Вот Сашка идёт от Халыпыча, а он и едет, смотритель. Халыпыч из избы орёт: «Гляди, не уплотишь — и я не соблюду! Открою — прибежит кто насчёт птицы. Не дастся царица-то!»
Сашка машет рукой: будет тебе всё! Тише, мол. Везут кого-то… Смотритель впереди на лошади. Конвой тут, телеги. Проехали… Сашка — ну, время уж к стаду бежать. Из бора девки идут. А у него, с Халыпычем-то, с разговорами, костра нет, дрова не наношены. А девки близко: смешочки, хаханьки; песенка заливиста. Самая игра приспевает.
«Эх, — Сашка думает, — поморю клячонку, авось не падёт». Ему была общественная лошадёнка выделена. Только шагом и езди на ней, и то — по времени. Уж больно лядащая. Сказано ему: отвечаешь за лошадь! Знали Сашку-то; дай ему коня — по девкам на дальние покосы кататься будет, галопиться.
Ну, погнал клячу. Кнутом её — к Мартыновой усадьбе вскачь. Глядит, а от задов усадьбы Мартынок бежит. Вишь, и без дыму поманило на Лядский песочек. То-то есть указчик при нём, при Мартынке, хи-хи-хи! Чего-то только не вниз бежит, навстречу, а на изволок, в крыжовник. Эта дорога была б короче, если бы не овраг за крыжовником. Через тот овраг и шустрому Мартынку долгонько лезть.
Сашка за ним. Громко звать боится — чего зазря привлекать интерес с усадьбы? Да тот, поди, сам копыта слышит. Не-е, не оглянулся. Летит — пятками по заду себя так и наяривает, к земле припадает, нырк в крыжовник. Сашка с клячи да следом. Ну, если б тот перед оврагом не встал — не настиг бы. Овраг помог.
А-а! Мать моя, хренова тёща! То и не Мартынок. Парнишка так собой видный, похожий — но не он. «Ты не брат ли Мартынка?» У того брат учился в Бельгии где-то, в Европе.
Паренёк поглядел-поглядел, кивает.
«Наслушался про Лядский песочек? Не ту он тебе дорогу показал! — Сашке смешно: — Были б у тебя крылья — овраг перелететь — самая и была б дорога. А так чего? Пожалуй, лезь».
Тот — ничего.
«Погостить приехал? Будет тебе удовольствие. Сделаем! А Мартынок, чай, по усадьбе крадётся подглядеть — не баб каких привезли в ссылку сейчас?» — и смеётся, Сашка-то. Ладно, говорит, теперь уж не успеем его позвать, у него своё занятие. Пошли — поведу. За брата не будет в обиде на меня.
И вот они в шалаш, а девки — на Лядский песочек, с охотой да с приплясом. Без задержки у них, как ведётся. Себя наголо: кипреем обмахивают друг дружку. То ль остужают, то ль горячат. Занялись рачком, поманили, пожаловались: не идёт, мол. Да… Не хватает чего-то для него…
Как велось, так и теперь всё. Взыгрались, разметали шалаш. Сорвали с парней — что на них-то… И-ии! Хрен послушный, вид нескушный! С Сашкой — девка! Он сам первый обомлел: ух, ты, ядрёна гладкость! Такая наливная девушка! Капустки белокочанные, яблочки желанные, малосольный случай…
Что да как? Откуда? А она дрожит! А Сашка: «Не вините, девоньки, самому сюрприз, бедуй моя голова от оголовка. И ты, милая, не взыщи. До чего ж хорошее у тебя всё — ишь! ишь! Насмерть ухорошеешь глядеть. А охота — взыщи вот».
Тут кто-то из девок прибежал: «Ой! Она! Её ищут…» Ссыльных-де сегодня привезли: она и сбеги… Как эта девушка зарыдает! Забило всю. Сашка на колени: «Умные, красивые, не выдадим! Не то утоплюсь!» И она тоже — топиться. Насилу приклонили к песочку, держат.
А кто-то: «Беда! Погоня на гору въезжает! Смотритель».
