раз с членами своего Совета и не желая вполне раскрывать свои планы, он дал указания канцлеру относительно формального ответа послам, сделав это в присутствии своего Совета. После же этого, позвав к себе одного канцлера, велел ему говорить таким языком, который годен только для переговоров, обреченных на провал, а также специально предупредил, чтобы не было сказано ни слова против похода в Италию. Вскоре после этого послы были приглашены в Совет, и лорд-канцлер обратился к ним с такого рода словами: «Милорды послы, по королевскому повелению я отвечу на Ваши, милорд приор, искусные речи, и ответ мой будет краток и недвусмыслен. Король не забывает любви и дружбы, которые в прошлом связывали его с вашим государем. Но нет нужды повторять это, ибо, если все между ними остается по-прежнему, хорошо, если же что-то изменилось, то не словами это можно исправить. Что касается бретонских дел, то король находит несколько странным, что французский король говорит об этом как о своей заслуге. Ибо эта заслуга состояла лишь в том, что он воспользовался нашим королем как инструментом для того, чтобы захватить врасплох одного из его ближайших союзников. Что до вопроса о браке, то король не стал бы в это вмешиваться, если бы ваш господин прибегал для заключения брака к помощи книги[177] а не меча. Что касается Фландрии, то если бы бургундские подданные начали с того, что обратились к вашему королю как к своему сюзерену с жалобой, то в этом была бы видимость законности. Но сначала лишить свободы своего государя и умертвить его слуг, а затем обратиться в жалобщиков — это что-то новое в судопроизводстве. Король говорит, что, как он твердо помнит, когда французский король и он обращались к шотландцам (поднявшим меч на своего короля), оба они говорили иным языком и подобающим монархам образом выразили свое отвращение к покушениям подданных не персону или авторитет государей. Но, милорды послы, в итоге суждение короля по этим двум вопросам сводится к следующему. С одной стороны, он никоим образом не получил от вас удовлетворения в связи с ними, а с другой — он не относится к ним настолько серьезно, чтобы из-за них отказываться от переговоров о мире, если удастся договориться по всем остальным вопросам. Что же касается неаполитанской войны и задуманного похода на турок, то король повелел мне заявить ясно и определенно, что он всем сердцем желает любезному своему брату, французскому королю, чтобы все ему удавалось в соответствии с его надеждами и благородными намерениями, и как только он услышит, что французский король готов к походу в Грецию, то, как ныне ваш господин изволил сказать, что он просит мира у нашего короля, так и король тогда будет просить его о возможности участвовать в этой войне. Но сейчас, милорды послы, я должен предложить на ваше рассмотрение кое-что от королевского имени. Ваш господин король научил нашего короля тому, что говорить и чего требовать. Вы говорите (милорд приор), что ваш король вознамерился вернуть себе незаконно отнятые у него права на Неаполь и что если он этого не сделает, то он не сможет ни защитить свою честь, ни дать ответ своему народу. Представьте себе, милорды, наш господин король то же самое повторяет вам, но в отношении Нормандии, Гиени, Анжу, да и самого королевства Франции. Я не могу выразить этого лучше, нежели вашими собственными словами. Если поэтому французский король согласится, чтобы права нашего господина короля на Францию[178] (или, по крайней мере, выплата денежной компенсации за эти права) стали предметом переговоров, то король согласен продолжить обсуждение других вопросов, в противном случае он отказывается вести переговоры».

Послы, будучи приведены в некоторое замешательство этим требованием, с горячностью отвечали, что они не сомневаются в том, что меч короля, их государя, сможет защитить его скипетр, и что они убеждены, что он бы не смог и не пожелал согласиться на какое-либо умаление французского королевства, будь то в территории или в суверенитете. Но, как бы то ни было, эти предметы слишком важны, чтобы они могли обсуждать их, не имея особых указаний. Было отвечено, что король и не ждал от них иного ответа и что он немедля отправит своих послов к французскому королю. Прозвучал за столом переговоров и еще один вопрос: согласился ли бы французский король получить право распорядиться браком герцогини Бретани с тем изъятием, что он не должен жениться на ней сам? На что послы отвечали, что мысли короля столь далеки от этого, что они не получили на этот счет никаких инструкций. На этом послы были отпущены, все, кроме приора, и за ними тотчас последовали Томас, граф Ормонд[179], и Томас Голденстон, приор храма Христа в Кентербери, отправленные во Францию. Тем временем к обоим королям для их примирения был в качестве нунция папы Александра VI[180][181] послан Лионель, епископ Конкордии[182]. Ибо папа Александр, оказавшись окруженным лигой и союзом главных государств Италии, между которыми он был зажат, и не видя для себя возможности раздвинуть пределы собственного дома (к чему он сверх всякой меры стремился), жаждал замутить в Италии воду, чтобы успешнее ловить в ней рыбу, закидывая сети не из ладьи св. Петра, а из ладьи Борджиа[183]. И, опасаясь, как бы угроза со стороны Англии не удержала французского короля от похода в Италию, отрядил этого епископа для того, чтобы по возможности уладить все разногласия между двумя королями; нунций сначала направился к французскому королю и, встретив с его стороны благорасположение (как ему казалось), двинулся в направлении Англии и встретил английских послов в Кале на пути к королю Франции. Побеседовав некоторое время с ними, он был с почетом доставлен в Англию, где имел аудиенцию у короля. Но, несмотря на то, что его имя[184] было хорошим предзнаменованием для его миротворческой миссии, она окончилась ничем. Ибо к этому времени уже нельзя было скрывать намерение французского короля жениться на герцогине. По этой причине английские послы (увидев, как идут дела) откланялись и возвратились на родину. В то же время было велено покинуть Англию и приору. Последний, пускаясь в обратный путь, распространил (поступая скорее как книжник, нежели как посол) латинские стихи[185], содержащие злую клевету на короля, на которые по повелению короля (хотя в нем-то не было ничего от книжника) был дан ответ подобными же стихами и притом написанными от лица самого короля, но в стиле презрительном и насмешливом.

Примерно в это время у короля родился второй сын, Генрих[186], позднее царствовавший. А вскоре после этого состоялась церемония бракосочетания между Карлом и Анной, герцогиней Бретани[187], за которой он взял герцогство Бретань в качестве приданого, тогда как дочь Максимилиана была незадолго перед тем отослана домой. Когда все это дошло до слуха Максимилиана (который никогда бы не поверил в такую возможность, пока она не стала действительностью, ибо всегда был главным в отношении себя обманщиком, хотя и имел в этом деле прекрасного помощника в лице французского короля) и ему не давала покоя мысль, что одним ударом (а это вдвойне унизительно) ему нанесли поражение как в том, что касалось бракосочетания его дочери, так и в отношении его собственного брака (а в обоих случаях он связывал с браком большие ожидания), он тогда потерял всякое терпение и, отбросив учтивость, которую королям подобает сохранять друг по отношению к другу (даже тогда, когда у них кровь кипит от бешенства), предался злобной брани в адрес персоны и действий французского короля и (тем больше орудуя словами, чем меньше имел возможности действовать) осыпал Карла всеми оскорблениями, какие только мог измыслить, называя его вероломнейшим человеком на земле и утверждая, что брак его есть нечто среднее между прелюбодейством и изнасилованием и что он совершился по справедливому божьему приговору ради того, чтобы (притом, что его недействительность очевидна всему миру) род столь недостойного человека перестал править во Франции. И тотчас же отправил послов[188] как к королю Англии, так и к королю Испании, чтобы побудить их к войне и к заключению наступательного союза против Франции, обещая и со своей стороны участие крупными силами. Вслед за этим король Англии (который, однако, шел своим путем) созвал парламент, что произошло на седьмом году его правления[189], и в первый день его работы (сидя на троне) обратился к лордам и членам палаты общин со следующими словами:

«Милорды, и вы, представители общин; когда я собирался вести войну в Бретани, поручив командование своему военачальнику, то объявить об этом я поручил своему канцлеру. Но теперь, когда я предполагаю вести войну с Францией самолично, я сам и объявляю вам об этом. Целью той войны была защита права другого, цель этой — восстановление нашего собственного права, и, пусть та окончилась неудачей, мы надеемся, что эта закончится победой.

Французский король вносит в христианский мир смуту. Ему не принадлежит и то, что у него есть, а он ищет большего. Он вторгся в Бретань. Он поддерживает мятежников во Фландрии; он угрожает Италии. В отношениях с нами он от притворства перешел к пренебрежению, а от пренебрежения к оскорблению. Он напал на наших союзников; он задерживает платежи; одним словом, он ищет войны. Отец его так не поступал, он искал мира с нами; быть может, нынешний король придет к этому, когда добрый совет или время помогут ему увидеть то, что видел его отец.

Тем временем обратим его честолюбие себе на пользу и не будем держаться за несколько крон дани, но милостию Всемогущего Бога испытаем наше право на самое корону Франции, вспомнив, что был некогда французский король пленником[190] в Англии и что король Англии короновался во Франции. Наших союзников не убыло. Бургундией ныне правит рука более сильная, чем когда-либо, и никогда еще эта страна не имела столько поводов для войны. Бретань не в состоянии помочь нам, но она может вредить им. Новые приобретения скорее отягощают, нежели усиливают. Его врагами внутри собственного королевства были не чернь и не самозванцы, а люди высокого рода. Король Испании (да не будет у вас на этот счет сомнений) присоединится к нам, ибо он не знает, каков будет предел притязаниям французского короля. Наш святой отец (папа) не любит, когда чужеземцы из-за гор появляются в Италии. Но, как бы то ни было, о союзниках следует позаботиться, но не стоит на них полагаться, ибо избави Бог, чтобы Англия не могла добиться своего от Франции без помощи со стороны.

В битвах при Креси, Пуатье, Азенкуре[191] мы были сами по себе. У Франции много людей, но мало солдат; у нее нет постоянных пеших войск. Есть у нее какое-то количество доброй кавалерии, но это войска, менее всего годные для оборонительной войны, где выбор действий принадлежит нападающему. Наши раздоры — вот что лишило нас Франции, и (божьей волею) добрый мир, которым мы ныне наслаждаемся, вот то, что вернет ее нам. Бог доныне благословлял мой меч. За время, что я царствую, я очистил страну от моих дурных подданных и отделил от них моих добрых подданных. Мой народ и я знаем друг друга, а это рождает доверие. И если в королевстве и осталась еще дурная кровь[192], то благородная война с внешним врагом выпустит или очистит ее. Не лишайте меня в этом великом деле ваших советов и поддержки. Если кто-то из вас собирается посвятить сына в рыцари, то он может по закону рассчитывать на помощь своих держателей. Речь идет о рыцарстве королевства, которому я отец, и мой долг заботиться не только о его сохранении, но и о его приумножении. Что же касается денег, то пусть они будут взысканы не с бедняков, а с тех, кому война пойдет на пользу. Франция — не пустыня, и я, исповедуя бережливость, надеюсь повести дело так, чтобы война (по прошествии первых дней) окупала себя. Именем Господним действуйте сообща и не теряйте времени, ибо я созвал этот парламент единственно ради этого дела».

Так говорил король. Но при всем том, хотя он и выказывал большое рвение к войне, и не только перед своим парламентом и двором, но и перед своим Тайным советом (кроме двух епископов и еще нескольких советников), в глубине души у него не было цели вести войну против Франции. На самом деле угроза войны была всегда лишь товаром, за который он хотел выручить деньги. Он хорошо знал, что Франция пребывает ныне в целости и единстве и могущественна как никогда раньше. Опыт войск, посланных им в Бретань, показал, что французы прекрасно научились воевать с англичанами, не подвергая исход борьбы риску сражения, а изматывая их вместо этого длительными осадами городов и строительством хорошо укрепленных лагерей. Яков III Шотландский, его подлинный друг и союзник, умер, а Яков IV (наследовавший ему) был всей душой предан Франции и ему враждебен. Что до таких союзников, как Фердинанд Испанский и Максимилиан, то на них он никак не мог положиться. Ибо у одного были силы, но не было воли, у другого же была воля, но не было сил. Кроме того, Фердинанд только недавно перевел дух от войны с маврами и торговался в это время с Францией за возвращение графств Руссильон и Перпиньян, отданных французам в залог[193]. Не свободен он был и от страха перед недовольными и врагами внутри королевства; имея обыкновение подавлять и усмирять их лично, он не желал, чтобы они обнаружили себя в ситуации, когда он находится далеко за морем и занят войной. Поняв таким образом, что продолжение войны связано с определенными неудобствами и трудностями, он размышлял над тем, как достичь двух целей. Во-первых, как извлечь для себя прибыль из объявления войны и начала военных действий. Во-вторых, как выйти из войны, сохранив свою честь. Что касается прибыли, то ее он собирался извлекать двумя путями: от своих подданных — торгуя войной, и от врагов — торгуя миром, подобно хорошему купцу, получающему доход от вывозимых и обратно ввозимых товаров. Что же касается его чести, которая могла пострадать от прекращения войны, то он здраво рассудил, что поскольку он не мог рассчитывать на военную помощь со стороны Фердинанда и Максимилиана, то бессилие одного и двойная игра другого служили ему достаточными предлогами для того, чтобы согласиться на мир.

Все это он мудро предвидел и столь же искусно осуществил, благодаря чему все падало ему в руки в полном соответствии с его желаниями.

Что касается парламента, то он тотчас же загорелся, будучи расположен (издавна) к войнам с Францией и охвачен желанием (с недавних пор) возместить урон, нанесенный, как считали депутаты, королевской чести потерей Бретани. Поэтому они рекомендовали королю (с большим подъемом) предпринять войну с Францией. И хотя парламент состоял из высшего и низшего дворянства (вместе с именитыми горожанами)[194], члены его, по справедливости больше уважавшие народ (представителями которого они были), чем свои особы, и заключившие из речи лорда-канцлера[195], что таково и желание короля, выразили согласие с тем, чтобы были посланы уполномоченные для сбора пожертвований у людей с достатком. Этот налог (названный «пожертвованием») был изобретен Эдуардом IV и вызвал много недобрых чувств в его адрес. Он был отменен парламентским актом при Ричарде III, стремившемся снискать таким образом расположение народа; теперь король возродил его, но с согласия парламента[196], чего не было при короле Эдуарде IV. Этим путем он собрал исключительно большие суммы. Так, город Лондон (в те дни)[197] пожертвовал более девяти тысяч фунтов, причем собранных главным образом у тех, кто побогаче. Существует предание о дилемме, к которой прибегал епископ Мортон (канцлер) для того, чтобы повышать суммы пожертвований; некоторые называли это его вилкой, другие — его рогатиной. В инструкцию уполномоченным по сбору пожертвований он включил пункт, гласивший, что если они встретят людей, которые живут бережливо, то пусть говорят им, что у них должно быть все необходимое, поскольку они копили; если же те окажутся расточителями, то они должны быть обеспечены необходимым, поскольку это видно из их образа жизни; так что ни те, ни другие не имеют причин уклоняться от пожертвования.

Этот парламент был чисто военным парламентом, ибо он по существу ограничился объявлением войны Франции и Шотландии[198] и принятием нескольких законов, необходимых для ее ведения: о суровом наказании командиров за «выплату мертвым» и присвоение их жалования; о столь же суровом наказании солдат за самовольное оставление службы; об усилении предусмотренных общим правом мер защиты интересов тех, кто находился на королевской службе; о предоставлении желающим возможности беспрепятственно продавать или закладывать свои земли без выплаты файнов[199] за отчуждение, чтобы обеспечить себя деньгами для участия в войне; и, наконец, о высылке всех шотландцев из Англии.

Был также принят статут о распространении по всей Англии установленных казначейством эталонов весов и мер, и еще два или три статута меньшего значения.

После роспуска парламента (а заседал он недолго) король продолжил свои приготовления к войне с Францией, но в то же время не пренебрегал и делами Максимилиана, т. е. умиротворением Фландрии и восстановлением его власти над подданными. В это время лорд Равенштейн, бывший не только мятежным подданным, но и взбунтовавшимся слугой (а потому особенно злобным и неистовым), с помощью Брюгге и Гента захватил (как мы уже говорили) город Слейс и оба его замка и, собрав какое-то количество судов (ибо в городе была гавань), предался своего рода пиратству, грабя и захватывая суда всех стран, проплывающие вдоль этого берега на пути к Антверпену или в какой-либо из районов Брабанта, Зеландии или Фрисландии. Его прекрасно снабжали из Пикардии, помимо продовольствия, которое он получал из Слейса и его окрестностей, и того, что захватывал сам. Французы все еще тайком помогали ему, и он (как всякий, кто участвовал в противоборстве на обеих сторонах) не чувствовал себя в безопасности, если не найдет себе опору в ком-то третьем. Примерно в двух милях от Брюгге в сторону моря был небольшой городок иод названием Дам, служивший для Брюгге фортом и воротами в этот город и связанный также со Слейсом. Этим городком король римлян неоднократно пытался завладеть (не потому, что он сам по себе представлял какую-либо ценность, а поскольку это помогло бы отрезать Брюгге от моря), но всегда неудачно. Однако через этот городок во Фландрию проник герцог Саксонский[200], взявший на себя роль посредника в улаживании конфликта между Максимилианом и его подданными, но (на самом деле) полностью преданный Максимилиану. Под этим предлогом, как лицо нейтральное и для участия в переговорах, он и направился в Брюгге, требуя, чтобы ему дали возможность мирно вступить в город с вооруженной свитой в количестве, отвечающем его достоинству, т. е. (как он сказал), чем больше, тем лучше, чтобы охранять его в стране, охваченной восстанием; при этом он лживо убеждал жителей, что для их же блага собирается обсудить с ними ряд важнейших вопросов. Получив согласие, он отправил вперед свой обоз и квартирьеров для приготовления резиденции, так что его солдаты вошли в город в правильном боевом порядке, но мирно, а за ними последовал и он сам. Прошедшие раньше продолжали спрашивать о гостиницах и квартирах, как если бы они собирались оставаться там всю ночь, и таким образом двигались дальше, пока не пришли к воротам, ведущим прямо к Даму, а жители Брюгге лишь глазели на них и уступали им дорогу. Военачальники Дама и его жители также не ждали ничего дурного от кого-либо проходящего через Брюгге и, заметив вдали войска, предположили, что это подкрепление, присланное их друзьями, знающими о какой-то угрожающей им опасности, и, ничего не заподозрив, пока не стало слишком поздно, дали им войти в свой город. Так, благодаря скорее небрежению, нежели военному искусству, был взят Дам, а Брюгге совершенно блокирован, что привело его жителей в большое уныние. Герцог Саксонский, захватив Дам, немедленно послал к королю дать ему знать, что главное, чем живо фландрское восстание, это Слейс и лорд Равенштейн, и что если король соизволит осадить его с моря, то он также осадит его с суши и таким образом они уничтожат главный источник мятежа. Король, желая поддержать авторитет Максимилиана (чтобы держать Францию в большем страхе)[201], а также одолеваемый жалобами своих купцов на то, что моря кишат судами лорда Равенштейна, сразу же послал сэра Эдварда Пойнингса[202][203], мужа доблестного и с большими заслугами, с двенадцатью кораблями, на которых было достаточно солдат и пушек, очистить море и осадить Слейс с этой стороны. Англичане не только заперли лорда Равенштейна, не давая ему двинуться с места, и держали в жестокой осаде прибрежную часть города, но к тому же штурмовали один из замков, ежедневно возобновляя нападение все последующие двадцать дней (бесшумно сходя со своих кораблей во время отлива), так что перебили множество защитников замка, которые упорно сражались, отбивая их атаки; впрочем, и на стороне англичан был убит брат графа Оксфорда и еще около пятидесяти человек. Но, поскольку осада продолжалась и притом становилась все более суровой, поскольку оба замка (которые составляли главную силу города) были разрушены, один герцогом Саксонским, другой англичанами, и поскольку лодочный мост, устроенный лордом Равенштейном между двумя замками, так чтобы подкрепление могло переходить из одного в другой, был однажды ночью подожжен англичанами, лорд Равенштейн, отчаявшись удержать город, сдал (наконец) по соглашению замки англичанам, а город — герцогу Саксонскому. Когда это было сделано, герцог Саксонский и сэр Эдвард Пойнингс начали переговоры с жителями Брюгге о том, чтобы те покорились своему господину Максимилиану, что те через некоторое время и сделали, оплатив существенную долю военных расходов; это позволило отпустить немцев и подкрепление, присланное из-за границы. Примеру Брюгге последовали другие мятежные города, так что Максимилиан избавился от опасности, хотя (такова уж была его манера вести дела) отнюдь не от стеснительных обстоятельств. А сэр Эдвард Пойнингс (пробыв в Слейсе довольно долгое время, пока все не было улажено) вернулся к королю, стоявшему тогда под Булонью[204].

