А я сижу, думаю: правду лепит! В самое пиковое время прошлый раз у меня трое из пятнадцати целый день в тепляке без дела просиживали: у кого рука, у кого ключица… Спасибо, что вышли! Чтобы травму актировать не пришлось. Чтобы без премиальных бригада не осталась.
А доктор уже о нем самом. О Елизарове.
Знаю, говорит, доподлинно, что микроинфаркт у вас был и что вы его на ногах перенесли. Зачем, Пал Степаныч, дальше рисковать?.. Имеет ли смысл? Сами о себе не подумаете, никто другой, мол, за вас этого не сделает.
И подсовывает Елизарову листок.
Тот глазами пробежал: «Список, работ, значит?..»
«Да, — тот говорит. — Вы нам делаете, что просим, а я, во-первых, обещаю вам самый благоприятный режим в отношении пострадавших от травм — дай бог, чтоб их не было совсем! — а во-вторых, вам лично обещаю в кардиологии персональную палату… Будет стоять у меня пустая. Если вдруг станет туго, знайте, что тылы у вас обеспечены…»
Елизаров посмотрел на него долго-долго, а потом так ласково и как будто даже с восторгом говорит: «Сукин ты сын!»
Тот охотно кивнул и слегка руками развел: конечно, мол, а что делать?..
Елизаров — опять почти с восхищением: «Су-укин!..»
И опять тот радостно кивнул.
Тогда Елизаров спрашивает: а правда ли, что главный врач — кандидат наук?..
Да, отвечает. Правда.
А по какой же части?
По части организации здравоохранения.
Так что ж вас, Елизаров говорит, выходит, этому обучали: в труднейшей производственной ситуации мертвой хваткой взять хозяйственника за горло и тут, мол, его и додавить?!
А врач смеется: нет, мол, это жизнь такой путь подсказывает, а то, чему нас, Пал Степанович, учат, — разве это хоть когда-либо потом пригодится?.. Я, говорит, даже думаю другой раз, что на самом-то деле мы не учим, а, наоборот, мы о т у ч и в а е м. Если, говорит, за критерий и принять как раз ее, живую жизнь.
Как-то он так тогда сказал.
И Елизаров поулыбался горько и покивал ему.
Потом ко мне поворачивается: «Как ты, Володя, думаешь? Что бы мы с тобой сделали с товарищем организатором здравоохранения, если бы взамен обещанных монтажникам благ он бы нам предложил не кнопки для вызова сестричек в палатах поставить, а собственную дачу ему отремонтировать?..»
Я говорю: «Вышвырнули бы за дверь. Как минимум. А то бы и выбросили в окошко».
«А ведь он д л я д е л а старается, — говорит Елизаров. — Представляешь?»
Я только вздохнул. Хотелось мне что-то такое сказать: помочь бы, мол, надо. Но я сдержался — как чувствовал!
Пододвигает вдруг Елизаров эту бумажку ко мне и говорит: «Володя!.. А может, выручишь? Ты?.. Потому что кого еще просить? У всех дел повыше горла, не хуже меня ты это знаешь… Сделай, я тебя прошу. Для меня. Могу я к тебе хоть раз — с личной просьбой? Я твой должник буду. Я отдам. Верь. Но сегодня — выручи. Сделаешь?! И пускай это будет наша маленькая тайна…»
И грустно так улыбнулся.
Но это все я уже потом стал понимать. Задним числом. Тем самым задним умом, на который крепок, говорят, русский человек…
А тогда я только молча свернул листок, положил в кармашек к себе и встал.
«Спасибо, — говорю ему, — за чай. Очень, — говорю, — хороший чай. Сладкий. Да жаль, идти надо».
А он руку мою прихлопнул своею, задержал на миг на столешнице.
«Но учти, — говорит, — что ответственности за основную работу это с тебя ни в коем разе не снимает. Ты понимаешь? Кровь из носу, а сдай в срок. И, где б я ни был, тут же доложи».
У него закон был: ночь-полночь, а если ты дело какое важное закончил, едешь к нему домой, а может, в гости, вслед за ним, если он в гостях; такое, правда, бывало редко — когда ему? В баньку, случалось, чаще, баньку, со всякой травкою тоже, — это он любил крепко: одна, говорил, радость и один отдых…
А как-то раз знаешь я что? Он на каком-то совещании в Киеве, а я работу закончил до времени, и — в Киев!.. Хочу, говорю ему, доложить… Рад был! Перед каким-то начальством извинился и повел меня в лучший ресторан. Молодец, говорит, что прилетел!.. Главбух, правда, не хотел потом командировку оплачивать, дело до третьей резолюции дошло, но Елизаров после остальным бригадирам на полном серьезе меня в пример ставил: вот, мол, братья-славяне, — учитесь!
Умел он, скажу я тебе, конечно!
Знал, скажу.
Чувствовал.
Понимал.
А может, просто — любил?..
Что ж теперь?.. Теперь что ж.
