Брат, найди брата
ПРОНИКАЮЩЕЕ РАНЕНИЕ
ПРИСКАЗКА
Есть у вас старый друг — министр?.. У меня есть.
Мы с ним учились в одной школе с первого по десятый, правда, в разных классах. Я был «ашник», он — «бэшник». В восьмом меня избрали комсоргом школы, а его — председателем учкома, и тут мы, что называется, сошлись. Мало того что вместе часами заседали, рядом держались на вечерах, мы еще и перемены прихватывали: бежали, бывало, через огород к моей бабушке разжиться чем-либо вкусненьким.
Бабушке было уже далеко за восемьдесят, в нашей станице она еще застала те времена, когда девки, боясь похищения, ходили по воду в сопровождении казаков, и теперь, завершая жизненный круг и потихоньку возвращаясь в свое стародавнее, она подозрительно поглядывала на будущего министра, почти каждый раз отзывала меня в сторонку и опасливым шепотом спрашивала: «Этот азият-то твой, он хоть — мирный?..»
Мне казалось, что дружок мой все слышит, я делал страшные глаза и только с укором произносил: «Бабушка?!» «Ладно, — ворчала она, — ладно!.. Уже и спросить низзя!» — и совала нам в руки горячие пирожки с фасолью — таких сладких я никогда потом уже и не ел…
Алан был осетин, отец его работал в госбанке, а мой, вечный районный путешественник, занимал тогда очередную номенклатурную должность: уполминзаг. Уполномоченный Министерства заготовок.
Когда умер Сталин и на линейке вся школа навзрыд отплакала, мы с Аланом сбежали с уроков и отправились в военкомат. Мы считали, что наша страна теперь в опасности, и потребовали у военкома, досрочного призыва в армию. Военком сказал, что дело это слишком серьезное и ему надо кое с кем проконсультироваться. Вечером отцы дали нам с Аланом хорошенькую взбучку и в конце концов вырвали у нас вынужденное обещание не валять дурака, а серьезно готовиться к выпускным экзаменам — оба мы «тянули на золото».
Враги так и не воспользовались моментом, так и не напали на нас, и мы с Аланом постепенно перестали ездить в соседнюю станицу, чтобы тайком послать оттуда письмо уже в Министерство обороны. Жизнь наша входила в обычную колею, и, чем меньше времени оставалось до лета, тем жарче разгорались у нас споры, куда пойти после школы.
Учительница литературы Юлия Филипповна, удивительная женщина из семьи старых ленинградских интеллигентов, вселенскими ветрами занесенная в глухое наше Предгорье, не мыслила для нас иной судьбы, нежели на поприще словесности. Каждую пятницу мы собирались у нее дома, и она открывала свои девичьи альбомы со стихами Бальмонта и Апухтина, а после все терпеливо слушали мою повесть о советском капитане дальнего плавания Иванове и негритенке Гарри, несчастном моем тезке, встреченном нашими матросами около мусорной свалки в одном из самых бедных кварталов Нью-Йорка… Алан был поближе к родимой земле — он храбро читал пьесы из жизни легендарных осетинских богатырей… Конечно же мы были «словесники», чего там — вспомнить все наши горячие увлеченья, заумные споры, бессмысленные остроты, которые казались тогда верхом изящества.
«Что такое авантюрист, слушай?! — по-кавказски жарко кричал в парке Алан. — Это: а в о н — т у р и с т!» И показывал пальцем на розоватую под последними лучами солнца далекую макушку Эльбруса. «Какой лучший из миров?» — громко спрашивал кто-либо другой из нашей компании. Хором ему отвечали: «Книжный!..»
Но это все, как говорится, наносное, это так, для разрядки… А жизнь свою каждый из нас посвятит чему-то, ясное дело, самому важному.
«Куда ты собрался?! Какой тебе МАИ, если у тебя очки — минус пять! А там одни чертежи». Но Алан твердо решил стать авиаконструктором. «Какой из тебя философ?.. Ты должен стихи писать!» Но я не сомневался, что мое призванье — двигать вперед философскую науку.