Примерно в это же время[205] пришло послание от Фердинанда и Изабеллы, короля и королевы Испании, сообщавшее об окончательном освобождении Гренады от мавров, каковое деяние, само по себе весьма достойное, король Фердинанд (никогда не упускавший возможности выставить напоказ какую-либо доблесть) пространно описал в своем послании — со всеми теми подробностями и тонкостями религиозных церемоний, которыми сопровождалось вступление во владение этим городом и королевством. Среди прочего там сообщалось, что король ни в коем случае не желал лично войти в город, прежде чем издали не увидел креста, воздвигнутого над высочайшей башней Гренады, благодаря чему она стала христианской землей; что, прежде чем вступить в город, он возблагодарил Всевышнего, провозгласив устами глашатая с высоты этой башни свою веру в то, что он вернул это королевство благодаря всемогущему Богу и Преславной Деве, и праведному апостолу Иакову[206], и святому отцу Иннокентию VIII, равно как и благодаря участию, деньгами и службой, прелатов, дворянства и простого народа; что при всем том он не двигался из своего лагеря, пока не увидел, как перед его взором прошла небольшая толпа мучеников, из семисот или более христиан (живших в узах рабства у мавров), которые пением псалма благодарили за свое избавление; и что всех их он оделил милостыней, воздав этим благодарение Богу за дарованную ему возможность войти в город. Обо всем этом наряду со многими другими церемониями, являвшими собой показное благочестие, и говорилось в послании. Король, готовый подыграть и подпеть всякому проявлению религиозности и, естественно, с большой любовью относившийся к королю Испании (насколько один король может любить другого), частью за его добродетели, частью видя в нем противовес Франции, получив послание, торжественно повелел всем находившимся при нем дворянам и прелатам, вместе с мэром и олдерменами Лондона, собраться в соборе св. Павла и выслушать то, что им объявит лорд-канцлер, теперь уже кардинал. Когда они собрались, кардинал, стоя на верхней ступени или возвышении, перед хором, тогда как все дворяне, прелаты и городские власти расположились у нижней ступени, обратился к ним с речью, сообщив, что их собрали в этом освященном месте, чтобы они пропели Богу новую песнь. Ибо (сказал он) вот уже многие годы христиане не добывали новых земель у неверных и не расширяли границ христианского мира. Ныне же это совершено доблестью и рвением Фердинанда и Изабеллы, короля и королевы Испании, которые к своей бессмертной славе вернули обширное и богатое королевство Гренаду и многонаселенный и могущественный город того же имени, отобрав их у мавров, которые владели ими на протяжении более семисот лет, за что собравшиеся здесь и все христиане должны воздать хвалу и благодарение Богу и восславить это благородное деяние короля Испании, который явил себя в нем не только победоносным, но и исполняющим апостольское служение, ибо приобрел для христианской веры новые области, тем более что это завоевание совершено без большого пролития крови, почему можно надеяться, что, кроме новых земель, будут обретены и бессмертные души для церкви Христовой, которым Всемогущий (как можно думать) даровал жизнь, чтобы они обратились. После чего он сообщил некоторые из наиболее памятных подробностей войны и победы. А после его речи все собравшиеся совершили торжественный крестный ход, и был пропет Те Deum.

Сразу же после торжества король справил майский праздник в своем дворце в Шайне (ныне Ричмонд), где для того, чтобы разогреть кровь у своих дворян и рыцарства ввиду предстоящей войны, он весь этот месяц устраивал торжественные поединки и турниры. В это-то время и случилось так, что сэру Джеймсу Паркеру и Хью Вогену, одному из джентльменов, бывших в числе королевских привратников, поссорившимся из-за некоторых деталей герба, который герольдмейстер[207] дал Вогену, было присуждено скрестить несколько раз копья друг с другом, и по той несчастливой случайности, что на Паркере оказался поврежденный шлем, он в первом же столкновении получил удар в рот, от чего язык его вышел через заднюю часть черепа, и он тут же на месте умер, что, ввиду предшествовавшей этому ссоры и последовавшей смерти, простыми людьми было итолковано как суд божий.

К концу лета король, приведя свои силы, с которыми он предполагал вторгнуться во Францию, в состояние готовности (хотя они еще не были собраны воедино), послал Урсвика, назначенного к этому времени распорядителем королевской милостыни, и сэра Джона Рейсли к Максимилиану сообщить, что он готов выйти в море и плыть во Францию и ждет лишь известия от Максимилиана, где и когда тот к нему присоединится согласно обещанию, данному через посла Контибальда.

Английские послы, прибыв к Максимилиану, обнаружили, что его возможности весьма далеки от его обещаний, поскольку он совершенно не обеспечен ни людьми, ни деньгами, ни оружием, которых требовало подобное предприятие. Дела обстояли таким образом, что Максимилиан, не имея ни одного из двух необходимых для полета крыльев, — ибо наследуемая им Австрия была не у него в руках (его отец был еще жив), тогда как полученные в качестве приданого земли Фландрии частично составляли вдовью долю его тещи, а частично от них не было пользы из-за недавних мятежей, — был поэтому лишен средств, необходимых для вступления в войну. Послы хорошо это видели, но мудро решили, что лучше сначала сообщить королю и не уезжать, пока не станет известной воля короля относительно дальнейших действий, тем более что сам Максимилиан говорил столь же велеречиво, как всегда, и тянул время, потчуя их уклончивыми ответами, так что формальные обстоятельства их посольства вполне оправдывали их дальнейшее здесь пребывание. В своем ответном письме король, который и раньше сомневался и с самого начала хорошо знал, что ему нужно, похвалил послов за то, что они благоразумно не возвратились, и повелел им хранить в тайне то состояние, в котором они нашли Максимилиана, пока они не получат дальнейших указаний; а тем временем он продолжил подготовку к походу во Францию, скрывая пока известие о бедности и бессилии Максимилиана.

К этому времени в Лондоне была собрана большая и сильная армия, в которой были Томас, маркиз Дорсет, Томас, граф Арундел, Томас, граф Дерби, Джордж, граф Шрюсбери, Эдмонд, граф Суффолк, Эдвард, граф Девоншир, Джордж, граф Кент, граф Эссекс, Томас, граф Ормонд[208], а также большое число баронов, рыцарей и лучших из числа дворян, и среди них Ричард Томас, привлекший к себе много внимания теми доблестными войсками, которые он привел из Уэльса. В целом численность армии достигала двадцати пяти тысяч человек пешими и шестисот всадников, во главе которых король (постоянный в своем доверии и назначениях) поставил Джаспера, герцога Бедфорда, и Джона, графа Оксфорда, под своим общим началом. Девятого сентября, на восьмом году своего правления, он отправился из Гринвича к морю; причем все удивлялись тому, что для начала войны он выбрал это время года (зима была совсем близко), и некоторые считали это знаком того, что война не будет длительной. Король, однако, заявил противоположное, а именно, что, поскольку он замыслил не летнюю прогулку, а упорную войну (без предварительно назначенных сроков), целью которой является возвращение Франции, постольку не слишком важно, когда ее начать, особенно имея позади себя Кале, где он сможет перезимовать, если обстоятельства этого потребуют. Шестого октября он сел на корабль в Сэндвиче и в тот же день высадился в Кале, где должны были соединиться все его силы. Но в этой своей поездке к побережью (каковая, по причинам, о которых сейчас пойдет речь, тянулась гораздо дольше, чем требовалось) он получил послание от лорда Корда (чем горячей тот сражался против англичан во время войны, тем больше оказывали ему доверия в переговорах о мире, считая его к тому же мужем открытым и чистосердечным), где от имени французского короля делались мирные предложения на условиях, которые были королю в какой-то мере по вкусу; поначалу, однако, все это удивительно строго содержали в тайне. Король едва успел прибыть в Кале, как тотчас повеяло миром. Прежде всего возвратились английские послы от Максимилиана из Фландрии и уверили короля, что ему не следует надеяться на какую-либо помощь от Максимилиана, ибо тот не имеет для этого никаких возможностей. У него были добрые пожелания, но не было денег. Эти сведения распространили в армии. И хотя англичане нисколько не были напуганы, ибо солдатам свойственно при получении дурных вестей еще больше храбриться, но все же это было своего рода подготовкой к миру. Сразу же после этого (как и было подстроено королем) пришло известие, что Фердинанд и Изабелла, король и королева Испании, заключили мир с королем Карлом, что Карл вернул им графства Руссильон и Перпиньян, которые некогда были заложены Франции Иоанном[209], королем Арагонским, отцом Фердинанда, за триста тысяч крон, и что от взыскания долга Карл по этому миру также полностью отказался. Это тоже оказалось весьма на пользу миру, как потому, что отпал столь могущественный союзник, так и по тому, что это был прекрасный пример купленного мира, и король, следовательно, оказывался не единственным торговцем этим товаром. Овеваемый дыханием мира, король был рад, что епископу Эксетерскому и лорду Добиньи (губенатору Кале) предстояло встретиться с лордом Кордом для переговоров о мире, но сам он тем не менее со своей армией пятнадцатого октября выступил из Кале и, проделав четырехдневный переход, осадил Булонь.

За время этой осады Булони (которая длилась около месяца) не было ни достопамятных деяний, ни военных потерь. Единственно только был убит сэр Джон Сэвидж, доблестный офицер, с целью осмотра объезжавший верхом стены города. Город был хорошо укреплен и имел достаточный гарнизон, но жители его были измучены и ждали штурма, так что если бы таковой был предпринят (как ожидалось), то он стоил бы много крови, но в конечном счете город был бы взят. Тем временем представителями двух королей был заключен мирный договор на время, пока оба они живы. В этом договоре не было ни одной важной статьи, так что это был не столько договор, сколько сделка. Ибо все осталось по-прежнему, кроме того, что королю Генриху тогда же уплачивались семьсот сорок пять тысяч дукатов в покрытие его расходов во время похода, и двадцать пять тысяч крон ежегодно — в возмещение расходов, понесенных им при оказании помощи бретонцам[210]. Что касается этих ежегодных выплат, то, хотя прежде он возлагал их на Максимилиана, но перемену дающей руки он счел основанием для того, чтобы присовокупить их к основной сумме; к тому же срок прекращения выплат точно установлен не был[211], что давало англичанам возможность рассматривать их как по праву получаемую ими дань. И действительно, она выплачивалась как королю, так и его сыну, Генриху VIII, дольше, чем полагалось бы при любом способе подсчета расходов. Французским королем были назначены большие пенсии всем главным советникам нашего короля, помимо богатых подарков; для того ли король дозволил все это, чтобы избавить свой кошелек от затрат на вознаграждение или чтобы они разделили с ним ответственность за это дело, столь неугодное его народу, — это толковалось по-разному, ибо, несомненно, король вовсе не желал, чтобы этот мир целиком приписывали ему, и поэтому незадолго до его заключения он тайно призвал к себе кое-кого из своих лучших военачальников для того, чтобы они в форме прошения за собственноручной подписью высказали ему свое искреннее желание мира. Но, по правде говоря, этот мир был желанным для обоих королей: для Карла, поскольку мир обеспечивал ему владение Бретанью и освобождал руки для неаполитанского предприятия; для Генриха, потому что мир наполнял его сундуки и потому что он уже тогда предвидел надвигающуюся на него грозу потрясений внутри страны, которая вскоре и разразилась. Но в то же время этот мир вызвал большое недовольство дворянства и главных мужей в армии, многие из которых продали или заложили свои имения в надежде на военную добычу. Они позволяли себе говорить, что король не постеснялся ощипать дворянство и народ себе на оперение. А некоторые потешались над словами, которые король произнес в парламенте — если война начнется, то он не сомневается, что она окупится, — и говорили, что король сдержал обещание.

Покинув Булонь, король отправился в Кале, где оставался некоторое время и откуда написал послание[212] (одно из проявлений учтивости, к которым он иногда прибегал) мэру Лондона и «своим братьям», олдерменам, где слегка хвастался тем, сколь большие суммы он выручил за мир, хорошо зная, что полные сундуки короля всегда радуют Лондон и что эта радость стала бы еще большей, если бы их пожертвование оказалось всего лишь займом. А 17 сентября он вернулся в Вестминстер, где отпраздновал Рождество.

Вскоре после своего возвращения король послал Альфонсу, герцогу Калабрии[213], старшему сыну короля неаполитанского Фердинанда[214], орден Подвязки[215] — честь, которой добивался этот государь и которая должна была поднять его авторитет в глазах итальянцев; они ожидали нападения со сторны Карла и сильно рассчитывали на дружбу с Англией как на средство обуздать Францию. Награда была принята Альфонсом со всеми церемониями и торжественностью, какие только можно измыслить, как и делаются обычно вещи, рассчитанные на то, чтобы о них говорили. Повез ее Урсвик, на которого король возложил это посольство, в качестве пособия после многих бесприбыльных поручений.

В это время короля вновь стали преследовать духи; виною тому были колдовство и чары леди Маргариты, которая вызвала призрак Ричарда, герцога Йоркского (второго сына короля Эдуарда IV), дабы он являлся и мучил короля. Этот камень был подделан куда искуснее, чем Ламберт Симнел: лучше сработан и носили его более могущественные руки, ведь, помимо герцогини Бургундской, его позднее удостоили ношения король Франции и король Шотландии. К тому же Симнел не выделялся ничем, кроме того, что был хорош собой и умел держаться с достоинством; тогда как этот юноша (о котором мы сейчас поведем речь) был такой пройдоха, какого редко видел свет, и мог играть свою собственную роль всякий раз, как оказывался на людях. Поскольку его жизнь являет собой один из самых удивительных примеров перевоплощения, когда-либо случавшихся в древние и нынешние времена, она заслуживает того, чтобы о ней узнали и рассказали во всех подробностях, хотя из-за обыкновения короля показывать вещи по частям, в тусклом свете, ее окутывает столь плотный покров, что она остается загадкой и по сей день.

Леди Маргарита, — которую друзья короля называли Юноной, ибо, подобно гонительнице Энея[216] Юноне, она не оставляла в покое ни неба, ни преисподней лишь бы навредить ему, — желая обосновать свои против него происки, беспрестанно всеми возможными средствами поддерживала и распространяла поверье о том, что Ричард, герцог Йоркский (второй сын Эдуарда IV), не убит в Тауэре (как было объявлено), а остался в живых, так как по умерщвлении старшего брата те, кого послали исполнить это страшное злодеяние, были охвачены раскаянием и состраданием к младшему и скрытно выпустили его на свободу искать свою долю. Эту приманку она бросила за границу в надежде, что толки (вкупе со свежим примером Ламберта Симнела) рано или поздно привлекут птиц, которые на нее клюнут. Кроме того, чтобы не доверяться всецело случаю, она и сама вела поиски, имея за границей тайных агентов (подобных турецким вербовщикам, собиравшим дань детьми), которые высматривали красивых и стройных юношей, годных для изготовления Плантагенетов и герцогов Йоркских. Наконец, ей попался некто, в ком как нельзя лучше соединялось все необходимое, чтобы ее резец принялся за работу над поддельным Ричардом, герцогом Йоркским. Это был Перкин Уорбек, к описанию приключений которого мы сейчас и приступаем. Во-первых, хорошо совпадали годы. Во-вторых, этот юноша был наделен прекрасной внешностью и изяществом; мало того, он обладал даром столь тонкого и пленительного обхождения, что без труда возбуждал жалость и внушал доверие; он словно очаровывал тех, кто его видел или слышал. В-третьих, с раннего детства он так много странствовал или (как говорил король) бродяжничал, что было крайне трудно выследить его гнездо и родителей, да и после общения с ним никто не мог с точностью сказать или установить, кто он такой, — настолько часто он порхал с места на место. И наконец, существовало обстоятельство (упоминаемое одним из писателей того времени), которое, весьма вероятно, имело какое-то влияние на эту историю, а именно то, что король Эдуард IV был его крестным отцом[217]. Ведь если о распутном государе начинают сплетничать в столь низменном доме, это рождает подозрения и кое-кому может и заронить в душу мысль, что в нем, возможно, и впрямь течет кровь рода Йорков; поэтому кто-кто, а этот юноша, которого называли крестным сыном короля Эдуарда, а может быть, в шутку и его сыном, имел причины (хотя и безосновательные) лелеять подобные надежды. Наставников у него, в отличие от Ламберта Симнела, сколько известно, не было, покуда он не попал к леди Маргарите, которая и стала его поучать.