А когда я вышел от него в тот раз, в глазах у меня было от обиды темно. Вот такие, Володя, говорил я себе, дела! Пошел по шерсть, а вернулся стриженый. И будешь теперь кнопочки по больничным палатам ставить. Кнопопушечки. Кнопопулечки. Кнопопопочки!..
Стал в тресте на крыльце, думаю: неужели уже и наш Елизаров испаскудился?
Коечки, видишь, ему персональной захотелось.
Если уже и Елизаров, думаю, — тогда все!..
И знаешь, что я первым делом решил?
Снял я всех до одного своих орлов с главного корпуса и бросил на больницу. Эти самые кнопопулечки ставить. Кнопопопочки.
И ребята мои, мастерюги, которым цены нет, национальное богатство, как сказал про них один добрый и, главное, понимающий человек, асы, понимаешь, удальцы-ребята, как пэтэушники на производственной какой-либо практике, и долбили стены, и тянули кабель, и бетонные унитазы, которые какой-то большой ученый специально для Сибири сообразил и которые, конечно, стали потом на куски разваливаться, меняли на фаянсовые, и сваривали какие-то кронштейны, подставочки, крючочки… И по палатам вместе с разводкою из трубок оставляли, как трофей, кислородные баллоны с меткой нашей бригады — с моими, выходит, инициалами. И чуть ли не со слезами отдавали другое годами накопленное добро…
А что, говорил я себе, Володя, поделаешь, если надо обеспечить тылы для нашего дорогого, всеми горячо любимого Пал Степаныча? Для Елизарова. Для товарища управляющего трестом.
Сейчас вот спичка догорит… видишь? Вот такой я в те дни стал черный. И такой худой.
Генрих, снабженец наш, от меня буквально прятался, потому что я на полном серьезе пообещал ему… одним словом, пообещал. Если срочно не укомплектует бригаду всем, что мы больничке подарили, чтобы «заткнуть пасть» товарищу кандидату наук. Специалисту в области организации здравоохранения… Выражение, пардон, не мое.
Игоря Проничкина.
Хоть я ни с кем из ребят не поделился, только Надюше своей обо всем рассказал, нашу с управляющим «маленькую тайну» многие, конечно, тут же раскусили, и слухи по тресту поползли, один другого чудней, хоть все они в конце концов в одно упирались: в эту самую персональную коечку в отдельной палате…
Дальше что?
Когда вернулись на главный корпус, я с первого же дня задал такой темп, что мальчики мои в электричке тут же на плече друг у друга задремывали; один раз было, поверишь, проспали поселок, всей сменою в город укатили, там нас на вокзале растолкали, когда вагоны обходили, перед тем как электричку в тупик загнать.
И ребят замордовал, и сам, брат, дошел почти до точки.
Тянул на одной злости: посмотрим, говорю, Пал Степаныч, это мы еще посмотрим, кто из нас первый попадет в кардиологию, ты, Пал Степаныч, или — я!..
Много на себя брал.
А подзалетел, конечно, он. Елизаров…
Объясни ты мне, темному! Предположим, трактор. На двести «лошадей». Средний. А груз такой, чтобы утащить его — пятьсот «лошадок» нужны. И не под горку. И не по снегу там. Без всяких этих.
Будут ли пытаться сделать это одним трактором?..
Да не станут и пробовать!
Найдут по крайней мере еще один такой же, поставят связкой.
И никто при этом не вздумает пинать в траки сапогом и поливать конструктора или тех, кто его, этот трактор, сделал.
Двести «лошадок», значит, двести. И весь спрос.
А вот с человеком другое дело. Он у нас вроде все может. Он — двужильный.
Объем у нас в тот раз и в самом деле такой был, что тресту никак не вытянуть. Простая арифметика. Должно, и ежику ясно.
Но вот вместо того чтобы без лишних слов ресурсами помочь или хоть пару-тройку узелков кому-то другому перекинуть, говорят вдруг: плохо воспитательная работа поставлена. Потому-то, мол, трест и спотыкается.
Ну при чем тут?!
На каком-то высоком совещании, на стройке их тогда чуть не каждый день проводили, и давай Елизарову пенять: и то в этой самой воспитательной работе у тебя не так, и это — тоже не так. Чего только не наговорили!.. Какое только лыко в строку не поставили.
Мне вообще-то ясно: нужна встряска. Для того и накручивают, для того начальника и заводят, чтобы он потом в свою очередь — да еще, может, в тройном размере — своих подчиненных подзавел, а те в свою очередь — своих… И тэдэ, как говорится, и тэпэ. Пока не дойдет это все в конце концов непосредственно до электросварщика Ивана Чернопазова и не шарахнет его таким манером, что вместо положенных за смену тридцати швов он тебе девяносто сварит… эхма!..