А черных вельветках на молнии и в клешах, каждая штанина которых стоила исправной дворницкой метлы, с чемоданами, перетянутыми брючными ремнями, и с пузатыми авоськами краснощеких кубанских помидоров летом пятьдесят третьего мы с Аланом приехали покорять Москву.
Он поступил в МАИ. Я — в университет. На философский.
Уже после первого семестра он надел очки на единичку больше. Я схлопотал «неуды» по высшей математике и по коллоидной химии и остался без «стипушки».
И в сентябре пятьдесят четвертого дорожки наши снова сошлись — на первом курсе факультета журналистики.
«Что такое авантюрист? — весело крикнул мне Алан в старом университетском дворике на Моховой. — Это: а в о н — т у р и с т!» И кивнул за ограду, мимо которой шел увешанный фотокамерами человек в тирольской шляпе с пером — может, и в самом деле первый зарубежный турист…
После учебы я распределился в Сибирь, работал в многотиражке на большой стройке, но довольно быстро ушел «на вольные хлеба» и там же, в поселке под Новокузнецком, на Антоновской площадке, принялся писать длинные романы «о железных» прорабах и о матерях-одиночках — их временных женах.
Алан поставил в Орджоникидзе несколько пьес, снял кино, вот-вот у него должен был выйти большой роман, но работу он не бросал, а все поднимался потихоньку по служебным ступенькам и поднимался, пока… Но с этого я ведь начал: есть у вас старый друг — министр?.. У меня есть.
Министр из Северной Осетии — Алан Салтанович. Могу дать служебный телефон. Насчет домашнего сложней. Зачем же обремененного бесконечными заботами человека беспокоить еще и дома? К тому же, может статься, дома его и нет. С ансамблем «Иристон» на этот раз полетел в Мексику. Или сидит в столице, готовит Дни осетинского искусства…
Остался ли он, несмотря на высокий пост, своим парнем? Остался, да. Но, правда, не без того, чтобы…
Однажды позвонил из гостиницы «Москва», сказал, что в номере у него стоит ящик яблок, но сам он завезти их не сумеет, дела… Может, я подскочу?
Остался ли он, несмотря на высокий пост, своим парнем?
С ящиком мы вышли потом из гостиницы, стали ловить такси — нам оказалось по дороге, — но время было предвечернее, самый разъезд, автомобили неслись мимо и мимо. «Знаешь, как плохо приходится в Москве без машины!» — пожаловался министр, и лицо у него сделалось скорбное…
Тут я ему и врезал. «Ах ты! — говорю. — А как же другие без нее — всю жизнь?»
Но вообще-то мне было жаль его: только что в очередной раз отболел, опять еле-еле сбили давление… Нам ведь уже за сорок! Ко всему уже здесь, в Москве, угораздило его простудиться — южный человек! Что такое хорошая парилка с можжевеловым веничком, и понятия не имеет. Стоит теперь с пылающими щеками, вяло приподнимает руку навстречу этим оторвиголовам, каждый из которых мчится как на крыльях конечно же в родной таксопарк…
И пока он без всякой надежды тянул руку, я пошел мимо замерших в ожидании около гостиницы разнокалиберных черных «лимузинов»: «На пятнадцать минут, ребята!.. Всего на пятнадцать». Кто-то в конце концов решился, заломил, естественно, как за всю смену, но уж больно мне хотелось прокатить Алана в приличествующем его должности автомобиле…
«Чайка» была довольно старая, но все же «Чайка», в просторном салоне мы уместились рядышком на заднем сиденье, и я не утерпел, стал Алана потихоньку подначивать. Издалека.
Вот, говорю, знакомые киношники рассказывали, как они снимали в Сухуми, и у них была «Чайка» — так сказать, реквизит… Так один южный человек — что? Договорился с шофером, чтобы тот каждое утро подъезжал за ним к дому и отвозил на работу, а вечером привозил обратно. В один конец — четвертной. Правда, шоферу приходилось всякий раз потом долго ждать, пока наниматель, скажем так, стоя одной ногой на подножке и держа руку на дверце, громко — чтобы вся улица слышала — последние распоряжения отдает утром жене, а вечером соответственно — подчиненным… Зато вся группа не знала недостатка в «Киндзмараули»… Может, говорю, и мне сейчас надо с нашим водителем договориться, и в следующий раз, когда ты приедешь в Москву, он тоже будет приезжать за тобой утром и вечером, а?.. Да и мне, говорю, давно бы не мешало разок-другой к какому-либо издательству подкатить на такой вот машине… Глядишь, и пошли бы дела мои повеселей!