Итак, вот как это произошло. В Турне жил горожанин по имени Джон Осбек, крещеный еврей, женатый на Екатерине де Фаро и состоявший в этом городе на службе. По своим делам он вместе с женой в правление короля Эдуарда IV приехал в Лондон и поселился там на некоторый срок, в каковое время жена родила ему сына, а поскольку его знали при дворе, то Эдуард IV, либо из религиозного великодушия, так как Осбек был выкрестом, либо по чьему-то частному представлению, оказал ему честь и стал крестным отцом его ребенка, которого назвал Питером[218]. Но впоследствии все стали называть мальчика, росшего хрупким и изнеженным, его уменьшительным именем Питеркин, или Перкин. Что же до фамилии Уорбек, то ее ему дали наугад до того, как начались расследования. Однако он сделался под нею столь известен, что она пристала к нему и после того, как узнали его настоящую фамилию Осбек. Еще ребенком он с родителями вернулся в Турне. Немного погодя его отдали в дом родственника по имени Джон Стенбек в Антверпене, и потому он немало времени странствовал между Антверпеном и Турне и другими городами Фландрии, подолгу жил среди англичан, вследствие чего в совершенстве овладел английской речью. Именно в ту пору один из тайных агентов привез Перкина, ставшего миловидным юношей, к леди Маргарите, которая хорошо его рассмотрела и, увидев, что лицом и осанкой он походит на человека благородного происхождения, и, кроме того, обнаружив в нем возвышенный дух и подкупающие манеры, подумала, что наконец-то она отыскала прекрасную глыбу мрамора, из которой изваяет образ герцога Йоркского. Она надолго задержала его при себе, окружив его существование глубокой тайной. За это время, в ходе многочисленных бесед с глазу на глаз, она обучала его сначала царственному поведению и приемам, наставляя, как соблюсти величие, но не утратить печати смирения, наложенной перенесенными невзгодами; затем поведала все обстоятельства и подробности, касавшиеся особы Ричарда, герцога Йоркского, которого ему предстояло играть: описала нрав, приметы и внешность короля и королевы — его мнимых родителей, его брата и сестер, и многих других людей, составлявших в детстве его ближайшее окружение, а также все происшествия, — как скрытые от посторонних глаз, так и общеизвестные, — которые случились до смерти короля Эдуарда и могли удержаться в памяти ребенка. К этому она позже добавила события, случившиеся после смерти короля и до его с братом заключения в Тауэр: как те, что происходили пока он оставался на воле, так и те, что происходили, когда он был в святом убежище. Что до заточения в Тауэре, обстоятельств гибели брата и его собственного побега, то она знала, что в этом его могут уличить очень немногие и потому ограничилась тем, что научила рассказывать гладкую и правдоподобную историю и предупредила, чтобы он от нее не отклонялся. Они также условились о том, что он будет говорить о своих скитаниях на чужбине. В этот рассказ они для достоверности включили много правдивых подробностей, которые, как они знали, могли засвидетельствовать другие, но опять же подобрали их так, чтобы они сочетались с его будущей ролью. Она также научила его, как обходить всевозможные каверзные и коварные вопросы, которые ему, может быть, зададут. Впрочем, при этом она открыла в нем столько природной изворотливости и сметливости, что во многом положилась на его собственные ум и находчивость и потому употребила на это меньше трудов. Наконец, она распалила его воображение несколькими пожалованиями в настоящем и посулами большего в будущем, живописуя главным образом славу и богатство, какие принесет ему корона, если все удастся хорошо, и обещала надежное прибежище при своем дворе, если выпадет худшее. Когда прошло достаточное, по ее мнению, время, чтобы он окончательно затвердил урок, она стала прикидывать, над каким берегом и в какое время должна впервые появиться эта блистательная звезда. Это должно было случиться на горизонте Ирландии, ибо и прежде подобный метеор имел там сильное влияние. Время появления — когда король вступит в войну с Францией. Впрочем, она хорошо знала, что все исходящее от нее будет вызывать подозрение. Поэтому если из Фландрии он сразу направится в Ирландию, то могут подумать, что это произошло не без ее участия. Кроме того, еще не пришло время, так как в ту пору оба короля вели переговоры о мире[219]. Поэтому, чтобы отвести от себя всякие подозрения и не желая еще сколь-нибудь долго задерживать его при себе (ибо у всех тайн, как она знала, короткий век), она выбрала окольный путь и под чужим именем послала его в Португалию с леди Брэмптон, английской дамой (в то время туда как раз направлявшейся) и со своим privado[220], которому было поручено за ним присматривать. Там ему надлежало оставаться, пока он не получит от нее дальнейшие указания. Между тем она не упустила случая подготовить условия для его приема и признания не только в Ирландском королевстве, но и при французском дворе. Он провел в Португалии около года; к тому времени (как уже говорилось) король Англии созвал парламент[221] и объявил войну Франции. Теперь небесные созвездия благоприятствовали Перкину. Поэтому герцогиня немедленно послала сказать ему, чтобы он, как было первоначально задумано, отправлялся в Ирландию. В Ирландии он прибыл[222] в город Корк. Объявившись там, он, по его собственным словам (на позднейших допросах), был окружен толпой ирландцев, которые, увидев его богатое платье, стали внушать ему, будто он герцог Кларенс, который бывал в тех местах прежде, потом — будто он незаконнорожденный сын Ричарда III, и наконец, будто он Ричард, герцог Йоркский, второй сын Эдуарда IV, а он якобы отвергал все их увещевания и вызвался поклясться на святом Евангелии, что он и не первый, и не второй, и не третий, но они в конце концов принудили его и сказали ничего не бояться, и тому подобное. На деле же сразу по прибытии в Ирландию он надел личину герцога Йоркского и всеми средствами, какие он только мог придумать, начал вербовать сторонников и последователей. Он зашел так далеко, что написал письма графам Десмонду[223] и Килдеру[224], в которых призывал их прийти к нему на помощь и примкнуть к его партии, — их подлинники целы по сей день.

Несколько ранее этого времени[225] герцогиня привлекла на свою сторону доверенного слугу короля Генриха, некоего Стефена Фрайона, который был у него французским секретарем, — человека деятельного, но беспокойного и недовольного. Фрайон перебежал от него к королю Франции Карлу и поступил к нему на службу как раз в то время, когда тот начал затевать открытую вражду с королем[226]. Король Карл, постигнув сущность и цели Перкина и будучи сам не прочь использовать любую возможность во вред королю Англии, по внушению Фрайона и подготовленный леди Маргаритой, немедленно отправил некоего Лукаса и Фрайона послами к Перкину, дабы те уведомили его, что король хорошо к нему расположен и желает помочь ему отстоять свое право перед королем Генрихом, узурпатором английского престола и врагом Франции, и хотел бы, чтобы он приехал к нему в Париж. Теперь, когда столь почетным образом его пригласил столь великий король, Перкин почувствовал себя в раю. Сообщив своим друзьям в Ирландии, дабы их ободрить, что он услышал зов судьбы и о своих больших надеждах, Перкин тотчас отплыл во Францию. По приезде к французскому двору он был с великими почестями принят королем, который приветствовал и величал его титулом герцога Йоркского, поселил и устроил в великолепных покоях и, чтобы в еще большей степени придать ему облик государя, приставил к его особе почетную охрану, капитаном которой был лорд Конгрессол. Придворные примкнули к королевской игре (хотя и плохо преуспели в лицедействе), ибо видели, что на это есть государственные причины. В ту же пору у Перкина объявились многие знатные англичане: сэр Джордж Невилль[227], сэр Джон Тейлор и около сотни других. Между ними был и Стефен Фрайон, о котором мы уже говорили; он и тогда и много позже разделял его судьбу и по существу был главным советником и участником всех предприятий. Но со стороны французского короля все это было лишь уловкой, нужной ему, чтобы легче склонить короля Генриха к миру. Поэтому, как только на алтарь мира в Булони была пожертвована первая крупица благовоний[228], Перкин растаял в воздухе вместе с дымом. Впрочем, дорожа своей честью, король Франции не пожелал выдать его королю Генриху (о чем его настоятельно просили), но предупредил об опасности и отослал от двора. Со своей стороны Перкин и сам был готов уехать, опасаясь как бы его не похитили тайно. Поэтому он поспешил во Фландрию к герцогине Бургундской и там представился изгнанником, который после многих превратностей судьбы направил свой челн в те края в надежде обрести безопасную гавань. При этом он ничем не выдал, что уже бывал там прежде, и вел себя так, как если бы он попал туда впервые. Со своей стороны, и герцогиня держалась так, словно видела перед собой чужака и незнакомца и, заявив поначалу, что она хорошо проучена и стала умнее после истории с Ламбертом Симнелом, — и надо же ей было не распознать подделки (впрочем, сказала герцогиня, мало ей и такого урока), она дала понять (все это от начала до конца происходило в присутствии других), что сперва ей хотелось бы расспросить и испытать его и тем самым удостовериться, действительно ли он герцог Йоркский. Однако вскоре, изобразив полное удовлетворение его ответами, она сделала вид, будто ее переполняет нечто подобное изумлению, смешанному с радостью и боязнью поверить в его чудесное избавление, и приветствовала его как восставшего из мертвых, воскликнув, что Бог недаром столь дивным образом уберег его от гибели, уготовив ему великое и счастливое будущее. Что до изгнания из Франции, то они выдали его не за следствие того, что Перкина изобличили или не захотели изобличать как обманщика и самозванца, а напротив, за ясное свидетельство его большого значения, ведь мир (в сущности) стал возможен только после того, как Карл от него отрекся, а следовательно, несчастного принца просто принесли в жертву удобству и честолюбию двух могущественных монархов. Да и сам Перкин неизменно излучал столько любезности и царственного величия, он так убедительно отвечал на любые вопросы, так удовольствовал и ублажал всех, кто к нему являлся, так изящно скорбел и колол презрением всякого, кто выказывал ему неверие — короче, столь изрядно он со всем справился, что все (как вельможи, так и простолюдины) поверили, что он и есть герцог Ричард. Более того, от долгой привычки выдавать себя за другого, от частого повторения лжи, он и сам почти сжился со своей ролью и уверовал в собственный обман[229]. Поэтому герцогиня, как бы отрешившись от последних сомнений, оказывала ему все почести, подобающие государю, всегда называла его именем своего племянника, присвоила ему возвышенный титул Белой розы Англии и назначила ему почетную охрану из тридцати человек — алебардщиков, облаченных в двуцветные ливреи, на которых багрец сочетался с голубизной. Не менее почтительны в обращении с ним были и все ее придворные, будь то фламандцы или иноземцы.

Весть о том, что герцог Йоркский наверняка жив, нависла над Англией, подобно грозовой туче. К тому же имя Перкина Уорбека тогда еще не вышло на свет, и все донесения твердили о герцоге Йоркском: что сначала его приютили в Ирландии, а потом купили и продали во Франции, и что ныне он открыто признан и живет в большой чести во Фландрии. Слухи эти соблазнили многих — кого из честолюбия, кого из легкомыслия и желания перемен, кое-кто был движим убеждениями, большинство же — простодушием, а кое-кто — потому, что был зависим от людей более сильных, которые втайне поддерживали и питали эти сплетни. И вот вскоре молва, принесшая эту новость, уже породила другую, полную злословия и ропота против короля и правительства. Его винили в том, что он обирает народ и унижает знать. Не забыли ему и потерю Бретани и мир с Францией. Но больше всего ему пеняли за зло, причиненное королеве, и за то, что не признана первичность ее прав на престол. Теперь, говорили они, когда Бог явил свету мужского отпрыска дома Йорков, ему несдобровать, как бы он ни притеснял свою бедную супругу. Однако (как бывает с делами, в которые вовлечена чернь и на ход которых она влияет) эти слухи распространились столь широко, что те, кто их выдумал, затерялись среди множества других, ибо слухи подобны блуждающим плевелам, лишенным верного корня, или путанице следов, в которой не найти ни входа, ни выхода. Впрочем, вскоре эти дурные соки пошли в голову и неприметно скопились в нескольких видных особах, каковыми были лорд-камергер королевского двора сэр Уильям Стенли, лорд Фитцуотер[230], сэр Саймон Маунтфорд и сэр Томас Твейтс. Они вступили в тайный сговор в пользу герцога Ричарда, однако никто из них не выдал себя открытым участием в этом деле, кроме двоих — сэра Роберта Клиффорда и господина Уильяма Барли, которые по поручению партии заговорщиков отплыли во Фландрию, чтобы на месте убедиться в истинности всего, что там происходило. Уезжали они не с пустыми руками, а с суммой денег, которую (если увидят и уверятся, что в тех притязаниях есть правда) они дожны были передать как предварительную помощь. Особенно порадовал леди Маргариту приезд сэра Роберта Клиффорда (прославленного и родовитого дворянина). Переговорив с ним, она привела его к Перкину, с которым он потом часто и подолгу беседовал. Наконец, то ли поддавшись убеждениям герцогини, то ли поверив Перкину, он написал в Англию, что знает Ричарда, герцога Йоркского, как самого себя, и что сей молодой человек — несомненно он. Таким образом, все в этой стране готовилось к смуте и мятежу, а между заговорщиками во Фландрии и в Англии установились сношения. В то же время не дремал и король. Однако он полагал, что преждевременным набором и вооружением войска он лишь выкажет страх и окажет слишком много чести этому кумиру. Впрочем, он все же закрыл порты или, во всяком случае, держал их под наблюдением, чтобы и оттуда не впустить и отсюда не выпустить никого подозрительного. В остальном он предпочитал действовать исподволь. Перед ним стояли две цели: во-первых, выявить обман и, во-вторых, разрубить узел заговорщиков. Чтобы установить обман, было всего два пути: первый — убедить весь мир, что герцог Йоркский действительно убит, и второй — доказать, что Перкин — самозванец (независимо от того, жив или мертв герцог). С первым все обстояло так. Засвидетельствовать убийство герцога Йоркского могли только четыре человека: сэр Джеймс Тиррелл (человек, нанятый королем Ричардом), Джон Дайтон и Майлз Форрест, слуги последнего (двое палачей, или мучителей), и священник Тауэра, похоронивший убитых. Из этих четверых Майлз Форрест и священник были мертвы, а в живых оставались сэр Джеймс Тиррелл и Джон Дайтон. Этих двоих король приказал заключить в Тауэр[231] и допросить о гибели невинных принцев. Оба они (как объявил король) дали одинаковые показания о том, что король Ричард направил указ об умерщвлении принцев коменданту Тауэра Брэкенбери, но тот отказался повиноваться, тогда король направил указ сэру Джеймсу Тирреллу, чтобы тот принял у коменданта ключи от Тауэра для исполнения особого королевского поручения (все это происходило на протяжении одной ночи). Сэр Джеймс Тиррелл в темноте тотчас поспешил в Тауэр, сопровождаемый вышеупомянутыми слугами, которых он выбрал для этой цели. Оставшись у подножия лестницы, он послал этих негодяев наверх исполнить задуманное. Они задушили принцев во сне и, сделав это, позвали хозяина посмотреть на их нагие тела, выложенные на обозрение. Их зарыли под лестницей и сверху завалили камнями. Когда королю Ричарду доложили, что его воля исполнена, он осыпал сэра Джеймса благодарностями, однако не одобрил места погребения, ибо счел его слишком низким для сыновей короля. Поэтому, на следующую ночь, по новому указанию короля священник Тауэра выкопал тела и захоронил их в другом месте, которое (по причине смерти священника, вскоре за тем последовавшей) осталось неизвестным. Вот и все, что удалось выяснить в ходе дознания, но король тем не менее не использовал эти показания ни в одном из своих заявлений. Из-за этого, как кажется, дело после допросов оставалось несколько запутанным. Что до сэра Джеймса Тиррелла, то его много времени[232] спустя обезглавили во дворе Тауэра за другую измену. Но Джона Дайтона, чьи показания, как кажется, были для короля более выигрышными, немедленно отпустили на волю, и именно он способствовал распространению этой легенды. Итак, поскольку такое средство доказательства было ненадежным, король с тем большим усердием принялся за другое, силясь выяснить происхождение Перкина. Того ради он отправил в несколько стран, а особенно во Фландрию, множество сметливых лазутчиков и соглядатаев. Из них одни выдали себя за перебежчиков и, явившись к Перкину, примкнули к его окружению, другие под разными предлогами стали выспрашивать, выискивать и раскапывать все обстоятельства и подробности, касавшиеся родителей Перкина, его происхождения, нрава и странствий, короче, всего, что помогло бы составить (как бы) журнал его жизни и дел. Он щедро снабдил своих агентов деньгами, которые те должны были употребить на привлечение и вознаграждение осведомителей, обязав их также постоянно сообщать ему обо всем, что они узнают, и ни в коем случае не прекращать поисков. Поскольку же одно сообщение и открытие всегда влекло за собой другое, он, когда того требовало дело, использовал все новых людей. Некоторых других он использовал в особом качестве и с особой целью: им надлежало вести его главную интригу. Этим было приказано вкрасться в доверие к первейшим особам фландрской партии и узнать, кто их сообщники и поверенные либо в Англии, либо за границей; насколько каждый из них вовлечен в заговор; кого еще они намерены совратить или привлечь впоследствии, а также, если удастся, обнажить до конца подоплеку всех тайн Перкина и заговорщиков, их планов, надежд и козней и притом разузнать как об исполнителях, так и о самих делах. Кое-кто из наиболее доверенных шпионов имел дальнейшие указания войти в доверие к лучшим друзьям и слугам Перкина и переманить их на сторону короля, внушив, сколь шатки расчеты и надежды Перкина и с каким дальновидным и могущественным королем им приходится тягаться, а затем примирить с королем, пообещав прощение и хорошую награду. Однако более всех прочих им надлежало штурмовать, подкапывать и расшатывать верность сэра Роберта Клиффорда, чтобы (если удастся) его залучить, ибо этот человек знал почти все их тайны и его отпадение ввергло бы остальных в величайший страх и растерянность и в какой-то мере расстроило бы заговор. Существует странное предание о том, что король, потерявшийся в чаще подозрений и не знавший, кому доверять, установил сношения с духовниками и капелланами многих вельмож, а также своеобразно использовал один обычай тех времен, приказав наряду с врагами поименно предавать анафеме у Св. Павла своих заграничных шпионов, чтобы противники его уверовали в их полную благонадежность. Эти шпионы исполняли свое назначение столь исправно, что король мог теперь видеть нутро Перкина без всякого вскрытия. Он был хорошо осведомлен и о каждом из участников заговора в Англии. К тому же раскрылись многие другие загадки, но особенно хорошо было то, что удалось завоевать приверженность сэра Роберта Клиффорда и склонить его с охотой и усердием служить королю. Поэтому король (которому его старания принесли богатый барыш и большое удовлетворение в некоторых частностях) сперва разгласил и разнес по всему королевству обстоятельные сведения, разоблачавшие шарлатанство Перкина и его ложь о своем происхождении и скитаниях, — сделано это было не посредством прокламаций (потому что в ту пору расследования еще продолжались и могли что-то прибавить или убавить), но с помощью придворных сплетен, каковые обыкновенно запечатлевают все куда лучше, нежели печатные прокламации. Тогда же он решил, что настало время отправить посольство к великому герцогу Филиппу[233] во Фландрию, дабы убедить его отступиться от Перкина и отослать его от двора. Это дело он поручил сэру Эдварду Пойнингсу и доктору канонического права сэру Уильяму Уорэму[234]. Великий герцог был тогда молод и подчинялся руководству Совета. Перед этим-то Советом и получили аудиенцию послы. И вот доктор Уорэм повел такую речь:

