Наш маленький, маленький мир
КНИГА О ДЕТСТВЕ
Яромира Коларова сегодня по справедливости считается одним из наиболее интересных чешских авторов. Начав литературную деятельность еще в довоенные годы как критик и публицист, она в дальнейшем отдала предпочтение художественной прозе: ее перу принадлежат романы, повести, рассказы, репортажи. В разнообразном по жанрам творчестве явно ощущается пристальное внимание к судьбам детей и подростков, к морально-этической проблематике духовного созревания подрастающего поколения.
Так, например, сборник рассказов «Чужие дети»[1] (1975) посвящен первым особенно острым столкновениям с жизнью юных существ, по тем или иным причинам лишенных семейного уюта и тепла. О радостях и огорчениях девочек, рано начавших работать продавщицами большого магазина, рассказывается в повести «Девчонки из фарфорового» (1973). Разнообразно представлен мир детской души и в книге «Дома на зеленом лугу» (вышла на русском языке в издательстве «Детская литература», 1971).
В современной чешской литературе необходимо отметить принципиальный интерес к проблематике подрастающего поколения, семьи, к моральным вопросам, с этим связанным. Из писателей, наиболее близких к Коларовой в этом отношении, можно назвать Я. Моравцеву, Й. Кадлеца и других.
В произведениях Коларовой рельефно проявляется тенденция, вообще характерная для сегодняшней чешской литературы: мир ее героев, даже если речь идет только об их семейных и личных делах, так или иначе входит в большую историческую панораму. В романе «Только о делах семейных» (1965), несмотря на такое камерное, даже полемически направленное заглавие, отчетливо слышатся отзвуки серьезных общественных конфликтов. В более позднем романе — «Мой мальчик и я» (1974) — повествование героини о своей жизни тесно связано со значительными событиями истории Чехословакии нашего века.
Этот роман написан в форме дневника героини, который перемежается позднейшими записями ее сына. Перед читателем возникает обаятельный образ женщины, вышедшей из бедной трудовой семьи и пережившей во времена буржуазной республики немало унижений, прежде чем ей удалось получить образование. Она участвует в антифашистском Сопротивлении во время гитлеровской оккупации, в послевоенные годы самоотверженно отдает все силы борьбе за укрепление социалистического строя. Превратности истории резко отразились на ее жизненном пути, но она до конца сохраняет страстную убежденность коммунистки и преданность своей партии.
Необходимо отметить определенную автобиографичность некоторых произведений писательницы. Это касается не только романа «Мой мальчик и я», но и книги «Наш маленький, маленький мир» (1977), где героиню зовут так же, как и Коларову, — Яромира. Это, конечно, не случайно, собственно говоря, Яромира не в первый раз появляется в творчестве Коларовой. Мы знаем ее дальнейшую судьбу по роману «Мой мальчик и я». Только в «Нашем маленьком, маленьком мире» все внимание автора сосредоточено на детских годах героини.
Роман не имеет четкого сюжета. Девочка рассказывает о своей жизни в период от трех до четырнадцати с небольшим лет. Впрочем, сюжет все-таки намечается — вначале Яромира ждет прилета аиста, который должен принести в семью маленького брата. А на последних страницах принесенный аистом мальчик умирает от туберкулеза позвоночника, а его сестра, несмотря на все свое горе, заглянув в зеркало, с удивлением видит почти взрослую девушку, к чьим светлым волосам так идет траур.
Роман написан от первого лица. Но можно ли сказать, что писательница воспроизводит действительность только через призму детского сознания? Пожалуй, это не совсем так. За очень живыми и убедительно переданными впечатлениями и переживаниями девочки чувствуется зрелый, много испытавший автор, его порой грустная, но, по существу, оптимистическая жизненная мудрость.
В романе Коларовой тонко раскрыт сложный и не всегда подвластный анализу процесс становления человеческой личности. В этом смысле перед нами произведение, которое можно определить как «роман воспитания».