Когда мы остановились и я расплатился, слушавший нас вполуха и деликатно посмеивавшийся водитель посерьезнел и с дружескою заботой сказал мне: «Оставьте ваш телефон — я ведь не один на ней… Надо поговорить с напарником. Против он, я думаю, не будет, но, как говорится, для порядка…»
Напрасно я пробовал убеждать шофера, что я шутник с детства. В конце концов он черкнул на клочке и сунул мне свой телефон. Шутки шутками, а там, глядишь, — мало ли?
И когда он уже отъехал и солидный Алан, как в школьные наши времена, хлопнул себя ладонью по коленке и посреди тротуара согнулся от смеха, я с удовольствием и с нежностью к нему лишний раз понял, что с другом моим все в порядке…
Но это присказка. Более того: присказка к присказке. Может такое быть?..
Сама присказка начнется с того, что три года назад я впервые отправился в Кисловодск, тоже с давлением, тоже со стенокардией. Туда позвонил мне из дома Алан: человек я в конце-то концов или нет?.. Могу я заехать потом в Орджоникидзе? Это не Москва, да: машину он, конечно, пришлет…
И единственное из условий, которое мне удалось отвоевать, было следующее: несмотря на известное всему миру осетинское гостеприимство, жить я буду в гостинице. Мы художники. Мы народ такой… И вдруг оно придет ко мне ночью? Вдохновение, естественно. Кто же еще?
Стоял самый конец апреля — теплынь к сушь. Деревья уже отцвели, но листвы еще не было, и темные штрихи веток лишь подчеркивали изумрудный окрас полей да голубизну отодвинутой солнцем дали.
В размытой сини высоко над Пятигорском кувыркался красный спортивный самолет. Набирая скорость, несся к земле, где-то меж коричневатых холмов выходил из пике и снова очертя голову бросался вверх.
По обеим сторонам черного от резины асфальта, чуть съехав на обочину, замерли легковые автомобили, и возле них кучками и по одному, задрав головы, стояли усатые мужчины в громадных кепках, которые на Кавказе называют «аэродром». Может, думали, что лихому летчику в красном самолетике вдруг и в самом деле понадобится запасная полоса?.. Тут-то их безразмерные кепари и пригодятся.
Таймураз, молодой шофер министра культуры, не остановился, даже не сбросил газ — вверх поглядывал только искоса. И мимо серых, лишь начинающих наливаться зеленью садов Кабарды, мимо подметенных, с каменными оградами аулов, мимо уже слегка посветлевших, уже вернувшихся в русло рек с бескрайнею галькой по отлогим подсыхающим берегам наша «Волга» неслась так, словно Таймураз участвовал в одному ему известном пробеге.
Кое-где на молодой травке рядом с дорогою стояли фургоны автолавок, курились дымки, и поверх опущенного рядом с водителем бокового стекла ветер швырял внутрь горьковатый запах горелого жира.
«Таймураз, может, по шашлычку?» Очень мне хотелось остановиться, потоптаться возле дымка — приобщиться.
Он многозначительно говорил: «Надо терпеть».
Потом по обеим сторонам потянулись ровные поля яркой яичной желтизны — цвел рапс, а где-то далеко за полями, справа, вдруг проявились синие горы с облитыми молочной белизной снежными пиками. Мелькнул пограничный столб с названием республики на просторном щите, и Таймураз резко затормозил: посредине трассы, на белой осевой линии, стоял человек в расстегнутом сером плаще и в шляпе. Левая рука его была в кармане пиджака. Правую он тянул ладонью к обочине.