Топ-топ — кони войсковые. Храп сверху летит. Смотритель злей волкодава. Ветерок куделями седыми балует, борода белая, длинная, заострена. Ну, скажи — жестокий до чего!
Девки шепчут: «Давай игру крути-верти. И ты, барышня, как все будь. В том лишь спасенье твоё». Ай! ай! — затопотали, затолкались. Всякие ужимки напоказ. Её на четвереньках придерживают, чтоб сверху не узнал. И другие так же на четвереньках возле неё. «Нас-то, кажись, всех в личность знает боле-мене, а ты больше к реке поворотись. Чего ему личность казать? Пускай вон чего любуется!»
А одна: «Ой, страх! Трубу наставляет». Смотритель наводил подзорную трубу. «Ну, — Сашка шепчет, — одно осталося, хорошая. Не то спустится и тогда уж легко выяснит. Одно нам осталось сделать, как ни крути». Он, мол, в трубу всех переглядит — одна ты под сомнением. Вот мне надо с тобой, как со своей; и лица не покажем.
«Бойчей, — молит, — выворачивайся, да поддавайся опять, опять! да шлёпай, да эдак — брык! Ещё, хорошая: не отличайся от девушек, распусти руки — дерзи! спасай себя — посошка не страшись, в нём-то самая жисть…»
Глядит! Не вздумается-де старому пню, что ты до того ловка, ха-ха! Лишь сбежала — и оголилась, и весёлая-то, не хуже других охочих; милуешься как своя. Поддержи, касаточка!
Девки подправляют её, помогают телом мелькать — кочанами, круглотой сдобной выставляться, чтоб лица не определила труба, не углядела чего не надо. «Слушай Сашку, барышня! Делу учит».
«Ну, — он просит со всем жаром души, — не взвейся теперь! Какая ни есть грусть — не взрыдай, а нахально попяться. Грусть в тебя тугая, а ты попять её, попять. Кочаны круче — размашисто вздрючу».
Бульдюгу вкрячил — и в крик ишачий! Она: «Ах!» — и чуть не набок с четверенек-то. Поддержали её. Оба притихли, дышат прерывисто: он даёт время, чтоб и её проняло. Ровно б шутник-наездник на кобылку-стригунка громоздится — лёг пузом на круп. Нежненький круп-то, нетронутый, уж как волнуется под пузом! Трепещет. Она порывается скакать — ножонки подкашиваются.
По дыханью её, как стало жадней, понял момент. Пристроил неезжену себе в удобство, направил шатанье в нужный лад — и как на галоп переводит. Старичок толчком да разгоном, он молчком, а они — стоном.
И не подвели друг друга. Сделали сильно. Забылись от всего нервного, ничего не видят, не чуют. После уж девки сказали: сверху, с горы, смотритель ругнулся. Другие, с ним-то, — в смех, крякают, бычий мык, задом брык! А он: «Лядский песочек и есть!» Плюнул, уехали… Не узнал тонкости происшедшего. Вот так спасенье пришло.
Поздней Сашка переплыл с девушкой через Урал. Как стемнело, девки им лодочку. Где на лодке, где по тропке: в Ершовку доставил её. Там, она сказала, поджидала богатая родня. Отец ли, кто ещё — тайно за ней ехали и в Ершовке встали под чужим паспортом. Чего уж им девушка с Сашкой сказали про спасенье — отблагодарили Сашку хорошо. Баул денег дали.
Сашка с этим баулом вернулся — и уж боле не пастух. Сам нанимает пастухов. Поставил пятистенок, а рядом сруб — вино курить. Скотины навёл. Служанки обихаживают его. При кухне — Нинка; по остальному — Лизонька.
Он поутру выйдет без порток на крыльцо: для пользы, для обдувания тела, как доктора объясняют. Крыльцо высокое; он с него по тазам перевёрнутым и направит дождя. Побарабанит. А солнышко встаёт, чижи голосят! Лизонька чашку ему — вино накуренное с молодым мёдом: зелёный прямо медок, текучий. Не мёд — слеза тяжёлая, как у предутренней девушки. Сашка выцедит до донышка — хорошо ему. Сырым яичком, из гнезда, закушает.