«Милорды, король, наш повелитель, весьма опечален тем, что после того, как Англию и Фландрию столь долгое время почитали как бы мужем и женой, именно вашей стране суждено стать сценой, на которой низкий самозванец разыгрывает роль короля Англии, тем самым не только принося беспокойство и бесчестье его милости, но возбуждая презрение и укоризну всех державных владык. Подделка неживого королевского изображения на монетах есть по всем законам тяжкое преступление. Но подделка живой особы короля есть величайшая ложь, сравнимая разве что с деяниями Магомета или Антихриста, каковые обманом присваивают само божественное достоинство. Король имеет слишком высокое мнение об этом мудром совете и не думает, что кто-либо из вас введен в заблуждение сей басней (хотя вы и могли уступить страстям неких особ), — столь невероятна она сама по себе. Оставим в стороне свидетельства о смерти герцога Ричарда, о которой у короля есть ясные и надежные показания (ведь могут подумать, что во власти короля их изготовить); пусть дело говорит само за себя. Ведь никакая власть не прикажет здравому смыслу и рассудку. Возможно ли (как вы полагаете), чтобы, решившись предать душу проклятию и осквернить свое имя столь гнусным убийством, король Ричард не стал бы действовать наверняка? Или же вы думаете, что кровавые убийцы (которые были его орудиями) вдруг разжалобились в пылу злодеяния, тогда как свирепых и лютых зверей, равно как и людей, первый глоток крови всегда приводит лишь в еще большее исступление и неистовство. Разве не ведомо вам, что кровавые палачи тиранов идут на подобные дела с удавкой вокруг шеи, сознавая, что в случае неудачи их ждет верная смерть. Неужели вы думаете, что такие люди пожертвуют собственной жизнью ради спасения чужой? Допустим, они спасли его, — что бы им было с ним делать? Выпустить на улицы Лондона? Чтобы сторож или первый попавшийся прохожий оттащил его к судье и таким образом все бы вышло наружу? Или втайне держать у себя? Это наверняка было бы сопряжено с большими заботами, расходами и постоянными страхами. Однако, милорды, я чересчур усердствую в этом и без того ясном деле. Король столь мудр и имеет столько добрых друзей за границей, что теперь он знает о герцоге Перкине все с самой колыбели. Поскольку же он великий государь, а у вас здесь наверняка найдется хороший поэт, король готов помочь ему сведениями для его жизнеописания, в котором тот сравнит его с Ламбертом Симнелом, нынешним королевским сокольничим. Посему, скажу вашим светлостям начистоту, — нет на свете ничего более удивительного, чем то. что именно теперь, постарев и достигнув возраста, когда другие женщины оставляют деторождение, леди Маргарита (да простится нам, что мы называем имя этой женщины, чья злоба на короля столь же беспричинна, сколь и бесконечна) породила двух подобных чудовищ, ибо вынашивала она их не девять или десять месяцев, а много лет. К тому же если другие матери порождают детищ слабыми и беспомощными, то эта приносит рослых молодцов, которые вскоре после вступления в мир способны вызвать на бой могущественных королей. Милорды, мы без охоты задерживаемся на этом пункте; уповаем на то, что Господь когда-нибудь даст этой леди вкусить радостей материнства через лицезрение того, как ее племянница царствует в великой чести, окруженная многочисленным потомством, каковое, будь ей то угодно, она могла бы считать своим собственным. Король мог бы просить великого герцога и ваши светлости, чтобы, по примеру короля Карла, который уже избавился от этого недостойного юнца, вы изгнали его из ваших владений, Но так как от старинного союзника король по справедливости может ожидать большего, чем от недавно замирившегося врага, его просьба к вам — о том, чтобы вы выдали его головой, ибо такого рода разбойники и самозванцы достойны почитаться общими врагами человечества и никак не могут находиться под защитой законов какой-либо страны».

После недолгого совещания Совет дал послам следующий короткий ответ: великий герцог из любви к королю Генриху никоим образом не станет помогать мнимому герцогу, но во всем сохранит дружбу с королем. Что же касается вдовствующей герцогини, то она самовластна в землях, отошедших к ней в приданое, и он не может заставить ее поступиться своим имением.

Короля по возвращении послов такой ответ отнюдь не удовлетворил, ибо он-то хорошо знал, что приданое не заключает в себе суверенных прав, таких, как право набора войска. Кроме того, послы без обиняков сказали ему, что, по их наблюдениям, герцогиня имеет в совете великого герцога сильных сторонников, и, хотя великий герцог пытается представить дело так, будто он лишь не препятствует герцогине укрывать Перкина, в действительности он сам исподволь подает ему помощь и содействие. Поэтому король (отчасти всердцах, отчасти из политических соображений) немедленно изгнал из королевства всех фламандцев (вместе с их товарами), приказал своим подданным (а именно купцам — искателям приключений)[235], проживавшим в Антверпене, воротиться назад, перевел ярмарку (которая обычно бывала там, где продавали английские ткани) в Кале и на будущее запретил всякую дальнейшую торговлю[236]. Король сделал это, чтобы оградить свою честь, не желая терпеть открытого оскорбления от искателя английской короны столь близко к своему дому и поддерживать дружественные отношения со страной, где тот обосновался. Кроме того, он имел и дальнюю цель, ибо хорошо знал, что фландрские подданные извлекают из торговли с Англией большую выгоду и его запрет вскоре заставит их тяготиться Перкином и что недавние волнения во Фландрии еще слишком свежи и государю не время вызывать неудовольствие народа. Тем не менее великий герцог изгнал из Фландрии англичан, что его по существу принудили сделать.

Имея верные сведения, что Перкин больше полагался на друзей и сообщников в королевстве, чем на иностранное оружие, король решил, что ему следует воздействовать лекарством на то место, где гнездится болезнь, и сурово наказать нескольких главных заговорщиков внутри королевства, дабы тем самым очистить Англию от гнилых соков и охладить надежды фландрской партии. С тем он приказал почти в один и тот же миг схватить Джона Рэтклиффа, лорда Фитцуотера, сэра Саймона Маунтфорда, сэра Томаса Твейтса, Уильяма Добени[237], Роберта Рэтклиффа, Томаса Крессенора и Томаса Эствуда. Все они были судимы, обвинены и осуждены за государственную измену, а именно за связь с Перкином и обещание ему помощи. Одного из них: лорда Фитцуотера, перевезли в Кале, где его заключили в крепость, но поддерживали в нем надежду на сохранение жизни. Однако вскоре (либо от нетерпения, либо вследствие предательства) он убил своего тюремщика и пытался бежать, за что был обезглавлен. Сэра Саймона Маунтфорда, Роберта Рэтклиффа и Уильяма Добени обезглавили сразу по осуждении. Всех же остальных простили вместе с многими другими, как духовными, так и мирянами, а среди них монахов-доминиканцев и Уильяма Уорсли[238], декана собора св. Павла[239], которых допросили, но до суда дело не дошло[240].

Лорда-камергера в то время еще не трогали. То ли король не хотел возмущать слишком много соков сразу и по обыкновению хороших лекарей решил очистить голову в последнюю очередь, то ли Клиффорд (от которого исходило большинство разоблачений) приберег этот кусочек на свое возвращение, покуда лишь намекнув королю, что он боится, как бы в деле не был замешан кто покрупнее, о ком он подробно доложит государю, когда сможет сделать это лично.

В канун дня всех святых, на десятый год правления короля[241], второй сын короля Генрих стал герцогом Йоркским и вместе со многими другими — пэрами, рыцарями-бакалаврами[242] и высокородными дворянами — при соблюдении всех церемоний посвящен в кавалеры ордена Бани[243]. Наутро после святок король переехал из Вестминстера (где он праздновал Рождество[244]) в лондонский Тауэр. Он сделал это, как только получил известие о прибытии в Англию сэра Роберта Клиффорда (который хранил в своем сердце большинство тайн Перкина). Тауэр же был избран на тот случай, чтобы, если Клиффорд обвинил бы кого-нибудь из вельмож, можно было, не вызывая подозрений, без шума, не рассылая указов о поимке, тотчас же взять их под стражу, ибо недаром двор и тюрьма находились в пределах одной стены. День или два спустя король призвал к себе избранных советников и позволил явиться Клиффорду, который, войдя, первым делом повалился у его ног и самым смиренным образом взмолился о прощении, которое король ему тут же и даровал[245], впрочем, в действительности ему втайне обещали жизнь еще раньше. Затем, вняв повелению рассказать все, что ему известно, он в числе многих других (не будучи даже спрошен) донес на сэра Уильяма Стенли, лорда-камергера королевского двора.

При звуке имени этого лорда король изумился, как если бы до него дошла новость о некоем неведомом и ужасном чуде. Каково ему было слышать, что человек, имевший перед ним столь высокие заслуги, спасший ему жизнь, возложивший на его голову корону, тот, который его милостью и поощрением снискал столь большие почести и богатства, которого привязывали к нему столь тесные узы свойства, так как его брат был женат на матери короля, тот, наконец, кому он доверил уход за своей особой, сделав его своим камергером, — что такой человек, не ведавший опалы, не ведавший недовольства, не ведавший страха, ему изменил. Клиффорда просили вновь и вновь повторять подробности обличения, предупреждая при этом, что в столь невероятном деле, которое к тому же касается столь высокого слуги короля, ему никак не следует заходить слишком далеко. Однако, видя, что он с грустью и постоянством (без колебания и разноречий, но с приличествующими случаю учтивыми оговорками) стоит на том, что он сказал, предлагая в доказательство поклясться своей душой и жизнью, король распорядился его увести. Выказав перед советом немалую свою скорбь, король отдал приказание запереть сэра Уильяма Стэнли в той самой комнате четырехугольной башни, которую он занимал. На другой день его допрашивали лорды. При допросе он отклонил немногое из того, в чем его обвиняли, и не слишком старался оправдать или умалить свой грех. Тем самым, (не очень мудро) рассчитывая ослабить кару признанием, он способствовал своему осуждению. Как видно, он сильно надеялся на свои прежние заслуги и на влияние, которое имел на короля его брат. Но эти преимущества перевешивали различные соображения не в его пользу, которые главенствовали в уме и душе короля. Во-первых, он имел чрезмерные заслуги, тогда как королям больше по нраву обычные заслуги, легко вознаграждаемые. Затем он сознавал свою силу; король же думал, что особо опасен тот, кто возвел его на престол, ибо он способен и свергнуть. В-третьих, перед королем забрезжила возможность конфискации, ибо Стэнли слыл самым богатым подданным королевства: в его замке Холт хранилось сорок тысяч марок в наличных деньгах и посуде, не считая драгоценностей, домашней утвари, стад скота и земледельческих орудий в его угодьях и прочего непомерно большого имения; кроме того, с земель и поместий он ежегодно получал доход в три тысячи фунтов в старой ренте, что по тем временам составляло огромную сумму[246]. Наконец, против него были обстоятельства, ибо, если бы король не испытывал страха за свое государство, он, может быть, и пощадил бы его жизнь, но ввиду того, что над его головой нависла туча столь крупного восстания, ему пришлось действовать наверняка. Поэтому, после шестинедельной отсрочки, которую король по чести решил соблюсти, дабы позволить брату Стэнли ходатайствовать за него и показать миру, что его душа пребывает в разладе, лорд-камергер был судим за государственную измену, осужден и вскоре после того обезглавлен[247].

Впрочем, и состав преступления, за которое пострадал этот благородный муж, и основания и причины его отступничества и отчуждения его сердца от короля доныне остаются лишь темным преданием. Говорят, его преступление состояло в том, что в разговоре с сэром Робертом Клиффордом он сказал, что если бы он наверное знал, что этот молодой человек — сын короля Эдуарда, он никогда бы не поднял против него оружия. Вывести из этого обвинительное заключение представляется довольно трудным, как отправляясь от условной частицы, так и от других слов. В том, однако, что касалось условной формы предложения, судьи (которые были учеными мужами, а трое главных входили в Тайный совет) заключили, что приписывать всем этим «если — то» способность смягчать изменнический смысл слов опасно, поскольку кто угодно мог употребить их при выражении своей злобы и этим застраховаться от опасности. В последующие времена по такому же делу привлекалась Елизавета Бартон, святая дева из Кента[248], которая сказала, что, если король Генрих VIII не возьмет назад свою жену Екатерину, он достоин лишиться короны и умереть собачьей смертью. Можно привести в пример бесконечное число дел подобного рода, и, как кажется, суровые судьи, в них разбиравшиеся, ни разу не постановили об измене на основании условного предложения. Что до утвердительных слов о том, что он не поднимет оружия против сына короля Эдуарда, то, хотя, казалось бы, в них нет ничего мятежного, по сути они открыто и прямо опровергают права короля, как по линии дома Ланкастеров, так и по акту парламента, а это, без сомнения, уязвило короля больше, чем если бы Стенли напал на него с копьем на поле битвы. Ибо уж если Стенли, лицо столь влиятельное и приближенное к королю, будет держаться мнения, что у сына короля Эдуарда всегда больше прав не престол, то вслед за ним то же самое станет говорить и вся Англия. А времена тогда были такие, что речи задевали за живое. Впрочем, некоторые писатели рассеивают сомнения на этот счет, утверждая, что Стенли без обиняков обещал помогать Перкину и послал ему денежную помощь[249].

Теперь о причинах его отпадения от короля. Правда, что на Босуортском поле король был обложен и в некотором роде взят в окружение войсками короля Ричарда, и его жизнь подвергалась явной опасности. Именно тогда Стенли, посланный братом ему на выручку при трех тысячах воинов, так отличился, что король Ричард был убит на месте. Воистину смертные не способны на большее благодеяние, чем то, которое король, — разом обретший спасение и корону, — получил из рук Стенли, ибо оно под стать благодеянию Христа. За эту службу король осыпал его великими дарами, сделал своим советником и камергером и (несколько вопреки своей натуре) закрыл глаза на то, что огромная добыча с Босуортского поля почти полностью попала во владение этого мужа, бесконечно его обогатив. Тем не менее, исполненный гордости от сознания своих действительных и мнимых заслуг, он полагал, что все еще не получил от короля достаточного вознаграждения, во всяком случае, против ожидания, не все давалось ему по первому мановению его руки. Честолюбие его было столь непомерно и безгранично, что он стал домогаться у короля графства Честер. Поскольку же оно всегда составляло своего рода удел в княжестве Уэльс и обычно отходило к сыну короля, его домогательства в итоге повлекли за собой не только отказ, но и неудовольствие, ибо благодаря им король постиг, что его желания неумеренны, а планы обширны и беспорядочны и что он мало ценит его прежние благодеяния. После этого король затаил к нему неприязнь, а поскольку и от крупицы закваски нового неудовольствия зачастую киснет весь ком прежних заслуг, ум короля стал внушать его страсти, что хотя на Босуортском поле Стенли подоспел вовремя и тем спас его жизнь, но он же достаточно долго медлил, чем подверг ее опасности. Однако доказательств против него не было, и он оставался в своей должности до самого падения.

После него лордом-камергером сделали Жиля, лорда Добени[250], мужа больших дарований и доблести, каковые качества были тем более драгоценны, что нрава он был кроткого и умеренного.

По общему мнению, сэр Роберт Клиффорд (который стал государственным доносителем) с самого начала был шпионом короля и во Фландрию бежал с его согласия и ведома. Но это едва ли вероятно как потому, что он никогда уже не вернул вполне того к себе благоволения, какое король оказывал ему до его отъезда, так и главным образом потому, что сделанное им разоблачение лорда-камергера (в чем и состояла его основная заслуга) не основывалось на чем-либо, что дошло до него лишь за границей, ибо все это он знал и прежде.

Эти казни, в особенности же казнь лорда-камергера, главной опоры заговорщиков, которого к тому же выдал сэр Роберт Клиффорд, — а они ему очень доверяли, — быстро остудили Перкина и его сообщников, ибо повергли их в уныние и посеяли в них сомнения. Они теперь были, как песок без извести, худо скреплены воедино, особенно англичане, которые жили настороже, глядели друг на друга отчужденно, не зная, кто на чьей стороне, и думая про себя, что король обещаниями или обманом переманит к себе всякого, кто хоть чего-нибудь стоит. Так оно и получилось в действительности: беглецы потянулись прочь вереницей, сегодня один, завтра другой. В числе последних исчез Барли, приехавший с тем же поручением, что и Клиффорд: этот оставался, пока Перкин полностью себя не исчерпал, но в конце концов помирился с королем и он[251]. Однако падение этого (как полагали) влиятельного и обласканного королевским благоволением вельможи, разбирательство его дела, при взгляде на которое казалось, что о нем уже давно ведется тайное дознание, и вина, за которую он пострадал, состоявшая лишь в том, что он сказал, будто права Йорка лучше прав Ланкастера, — а это мог сказать, или хотя бы подумать, почти всякий, — возбудили среди слуг и подданных короля столь великий страх, что едва ли были такие, кто считал себя в безопасности: люди не осмеливались разговаривать друг с другом, повсюду водворилась подозрительность, отчего, впрочем, положение короля не стало более прочным, хотя он и увеличил свою власть. Ведь быстрее всего губят и более всего гнетут внутренние кровоизлияния и стесненные испарения.

Вскоре появились тучи печатных пасквилей (прорывы скованной свободы слова и семена мятежа), содержавших ядовитую хулу и клевету на короля и некоторых его советников. Чтобы рассеять их, схватили и (после весьма усердного дознания) предали казни пятерых негодяев.

Король тем временем не забывал и про Ирландию, так как именно на ее земле лучше всего приживались грибы и сорняки, растущие по ночам. Поэтому (чтобы уладить там свои дела) он послал туда уполномоченных от обоих сословий: канцлером королевства приора Лэнтони[252], а военным начальником сэра Эдварда Пойнингса, который получил под свое начало отряд солдат и был наделен правом набирать войско и осуществлять гражданскую власть наместника[253] с условием, что граф Килдер обязан ему повиноваться. Но неподвластные Англии, или дикие[254], ирландцы, которые и были главными преступниками, по своему обыкновению укрылись в лесах и болотах, а к ним из наместничества сбежались и все те, кто знал за собой вину. Поэтому сэру Эдварду Пойнингсу пришлось устроить на диких ирландцев дикую охоту, которая в горах была не слишком удачной. Это обстоятельство он (либо из-за досады на свою неудачу, либо из желания защитить себя от немилости) поневоле должен был приписать помощи, которую мятежники тайно получали от графа Килдера, ибо память о том Килдере, что воевал за Ламберта Симнела и погиб при Стоукфилде[255], позволяла подозревать графа даже по самому легкому поводу. Поэтому он приказал схватить графа и отправил его в Англию, где тот на допросе столь убедительно очистил себя от обвинений, что был восстановлен в должности. Тогда Пойнингс, стремясь мирными подвигами искупить скудость заслуг на войне, созвал парламент, принявший достопамятный акт, и по сей день именуемый законом Пойнингса, по которому в Ирландии вступали в силу все статуты Англии. Прежде так не было, да и теперь в Ирландии не действует ни один закон, принятый в Англии с тех пор, а случилось это в десятый год правления короля.

Тогда же в короле обнаружилась склонность, которую впоследствии вскормили и разожгли дурные советники и министры, вследствие чего она обернулась позором его времени, а именно его пристрастие выжимать деньги из кошельков подданных путем конфискаций по уголовным законам. В то время она привела людей в еще больший трепет, ибо они ясно увидели, что это не вызвано необходимостью, а вытекает из характера короля, так как он тогда купался в богатстве, получив деньги по миру с Францией, добровольные приношения подданных и богатую добычу от конфискации имущества лорда-камергера и многих других. Первым из дел такого рода было рассмотрено дело лондонского олдермена сэра[256] Уильяма Кейпела[257], которому по разным уголовным законам присудили уплатить две тысячи семьсот фунтов, но он помирился с королем на тысяче шестистах; однако и позже Эмпсон[258] отрезал бы у него еще немало, если бы не умер король.