Наша «Волга» послушно съехала с шоссе и через пологий кювет вынырнула к подножию невысокого холма. Здесь на крошечной поляне стоял газик, на капоте у которого была раскинута самая настоящая скатерть-самобранка со всеми уже возникшими на ней припасами. Около газика держались рядком двое молодых мужчин. У одного в руках был поднос, на котором вместе с осетинским пирогом из сыра — олибахом — и вареною курицей стояла бутылка «Российской» с надетым на горлышко перевернутым стаканом. У другого — пузатый кувшин кукурузного пива и с серебряным краем рог.
Пока вернувшийся от дороги мужчина в плаще и в шляпе, называя меня по имени-отчеству, как старому знакомому долго жал руку, мягко говоря, что министр, к большому огорчению, болен и потому встретить друга на границе Осетии попросил их, своих товарищей, я судорожно старался припомнить, что бы такое можно было поставить себе в заслугу перед этой землей, на которой теперь стоял… Что?!
Написал как-то очерк о знаменитых с дореволюционных времен джигитах Кантемировых. Работалось мне над ним в охотку, получился вроде бы ничего, с братьями Ирбеком да Мухтаром я дружу до сих пор и, когда они выступают в Москве, обязательно хожу на них посмотреть… Я ведь по матери — казак, я лошадник в душе. Тайный…
Это и все? Больше, пожалуй, как ни старайся, не наскрести.
Или все дело в этом слове, которое на Кавказе окружено словно магией: г о с т ь.
Замотанный в Москве ежедневной суетой, задерганный бесконечными звонками, пристыженный измученным видом жены, которая чуть ли не каждый день после работы собирает на стол в моем кабинете или покорно терпит наши громкие заполночные застолья в маленькой кухне рядом с комнатой, где она спит; молча страдающий от того, что в ранние часы утра, когда мне обычно лучше всего пишется, к рабочему столу не пробраться из-за окруживших его раскладушек со спящими моими товарищами; мечтающий заиметь хорошего знакомого, администратора какой-нибудь хоть самой завалящей гостиницы — сколько я потом, вспоминая Осетию, говорил себе: и для тебя, несмотря ни на что, слово это всегда должно оставаться священным… Начать с того, что все мы, ну, все, какие бы самые удивительные различия ни отмечали нас, — разве мы не гости на нашей теплой и, спасибо, все еще пока зеленой Земле?
А тогда были и длинные, полные и уважения, и собственного достоинства тосты, и была празелень долин с бредущими по склону серыми овцами, и был каменный минарет, на который когда-то взбирался Пушкин, и была станица Змейская, в новых кирпичных домах сохранившая облик старых казачьих куреней, — значит, если мне ее с таким желанием показывали, мой друг говорил, откуда я родом, значит, сам не забыл тот край, который нас с ним взрастил…
Сняв шапки, стояли мы около пушек с длинными стволами, замерших на бетонных площадках в парке рядом с доро́гой в узкой горловине Эльхотовского ущелья: здесь в сорок втором остановили немцев. Дальше они уже не прошли. Здесь сами горы знают, кто друг и кто враг, хоть и не могли они в ту грозную пору прикрыть собой всех — сколько тут вместе с другими полегло осетин!.. Ничего, ничего, мой друг Алан Салтанович не будет в обиде, ничего, что немножко обождет, — может, мы проскочим на один из отрогов, там до сих пор еще есть ямки от партизанских землянок. Наш главный встречающий, заместитель председателя Кировского райисполкома Изатбек Батяев, двенадцатилетним мальчишкой был у них в отряде связным…
И мы поехали, ничего. И долго сидели потом на краю поросшей кустами терна глубокой выемки и в память тех безусых ребят, кому в борьбе с вымуштрованными в Альпах молодцами из «Эдельвейса» своими жизнями пришлось расплачиваться за каждую мало-мальски приметную родную вершину, пили горькое осетинское пиво…
Ничего, что я стал вдруг об этом?.. Вы поймете?
Несколько лет назад жарким солнечным днем я стоял в Москве у метро «Новослободская», ждал своего троллейбуса… Не помню уж отчего, но настроение у меня было благостное, дружелюбно оглядывал небольшую толпу на остановке, скользил глазами по лицам, и вдруг волосы у меня на затылке приподняло колючим холодком, ожгло шею, кольнуло остренько кожу между лопатками… То был удивительный страх: мне казалось, такого я никогда еще не испытывал и вместе с тем совершенно ясно ощутил, что он тайно жил во мне очень и очень давно — может быть, он родился в один день и одну минуту со мной…
Рядом стоял высокий, с открытой шеей белобрысый парень в серой, мышиного цвета, шапке с длинным козырьком. Он был в распахнутой куртке, на крутом плече висел кожаный кофр.