В пестром хороводе детей и взрослых, который окружает Яромиру, с недетской наблюдательностью присматривающуюся к своим многочисленным родственникам, соседям, школьным подругам и их родителям, колоритно выделяются образы отца и матери маленькой героини. Эти сильные и незаурядные люди претерпели многочисленные лишения и нужду, но сохранили верность друг другу в долгие годы разлуки во время войны. Отец сосредоточен, уравновешен, его отличает гордость рабочего и страстная жажда свободы, свободолюбие и чувство собственного достоинства столь же свойственны и матери девочки, хотя у нее менее стабильная и более нервная натура. В ее душе живет прекрасная мечта о великих деяниях, о той полноте и красоте жизни, которая не вяжется с ее более чем скромным положением. Романтическую устремленность в прекрасное будущее она вносит и в свои убеждения коммунистки. Романтический максимализм матери сказался в отношении к детям: она разочарована «обыкновенным» обликом дочки, не может проникнуть в ее богатый духовный мир, и всю свою материнскую страсть отдает сыну, красивому, умному, но безнадежно больному мальчику, чья болезнь нависает черной тенью над дружной и по-своему счастливой семьей. Постоянные упреки матери и ее явно неодобрительное отношение к дочери порождают в Яромире неуверенность в себе, но вместе с тем в ней зреет дух протеста, стремление отстоять свое «я».
Отец, напротив, безмерно любил дочь, но его сдержанность, сила и цельность характера несколько пугали девочку, не позволяли ей раскрыться перед ним.
Чувствуя недоверие матери, робея перед отцом, Яромира привязалась к брату, прикованному болезнью к постели. Гибкость его ума, способность измышлять бесконечные проделки, безудержность фантазии помогли развитию девочки, во многом освободили ее от некоторой заторможенности и стесненности.
И все же познание мира нелегко дается впечатлительной и замкнутой Яромире, которая не любит ни о чем спрашивать и все пытается понять сама. Неудивительно, что мир проходит перед ее глазами вереницей светлых или печальных сказок.
Сначала Яромиру интересуют бесконечные детские вопросы, вроде «Какой величины игрушки у крохотных жуков?». Потом она решает, что важный деревенский селезень — заколдованный принц, которого можно расколдовать поцелуем. Постепенно в ее сознание вторгается горькая реальность мира.
Ее потрясает первое знакомство со смертью. Когда она узнает о внезапной смерти от дифтерита румяного соседского мальчика, с которым ей так хотелось познакомиться, чтобы поиграть с его разукрашенным рисунками школьным ранцем, до нее впервые доходит смысл страшных слов: «никогда больше». А после похорон родственника, на которых она присутствовала, смерть для нее ассоциировалась с мокрой, скользкой глиной и перерезанными заступом корешками цветов.
Так шаг за шагом впечатлительная и чуткая Яромира входит в жизнь. Многое вызывает у нее обостренную, неожиданную реакцию: она не может без слез смотреть на распятие в церкви и ощущает разочарование, когда Христос не сходит с креста во время пасхальной службы; она переживает за бедного, беззащитного Чарли Чаплина в комедийных фильмах — тумаки, достающиеся героям, и их злоключения рождают в ее душе не смех, а глубокую боль и сострадание.
Конечно, все переживания девочки связаны с тем маленьким миром, который ее окружает. Но хрупкие стены этого мирка потрясают внешние события. В литературе, особенно современной, мы найдем немало значительных произведений, в которых общественная действительность интерпретируется в детских понятиях и категориях. В таких произведениях детское видение порой помогает, так сказать, «остранить» действительность, выявить в ней нечто уродливое и неестественное, выступающее более резко в наивном восприятии ребенка или подростка. Всем известно, как убийственно звучит в детских устах утверждение «король гол». Именно по этому принципу построены, скажем, такие известные произведения, как «Над пропастью во ржи» Сэлинджера или «Урок немецкого языка» Ленца.
Современные чешские писатели также используют этот прием. В качестве примера можно привести роман Л. Фукса «Мелодия для темной струны», где воссоздана мрачная обстановка кануна Мюнхена, или роман К. Мисаржа «Окраина», где свидетелем острых общественных столкновений первых послевоенных лет становится мальчик из пролетарской семьи.