Да и прислужниц баловал: надавят молоденьких огуречиков горку и соком обтирают себя в нежное удовольствие. Молочком парным умывались.
А всё ж таки не разлюбил он Лядский песочек! Так же возобновляли шалашик с Мартынком. Но уж теперь попеременки караулили девок из бора. То Мартынок дымом сигналит, то Сашка.
Вот в самое крути-верти, в самое мельканье-толканье на песочке — как ахнет с горы! Коленки подсеклись у всех — так жагнуло. А Сашка — не-е; не слышит. Девка обмерла, а он играется. Ну, чисто — кобылий объездчик! Все от страха не хотят ничего, а он въезжает куда хотел, выминает избёнку, теплюшу потчует. «Ишь, — девке говорит, — как хлопнула ты меня!» А она: да какой, мол, хлопнула? Окстись!
Радостный задых минул, он видит — дымок поверху летит, от горы. Тихо. Не стронется гурьба. И девки, и Мартынок таращатся на Сашкино хозяйство. Он: «Чего пялитесь, смешные? Или не ваше? Или Мартынок кладь потерял?» А они: «Тебя жалко, Саша, — влупило тебе по чуткому. Как терпишь боль?»
Он не поймёт. Они осмелели, посмотрели: ничего вроде. Говорят: кто-то с горы пальнул. Огромадным зарядом шарахнул. Смотритель, видимо. И заметили, как Сашку то ли дробью, то ли чем — хлобысть по мошонке!
А он: «Шлепок был обыкновенный. Враньё!» — «Как так враньё?»
Нет — грома выстрела не слыхал; не верит. А к ночи и скрутись. Жар палит, гнёт-ломает.
За полмесяца кое-как оклемался, прилегла к нему Лизонька — и опять сломало его! Вот-вот окочурится. Смертельный пот холодный — подушки меняй через момент.
Уж как тяжело подымался! Ободрился было, а тут Нинка из подклети тащит кадку с яблоками мочёными. Расстаралась — выволакивает задом наперёд, кадка её книзу перегибает. Он и пожалел её, поддержал сверху: надорвёшься-де этак-то. Она попятилась, туда-сюда, хаханьки-отмашка. На тёлочку бугай — до донышка дожимай! Вкатил пушку в избушку — она вовстречь, жадна на картечь… А он после в лёжку. Через жалость.
Загибается человек, подглазья черны. Когда-никогда стал опять ходить — добрёл до Халыпыча. Тот воззрился, не узнаёт. «Личность вашу где-то видел, но сомневаюсь. Не вас отогревали на солнце, на калёной меди? С перепою болели? От браги на курьем помёте был у вас удар».
Сашка сипит через силу. Были разговоры, теперь сипенье: «У меня другой удар». Напомнил, пересказал всё бывшее с ним. Халыпыч аж обошёл кругом его. «А! — говорит. — Ну-ну! Скукожился как. Всё одно будешь с царицей спать. Птица Уксюр своё дело знает!» А жеребёнок, мол, хорош: вон стригунок бегает… Как обещал, Сашка послал ему жеребёнка-битюга.
Вот болезный говорит: «С царицей не сбывается, но другое происходит. Поддержи, старый человек, уважай свои седые волосы. Не зазря тебе плотим…» Даёт денег: авансом отсчитал двадцать рублей.
Халыпыч заговорённых сучков нажёг на противне: дух душистый! Как угли остыли, велел их есть. И настоями попаивает, попаивает. Положил Сашку на лавку. После велит помочиться в скляночку. Такая немецкая склянка у него продолговатенькая. Принёс свечу жёлтую, вокруг неё потоньше свечка, белая, обкручена. Обе свечки зажёг, калит склянку на них, выпаривает из неё.
Ну так, мол, Саша, чего узнано. Смотритель саданул в тебя, чернокнижник, овечья мать! Через девок-болтушек достигло до него, как ссыльную ты спас. Это какой урон ему по службе: сбегла бесследно. За своё ль она дело сослана или за родню — дело важное для правительства. От него смотрителю доверие, он, пёс, тыщи гнёт за надзор, а ссыльная делает перед ним побег с такой нахальной насмешкой.