В троллейбусе я нарочно стал рядом, улучил момент: «Вижу, вы с камерой. Наверное, фоторепортер?.. Мы почти коллеги, я — литератор. Простите профессиональный интерес: откуда эта шапка?» Он улыбнулся дружески — такой симпатичный парень! «Снимали фильм о войне на Кавказе, о егерях… Я был помощником оператора. Понравилась — выпросил одну у костюмерши. Тут на ней металлический цветок был…» — «Эдельвейс?» — «Ну да, цветок я снял, а так ношу, говорят, мне идет, а что?»
Я сказал, что со времен оккупации не видал вблизи этих мышиных шапок. Он рассмеялся: «Значит, похоже?.. А вы еще помните?»
В августе сорок второго в бабушкином доме егеря стояли у нас несколько дней, потом однажды рано утром уехали. На велосипедах. На стенке остался висеть забытый одним из них солдатский медальон. Тетка, которая распоряжалась в доме, строго-настрого запретила всем и близко подходить к медальону и, уходя с нашей мамою отрабатывать немцам, в качестве охраны приставила к нему дочь Юльку, постарше нас с братом. Проблему охраны Юлька решила очень просто: нацепила медальон себе на шею и с ним весь день гайдала по улице…
Она так и красовалась, когда уже перед вечером у наших ворот спрыгнули с велосипедов двое черных от пыли, шатавшихся от усталости егерей. Хозяин пропажи сразу увидел Юльку и первым делом рванул с нее медальон. Второй, больно поталкивая куда придется дулом коротенького автомата, быстро собрал нас вокруг бабушки, велел стоять смирно, отошел на несколько шагов и дал над головами длинную очередь.
То ли со страху, а то ли чтобы умилостивить их, бабушка бросилась в сарай и вынесла кувшин молока, протянула тому, чей был медальон. Он не отрываясь выпил чуть ли не весь кувшин, отер грязный подбородок и вдруг заплакал. Может, рад был, что пропажа нашлась. Может, отчего-то еще…
Когда они уехали, когда отплакала Юлька, которую чуть не убила, вернувшись с работы, суровая наша тетка, мы понаходили в спорыше у ворот гильзы и расставили их рядком на подоконнике. Двенадцать гильз… Помню, как они едко пахли. Я помню!
Выходит — помимо воли, если мороз по коже. Казалось, давно позабытый страх сорок второго года…
Поэтому заждался нас с Теймуразом мой старый друг Алан. Поэтому немножко остыл олибах, который испекла его жена Оля, статная и красивая, с голубовато-серыми глазами русачка.
Министр был в идеальной, с дорогими запонками, рубахе с расстегнутым воротником и в вылинявшем, словно в студенческие наши времена, трико из хэбэ. Посмеиваясь из-под очков, сперва он предложил тост в честь покровителя путников доброго бога Уастарджи, который, спасибо ему, помог гостю благополучно добраться к порогу дома старого друга…
Поздно ночью по безлюдным, уже погрузившимся в сон улицам шли мы в гостиницу «Владикавказ». Из темноты парка на берегу Терека сквозь слитный шум воды тонко доносились пугливые голоса павлинов. Под светом стоявших на мосту фонарей река была как черненое серебро. От ломких, с крутыми горбами, волн наносило снеговым холодком.