Следующим летом[259] король, чтобы успокоить свою мать, которую он всегда нежно любил и почитал, и показать миру, что расправа с сэром Уильямом Стенли (навязанная ему государственной необходимостью) ни в коей мере не ослабила расположения, которое он питал к его брату Томасу, отправился в Лэтэм развеяться в обществе матери и графа и пробыл там несколько дней.

Когда король медленно продвигался в глубь страны, Перкин Уорбек понял, что промедление и выжидание были ему на руку, пока его заговор оставался в тайне и все хорошо складывалось в Англии, но теперь, когда он раскрыт и разгромлен, это ему больше ни к чему (ибо дела, перевалив через вершину, катятся вниз все быстрее и быстрее), и решил испытать удачу в каком-нибудь предприятии на земле Англии, по-прежнему рассчитывая на привязанность простого народа к дому Йорков. Простонародью не нужно столько обещаний, как знатным особам, думал он, и чтобы возбудить его привязанность, достаточно воздвигнуть в поле штандарт. Местом своей будущей вылазки он избрал берег Кента.

К тому времени король приобрел столь прочную славу человека хитрого и дальновидного, что любой случай, любое событие, имевшее удачный исход, уже приписывали и ставили в заслугу его предусмотрительности, как если бы он сам их и подстроил. Так было и на этот раз, когда Перкин задумал высадиться в Кенте. Ведь впоследствии мир отказывался верить во что-либо иное, кроме того, что король, получив тайную весть о намерении Перкина, решил получше заманить его и с тем нарочно уехал подальше на север, чтобы, открыв Перкину фланг, заставить его подойти вплотную и напасть на него предварительно уверившись в надежности Кента.

В действительности же дело было так. Перкин собрал разноплеменную рать, совсем не ничтожную и числом, и отчаянностью солдат, которых по их нраву и образу жизни стоило бояться как друзьям, так и врагам, ибо были они разорившиеся гуляки, а многие — воры или грабители. С ними он вышел в море и в начале июля[260] стал близ кентского берега между Сэндвичем и Дилом. Там он бросил якорь и, чтобы испытать привязанность народа, послал на сушу отряд своих людей, которые стали хвалить войско, которое сойдет следом. Поняв, что за Перкином не следует никто из именитых или знатных англичан и что силы его состоят из чужеземцев, в большинстве своем негодяев и грабителей, способных скорее обчистить окрестности, чем отвоевать королевство, жители Кента обратились к первейшим дворянам графства и, поклявшись в верности королю, пожелали, чтобы ими располагали и распоряжались так, как лучше для блага короля. Посовещавшись, дворяне отрядили часть сил в достаточном числе выйти к воде и знаками выманивать солдат Перкина на сушу, как бы для того, чтобы с ними соединиться, а прочим велели появляться в разных местах берега и создавать видимость поспешного отступления, чтобы тем самым вернее побудить их к высадке. Однако Перкин, играя роль принца, а может быть наученный секретарем Фрайоном, стал уже достаточно сведущ, чтобы знать, что народ, послушный власти, сперва совещается, а потом наступает в походном порядке, тогда как повстанцы сбегаются к главарю беспорядочной толпой, Перкин, говорю я, рассудив о их промедлении и заметив, что вооружены они ни чем попало, а одинаковым оружием, заподозрил неладное. Поэтому лукавый юнец положил и шагу не ступать с корабля, пока не увидит, что все надежно. Тогда, поняв, что больше им никого не выманить, силы короля набросились на тех, кто уже высадился, и порубили их на куски прежде, чем те успели спастись на кораблях. В этой стычке (помимо убитых во время бегства) было схвачено около ста пятидесяти пленников. Поскольку король полагал, что покарать нескольких в назидание другим было бы расплатой, приличествующей дворянину, а такой сброд, как они, должно перерезать до последнего человека, в особенности в начале предприятия, а также зная, что силы Перкина отныне будут состоять из подобного отребья, он для устрашения приказал их всех повесить. Их пригнали в Лондон, связанных веревками, как упряжку лошадей в повозке, и казнили, кого в Лондоне и Вэппинге, кого в разных местах на побережье Кента, Сэссекса и Норфолка, расставив их там вместо вех и маяков, чтобы людям Перкина впредь было неповадно ступать на берег. Король, которого известили о высадке мятежников, хотел было прервать свое путешествие, но, уверившись на следующий день, что они частью перебиты, частью бежали, продолжил свой путь, отправив с поручением в Кент сэра Ричарда Гилдфорда[261]. Тот созвал жителей графства и, весьма похвалив (от лица короля) их верность, мужество и сообразительность, передал им всем благодарность, а некоторым наедине пообещал награду.

16 ноября (в одиннадцатый год правления короля) в Илийском дворце был дан пир для коллегии адвокатов[262], на который пришли девять юристов этой профессии. Чтобы почтить пир, король присутствовал вместе с королевой; этот государь был всегда готов обласкать и ободрить ученых законоведов и немного красовался тем, что управляет подданными посредством законов, так же как законами — посредством юристов.

В том же году король заключил с итальянскими правителями лигу для защиты Италии от Франции. Ведь, завоевав Неаполитанское королевство, король Карл, охваченный своего рода счастливым забытьем, утратил его вновь. Он прошел Италию из конца в конец, не встречая сопротивления, так что правду говорил папа Александр, будто французы пришли в Италию не с мечом, чтобы биться, а с мелком — помечать квартиры для постоя. Точно так же он вступил и в Неаполитанское королевство, которое захватил полностью, по существу не нанеся ни единого удара. Но сразу после этого он совершил и повторил такое множество ошибок, что справиться с ними было не под силу даже самой большой удаче. Он не пожаловал неаполитанских баронов из партии анжеовинов[263], а раздавал награды в угоду корыстным желаниям некоторых своих приближенных. Он захватил и удерживал Остию, а также оградил свободу Пизы, чем заставил насторожиться всю Италию, ибо все начали подозревать, что его планы простираются дальше овладения правами на Неаполь. Он слишком быстро повздорил с Лодовико Сфорца[264], который владел ключами, отомкнувшими для него дверь Италии и закрывшими ее за ним. Он не поторопился затушить угли войны. И наконец, из-за легкости своего беспрепятственного похода по Италии он проникся столь чрезмерным презрением к вооруженной силе итальянцев, что, отлучившись из Неаполитанского королевства, оставил его еще более неустроенным, чем прежде. Так что вскоре все королевство восстало в пользу младшего Фердинандо и французы были полностью изгнаны. Тем не менее Карл не только грозился снова вторгнуться в Италию, но и делал для этого большие приготовления. Поэтому, по настоянию многих итальянских государств (а в особенности папы Александра), упомянутый папа, римский король Максимилиан, король Англии Генрих, король и королева Испании Фердинанд и Изабелла (именно так они именуются на всем протяжении договора), герцог Венеции Аугустино Барбадико и герцог Милана Лодовико Сфорца заключили между собой союз для совместной обороны своих государств, в который, без сомнения, как лен церкви негласно входило[265] и Неаполитанское королевство, хотя имя Фердинанда Неаполитанского среди его главных участников не названо.

В том же году умерла герцогиня Йоркская Цецилия[266], мать короля Эдуарда IV, скончавшаяся в своем замке Баркэмстед в глубокой старости, пережив коронование трех рожденных ею принцев и убийство четырех. Она была погребена в Фодерингэме ее супругом.

В том же году король созвал парламент[267], который принял законы по природе своей столь частные и простые, что они недостойны задерживать внимания читателей этой истории. Однако дальнейшее по справедливости позволяет заподозрить, что король, который отличился созданием прекрасных законов, преследовавших всеобщее благо, все же имел тайный умысел воспользоваться ими как для стяжания богатств, так и для улучшения нравов и потому, имея намерение с их помощью терзать свой народ, тем охотнее их накапливал.

Главным же из законов, принятых этим парламентом, был закон странного свойства, — скорее справедливый, нежели отвечающий нормам права, и скорее великодушный, нежели дальновидный. Этот закон повелевал, чтобы ни один человек, который оружием или иначе какое-то время помогал королю, не был позже за это осужден или приговорен ни в судебном порядке, ни актом парламента, а если и случалось когда-либо такому приговору быть, то полагать его недействительным и без последствий, ибо по государственным соображениям не годится, чтобы подданный вопрошал о справедливости королевских прав, а по совести не годится, чтобы подданный (каким бы ни был исход войны) страдал за свое повинование. Закон этот был проникнут чудесным, благочестивым и благородным духом, подобным (в том, что касалось войны) духу моления Давида о чуме. Давид же сказал: «Если я согрешил, порази меня, но что сделали эти овцы?»[268] Доставало в нем и частей, исполненных благоразумной и глубокой предусмотрительности. Ведь он наилучшим образом отнимал у людей причину заниматься выяснением королевских прав, поскольку (что бы ни выпало) их безопасность была заранее обеспечена. Кроме того, он не мог не привлечь к королю большую любовь и сердца народа, потому что, казалось, о людях он заботится больше, чем о самом себе. И тем не менее он совлек с партии его приверженцев те крепчайшие узы необходимости, которые понуждали их идти на бой и выходить победителями, ибо теперь они полагали, что их жизнь и состояния находятся вне опасности и надежно ограждены, стоят ли они за партию короля или ее покинули. Впрочем, сила и обязательность этого закона в последней его части (позволявшей более ранним актом парламента обусловить или не допустить акт более поздний) сами по себе были призрачными. Ибо верховная абсолютная власть не может ограничить самое себя, а то, что по природе своей подлежит отмене, не может быть установлено навек; это так же немыслимо, как если бы некто в своем завещании назначил и объявил, что, если он в дальнейшем составит другое завещание, считать его недействительным. Что касается акта парламента, то примечательный случай произошел с ним во времена короля Генриха VIII, который, опасаясь, что не доживет до совершеннолетия сына, провел через парламент закон, по которому король и его наследники освобождались от обязанности соблюдать все статуты, принятые до его совершеннолетия, если только сам король по достижении полного возраста не подтвердит их под большой печатью. Однако первым же актом, принятым в правление короля Эдуарда VI, был акт, отменивший этот прежний акт, хотя в то время король был еще несовершеннолетним. Впрочем, необязательные вещи какое-то время могут быть полезными.

Тогда же был принят акт, подводивший опору под обычай добровольных пожертвований: позволялось в судебном порядке взимать суммы, которые жертвователи согласились заплатить, но так и не внесли. Посредством этого акта не только собрали недоимки, но и по существу узаконили само это дело, а приняли его якобы по желанию тех, кто уплатил все до срока.

Этот же парламент принял хороший закон, в силу которого стало возможным привлекать к отчету за ложный вердикт; ведь прежде вердикт был чем-то вроде евангелия и не подлежал отмене. Это не распространялось на уголовные дела — как потому, что они по большей части открываются по королевскому иску, так и потому, что при их рассмотрении и вынесении приговора сменятся два состава присяжных: обвинители и осуждающие, а стало быть, не двенадцать человек, а двадцать четыре. Но, как кажется, это не единственная причина, поскольку на апелляцию она не влияла. Главная причина заключалась в том, что возможность подвергнуться судебному преследованию в случае успешного обжалования не должна останавливать присяжных, решающих вопросы жизни и смерти. Это также не распространялось на иски о выплате менее чем сорока фунтов, ибо издержки на повторное рассмотрение столь мелкой тяжбы превзойдут саму спорную сумму.

Тогда же был принят закон против поползновений неблагодарных женщин, которые, получив во вдовью часть земли от мужа или предков мужа, стремятся к их отчуждению, тем самым разоряя наследников или тех, кто владеет остатком полученных ими земель. Ближайшим родственникам было даровано право подавать на конфискацию, как средство противодействия.

Тогда же прошел благотворительный закон, позволявший бедным истцам in forma pauperis[269] бесплатно пользоваться услугами адвоката, атторнея или клерка, в силу которого бедняки скорее получили возможность досаждать, чем не судиться. Как мы уже говорили, этим парламентом были приняты и многие другие законы, но мы по-прежнему соблюдаем наше правило останавливаться только на тех из них, что не просты по своей природе.

Все это время король заседал в парламенте, как в пору полного мира, и, казалось, придавал замыслам Перкина, который вернулся во Фландрию, не больше значения, чем майским игрищам[270]. Но, будучи мудрым королем, внешне невозмутимым, но внутренне преисполненным тревоги, он отдал приказ наблюдать за прибрежными маяками и воздвигнуть дополнительные там, где они стояли слишком редко, а сам внимательно следил, где разразится дождем эта странствующая туча.

Перкин же, которому посоветовали беспрестанно раздувать свой огонь (питавшийся до сих пор как бы сырыми дровами), снова отплыл в Ирландию[271], откуда он некогда уехал больше из-за надежд на Францию, нежели оттого, что не нашел у ирландцев готовности и поощрения. Но за истекшее с тех пор время усердием короля и трудами Пойнингса дела там пришли в такой порядок, что на долю Перкина не осталось ничего, кроме привязанности дикого и нагого народа. Поэтому совет надоумил его искать помощи у короля Шотландии, молодого и доблестного государя, жившего в ладу со знатью и народом и недоброжелателя короля Генриха[272]. В то же время к королю затаили неприязнь Максимилиан и король Франции Карл — первый потому, что был недоволен королевским запретом на торговлю с Фландрией, второй — оттого, что король внушил ему подозрения своим недавним вступлением в лигу с итальянцами. По этой причине, помимо помощи герцогини Бургундской, которая открыто осуществляла и воплощала замыслы Перкина, у него не было недостатка в тайной поддержке от Максимилиана и Карла, которые настолько беспокоились о его судьбе, что оба тайными письмами и грамотами рекомендовали его королю Шотландии.

С этими надеждами Перкин приехал в Шотландию[273] с богатой свитой и был с почестями встречен шотландским королем (который заранее к этому хорошо подготовился). Вскоре после прибытия его торжественно ввели к королю, который оказал ему царственный прием, восседая в тронной зале в окружении многих своих вельмож. Перкин вошел в сопровождении большой свиты, состоявшей как из тех, кого король послал навстречу ему, так и из приехавших вместе с ним. Приблизившись к королю и слегка наклоняясь обнять его, он затем отступил на несколько шагов назад и громким голосом, так, чтобы его слышали все присутствующие, произнес речь[274].

«Высокий и могущественный король, да соблаговолит Ваша Милость вместе со знатными пэрами, здесь присутствующими, выслушать рассказ о злой участи молодого человека, которому по праву полагалось бы держать в руке державный символ королевства, но который сам превращен судьбою в мяч, бросаемый от несчастья к несчастью, с места на место. Здесь перед собой вы видите Плантагенета, который из детской попал в святое убежище, из убежища в тюрьму, из тюрьмы в руки жестокого палача, а из этих рук в бескрайнюю пустыню (как я воистину могу назвать его), ибо такой пустыней был для меня мир. И вот тот, кто рожден повелевать великим королевством, не имеет и клочка земли, куда бы поставить ногу, кроме того, на котором он стоит ныне по вашей государевой милости. Эдуард IV, покойный король Англии (как Ваша Милость не мог не слышать), оставил двух сыновей, Эдуарда и Ричарда, герцога Йоркского, обоих в малолетстве. Старший, Эдуард, наследовал корону отца под именем короля Эдуарда V. Но их жесткосердный дядя Ричард, герцог Глостер, который из честолюбия сначала жаждал стать королем, а после из желания упрочить свой трон жаждал их крови, послал нанятого им человека (преданного ему, как он полагал) убить их обоих. Однако, жестоко умертвив короля Эдуарда, старшего из двоих, человек, посланный совершить это гнусное злодеяние, был подвигнут отчасти раскаянием, отчасти иным средством к спасению его брата Ричарда, хотя и донес тирану, будто он исполнил его повеление над обоими братьями. Этому донесению как раз поверили и объявили о нем всенародно. Тогда миром и овладела уверенность, что от них обоих безжалостно избавились, хотя правда всегда подает о себе весть, как бы искрами, что летают повсюду, пока не наступит ей срок раскрыться, как и случилось на сей раз. Но всемогущий Бог, остановивший львов[275], спасший малолетнего Иоаса от тирании Гофолии, избивавшей детей царя[276], спасший Исаака, когда над ним была занесена рука, чтобы принести его в жертву[277], уберег и второго брата. Ибо я, ныне стоящий здесь перед вами, и есть тот самый Ричард, герцог Йоркский, брат несчастного государя, короля Эдуарда V, и сегодня самый законный здравствующий наследник по мужской линии славного и благороднейшего Эдуарда, четвертого из носивших это имя, покойного короля Англии.

Как совершился мой побег — то лучше обойти молчанием, или по крайней мере рассказать в большей тайне, ибо моя повесть может затронуть кое-кого из живущих и память тех, кто уже мертв. Пока же довольно напомнить, что тогда была жива моя матушка, королева, которая из дня в день ожидала, что тиран велит убить ее детей. Итак, после того, как милостью божьей я в нежном возрасте бежал из Лондона, меня тайно перевезли за море, где спустя некоторое время люди, меня опекавшие (из-за новых ли страхов, перемены ли намерения или козней, — бог знает), неожиданно меня покинули и я был вынужден скитаться на чужбине и искать скудные средства для поддержания жизни. Разрываемый несколькими чувствами, из коих одно был страх оказаться узнанным и навлечь на себя еще одно покушение тирана, другое же — горечь и печаль оттого, что приходится пребывать в безвестности и влачить недостойное и жалкое существование, я решил дождаться смерти тирана, а после отдать себя в руки моей сестры, очередной наследницы короны. В ту же пору из Франции явился и вступил в королевство некий Генрих Тиддер[278], сын Эдмунда Тиддера, графа Ричмонда, который коварным обманом завладел его короной, мне по праву принадлежащей: так что один тиран лишь сменил другого. Этот Генрих, мой злейший и смертельный враг, как только узнал, что я жив, замыслил мою окончательную погибель и с тем придумал и испробовал все возможные ухищрения. Ведь мой злейший и смертельный враг не только объявил меня самозванцем и давал мне прозвища, вводя тем в заблуждение весь мир, но также, чтобы отсрочить и отвратить мой приезд в Англию, предлагал в подкуп большие суммы денег государям и министрам тех стран, где меня принимали, и дерзко преследовал некоторых слуг, окружавших мою особу, подговаривая одних убить или отравить меня, других же предать и оставить меня и мое правое дело и покинуть мою службу, — таких, как сэр Роберт Клиффорд и другие. Ибо всякий рассудительный человек легко поймет, что Генриху, называющему себя королем Англии, не было бы нужды расточать столь большие суммы денег и обременять себя беспрерывными трудами и хитросплетениями, к моей смерти и гибели устремленными, если бы я был таким самозванцем. Но правота моего дела столь очевидна, что она подвигла христианнейшего короля Карла и госпожу вдовствующую герцогиню Бургундскую, мою дражайшую тетушку, не только признать ее, но и с любовью подать мне помощь. Только мнится мне, что Всевышний Бог, ради блага всего этого острова и соединения, через столь большое обязательство, обоих королевств, Англии и Шотландии, в тесный союз и содружество, предоставил возвести меня на трон Англии оружию и помощи Вашей Милости. Да и не впервые шотландский король помогает тем, у кого вырвали и отняли английское королевство, как недавно на нашей памяти было с особой Генриха VI[279]. Потому, зная, что Ваша Милость дали ясные доказательства того, что ни одним благородным качеством он не уступает своим царственным предкам, я, многонесчастный принц, явился сюда и отдал себя в ваши королевские руки, взывая о помощи в овладении моим королевством Англией и преданно обещая относиться к Вашей Милости не иначе, как к родному брату. По возвращении же моего наследия я с радостью отблагодарю так, как только будет в моей власти».