Отомстил-де он тебе, Саша, жестоко. Правду люди сказали, куда он тебе попал. В самые твои грузила, сразу в оба влупил. Чем — знаешь? Каменючками из чернолупленного хариуса.
«Как, как?»
«Из чернолупленного!»
Халыпыч объясняет: как чернокнижники от старого износу теряют мужскую возможность, они идут на мелководье спящих хариусов лупить. В особые ночи, в места такие: как в чёрных книгах указано. С наговором, конечно, ходят, с асмодеевыми знаками и бессовестными шептаньями.
Срежут молоденькую ольху, ствол оголят и по тихому мелководью — хрясь! хрясь! Где хариусы-то спят. Называется — лупленье по-чёрному. Какая рыба всплывает — тот её хвать! Привяжет мочалом к копчику. Носит на себе; и так ест и спит. Хариус подгнивает на копчике, светится синенько. Своё действие оказывает.
На седьмой день рыбьего ношения чернокнижник получает свойство. Да… Баба боле не отстанет от него, так её и зудит: опять бы ненаглядное полелеять! Закабалена.
Сашка спрашивает: «Поди, и ты попытал?» Халыпыч: «Не-е, мне противно бабу морочить. Ведь ей лишь мнится найденная любовь. Мечтой себя тешит несчастная, а он просто полупливает её по месту, поверху. А никакой твёрдой правды нет. Избёнка нетоплена». Я не могу, Халыпыч объясняет, травить в человеке звезду надежды, коли та одним горит — был бы месяц становит! Ждёт избёнка правды крячей, а не обман висячий.
Но тут, мол, не только обман гостеприимства. Есть другое ещё. Какие хариусы луплены по-чёрному, но не взяты, они очухаются. И в молоках у них заводятся каменючки. От них всякая хитрая зловредность, от каменючек этих. Опасны очень разнообразно. Как чернокнижник добудет хариуса такого, много к чему применит каменючки. К разной погибели, расщепись его сук!
«То-то хлобыстнул в тебя — а ты и ухом не повёл, — Халыпыч Сашке толкует. — Невдомёк тебе, что такое ты в себя принял». Даже-де любовь не сбилась в момент попадания. И ранки сгладились за делом, на кобылке-то. О, и каменючки! Сидят в обоих грузилах. Как ты отдаёшь себя, так и они тебе свой вред отдают, в каждый твой случай. И мрёшь. Во-о отомстил! Обида тебя поджидает последняя: через великую муку помереть на радостном человеке. Она ж не будет знать. Ей ублаженье, а у тебя — последняя отдача.
Сашка слушает, и так ему печально. Молодой ещё такой, любовь и радость была, а тут какой разврат! От похабства удумали чего седые старики: лупленье хариусов! А рыба бедная и знать не знает, куда применяют её. Думает — в уху пошла. В расстегайчик под водку-мамочку. Знала б она эту мамочку, стерляжий студень! Делаешь человеку радость, а на вас глядят с думой про гадость.
«Нельзя ль, дедок родимый, — Халыпыча просит, — вывесть каменючки? Уж уплачу. Бери хоть пятистенок! На пороге дави мои причиндалы утюгом, но только выдави эти каменючки». Колдун ему: «От давленья они подымутся в брюшину, а после опять сойдут. Одно излеченье — выложить!»
Ножик на бруске правит, особые ножницы длинные вынул, с загибом, а Сашка: а как же с царицей спать? Халыпыч: «Ну, то — не твоя забота. Раз уж сама царица тебе будет дана, это дело образуется». — «Как же они образуются, выложенные?» — «Ну, то уж пусть у царицы голова болит».
Сашка: «Не могу я её подвести». Халыпыч ему: не рискуй, мол; сейчас вон сделаем, а там, главное, надейся.
«Заради надежды и буду пушку на колёсах держать!» — отстоял болезный дела.