Ощущая затылком тепло гостиницы, я постоял немного в дверях, приподнятой ладошкой еще раз помахал моим оглянувшимся друзьям и вошел в холл…
Видели вы, конечно, и не раз, так или иначе выполненные панно с изображением карты Родины?.. Такое вот всем знакомое панно, только очень большое, может быть, три на шесть, а может, и чуть побольше, висело в холле гостиницы, и, как бы желая отметиться на новом месте, а заодно взглянуть на давно знакомые города, в которых когда-то жил или просто бывал, я остановился напротив, первым делом нашел Орджоникидзе, а потом поднял глаза на Эстонию, на Таллин и привычно заскользил взглядом вниз и направо…
Панно было красочным и рельефным, там, где положено быть большим городам, висели крупные, с доброй чеканкой бронзовые кругляши — каждый со своею символикою. Минск с неизменным зубром. Хлебный, пшеничный Киев… С горными пиками над высоковольтными линиями, с виноградными лозами Кавказ. Средняя Азия. Сибирь… Тут столиц уже не было, тут за бронзовый, с чеканкою, герб надо было как следует поработать, ясное дело — повкалывать. Заводы Омска. Нефтяные вышки Тюмени. Потом сразу — Новосибирск, за ним Красноярск, Иркутск.
Не было моего Новокузнецка Не было Кемерова над ним. Не было Томска.
Зато посреди бронзовых сосен и елей красовался гигантский самосвал с задранным кузовом. Под кругляшом была надпись: Максимкин Яр. Что за чудо?
Я потоптался под затмившим Кузбасс — это индустриальное-то сердце Сибири! — Максимкиным Яром и не нашел ничего лучше, как подойти к дежурному, который подремывал за высокой стойкой. «Там у вас на карте — Максимкин Яр. В Западной Сибири. Не знаете, что за город?»
Пожилой дежурный коротко спросил: «Сам откуда?»
Не захотелось говорить, что из Москвы. Не потому, что я недолго в Москве живу. Нет. Просто по духу я, знаю, не москвич. Я с Антоновки, что под Новокузнецком. Там свой дух. Поверьте, особенный.
«Я — сибиряк!»
Он скучно зевнул: «Тогда тебе лучше знать, дорогой!..»
Тоже правильно.
Утром, спустившись позавтракать, я первым делом подошел к панно и опять хорошенько вгляделся, опять съел глазами этот странный Максимкин Яр. Когда за мною заехал Алан, взял его повыше локтя, и к карте мы подошли уже вдвоем.
«И что ты хочешь этим сказать? — весело спросил Алан. — Мне, например, все ясно: Новокузнецк твой в Осетии не знают, а Максимкин Яр — вот он, пожалуйста!»
Друг тоже — посыпал соли на рану…
«Я тебя очень прошу, — сказал я. — Хоть это вовсе не по твоей части, нельзя ли выяснить, почему он попал на эту карту?..»
Алан ткнул мне в грудь раскрытой ладонью: «Ты что, серьезно?.. Не знал, что ты такой ревнивый!»
Но я его в конце концов, что называется, додавил. Ладно, пообещал Алан, так уж и быть, мол, — выясним!
Он все еще как следует не оклемался, ему посидеть бы дома, да только куда там, разве н а с т о я щ и й осетин, будь он, что называется, при смерти, пустит на самотек такое ответственное дело — ваше знакомство с его столицей, с его родною землей?.. Ему ну просто позарез необходимо, чтобы вы увидели ее такою, какой видит он. Чтобы полюбили хотя бы приблизительно так, как он любит.
И почти целый день мы провели в поездке по городу и окрестностям. Таймураз, поведя подбородком на прочные ворота, которые в старые времена оказали бы честь какой-либо средневековой крепостенке, нет-нет да и подбрасывал где-либо на окраине: «Вот, считается, современный дом. Такой, чтобы в подвале автокран мог свободно развернуться». — «А зачем автокран в подвале?..» — «А бочки переставлять?!»
Алан был больше озабочен другим.