Хотя обличительный пафос не является преобладающим в книге Коларовой и хотя в социальном плане жизнь семьи Яромиры сравнительно удачна, критика буржуазной Чехословакии в книге достаточно сильна. Разоблачаются легенды о преуспеянии общества и о гуманных началах, якобы лежащих в его основе. Показательна судьба отца Яромиры: солдат австрийской армии, сразу же сдавшийся в плен русским, он становится бойцом так называемых легионов, созданных из чехов и словаков, пожелавших сражаться против Австро-Венгрии в надежде добиться независимости для своей родины. Раненый, он был подобран на поле боя австрийцами, и ему грозила виселица как государственному изменнику, если бы ему не удалось в госпитале выдать себя за русского солдата. Отлежавшись в госпитале в Кошице, он вернулся домой в первые же дни провозглашения независимой республики и стал одним из рекламных героев ура-патриотической прессы, создавшей шумиху вокруг подвигов легионеров. Когда он женился, брак был заключен в канцелярии президента республики, и он получил денежное вспомоществование, на которое и была куплена мебель, прослужившая семье Яромиры почти всю жизнь. Столь блестяще начавшаяся карьера быстро оборвалась: отец пожелал стать простым рабочим и к тому же решительно отказался принять участие в подавлении рабочих волнений. Он чувствовал, что его одинаково предали и в те дни, когда товарищи по оружию бросили его на поле боя, и тогда, когда ему предложили стрелять в своих братьев рабочих. Он понял, что крепкая дружба легионеров, официально называвших друг друга «братьями», — всего лишь миф. В романе есть характерная сцена: как-то под Новый год отец решил нанести визит своему бывшему командиру и вместе с Яромирой пошел к «брату генералу». Отец нес генералу в подарок серебряный портсигар, и девочка размечталась, что генерал в свою очередь подарит им по меньшей мере гнедого коня с белой звездой и серебряной уздечкой. Действительность оказалась много неприятнее. Визитеров не пустили дальше кухни. Генерал, крайне удивленный, что отец Яромиры не собирался его просить о какой-либо протекции, тайком сунул девочке деньги — Яромира навсегда запомнила бледное от ярости лицо отца, когда он это обнаружил и с негодованием выбросил милостыню.
В школе, а потом в гимназии Яромира постоянно сталкивается с социальным неравенством, которое прикрывалось маской показного демократизма. И в доме своей любимой подруги Зорки, состоятельные родители которой гордились дружбой дочери с «малоимущими» девочками, Яромира, для которой чистый платок — уже роскошь, не может не чувствовать кричащей разницы в условиях жизни своей семьи и семьи подруги.
А годы кризиса и безработицы научили девочку особенно ясно понимать, какая пропасть разделяет господ и бедных тружеников.
Социальные контрасты, характерные для действительности буржуазной Чехословакии, предстают в романе во всей их остроте. Вместе с тем в книге пленяет светлое, поэтическое начало, которое чешский литературовед Й. Грабак определил как «стремление объять жизнь не только в ее нищете, но и в ее красоте».
Самоотверженность, душевное благородство, взаимная преданность простых людей, окружающих семью героини, — все это благотворно влияет на развитие ее характера. Глубокая любовь, доверие, уважение родителей друг к другу также способствуют формированию в ней высоких моральных качеств.
Светлая поэтичность многих страниц романа неотделима от основной темы — темы становления, несмотря на неблагоприятные социальные условия, богатой, гармоничной человеческой личности.
Писательница оставляет героиню на пороге взрослого мира. Стоя у гроба младшего брата, она поняла, что «маленький, маленький мир» ее детства исчез навсегда. Яромира чувствует, что и в большом мире чужое страдание не будет давать ей покоя. Большой мир приоткрылся перед ней в своей красоте и радости, страданиях и печали, и живая активная натура девочки побуждает ее отправиться на поиски достойного места в нем. Так кончается эта светлая, гуманная, мужественная книга.
Я ЖДУ АИСТА
Девочка стоит, прижавшись носом к оконному стеклу, — худенький, бледный заморыш, весом не более десяти килограммов, но говорит она уже свободно, с большой неохотой читает стишки и знает, как надо отвечать на вопросы взрослых.
«Мама тебя слушается?» — тут требуется кривая усмешка.
«Кого ты больше любишь, маму или папу?» — следует ответить: «Обоих одинаково».
«Папа злой?» — на этот вопрос полагается отвечать решительно: «Нет, не злой, а просто строгий!»