Альфия Бразильская
И до того зажил смирно! Нинку с Лизонькой попросил уйти, не обижаться. Отступного дал, скотину уступил чуть не всю. А на помощь по дому завёл бобыля-подстарка. И существуют вдвоём, проживают деньги остатние. Ворота на трёх запорах; бобыль никакую бабу и вблизь не подпускает.
Собак достал заграничных голенастых, брюхо подведённое; в пасти курица умещается. Ненавидящие — кто не в штанах — собаки! Нарочно на то они выведены. Вывели их таких в старину — для войны с Шотландией. Шотландцы-солдаты в юбках: ну вот.
Сосед — по пьянке без штанов — постучался в ворота… Что сталось! Лай, рык; одна цепь — диньк! другая… Пока через забор перемахивали собаки, он — пьяный, пьяный — а рубаху с себя раз! да ноги в рукава. Лишь это спасло.
А у Сашки случая с бабой нет — он и держится на сохранённом полздоровье. Утром редьки с квасом покушал и на чердак голубей гонять. В обед с бобылём похлебают ленивых щей, оладий с творогом поедят. Бобыль на хозяйство, а Сашка ляжет на кровать, простынёй накроется, поставит на табуретку маленькую рюмочку. Покуривает себе, прихлёбывает. Знаешь, мол, царица, судьбу свою? Чувствуешь чего такое, хе-хе?
А за воротами подковы — цок-цок. И встала запряжка. Собаки — молчок. В ворота стучатся. Отпирает бобыль: ни одна не взлает собака. Кто-то в сени ступил. Бобыль, слышно, говорит: «Страдает хозяин через похабных людей». Заводит молодого человека. Костюм на том шёлковый, не наш. Иностранец-мужчина; лицо очень смуглое, красивое. «Здрасьте», — и дальше как положено, вежливо; но, конечно, несвычно для слуха говорит.
За ним негр заносит вещи. В таком точно костюме дорогом. Только на хозяине шёлк жёлтый, а у негра — белый-белый. Сашка — простынёй обёрнутый — и сел на койке. А этот молодой: помните, барышню спасли? «Помню, ядрён желток, и даже очень!» Ну, мол, я от неё. Не надо ль чего хорошего сделать? Всё в наших силах.
Сашка: да как вам сказать… А бобыль: «У него яйца попорчены смертельно, и любая баба может забрать жизнь, как суп съесть!» Сашка на него: не груби! Человек-де новый. Ему ль понять, до какой жестокости у нас доходит разврат? Вон хариусов лупят по-чёрному ради обмана женщины.
Приезжий: «Ну-ну, слушаю…» На лавку сел, шляпой обмахивается, ногу на ногу. Ботинки заграничные, но бывают такие и в Ташкенте. Перед и подошва белые, задок коричневый. А носки на нём лазоревые, в малиновую полоску. Ну, скажи — так и напомнилась птица Уксюр!
У Сашки от воспоминания поддалась душа. Всё, как оно проистекло, рассказал до мелочи. У приезжего от жалости слёзы. Горит лицом. Смуглое, а сквозь смуглость полыхает красиво так. И уж он шляпой машет на себя, машет. Разобрал вещи, открывает саквояж. Коробочка с порошками. «Какое это, — говорит, — у вас строение около?» — «Сруб для винокуренья». — «Ага, оно подходяще. Идёмте!»
Сашка: неуж-де знаете средство? «Всё увидите, чего надо! Не будем опережать».
В сруб вошли — приезжий вмиг разжёг огонь. Щепотку какую-то посыпал на дрова, и заполыхали от одной спички. Дверь дубовую заложил бруском. В срубе и воды чистой наготовлено, и брага до весёлой крепости доходит — из яблок. Анисовые яблоки. Дух — в голове хороводы! Рядом и ржаная, и ягодная бражка для перегона.
Приезжий каждую бражку помешал, да палец в неё и на язык попробовал. Почмокал эдак. И головой поводит: «О! О!» Дело хорошее, мол.
Выбирает пустую бочку. «Где у вас бурав есть?» И отверстие в средней клёпке провертел. Поставь бочку, в неё влезь: верхний край придётся тебе по грудь, под соски. А отверстие в аккурат пониже надпашья. Ну, этот приезжий кленовым гвоздём его крепко так забил.