«Здесь лежит наш Исса, — говорил, когда на кладбище мы стояли около украшенной цветами могилы генерала Плиева. — Не буду тебе много рассказывать, ты просто не можешь о нем не знать. Так? Так. А теперь — сюда. Кто такой Мамсуров, ты слышал? Я тебе еще не рассказывал? Легендарная личность. Интернационалист. О нем, погоди, еще будут говорить. Думаешь, с кого писал Хемингуэй своего главного героя в романе «По ком звонит колокол»? Роберт Джордан, да. Так вот это Мамсуров наш. Мы с ним, как вот с тобой сейчас, не один раз беседовали — я книгу о нем хочу… Пристал, говорит, один журналист, американец, буквально проходу не дает. В Испании. Мол, надо поговорить. А Мамсурову было до того ли? Ночей не спал. А потом вдруг необычное поручение: три вечера посвятить американскому писателю Хемингуэю. Пришлось все срочные дела бросить… Каждый вечер Хем приходил к нему с картонной коробкой вина. Восемнадцать бутылок. И сам к утру все это выпивал. Но ручку не выпускал, нет. И знаешь, о чем он больше всего расспрашивал? Мамсуров говорит, просто замучил: а как пахла пыль, когда вы лежали перед мостом?.. А как трава шелестела? Как звезды, слушай, мерцали?.. Как?! А человек меньше всего был готов отвечать на эти вопросы. Но отвечал, конечно, как мог. Понравился ему Хемингуэй. И он старался. Зато потом знаешь что?.. Он все это потом нашел в романе. И как пыль пахла. И как светила луна…»
В гостинице поздно вечером я вынес кресло на балкон, поставил так, чтобы мне было видно и черный, в блестящей чешуе, Терек, и темный, с редкими огнями, парк за ним. Сидел и слушал опять, как тонкоголосо кричали в парке павлины…
Когда-то дома у нас жили павлины.
Сперва отец привез из Ставрополья самца — Павлика. Подарил ему знакомый старик. Потом самцу нашли пару — Павлинку. Когда у Павлика начиналась линька, он носился по огороду между рядами кукурузы, продирался сквозь кусты винограда, терся краями хвоста о яблони, и всюду за ним оставались темно-зеленые, с ярко-синим глазком на конце, почти метровые перья. Павлинка сновала вслед за ним и сорила своими серыми коротышками. Их мы даже не подбирали.
Иногда, словно для того, чтобы облегчить нам с братом работу, Павлик останавливался посреди двора перед каменным крыльцом, на теплых ступеньках которого мы грели вечером свои цыпки, задирал хвост, расправлял его веером, надувался и начинал трястись, как заводной,— сперва потихоньку, маленькими толчками, а потом все сильней и сильней… Хорошо помню, как туго шуршали при этом, как молодо поскрипывали крепкие перья, как неслышно падали в пыль вокруг него те, что уже отжили свой срок.
Павлинка терпеливо стояла неподалеку, покорно ждала.
Наши соседки, что собирались с семечками на другой стороне улицы, в который раз начинали вслух жалеть серенькую Павлинку: «Это ж она его, старые люди рассказывают, принарядила перед свадьбой, старалась, бедная, старалась, зато сама не успела: двенадцать часов ударило, а она в чем была, так, бедная, и осталась…» И вздыхали. И дружно помалкивали. И медленно возвращались к своему обычному разговору: о том, куда и кто из баб ездил на розыски, куда кто писал, о ком недавно снова был слух, а о ком не подтвердился, недаром цыганка говорила и плакала: миленькая, не жди!..
Нам повезло, да еще как!.. Ничего, что отец все еще ходил в темных очках и с тросточкой… Как я понимаю теперь, уже издалека, то были лучшие наши времена: они с матерью жили дружно, еще не начали припоминать обиды и ссориться, мы хорошо учились и были здоровы, и у нас подрастала маленькая, родившаяся перед самым концом войны сестренка, и по двору гулял красавец Павлик, на которого приходили посмотреть облюбовавшие даже нашу станицу, всего повидавшие курортники-бакинцы…
Поздно вечером Павлик первый взлетал на крышу дома. Царапая когтями по железу, поднимался на гребень и долго там умащивался: по тому, в какую сторону грудью он садился, мы узнавали, откуда завтра будет ветер. Перед дождем он несколько раз кряду голосил протяжно и жалобно. Если ночью открывали нашу калитку или за цветами перелезали через забор, Павлик вскрикивал коротко и резко. Поэтому мы никогда не держали собаки: зачем собака, если у нас был Павлик, такой умница?..
Вернуться бы мне в родительский дом!
И я пошел бы в заготзерно или на мельницу, где стаями бродят павлины, и там сказал бы: помните, мы вам давали птенчиков?.. Дайте теперь мне, пожалуйста, пару маленьких павлинят!