Перкин закончил свой рассказ, и король Яков ласково и мудро отвечал ему, что, кто бы он ни был, он не раскается, что отдал себя в его руки. С того самого времени (хотя вокруг не было недостатка в тех, кто пытался уверить его, что все это обольщение) он, то ли очарованный любезным и пленительным обхождением Перкина, то ли склонившись на рекомендации великих чужеземных государей, то ли желая воспользоваться поводом к войне с королем Генрихом, стал во всем угождать ему, как подобало особе Ричарда, герцога Йоркского, принял участие в его деле и, чтобы устранить последние сомнения в том, что он принимает его за великого государя, а не за подставное лицо, дал согласие, чтобы этот герцог взял в жены леди Екатерину Гордон, дочь графа Хантли и близкую родственницу самого короля — молодую девственницу редкой красоты и добродетели.

Вскоре[280] король шотландцев, сопровождаемый Перкином, с большим войском (состоявшим, впрочем, больше из пограничного люда, несколько неожиданно поднятого по тревоге) вступил в Нортамберленд. Перкин же, чтобы возвещать о себе по мере своего продвижения, велел рассылать впереди себя прокламацию следующего содержания[281], составленную от имени Ричарда, герцога Йоркского, истинного наследника короны Англии.

«Богу, который низводит с престола могучих и возводит смиренных и не попускает упованиям праведных пропадать втуне, стало угодно, чтобы мы наконец обрели средство явить себя во всеоружии нашим ленникам и народу Англии. Но не с тем помыслом пришли мы, чтобы нанести им вред, ущерб или пойти против них войной, а единственно ради того, чтобы избавить себя и их от тирании и угнетения. Ибо наш смертельный враг Генрих Тиддер, вероломный узурпатор английской короны, нам по праву рождения и наследования принадлежащей, сам в глубине сердца признавая наше несомненное право (поскольку мы и есть тот самый Ричард, герцог Йоркский, младший сын и ныне единственный наследник по мужской линии благородного и славного Эдуарда IV, покойного короля Англии), не только лишил нас королевства, но также всеми бесчестными и коварными способами пытался заполучить нас и лишить жизни. Но если бы его тирания простиралась только на нашу особу (хотя наша королевская кровь учит нас воздавать за обиды), мы скорбели бы не так сильно. Этот же Тиддер, который похваляется, что он сверг тирана, с первого дня вступления на узурпированный им престол, мало в чем преуспел, кроме как в тирании и в ее подвигах[282].

Ведь даже король Ричард, наш жестокосердный дядя (хотя его и ослепляла жажда власти), во всех прочих своих поступках, как подобает истинному Плантагенету, был благороден, хранил честь королевства и довольство и спокойствие знати и народа. Наш же смертельный враг, сообразно низости своего рождения, попрал под ногами честь народа, продавая за деньги наших лучших союзников и превращая в товар кровь, поместья и состояния наших пэров и подданных, — мнимые ли войны, позорный ли мир[283], лишь бы обогащалась его казна. Ничем не лучше были его ненавистное самоуправство и злостные происки в родных пределах. Во-первых, дабы упрочить свое неправое дело[284], он обрек на жестокую смерть многих дворян нашего королевства (которых он подозревал и страшился), а среди них наш кузен лорд-камергер[285] сэр Уильям Стенли, сэр Саймон Маунтфорд, сэр Роберт Рэтклифф, Уильям Добени, Хэмфри Стаффорд и многие другие, и это помимо тех, кто дорого выкупил свою жизнь, внеся непомерный выкуп, а некоторые из этих дворян и поныне пребывают в святом убежище. Кроме того, он долго держал и продолжает держать в тюрьме нашего достопочтенного и возлюбленного кузена Эдварда, сына и наследника нашего дяди герцога Кларенса, и других, не давая им вступить во владение законным наследством, чтобы они, обретя силу и власть, не стали помогать нам в нашей нужде, как подобает вассалам. Он также принудил нескольких наших сестер и сестру нашего упомянутого кузена графа Уорика и нескольких других дам королевской крови выйти замуж за своих родичей и друзей простого и низкого звания и, отстранив от себя всех благонамеренных дворян, наделял благосклонностью и доверием лишь епископа Фокса, Смита, Брея, Ловела, Оливера Кинга[286], Дэвида Оуэна, Ризли, Турбервиля, Тайлера, Чоумли, Эмпсона, Джеймса Хоберта, Джона Катта, Гарта, Генри Уайета[287] и прочих худородных злодеев и негодников, подобных этим, которые через свои воровские выдумки и поборы с народа стали главными зачинщиками, устроителями и вдохновителями беззакония и беспорядка, царящих теперь в Англии[288].

Памятуя о вышесказанном, а кроме того, о великих и святотатственных преступлениях, которые наш упомянутый великий враг и его приспешники в угоду нечестивой и языческой политике всегда совершали против свобод и привилегий матери нашей святой церкви к негодованию всемогущего Бога, о многочисленных предательствах, ужасных убийствах, избиениях, грабежах, вымогательствах, о ежедневном ограблении народа посредством десятин, налогов, податей, принудительных займов и прочих незаконных обложений и вопиющих поборов и о многих других мерзостных преступлениях, ведущих к порушению и разорению всего королевства, мы, милостью божьей, с помощью первейших лордов нашей крови и по совету других упомянутых особ позаботимся, чтобы товары нашего королевства употреблялись к наибольшей выгоде его; чтобы обмен товарами между королевствами осуществлялся и производился с большей пользой для благосостояния и процветания наших подданных, чтобы все вышеперечисленные десятины, налоги, подати, принудительные займы, незаконные обложения и вопиющие вымогательства были запрещены и отставлены и обращались бы к ним отныне только в таких случаях, в каких издревле имели обычай наши благородные прародители, короли Англии, когда им требовались помощь и поддержка их подданных и верных ленников.

И далее: настоящим мы из милости и милосердия также объявляем и обещаем всем нашим подданным отпущение и полное прощение всех прошлых преступлений против нас или нашего государства, совершенных из приверженности нашему упомянутому врагу, которым как нам хорошо известно, они были введены в заблуждение, если они в должный срок явят себя перед нами. А кто придет среди первых помочь нашему правому делу, тем мы столь щедро окажем нашу государственную благосклонность и милость, что удовлетворим все чаяния их и их ближних и при жизни, и после смерти. Кроме того, мы будем поступать так, чтобы всеми средствами, какие Бог вложит нам в руки, дать королевское удовлетворение всем разрядам и сословиям нашего народа: оберегать свободы святой церкви в их целости, ограждать почести, привилегии и преимущества наших пэров от неуважения и умаления соответственно достоинству их крови; кроме того, мы снимем с нашего народа ярмо всех тяжких нош и подтвердим хартии и вольности наших городов и местечек, кои расширим там, где то заслужено, и во всем подадим нашим подданным повод думать, что в нас возродилось благословенное и любезное правительство последних лет нашего благородного отца короля Эдуарда.

Поскольку же предание смерти или поимка живым нашего упомянутого смертельного врага могут дать способ отвратить большое пролитие крови, которое может последовать, если он принуждением или щедрыми посулами увлечет за собой для сопротивления нам какое-то число наших подданных, чего мы желаем избежать (хотя нас, конечно, оповестили, что наш упомянутый враг намерен и готов бежать из страны и уже отправил за границу огромные богатства, нашей короне принадлежащие, чтобы тем лучше прожить на чужбине), настоящим мы объявляем, что всякий, кто схватит или задержит нашего упомянутого врага, будь он сколь угодно низкого звания, получит от нас в награду 1000 фунтов деньгами, которые ему тотчас и будут выложены, а также сто марок годового дохода; помимо того, что он и перед Богом и перед всеми добрыми людьми заслужит за уничтожение такого тирана. Наконец, да будет всем ведомо (и мы призываем Господа в свидетели), что хотя Бог и подвиг сердце нашего дражайшего кузена короля Шотландии собственной особой прийти нам на помощь в нашем правом деле, это случилось без уговора или обязательства, или даже требования чего бы то ни было, что могло бы повредить нашей короне или подданным, а напротив, по обещании со стороны нашего упомянутого кузена, что как только увидит он нас в достаточной силе, дабы взять верх над нашим упомянутым врагом (а это, мы надеемся, случится очень скоро), то он не медля с миром возвратится в свое королевство, удовольствовавшись одной лишь славой столь почетного предприятия и нашей верной и преданной любовью и приязнью, каковые мы и утвердим отныне милостью Всемогущего Бога к великому удовольствию обоих королевств».

Но прокламация Перкина мало к чему побудила народ Англии. Кроме того, едва ли он стал желаннее, когда явился с такими спутниками. Поэтому, видя, что к Перкину никто не спешит, что нигде не поднимается возмущение в его пользу, король Шотландии обратил свое предприятие в набег и огнем и мечом опустошил и разрушил графство Нортамберленд. Однако, прослышав, что против него высланы войска и не желая, чтобы они настигли его людей, когда их отягощает ноша награбленного добра, он с большой добычей вернулся в Шотландию, отложив дальнейшие действия на другой раз. Говорят, что, когда Перкин, исправно игравший роль принца, увидел, что шотландцы принялись опустошать местность, он, пылая негодованием и громко сетуя, явился к королю и потребовал, чтобы война не велась таким образом, ибо его разуму не мила корона, добытая ценой крови и разорения его страны. На это король не без насмешки отвечал, что сомневается, заботит ли его чужая собственность, и что он был бы своему врагу чересчур добрым управителем, если бы сберег для него страну.

К тому времени, а шел одиннадцатый год правления короля, перерыв в торговле между англичанами и фламандцами стал весьма чувствительно досаждать купцам и того и другого народа, что подвигло их употребить все, какие они могли придумать, средства, к тому, чтобы воздействовать на своих государей и расположить их к возобновлению сношений. В этом им способствовало время. Ибо великий герцог и его совет стали убеждаться, что Перкин оказался не более чем бродягой и гражданином мира, а ссориться из-за кукол могут только дети. В свою очередь король после нападения на Кент и Нортамберленд[289] придавал делу Перкина меньшее значение и даже не представлял его к отчету на совещаниях государственной важности. Но больше всего этому королю, любившему достаток и богатство, нужна была здоровая торговля, а он не мог терпеть каких-либо заторов в воротной вене, распределяющей эту кровь[290]. Однако он пока сохранял величавую внешность, как тот, кого должны упрашивать первым. Да и купцы — искатели приключений (компания в то время сильная и крепкая богатыми людьми и внутренним устройством) держались уверенно и по-прежнему забирали английские товары, хотя из-за отсутствия вывоза они лежали у них на руках мертвым грузом. Наконец, в Лондоне между уполномоченными обеих сторон начались переговоры. От короля выступали лорд-хранитель печати епископ Фокс, виконт Уэллс, приор монастыря св. Иоанна Кендалл, начальник архивов[291] Уорэм (который приобретал все большее влияние на мнения короля), Урсвик, бывший мастером на все руки, и Райзли. От великого герцога выступали адмирал лорд Беверс, президент Фландрии лорд Верунделл и другие. Они заключили превосходный договор[292] о дружбе и взаимоотношениях между королем и великим герцогом, содержавший статьи о государственных делах, торговле и свободном рыболовстве. Это был тот самый договор, который фламандцы по сей день называют intercursus magnus, — во-первых, потому, что он полнее договоров третьего и четвертого годов правления короля, и, во-вторых, чтобы отличать от договора, принятого на двадцать первый год правления короля, который они называют intercursus rnalus. В этом договоре была особая статья, воспрещавшая каждому из государей принимать мятежников другого. В ней говорилось, что если любой такой мятежник будет востребован у союзного государя государем этого мятежника, то государь обязан незамедлительно посредством прокламации приказать ему покинуть страну, а если тот не сделает этого в пятнадцатидневный срок, он должен быть поставлен вне закона и лишен защиты. Впрочем, Перкин в этой статье не упоминался; не вошел же он в нее, видимо, потому, что не был мятежником. Таким способом ему подрезали крылья, отняв у него последователей-англичан. Договор включал особое положение, распространявшее его действие на земли вдовствующей герцогини. После того как взаимоотношения были восстановлены, английские купцы вернулись в свой особняк в Антверпене, где их встретили шествием и изъявлениями великой радости.

Той же зимой, на двенадцатый год своего правления, король снова созвал парламент[293], выступая в котором сильно преувеличил враждебность короля Шотландии и размеры жестокого грабительского набега, который тот недавно совершил: этот король, по его словам, хотя и жил с ним в дружбе и не терпел от него никаких обид, горит к нему столь великой ненавистью, что до дна испил чашу пьяной браги Перкина, которого повсюду изобличили и отовсюду изгнали, и когда он постиг, что не в его силах причинить какой-либо вред королю, он обратил оружие против беззащитных людей, единственно для того, чтобы ограбить и обезлюдить его владения, вопреки законам войны и мира. Король заключил, что и во имя чести, и во имя безопасности людей, которых он обязан защитить, он не может оставить эти злодейства безнаказанными. Парламент хорошо его понял и предоставил ему субсидию, ограниченную суммой в 120 000 фунтов, помимо двух пятнадцатых: поистине его войны всегда оборачивалась для него подобием богатой жилы, дававшей удивительную разновидность руды: сверху железо, а снизу золото и серебро. Никаких достойных упоминания законов этот парламент не принимал, ибо много времени на создание законов ушло в прошлом году, да и созван он был лишь по причине войны с Шотландией. Правда, был принят закон по иску купцов — искателей приключений Англии против купцов Лондона за то, что те установили монополию и поборы на товары, а сделано это было, по-видимому, для того, чтобы они могли немного оправиться после лихого времени, которое они пережили по причине перерыва в торговле. Все эти нововведения были устранены парламентом.

И все же королю суждено было сражаться за свои деньги. Он избежал встречи с врагами на чужой земле, но ему пришлось бороться с мятежниками в родных пределах. Ибо, как только начали взимать субсидию в Корнуолле, там стали выражать недовольство и роптать, — а корнуэльцы были народом не робкого десятка, могучие телом, хотя и жили в скудости на бесплодной земле, а многие, кто добывал олово, от нужды жили под землей. Они говорили, что нельзя терпеть, чтобы из-за малого наскока шотландцев, которых скоро и след простыл, их стирали в порошок податями; что платить должны те, у кого всего в избытке и кто живет в безделии, а они едят хлеб, заработанный в поте лица своего, и никто его у них не отнимет. И если взволновался человеческий прибой, то, как всегда, нет недостатка в мятежных ветрах, от которых он шумит еще больше. Вот и этот лорд вскоре выдвинул двух зачинщиков или главарей возмущения. Один был Майкл Джозеф, кузнец и коновал из Бодмина, большой говорун и оттого не менее желавший, чтобы говорили про него. Другой был Томас Флэммок, адвокат, который приобрел среди соседей большой вес, при всяком удобном случае убеждая их, будто закон на их стороне. Этот человек изъяснялся ученым языком и говорил так, словно знал, как поднять восстание, но не нарушить мира. Он внушал людям, что в данном случае, т. е. в случае войны с Шотландией, нельзя ни предоставлять, ни взимать субсидий, поскольку для отражения набегов законом предусмотрена щитовая служба[294]; тем более этого делать нельзя, когда все спокойно, а война — лишь предлог для того, чтобы обирать и грабить народ. А потому незачем им стоять, как овцам перед стригалями, пусть надевают доспехи и берутся за оружие, но не с тем, чтобы причинить вред хоть одной душе, а чтобы идти и доставить королю петицию о сложении с них непосильных платежей и наказании тех, кто подал ему такой совет, другим же в науку, чтобы знали, как поступать в будущем. От себя он добавил, что ему неведомо, могут ли они исполнить долг истинных англичан и добрых ленников иначе, как избавив короля от злоумышленников, которые погубят и его и страну. Они метили в архиепископа Мортона и сэра Реджиналда Брея, которые в этой распре служили для короля заслоном.

После того как эти двое, Флэммок и кузнец, своей болтовней, обращенной когда ко многим, когда к единицам, вызвали в толпе изъявления согласия, они предложили себя в главари на тот срок, пока не объявятся лучшие, которые, сказали они, не заставят себя ждать, и далее заверили толпу, что будут не более чем ее слугами и первыми встретят любую опасность, они же не сомневаются, что столь доброе дело объединит запад и восток Англии и что (если посмотреть правильно) все это — такая же королевская служба.

Наслушавшись этих подстрекательств, народ вооружился, — большинство луками со стрелами, бердышами и прочими орудиями грубого деревенского люда, — и под водительством своих главарей (что в таких случаях всегда по нраву черни) тотчас выступил из Корнуолла[295]. Без убийств, насилий и грабежей они прошли через Девоншир и остановились у Тонтона, что в Сомерсетшире. В Тонтоне они в запале убили рачительного и усердного уполномоченного по сбору субсидии[296], которого они называли провостом[297] Перкина. Оттуда они направились в Уэльс, где к ним вышел лорд Одли (с которым их главари заблаговременно тайно снеслись), дворянин древнего рода, но бунтарь, искатель народной любви и ниспровергатель, которого они с величайшим удовольствием и радостью поставили над собой военачальником, гордые тем, что теперь их возглавляет дворянин. Лорд Одли увел их из Уэльса к Солсбери, а от Солсбери к Винчестеру. Там глупому люду (который, в сущности, сам вел своих главарей) взбрело на ум, что их надо вести в Кент, ибо вопреки всякому разуму и здравому рассуждению они вообразили, что к ним примкнут его жители, хотя лишь недавно те выказали великую верность и любовь королю. Однако этот грубый люд слышал, как Флэммок говорил, будто никому еще не удавалось завоевать Кент и потому там живут самые вольные люди Англии. Под влиянием этой пустой болтовни они стремились приложить руку к великим делам, полагая, что выступают за свободу подданных. Но благодаря недавней королевской доброте, а также доверию и власти, которыми пользовались граф Кент и лорд Абергавенни[298] и лорд Кобэм, в графстве к их приходу было так спокойно, что они не получили пополнений ни от дворян, ни от йоменов. Многих, кто был попроще, это настолько обескуражило и привело в такое уныние, что некоторые потихоньку бежали от войска и вернулись домой. Но самые стойкие и замешанные больше других не отступались и скорее даже возгордились, нежели утратили надежды и мужество. Ибо, пусть сначала их несколько напугало, что к ним не идут люди, вскоре они приободрились, видя, что, хотя они прошли с запада на восток Англии, на них до сих пор не напали королевские войска. Поэтому они продолжали путь и стали лагерем на пустоши Блэкхит[299] между Гринвичем и Элтэмом, грозясь либо вызвать на битву короля (ибо теперь море вздыбилось повыше голов Мортона и Брея), либо у него на глазах взять Лондон, где они предполагали найти столько же трусости, сколько и богатства.