Раздевайтесь, говорит, и наливайте пока чистой воды. Сашка слушается — чего ему… Гость кивнул: «Теперь — браги анисовой». И отсчитал девять ковшиков. Да ржаной бражки — пяток. Да четыре ковша ягодной, ежевичной. После этого сымает с себя ремешок: шведская кожа, тремя битюгами не порвёшь. И хитрым узлом завязывает Сашке за спиной руки. Проворно запястья завязал. А тому — хоть перетри верёвками! вылечи только.
Он улыбается, гость. Указал влазить в бочку. Подмышки поддерживает, помог. Больной — ладно; исполнено. Стала бочка полнёхонька, по самый краешек. Стоит Сашка в воде да в трёх бражках. Пузырьки поверху. Гость: «Где у нас тут перегнанная водочка?» — «Вон в поставце — лафитники. В зелёном — двойной выгонки, в синеньком — тройной».
Гость налил ему стопку двойной выгонки да тройной — рюмочку. «Это выпейте, этим запейте». Приятно приняла душа. Ну — держись теперь! Всыпал порошок в бочку. Там была муть, болтушка — враз стала густа. Чёрная — дёготь! Всыпал другой порошок — гущина зашипела. И переходит в прозрачную влагу. Чистая! Скажи — слеза!
А от третьего порошка эта влага начала нагреваться. Сама вроде собой, с гудом каким-то. Всё горячей и горячей. Сашка в бочке топочет, а гость: «Если гвоздь кленовый не выбьете, гуд и нагрев не прекратятся. Сваритесь!» — «Да с чего я выбью? Не с чего!»
Тут приезжий этот большую стопку тройной выгонки принял — костюм с себя. Подтяжки отстегнул, сбросил всё — девка! Здоровая, спелая, а гладкая! Эх, и красотища, ядрён желток, стерляжий студень, пеночка с варенья! Зажми ладонью глаза — она сквозь руку засияет блескучей красотой, так и полонит прелестью сладкой, круглотой белогладкой.
Как подпрыгнет! То одной ногой — туда-сюда, то другой. Извернётся, потом потянется — томно так, сладенько. Шажком вёртким и так, и этак. Ну, кажет себя! Да как стала задом играть, хрен послушный, труд нескушный! Прямо перед Сашкой.
Ну, он и спасать себя от сваренья. Три раза промахнулся по гвоздю. Не глядит в бочку-то — к влекущему взгляд припаяло. Вот всей силой характера глаза оторвал, терпит, сколь может. Хорошо — влага прозрачная. Как наддал — выскочил кленовый. Из бочки полилось: и гуд пропал, и остыло тут же. Приятная теплота только в остатней влаге.
Приезжая двумя руками его приподняла. Помогла из бочки вылезть — уж и ловка девушка! Ухватиста. Ремешок распустила с рук.
Сашка не помнит себя, конечно. Едва не сварен живьём человек, как же… Трясенье колыхает его; дрожь одну лишь колотушку не колотит: тверда и нацелена. Он, беспамятный, знай — приспосабливает, мостится. А девушка — нет. Уклонилась от приёма. Шмелю бы ужалить, да жало, не войдя, плюнуло в промах. Так и сорвалась струя. Под ногами — из бочки вылитое: к луже — лужица. И, слышно, по полу что-то: не стукнуло даже, а так… О, каменючки! Обе вышли. Походят на мышиный помёт, но твердющие!
Вот таким лишь способом и выгнало их. Через угрозу сваренья в самый-то жизненный миг.
Сашка бросил их в крысиную нору, руки помыл после них. Уф! Излеченье. Залезли с приезжей в бочку: влаги до середины в ней, а тут поднялась. Гвоздь кленовый на место воткнут. На десять шагов отлетел, как был выбит. Погрелись, от переживанья отошли. Ладошками друг дружку погладили, помыли. И тогда уж пошли у них занятия. Каменючек нет, с маху спрыгивать не надо. И ему не боязно смертельного окончания. Хорошее дело!