Тогда ты уж дай химикам задание: пусть особую таблетку придумают. А ты потом только скажешь: понимаю, дорогой Пал Степаныч, что работник ты золотой, дай я тебе руку за это пожму, дай обниму тебя, но ситуация нынче такая, что деваться нам некуда, вот тебе, брат, таблетка, от которой у тебя энергии станет вдвое — ну, маленько, правда, при этом тебя и поколотит… Маленько и потрясет. А эти вот таблетки ты раздай всем своим остальным: это для начальников управлений, это — старшему прорабу, это — мастеру, а это персонально — Чернопазову Ивану. И те же самые слова сказать им не позабудь. И руку пожать при этом. И обнять.
Ну, не справедливей ли будет, ты скажи?..
А в тот раз давай шпынять Елизарова. Один больно, а другой — и еще больней. Как будто и они соревнуются.
Очередной оратор и говорит: мол, в чем беда? А в том, конечно, что не дошли до каждого. А почему не дошли?.. Да потому, что, мол, руководителям монтажного треста некогда этим заниматься — у них совсем другие заботы. Завели, видите ли, в тресте барана, и все внимание — только ему одному, чуть не молятся на него, на руках его не носят, куда ни едут — с собою непонятно зачем берут… Я, говорит, не убежден, что и на это совещание монтажники его с собою не привели, — как, мол, товарищ Елизаров? Что вы на это скажете?..
А Елизаров поднялся и громко, на весь зал, и говорит: «Нет, не привели. Здесь и без него баранов достаточно!»
Сказал и как-то так вскинулся, говорят, будто бы в грудь его толкнули. Пошел между рядами, открыл дверь…
В спину ему, конечно: «Кто вам давал такое право — покидать?.. Вернитесь, товарищ Елизаров!»
Но он там уже попросил вызвать «скорую».
А назавтра по стройке слух: лежит Елизаров в персональной своей палате и в потолок поплевывает… Никого к нему не пускают — не положено, и он спокойненько себе смотрит цветной телевизор, свежие журнальчики листает, армянский коньячок пьет. Чем не жизнь?!
Тут как раз мы свою работу почти закончили, всего ничего осталось, я и говорю Проничкину: надо нам завтра к вечеру Елизарову доложить.
Игорь только прищурился: «Ясненько!..»
Пошел на хлебозавод, позаигрывал там с девчатами, зубы им позаговаривал, и дали они ему напрокат два халата и два белых чепчика, какие пекари носят.
Взял он с собою этот чемоданчик, «дипломат», и за углом больницы надели мы с ним халаты, а потом он достал еще очки для меня — я в них налетел потом в коридоре на пожилую нянечку, думал, бедную, с ног собью… И достал пару столовских беляшей, какие ни один нормальный человек есть не станет, а только так: или слишком ученый, или совсем задерганный.
Откусили мы по кусочку и — вперед.
«А знаете, коллега, — громко говорит он с набитым ртом, — бывали с больными случаи, когда…» И дальше такое засвечивает, что я и повторить сейчас не сумею — недаром он все деньги на книжки тратит.
«Да, конечно, — я громко соглашаюсь. — Но ведь не станете вы, кандидат наук, отрицать, что бывает совсем наоборот…»
И проходим благополучно и через приемный покой, и по коридору, и с этажа на этаж, и в эту самую кардиологию, куда никого пускать не положено…
Нашли персональную, значит, эту самую палату, приоткрыли дверь.
Телевизор и в самом деле работает, и в самом деле цветной, но Елизаров, решили мы, убрал звук, отвернулся к стенке, думали — спит…
Переглянулись мы с Игорем: мол, правду говорили — все так! Вместо обычной тумбочки горка с фужерами стоит. А что поделаешь, и верно — персональная!..
Одернули халаты и чепчики поправили, приосанились, собрались уже в палату шагнуть, как тут вдруг нас оттолкнули, и мимо промчался в дверь один врач, другой, третий, потом туда покатили какую-то тележку с приборами, и Елизарова обступили, и две сестры сразу стали делать ему уколы, и все заговорили громким шепотом, потом еще громче, еще, и тут как оборвало — раз, и смолкли…
Такая вдруг стала тишина!
Мне показалось, слышу, как халаты шуршат, когда руки у них у кого опускаются, а у кого просто падают. Как плети.
Потом вдруг ожил главный врач, засуетился, заторопил всех, забегал, затормошил, заговорил с жаром, но все остальные только молча качали головами: мол, поздно. Уже, мол, все.
Определили потом: обширный инфаркт.
И в самом деле — второй.
И все-таки, говорят, можно было человека спасти, если хватились бы они вовремя… А им, видишь ли, и в голову не пришло, что человеку плохо — думали, предложением отлежаться решил воспользоваться. И начали, видишь, не с уколов, какие положены, а и взаправду — с коньяка…
Такие дела.
Все этот кандидат наук, организатор здравоохранения, просчитал. Все предусмотрел. Все учел. В одном ошибся: Елизарова не понял.
Не было у него в душе двойного дна. Ну что поделаешь — не было!
Не тот характер…
Когда схоронили Пал Степаныча, когда уже сели поминать по монтажному обычаю чистым спиртом, подошла ко мне его жена Марья Даниловна, села рядом, опять заплакала…