Но вернемся к королю. Весть о волнениях в Корнуолле, вызванных сбором субсидии, повергла его в сильную тревогу, причиной которой было не это возмущение само по себе, а то, что оно случилось именно в такое время, когда над ним нависли другие угрозы. Ибо он опасался, как бы на него разом не обрушились война с Шотландией, мятеж в Корнуолле и интриги и заговоры Перкина и его приспешников, так как он хорошо знал, сколь опасен для монархии тройственный союз оружия иностранца, недовольства подданных и притязаний самозванного государя. Тем не менее это событие застало его отчасти хорошо подготовленным. Сразу по роспуске парламента король набрал сильное войско, с которым хотел напасть на Шотландию. Со своей стороны и король Шотландии Яков делал большие приготовления, намереваясь либо обороняться, либо вновь вторгнуться в Англию. Но в отличие от его сил войско короля не просто собиралось в поход, а было готово немедленно выступить под водительством лорда-камергера Добени. Однако, едва проведав о мятеже в Корнуолле, король задержал выступление этих сил и оставил их при себе для несения службы и ради своей безопасности. Одновременно он отправил на север графа Суррея[300], поручив ему оборонять и укреплять те края в случае нападения шотландцев. Но образ действий, принятый им в отношении мятежников, полностью отличался от его прежнего обыкновения, которое всегда состояло в том, чтобы со всей решительностью и быстротой преградить им путь или напасть на них, едва они выступят. Так он привык, но ныне, помимо того, что годы умерили его нрав, а длительное царствование уменьшило любовь к опасностям, перед его мысленным взором снова и снова возникали спешащие с разных концов многоликие призраки бед, и потому он посчитал самым лучшим и надежным собрать силы воедино в центре королевства, в согласии с древним индийским образом: чтобы ни одна из сторон надуваемого пузыри не раздувалась сверх меры, руку надобно держать посередине пузыря. К тому же ничто не заставляло его изменять этому замыслу. Ведь мятежники не грабили страну, — тогда было бы бесчестием оставить народ без защиты, — а силы их не прибывали, что заставило бы его поторопиться и ударить по ним, пока они не слишком выросли. И наконец, такой образ действий, по-видимому, соответствовал логике вещей и логике войны. Ведь восстания простонародья обычно яростны лишь в начале. Кроме того, они давали ему над собой преимущество, поскольку их утомил и измучил долгий переход, и полнее отдавались на его милость, поскольку они были отрезаны от родных краев и не могли, ударившись в бегство и отступив, возобновить смуту.

Поэтому, когда мятежники стали лагерем на холме у Блэкхит, откуда им открывался вид Лондона и окружающей его живописной долины, король, зная, что теперь в его же интересах разделаться с ними столь же быстро, сколь долго он отсрочивал столкновение, ибо следовало показать, что промедление объясняется не безучастной нерасторопностью, а мудрым расчетом в выборе времени, вознамерился со всей поспешностью напасть на них, однако действовать настолько предусмотрительно и наверняка, чтобы ничего не оставить на волю случая или судьбы. Поскольку у него были весьма большие и мощные силы, он, чтобы обезопасить себя от всяких случайностей и неожиданностей, разделил их на три части. Первую возглавил граф Оксфорд, а помогали ему графы Эссекс и Суффолк[301]. Этим пэрам было назначено при нескольких эскадронах конницы, пеших отрядах и достаточном числе пушек обойти холм, на котором стояли мятежники, и, поместившись позади него, охватить подножие и перерезать все спуски, кроме тех, что вели в сторону Лондона, тем самым как бы поставив на этих диких зверей ловушку. Вторую часть войска (а именно ту, которая должна была участвовать в деле более других и с которой он связывал наибольшие надежды) он отдал под командование лорда-камергера, которому надлежало ударить мятежникам в лоб со стороны Лондона. Третью часть своих сил (тоже многочисленное и доблестное войско) он оставил при себе, чтобы быть готовым к любому повороту событий, поддержать бой, довершить победу, а заодно и заслонить город. С этой целью он сам расположился лагерем на полях св. Георгия, став между городом и мятежниками.

В Лондоне же, когда поблизости появился лагерь мятежников, началось великое смятение, как обычно в богатых и многолюдных городах, особенно в таких, которые благодаря своей величине и зажиточности царят над местностью и чьим жителям нечасто приводится видеть из окон своих домов и с башен стен неприятельское войско. Больше всего лондонцев тревожила мысль о том, что им противостоит грубая толпа, которую невозможно, если понадобится, склонить к соглашению, на уступки или к правильным переговорам, но которая, скорее всего, намерена предаться грабежам и разбою. И хотя они слышали, будто в походе мятежники вели себя тихо и скромно, они сильно опасались, что воздержание продлится недолго и внушит им тем больше голод и охоту наброситься на добычу. По этой причине в городе поднялся изрядный шум: кто бежал к воротам, кто к стенам, кто к реке, и все без конца возбуждали себя тревогой и паническим страхом. Тем не менее лорд-мэр Тейт и шерифы Шоу и Хэддон решительно и исправно исполняли свой долг, вооружая и расставляя людей; к тому же для совета и в помощь горожанам король прислал нескольких испытанных в войне капитанов. Впрочем, скоро, уразумев, что король так распорядился делом, что, прежде чем приблизиться к городу, мятежникам надо будет выиграть три сражения, что он сам встал между мятежниками и ними и что главная задача состояла скорее в том, чтобы всех их, никого не упустив, поймать в ловушку, а уж в победе сомнения не было, они понемногу успокоились и утратили страх, тем более что они питали доверие (и немалое) к трем военачальникам — Оксфорду, Эссексу и Добени, людям славным и любимым в народе. Что касается Джаспера, герцога Бедфорда, которого король обычно в числе первых призывал на свои войны, то он в то время был болен и вскорости умер.

Сражение состоялось двадцать второго июня[302], в воскресенье (день недели, который выбрал сам король), хотя со всем доступным ему искусством он старался посеять ложное мнение, будто готовится дать мятежникам бой в понедельник, чтобы застать их врасплох. Лорды, назначенные в окружение, еще несколько дней назад расположились в удобных (для перехвата мятежников) местах вокруг холма. Пополудни, ближе к вечеру (ибо следовало окончательно уверить мятежников, что в тот день им не драться) па них двинулся лорд Добени и первым делом выбил их заставу с Дептфордского моста. Мятежники сражались с большим мужеством, но, находясь в малом числе, были тут же отброшены и бежали на холм к основному войску, которое, прослышав о приближении королевских сил, в большом замешательстве выстраивалось в боевые порядки. Однако они не поставили заслон на первой же высоте перед мостом, чтобы тот поддержал отряд, занимавший мост, равно как не вывели главный полк (который стоял в глубине пустоши) к подъему на холм, так что граф вместе со своими силами поднялся на холм и без боя овладел вершиной. Лорд Добени ударил на них столь яростно, что лишь по случайности не сгубил удачи всего дня. Сражаясь во главе своих воинов, он неосмотрительно выступил вперед и был захвачен мятежниками, но его тут же отбили и вызволили. Мятежники выдерживали бой недолгое время и сами по себе не выказали недостатка в личной храбрости. Но они были худо вооружены, не имели хороших командиров, конницы и артиллерии и потому их без труда рассекли на части и обратили в бегство, а их вожди — лорд Одли, кузнец и Флэммок — сдались в плен живыми (поскольку обыкновенно главари возмущений суть не слишком мужественные люди). Число убитых со стороны мятежников доходило до двух тысяч[303], а все их войско, как говорили, насчитывало шестнадцать тысяч[304]. Почти все остальные были захвачены в плен, поскольку холм (как уже говорилось) окружали королевские войска. Со стороны короля погибло около трехсот человек, причем большинство из них пали от стрел, которые, как сообщают, были в длину с портновский аршин[305]: вот какой большой и мощный лук могли, по рассказам, натянуть корнуэльцы.

Как только была добыта победа, король посвятил многих дворян в рыцари: кого на Блэкхит, где враг был разбит его военачальником (и куда он приехал совершить церемонию), кого на полях св. Георгия, где стоял лагерем он сам. Кроме того, в качестве награды он открытым эдиктом даровал имущество пленников тем, кто их захватил, чтобы получили его либо натурой, либо в любом другом виде, как сумеют договориться. После почестей и наград настал черед суровости и казней. Лорда Одли в порванном бумажном балахоне, разрисованном его перевернутыми гербами, провели от Ньюгейтской тюрьмы до Тауэра к там обезглавили[306]. Флэммока и кузнеца пытали на дыбе и вытягиванием, а затем четвертовали в Тайберне. На повозке смертников кузнец (как можно судить по словам, которые он произнес) ублажал себя мыслями о том, что он будет славен во все последующие времена. Какое-то время королю хотелось отправить Флэммока и кузнеца в Корнуолл, чтобы казнить там для вящего страху. Но, получив донесение, что графство еще не замирилось и народ бурлит, он счел за лучшее не раздражать его еще сильнее. Все прочие мятежники были помилованы прокламацией и получили грамоту о прощении за малой печатью. Итак, во искупление этого крупного мятежа король, помимо крови, пролитой на поле боя, удовольствовался жизнью лишь, трех преступников.

Странно было видеть, сколь различны и неравномерны королевские приговоры о казни и помиловании: сначала можно было подумать, будто все здесь решает своего рода лотерея или случай. Однако при более пристальном взгляде становится ясно, что на это были свои причины — причины, может быть, более важные, чем мы теперь, отделенные столь долгим временем, способны различить. После кентского возмущения (в котором участвовала лишь горстка людей) было казнено до ста пятидесяти человек, тогда как после такого мощного восстания — всего трое. Возможно, король поставил в зачет погибших в бою или не хотел выказывать суровость по отношению к взбунтовавшемуся простонародью, или безобидное поведение этого люда, прошедшего с запада на восток Англии без насилий и грабежей, несколько смягчило его и подвигло к состраданию, или. наконец, он проводил большое различие между людьми, восставшими из прихоти, и теми, кто восстал из нужды.

После победы над корнуэльцами к королю из Кале явилось почетное посольство от французского короля, которое прибыло в Кале еще за месяц до того, но было там задержано ввиду смуты и содержалось в почете на королевском обеспечении. Едва узнав об их прибытии, король отправил к ним гонца с просьбой потерпеть, пока не уляжется небольшой дым, поднявшийся в его стране, что не замедлит о том. что его всерьез беспокоило, он (по своему обычаю) отзывался на людях пренебрежительно. Повод для посольства был не слишком значительный: испросить отсрочку платежей и уладить некоторые частности в отношении границ; на деле оно приехало засвидетельствовать дружбу и ласковыми речами утвердить короля в доброй приязни. Что же до недавнего договора короля с итальянцами, то его отмены не потребовали ни устно, ни вручением грамот.

Однако тем временем, пока корнуэльцы шли на Лондон, король Шотландии, хорошо осведомленный обо всем происходящем и знавший, что стоит улечься этим волнениям, и ему не миновать войны с Англией, не стал упускать благоприятной возможности и, рассудив, что королю теперь не до него, снова перевел войско через английскую границу и с частью сил осадил Норэмский замок, а другую часть отправил грабить окрестности. Но епископ Даремский Фокс, человек мудрый и способный в настоящем провидеть будущее, заранее предполагая, что так оно и будет, распорядился сильно укрепить свой Норэмский замок и доставить в него всевозможные припасы, а кроме того, разместил в нем множество отборных солдат: по величине замка несоразмерно много, так как рассчитывал скорее на бешеный приступ, нежели на долгую осаду. Он, далее, распорядился, чтобы окрестные жители укрыли скот и имущество в крепких и труднодоступных местах и отправил гонца к графу Суррею (который расположился лагерем неподалеку в Йоркшире) с просьбой поспешить на подмогу. Так что и шотландский король ничего не смог поделать с замком и его люди вернулись[307] лишь со случайной добычей. Когда же он понял, что на него с большими силами идет граф Суррей, он вернулся в Шотландию. Граф, увидев, что осада снята, а неприятель отступил, со всей быстротой пустился в преследование, надеясь перехватить короля и дать ему бой. Но, не догнав его вовремя, он осадил замок Атон, одну из сильнейших (как тогда считалось) крепостей между Бервиком и Эдинбургом, и вскоре ее взял. Немного спустя, ввиду того, что шотландский король все дальше отступал в пределы своей страны, а погода стояла чрезвычайно ненастная я бурная, граф вернулся в Англию[308]. Так что (по существу) с обеих сторон походы свелись к осаде одного замка и взятию другого, а такой итог не соответствовал ни мощи войск, ни пылкости ссоры, ни величине ожиданий.

В разгар этих бедствий, как внутренних, так и внешних, из Испании в Англию приехал Питер Хайалас, которого некоторые называли Элиасом (без сомнения, он был предтечей тех благоприятных обстоятельств, которыми мы наслаждаемся в наши дни, ибо через посредство его посольства между Англией и Шотландией установилось перемирие, перемирие повлекло за собой мир, мир — бракосочетание, а бракосочетание — союз королевств), — человек большой мудрости и (по тем временам) не без учености, а послали его король и королева Испании Фердинанд и Изабелла вести переговоры о браке их второй дочери Катерины с принцем Артуром. С договором этим он управился весьма неплохо и почти довел его до завершения. Но между тем так случилось, что после одной из бесед, которые он вел с королем об этом предмете, король (который обладал большим умением быстро проникать в душу послов чужеземных государей, если эти люди ему нравились, и подолгу совещался с ними о своих собственных делах и даже использовал их на своей службе) между прочим завел речь и о том, как бы положить конец распрям и разногласиям с Шотландией. Ибо король, естественно, не любил бесплодных войн с Шотландией, хотя и наживался на слухах об их приближении, и в государственном совете Шотландии у него было немало людей, советовавших своему королю пойти ему навстречу и оставить войны с Англией; выдавая себя за добрых друзей отечества, они на самом деле пеклись об интересах короля. Только он был слишком умен, чтобы самому предлагать шотландцам мир. С другой стороны, он нашел союзника в лице Фердинанда Арагонского, который как нельзя лучше подходил для его целей. Ведь после того как король Фердинанд, имея доверительное сообщение, что брак безусловно состоится, взял бы на себя роль союзника короля, но со свойственной испанцам приверженностью долгу не уклонился бы от советов королю в его делах. Король же, по по недостатку самостоятельности, но употребляя себе во благо настроения всякого человека, воспользовался этим, дабы исполнить то, что, как он считал, ему либо неприлично, либо неприятно производить от своего лица, перекладывая ответственность на Фердинанда, по чьему совету он якобы действовал. Поэтому, ему угодно, чтобы Хайалас (как бы по собственному почину и предложению) поехал в Шотландию для переговоров о примирении обоих королей. Хайалас взялся за это дело, и явившись к королю шотландскому Якову, сначала весьма искусно склонил его прислушаться к оолее осторожным и смиренным советам, а потом отписал королю, что, как он надеется, мир упрочится и утвердится без особого труда, если он пришлет мудрого и умеренного советника, который мог бы договориться об условиях. Король тотчас же направил епископа Фокса (находившегося в то время в своем замке Норэм) для совещания с Хайаласом, после чего они оба должны были начать переговоры с представителями шотландского короля. Представители обеих сторон встретились[309]. Однако после долгих споров о статьях и условиях мирного договора, предложенных с той и с другой стороны, они так и не смогли заключить мира. Главным препятствием было требованиие короля выдать ему Перкина как источник бесчестья для всех королей и лицо, не охраняемое международным правом. Король же Шотландии наотрез отказался это сделать, говоря, что сам он плохой судья правам Перкина, но он принял его как просителя, защитил как беглеца, искавшего убежища, дал ему в жены свою близкую родственницу, помогал ему силой оружия в уверенности, что он — государь, и теперь по чести не может выдать его врагам, ибо это означало бы перечеркнуть и признать ложью все, что он перед тем говорил и делал. Не добившись выдачи Перкина, епископ (получивший от короля известные гордые инструкции[310] — таковыми они, как бы там ни было, представлялись, хотя в конце имелась оговорка, которая передавала все на усмотрение епископа и повелевала ему ни в коем случае не доводить дело до разрыва) перешел ко второму пункту инструкций, который был о том. что шотландский король лично встретится с королем в Ньюкасле. Когда об этом доложили шотландскому королю, он ответил, что хочет договариваться о мире, а не ехать его выпрашивать. В соответствии с другой статьей инструкций епископ потребовал возвратить добычу, захваченную шотландцами, или выплатить за нее возмещение. Но шотландские представители ответили, что добыча эта все равно, что вода, пролитая на землю, которую невозможно собрать, и что подданные короля куда лучше способны снести свою утрату, чем их господин ее возместить. В конце концов, как люди разумные, и те и другие скорее сделали подобие перерыва, чем разорвали переговоры, и заключили перемирие на несколько последующих месяцев[311]. Тем временем король Шотландии, не меняя своей официальной позиции в отношении Перкипа, которой он придерживался до сих пор, стал вследствие частых бесед с англичанами и многих других предупреждений подозревать, что он самозванец, и потому благородным образом призвал его к себе и, перечислив все благодеяния и милости, которые он ему оказал (сделал своим союзником, вот уже два года бросает вызов могущественному и богатому королю, ведя наступательную войну за его дело, более того, отказался от почетного мира, который ему предлагали на хороших условиях, если только он выдаст его головой, а также глубоко оскорбил своих вельмож и народ, чьего недовольства он не может вызывать слишком долго), посоветовал ему самостоятельно подумать о своей судьбе и выбрать более пригодное место изгнания, прибавив, что он не должен был бы этого говорить, но англичане разоблачили его перед шотландцами, ибо он уже два раза опрашивал всех своих приближенных и никто из них не принял его сторону; тем не менее он исполнит то, что сказал при их первой встрече, а именно, что он не раскается, отдав себя в его руки, ибо он не покинет его, а предоставит ему суда и все, что еще нужно, чтобы доставить его, куда ему будет угодно.

Перкин, никогда не сходивший с подмостков своего величия, отвечал королю в нескольких словах: он видит, что его время еще не пришло, но, как бы ни сложилась его судьба, он будет думать и говорить о короле по чести. Уезжая, он даже не помыслил направиться во Фландрию, ибо опасался, что с тех пор, как год назад великий герцог заключил с королем договор, эта страна превратилась для него в западню, но вместе с женой и теми из сторонников, кто не захотел его оставить, переправился в Ирландию.