Вольно страдальцу вставать — не стращаться горькой расплатой перед медком молоденьким.
«Пропотей, а то умучился! — она ручками-то нежит исцелённого: — Милый наново рождён, старичок освобождён!»
Во влаге тёпленькой Сашку по надпашью гладит и ровно натолкнулась ладошкой на рукоять большую. Что за рычаг такой ввысь выперся, с маковкой укрупнённой? Не им ли дверочку отворить в погребец мой заветный? «Им! Им, красивая!» — «Да к ларчику ли такой бульдюжина? Подержу-ка снаружи я…» И ручкой приналегает — опёрлась всем телом: держит он её.
Сашка: «А не выложен часом ларчик атласом?»
«Им и выложен, милый, как не им!»
«Атласом маковка драена — глядь, и счастье нечаянно!»
«Неужель?»
«Так у нас, хорошая, так, приветливая…»
Усаживает её пупком к пупку, она ножками его в плотный обним, он руками её за сладкую прелесть. Качает сдобу, и в голос оба. Надраивают маковку до блеска-сияния, в бочке-то сидючи. Кинет в счастье криком-вздроглостью — затихнут до бодрости.
В эти промежутки и выясняется про ссыльную. Ускользнула она с роднёй за границу. Ну, по курортам там. С отдыхающим знакомится, с португальцем. Вышла за него, а он — принц; и скоро и король. Но события идут, и в Португалии его свергают. Он — в иху колонию, в Бразилию, там объявляется императором. И она — императрица, ядрён желток, стерляжий студень, пеночка с варенья!
То ли у нас в области: первые-главные воруют, воруют, но их — куда свергать!.. Выдвигают послами: туда же в Бразилию да в Португалию. Вот и провести бы обмен. Ихних послов к нам в первые секретари, в областные главари. Может, и не воровали бы так от непривычки.
А наш народ привычный на интересное. Бразильская кровь от той красивой Альфии пошла по местности. Сашкину лекарку смуглую звали Альфия. И кто говорит, что татарское имя, не понимают в этом. Конечно, теперь встретишь татарку, а она — Альфия. Значит, мол, и та Альфия была не бразильская.
Нет, бразильская была! Которые старики жили ещё недавно — вспомнят и затрясут головами от плача. Девяносто лет, а любовь не давала себя забыть. Уж и любили её в свои года! Мечтали о ней — ну, мученье. Чувствительны были люди на девушку.
Она, Альфия, состояла у императрицы в приближённых. Та ей нет-нет да помянет про Сашку. Спас, мол, а повидать нельзя. Полюбила его с того одного раза, бычий мык, задом брык! Говорит Альфие: делюсь с тобой сердечным… Всем поделюсь! Полностью! Езжай к нему на счастье.
Как чуяла, что его надо вызволять. Снарядила со всяким порошком, со всяческим средством. На любой случай предусмотрено. Мало ли чего, мол, может быть, но чтобы счастье и процветание были обеспечены человеку. И как-де он меня парнишкой посчитал, ты ему так же явись. В память любви… И плакала при этих словах, просто была в истерике.
А Сашка — чесать его, козла! — только и помнил о ней, что благодаря каменючкам. Через неё, мол, принял в оба грузила. А так — нет. Царицу ему…
Альфия, когда они опять бочку долили и в ней сидят, поплёскивают, — досказала всё. А он ей — про своё. Как птицу Уксюр увидал, что услыхал от Халыпыча, ну и дальнейшее. Она говорит: знаем мы про такую птицу. У нас её почитают. Ваш старый человек, Халыпыч-то, ох, умён! В Бразилии был бы ему самый почёт. А Сашка: «Что, исполнится в конце-то концов? К царице повезёшь?» Альфия: да разве ж не исполнилось? С кем тогда сомкнулись, на вашем песочке, — императрица! Даже больше царицы или королевы. Но вообще основное — лишь бы корона на голове.
«Но тогда не было короны!» — «Короны не было, но тело-то одно!»
Да… Такотки. Сашка после два ковша выпил ягодной. Для перегона бражка — он так выпил. Мечта — на запятках.