В двенадцатый год правления короля, немного раньше описываемого времени[312], папа Александр, который более других любил тех государей, чьи страны лежали дальше от Италии и с кем у него было меньше всего дел, а также весьма признательный королю за его недавнее вступление в лигу защитников Италии, наградил его освященным мечом и венцом[313], которые доставил его нунций. Папа Иннокентий некогда сделал то же самое, но его награду приняли не столь торжественно[314]. Ибо король послал мэра и его собратьев встретить папского посланца на Лондонском мосту, а вдоль всех улиц, ведущих от подножия моста к дворцу при соборе св. Павла (в котором тогда расположился король), стояли одетые в ливреи горожане. Наутро, в День всех святых, король, следуя за мечом и венцом, которые несли перед ним, в сопровождении многих прелатов, пэров и первейших придворных прошествовал в собор св. Павла. После шествия он сел на хорах, а лорд-архиепископ, стоя на ступеньках хоров, произнес длинную проповедь, в которой он говорил о том, какую большую и высокую честь оказал королю папа (поднеся эти награды и знаки благословения), и о том, как редко и за какие высокие заслуги их даруют, а затем перечислил главные деяния и добродетели короля, которые в глазах его святейшества сделали его достойным этой большой чести.

Все это время восстание в Корнуолле (о котором мы говорили), казалось, не имело никакого отношения к Перкину, за тем исключением, может быть, что его прокламация, обещавшая упразднить поборы и платежи, затронула верную струну, и корнуэльцы, случалось, поминали его добром. Но теперь распространяющиеся волнения привели к тому, что пузыри стали встречаться друг с другом, как это бывает и на поверхности воды. Королевское милосердие (к тому времени корнуэльские мятежники, взятые в плен и получившие прощение, а многие, как уже говорилось, выкупленные у захвативших их солдат по два шиллинга двенадцать пенсов каждый, вернулись в свое графство) придало им скорее смелости, чем благоразумия, так что они сговорились не говорить соседям и землякам, что, простив их, король сделал доброе дело, ибо ему ли не знать, что если он повесит всех, кто думает так же, как они, в Англии останется слишком мало подданных, и начали подбивать и подзадоривать друг друга возобновить смуту. Самые смышленые из них, прослышав, что Перкин в Ирландии, нашли способ послать к нему с известием, что, если он к ним приедет, они будут ему служить. Услышав эту весть, Перкин воспрял духом и стал совещаться со своими главными советниками, которых у него было трое: Херн, бежавший от долгов торговец шелком и бархатом, портной Скелтон и писец Эстли (ибо секретарь Фрайон его покинул). Они сказали ему, что и по дороге в Кент, и по дороге в Шотландию его видело чересчур много глаз, поскольку первый слишком близко от Лондона, прямо под носом у короля, а вторая — родина народа, внушающего англичанам столь сильное отвращение, что, люби они его куда сильнее, то и тогда никак не приняли бы его сторону из-за компании, в которой он явился. Вот если бы ему повезло оказаться в Корнуолле при первом возмущении, когда народ стал браться за оружие, его к этому времени уже короновали бы в Вестминстере, ибо все эти короли (как он уже успел убедиться) продадут бедных принцев за пару башмаков, а ему следует полностью опереться на народ, и потому они посоветовали ему со всей доступной быстротой плыть в Корнуолл, что он и сделал, переправившись туда на четырех маленьких барках с семьюдесятью или восьмьюдесятью воинами. Он причалил в бухте Уитсэнд-бей в сентябре и без промедления явился в Бодмин, родной город кузнеца[315], где к нему собралось до трех тысяч грубых мужланов.

Там он выпустил новую прокламацию, в которой ублажал народ щедрыми обещаниями и разжигал его выпадами против короля и правительства. И, как бывает с дымом, который не растворится, пока не достигнет наибольшей высоты, ныне, перед своим концом, он поднял свой титул и начал величать себя уже не Ричардом, герцогом Йоркским, а Ричардом IV, королем Англии[316]. Советники надоумили его во что бы то ни стало овладеть каким-нибудь хорошим укрепленным городом, чтобы, во-первых, дать своим людям изведать сладость богатой добычи и надеждами на такую же поживу привлечь к нему всех распущенных и пропавших людей, и, во-вторых, иметь надежное убежище, куда бы его силы могли отступить в тяжелый момент или при неудаче на поле боя. Поэтому они собрались с мужеством и осадили Эксетер[317], самый сильный и богатый город в тех краях. Подойдя к Эксетеру, они поначалу воздерживались применять силу, а стали кричать и горланить, рассчитывая напугать жителей, а также в нескольких местах из-под стены окликали и убеждали их примкнуть к ним и стать на их сторону, говоря, что, если их город первым признает короля, он превратит его в новый Лондон. Однако им не хватило ума сколько-нибудь регулярно посылать своих агентов или отобранных людей, чтобы их прельщать и вести с ними переговоры. Со своей стороны, горожане выказали себя стойкими и преданными подданными. Более того, между ними не только не произошло хоть малого смятения или разлада, но все приготовились дать доблестный отпор и отстоять город. Ибо они прекрасно видели, что мятежники пока не столь многочисленны и сильны, чтобы их бояться; и у них были все основания надеяться, что прежде, чем тех станет больше, к ним самим подоспеет королевская подмога. Да и без того они почитали за крайнее зло отдаться на милость этому голодному и беззаконному люду. Поэтому, приведя внутри города все в добрый порядок, они тем не менее в нескольких местах стены незаметно спустили на веревках нескольких гонцов (чтобы, случись неудача с одним, дошел бы другой), которые должны были предупредить короля об опасности и воззвать о помощи. Перкин и сам опасался, что вскорости следует ждать подмоги и потому решил бросить все силы на приступ. С этой целью, послав людей, вооруженных штурмовыми лестницами в нескольких местах взобраться на стену, он в то же время попытался взломать одни из ворот. Но у него не было ни пушек, ни осадных орудий, и, после того, как он увидел, что их не взять ни таранами из бревен, ни железными ломами, ни прочими подручными средствами, ему не оставалось ничего иного, как их поджечь, что он и сделал. Но горожане, хорошо осознавшие опасность, не стали дожидаться, пока огонь поглотит ворота, а изнутри нагромоздили у них и на некотором пространстве вокруг вязанки хвороста и другое топливо, которое они тоже подожгли и так огнем потушили огонь. Тем временем они возвели земляные валы и выкопали глубокие рвы, которые должны были заменить стену и ворота. Приступ также закончился весьма неудачно: мятежники были сброшены со стен, двести человек было убито[318].

Прослышав, что Перкин осадил Эксетер, король развеселился и сказал окружающим, что на западе высадился король проходимцев и теперь, он надеется, ему доведется воочию его увидеть, каковой чести он до сих пор не удостаивался. Те, что был тогда рядом с королем, явственно заметили, что он и правда весьма обрадован вестью о том, что Перкин на английской земле, где ему некуда отступить. Он подумал, что наконец излечится от этой давно мучившей его болезни. Чтобы воспламенить сердца всех мужей, он всеми возможными средствами разгласил, что те, кто ныне послужит ему и положит конец этим бедствиям, будут любезны ему никак не меньше, чем тот, кто подоспел в одиннадцатом часу и получил плату за весь день[319]. И вот, как бывает в конце представлений, на сцену разом вышло множество исполнителей. Он приказал лорду-камергеру, лорду Бруку и сэру Раису ап Томасу[320] с наличными силами поспешить на выручку городу и распустить слух, что за ними следует королевское войско под водительством самого короля. Граф Девоншир с сыном, семейства Керью и Фулфордов и другие первейшие особы Девоншира (которые не были званы от двора, но прослышали, что сердце короля столь жаждет этой службы) с наспех собранными войсками поторопились первыми подать помощь Эксетеру, предупредив подмогу короля. То же и герцог Бекингем со многими храбрыми дворянами, которые, не дожидаясь, пока либо король, либо лорд-камергер придут к цели, взялись за оружие и, дабы выделиться своим рвением, сами образовали отряд войск, сообщив королю о своей готовности и пожелав узнать его волю. Так что, как говорится в пословице, в паденье всяк святой пособник.

Когда сразу со стольких сторон до него донесся лязг оружия и шум враждебных приготовлений, Перкин снял осаду[321] и двинулся к Тонтону, не отрывая одного глаза от короны, но другим уже начиная косить в сторону святого убежища, хотя корнуэльцы, ставшие теперь, как железо, которое после многократного разогрева и закалки делается неподатливым — скорее сломается, чем согнется, — клялись и божились оставаться с ним до последней капли крови. Уходя от Эксетера, он имел от шести до семи тысяч человек, многие из которых, привлеченные молвой о столь крупном предприятии и в расчете на поживу, явились, когда он уже стоял перед Эксетером, хотя по снятии осады некоторые улизнули. Подступив к Тонтону, он, изображая бесстрашие, весь день делал вид, что усердно распоряжается приготовлениями к бою, но близ полуночи в сопровождении трех десятков всадников бежал в Бьюли, что в Нью-Форесте, где вместе со многими из своей свиты отдался под защиту святого убежища, покинув корнуэльцев на произвол судьбы. Впрочем, тем самым он освободил их от клятвы и выказал обычную для него жалостливость, удалившись, чтобы не видеть, как прольется кровь его подданных. Едва прослышав о бегстве Перкина, король немедленно выслал пятьсот всадников догнать и перехватить его прежде, чем он достигнет моря или того малого островка, который называли святилищем. Но к последнему они прискакали слишком поздно. Поэтому им оставалось лишь окружить убежище и поддерживать вокруг него крепкую охрану, дожидаясь, пока не станет известна дальнейшая воля короля. Что до других мятежников, то они (лишенные своего предводителя) без единого удара сдались на милость короля. Король же, который (подобно лекарям) имел обыкновение пускать кровь скорее для спасения жизни, нежели ради кровопролития, и никогда не проявлял жестокости, если был в безопасности, увидев, что угроза миновала, в итоге простил их всех, кроме нескольких отпетых злодеев, которых повелел казнить, чтобы тем оттенить свою милость к прочим. Кроме того, несколько всадников были спешно посланы к горе св. Михаила в Корнуолле, где Перкин оставил леди Екатерину Гордон, которая и в счастье и в горе безгранично любила мужа, добродетелями супруги умножая добродетели своего пола. Король отправил их столь поспешно, так как не знал, беременна ли она, ибо в этом случае дело не закончилось бы на одном Перкине. Когда ее доставили к королю, он, как передают, принял ее не только с состраданием, но и с любовью, поскольку жалость лишь усиливала впечатление от ее изумительной красоты. Обласкав ее, он во имя радости лицезреть эту красоту и во славу себе отослал ее в свиту королевы и назначил ей весьма почтенное содержание, которым она пользовалась и при жизни короля и много лет после его смерти. Вскоре из-за ее истинной красоты все придворные начали называть ее именем Белой розы, некогда украшавшим фальшивый титул ее мужа.

Король продолжал свой поход и, встреченный ликованием, вступил в Эксетер[322], где он раздал большие похвалы и благодарности горожанам и, сняв меч, висевший у него на боку, отдал его мэру и повелел, чтобы отныне его всегда носили перед ним. Он также приказал казнить нескольких зачинщиков корнуэльского бунта, принесенных им в жертву горожанам за страх и лишения, которые те им причинили. В Эксетере король спросил свой совет, должно ли ему пообещать Перкину жизнь, если тот покинет убежище и добровольно сдастся. Мнения совета разделились. Некоторые предлагали королю силой изъять его из святилища и предать смерти, что дозволительно в случае необходимости, при которой обходятся и без самих освященных мест и предметов. Они также не сомневались, что папа окажется сговорчивым и согласится либо заявлением, либо в крайнем случае индульгенцией одобрить его поступок. Другие высказывали мнение, что, поскольку все и без того спокойно и не сулит беды, то и не следует навлекать на короля новых поношений и нападок. Третьи стояли на том, что король никогда не сумеет уверить мир в том, что касается самозванства Перкина, и узнать всю подоплеку заговора, если обещанием жизни и прощения и другими честными средствами не заполучит его в свои руки. Впрочем, все они в своих речах много сокрушались о королевской доле и со своего рода негодованием корили его судьбу, пожелавшую, чтобы этого мудрого и добродетельного государя столь давно и столь часто испытывали и тревожили призраки. На это король отвечал им, что испытание призраками ниспосылает ему сам всемогущий бог и что сие не должно беспокоить его друзей; сам же он всегда презирал их и скорбит лишь о том, что они подвергли такому горю и страданиям его народ. Однако в итоге он склонился к третьему мнению и потому отправил нескольких лиц для переговоров с Перкином, который с радостью согласился на такое условие, видя, что он в плену и лишен всяких надежд, ибо, попытав счастья и с государями, и с простонародьем, и с великими, и с малыми, он повсюду встречал только ложь, слабость или невезение. Пребывая в Эксетере, король также назначил лорда Дарси[323] и еще нескольких представителей, которые должны были обложить штрафами всех тех, кто имел хоть какое-нибудь имущество и каким-либо образом предоставлял или оказывал помощь или пособничество Перкину или корнуэльцам, будь то на поле боя или во время бегства. Эти представители исполняли службу столь неукоснительно и сурово, что обильные денежные кровопускания, ими учиненные, сильно омрачили впечатление, произведенное милостивым отказом короля от кровопролития. Перкина доставили ко двору, но не привели перед лицо короля, хотя тот, чтобы удовлетворить любопытство, порой наблюдал за ним из окна или когда проходил мимо. Внешне он пользовался свободой, но сторожили его со всей возможной заботой и бдительностью, чтобы повезти вслед за королем в Лондон. Всякий может вообразить, какому осмеянию он подвергался, стоило ему выйти на сцену в новой роли приживала и шута, на которую он сменил прежнюю роль государя. В этом усердствовали не только придворные, но и простой люд, который увивался вокруг него на каждом шагу, так что по стае птиц уже издали можно было сказать, где сова: кто глумился над ним, кто ему дивился, кто бранил, кто рассматривал его лицо и движения, чтобы было потом о чем посудачить. Словом, за показное почитание и почести, которыми он столь долго пользовался, ему сполна перепало насмешек и презрения. Как только прибыл в Лондон, король потешил и город таким майским празднеством. Его неторопливо, но без какого-либо унижения, провезли верхом через Чипсайд и Корнхилл[324] до Тауэра, а оттуда назад в Вестминстер, посреди тысячеголосого гула насмешек и упреков. Но, как бы в дополнение к зрелищу, на некотором удалении от Перкина на лошади везли его ближайшего советника, который в прошлом был королевским кузнецом и коновалом. Когда Перкин укрылся в святилище, этот молодец променял священное место на священное одеяние, оделся отшельником и в таком наряде скитался по стране, пока не был опознан и схвачен. Этот ехал связанный по рукам и ногам и не вернулся вместе с Перкином в Вестминстер, а остался в Тауэре, где его через несколько дней казнили. Вскоре Перкина с усердием допросили, ибо кто лучше него мог рассказать о себе самом. После того, как была записана его исповедь, из тех ее частей, которые, как полагали, были пригодны для обнародования, сделали выдержки и в таком виде напечатали и распространили в королевстве и за границей, чем король себе нимало не помог, ибо насколько пространно и подробно она рассказывала о происхождении отца и матери Перкина, его деда и бабки, дядей и двоюродных братьев, а также о том, из каких мест и куда он странствовал, настолько же мало или не по существу — обо всем, что касалось его замыслов или предприятий с его участием, и уж вовсе ни словом, ни намеком не упоминала о самой герцогине Бургундской, которая, как известно всему свету, как раз и вложила жизнь и душу в эту затею, — так что люди, не найдя в ней того, чего искали, принимались сами выискивать неведомо что и сомневались больше прежнего. Но король предпочитал скорее не удовлетворить любопытство, чем раздувать угли. В то время не было ни новых дознаний, ни тюремных заключений, которые позволяли бы думать, что изобличен или осужден кто-либо из знатных особ, хотя из-за скрытности короля всегда оставалось дремлющее сомнение.

В ту же пору[325], ночью, во дворце короля в Шайне рядом с собственными королевскими покоями неожиданно вспыхнул сильный пожар, поглотивший большую часть здания и много дорогой утвари, что дало королю повод возвести великолепный Ричмондский дворец, который стоит по сей день.

Несколько ранее этого времени произошло еще одно памятное событие. Жил тогда в Бристоу некто Себастьян Габато[326], венецианец, муж сведущий и искусный в космографии и мореплавании. Этот муж, видя успехи Христофора Колумба и, может быть, ревнуя о предприятии, подобном тому, что позволило генуэзцу лет за шесть до того[327] сделать славное открытие на юго-западе, проникся уверенностью, что земли можно открыть также на северо-западе. И уж, наверно, у него были на этот счет более твердые и веские основания, нежели поначалу у Колумба. Ибо, поскольку оба великих острова Старого и Нового света по виду и очертаниям шире к северу и уже к югу, возможно, что первое открытие было сделано там, где земли сходятся всего ближе. А еще прежде того были открыты некие земли, которые открыватели приняли за острова, а на деле оказалось, что это северо-западная часть Американского континента. Быть может, кое-какие сообщения подобного рода, впоследствии дошедшие до Колумба и им утаенные (ибо ему хотелось, чтобы его открытие предстало как дитя его знаний и удачи, а не последствие предыдущего плавания), вселили в него уверенность, что к западу от Европы и Африки в сторону Азии простирается не одно лишь море, — уверенность большую, нежели могли дать предсказание Сенеки, или предания, сообщенные Платоном, или природа течений и ветров и тому подобные домыслы, выдававшиеся за те основания, на которые якобы должен был опираться Колумб, хотя мне также небезызвестно, что его успех приписывали случайному открытию, сделанному на потерявшем управление корабле неким испанским капитаном, который умер в доме Колумба. Габато же, поручившись королю, что найдет остров, наполненный богатыми товарами, побудил его снарядить в Бристоу корабль для открытия этого острова, вместе с которым вышло три малых корабля лондонских купцов[328], нагруженных крупными и мелкими изделиями, пригодными для торговли с дикарями. Он уплыл, как он утверждал по возвращении (и представил в доказательство сочиненную им карту), весьма далеко на запад с уклоном в четверть градуса к северу на северную сторону Terra de Labrador, пока не достиг широты шестидесяти семи с половиной градусов, где море было все еще открытым[329]. Достоверно известно также, что судьба была готова предложить королю всю обширную Вест-Индскую империю и лишь случайная задержка, а не отказ со стороны короля, лишила его столь огромного приобретения. Ведь, получив отказ от короля Португалии (которому не под силу было объять сразу и восток и запад), Христофор Колумб послал своего брата Варфоломея Колумба сговориться о своем плавании с королем Генрихом. Но вышло так, что в море его захватили в плен пираты и из-за этой случайной помехи он явился к королю слишком поздно, — так поздно, что еще прежде, чем выговорил у короля условия для брата, тот успел завершить свое предприятие, и, таким образом, Вест-Индия волей провидения досталась тогда Кастильской короне. Однако это столь раздосадовало короля, что не только на это путешествие, но и в шестнадцатый год своего правления и потом снова в восемнадцатый он даровал все новые полномочия на открытие и присоединение неизведанных земель.



Поделиться книгой:

На главную
Назад