Но в головенке этой, вроде бы податливой, хорошо выдрессированной обезьянки уже проклевываются ростки человеколюбия, уже копятся свои тайные наблюдения, зарождаются симпатии и антипатии, есть и своя собственная мера ценностей и весьма четкая граница бунта: приказы, запреты и замечания взрослых доходят лишь до определенной точки. До поры до времени ребенок терпеливо подчиняется, но вдруг и без того бледное личико бледнеет, серые глаза становятся зелеными и в упор глядят на большого дурачка, а тот все угрожает, орет, отвешивает оплеухи, но в конце концов отступает перед сострадательно-презрительным взглядом ребенка. Однако взрослые капитулируют, лишь поставив свои условия, отступают они почему-то всегда со смешными обещаниями: «Больше я с тобой не разговариваю» или «Только попробуй теперь подойди ко мне!», а то и «Никогда больше ничего тебе не куплю!»
Девочка улыбается про себя, радуясь, что наконец-то ее оставят в покое и можно будет залезть на горбатую крышку сундука и, прижавшись носом к стеклу, смотреть и смотреть на мглистую улицу.
Сквозь годы, сквозь пласты времени я вижу эту девочку, образ ее ускользает, но я чувствую к ней и любовь и неприязнь, я стыжусь ее сумасбродств, и даже сегодня мне больно от тех кривд, через которые провела, проволокла, протащила эту девочку жизнь, но сейчас я уже легко улыбаюсь ее горестям, а ее смех отзывается во мне счастливой печалью.
Образ девочки растаял во мне, у нас с ней нет ничего общего, кроме разве что удивительно острого восприятия окружающего, в чем, видимо, и таится причина столь резкой и неожиданной смены радости и горя. По моему мнению, человек вроде деревянной куклы-матрешки, и его подобия вложены одно в другое, но в отличие от деревянной игрушки они так глубоко взаимосвязаны, что, разнимая их, мы причиняем себе боль. И вот я достаю матрешек одну за другой, они становятся все меньше и меньше, я расставляю их рядком, пока не добираюсь до самой крошечной. Время обесцветило образ девочки в моих воспоминаниях. Вот она стоит на коленках на горбатой крышке сундука, в застиранной маечке и юбчонке, светлые волосы подстрижены под кружок, из-под челки выглядывают узкие глаза, нос — кнопкой. Физиономия какая-то незавершенная, будто создатель, намалевав черным брови и ресницы, израсходовал всю краску, развел остаток, истратил его на серые глаза, а когда не осталось уже и капельки краски, просто позабыл про это ничтожное существо.
Но ребенка не интересует собственная внешность, девочка, сглатывая слюну, охотно отказывается от кусочка сахара, лишь бы положить его на подоконник — она приманивает аиста; аист не устоит перед лакомством, прилетит, замашет крыльями, постучит клювом в окно и положит в наши объятия мальчика, завернутого в одеяльце, перевязанное голубой лентой. Моя мама уже однажды ожидала аиста, но, наверное, скудно сыпала корм, и вместо аиста явилась ворона и опустила прямо в печную трубу меня, потому-то я такая грязнуля. Теперь я поджидаю аиста, чтобы опять не вышло ошибки.
Коленки у меня совсем онемели, я плотнее прижимаю нос к стеклу и напряженно всматриваюсь в серый день, я жду, когда же наконец тоскливое небо прорежет вспышка ослепительно белых крыльев.
Вот наконец, колыхаясь, проплывает шелковистая, легкая пушинка, затем вторая, затем еще одна, прилипают к стеклу, они, конечно же, выпали из крыльев птицы, и я оглядываюсь на маму.
Мама меня не замечает, сидит, обессиленно уронив руки, и вслушивается в то, что в ней происходит. Глаза у нее широко открыты, но я знаю: меня она не видит.
Зимой у нас тоже постоянно проветривают, я легко приотворяю окно и вылезаю на улицу. Ловлю белую пушистую звездочку, она оставляет на ладони холодный влажный след, и кажется, будто меня лизнула крохотная собачонка. Я раскрываю рот, высовываю язык, ожидая сладости, но у снежинок, увы, вкус воды! Они садятся мне на нос, на губы, на волосы, их все больше, они кружатся и кружатся и наконец завлекают меня в свой хоровод.
Я кружусь вместе с ними, руки мои превращаются в крылья, в белые-пребелые крылья, я сама — аист, я держу в клюве мальчика, младенца в одеяльце с голубой лентой.
Из снегового вихря выныривает Франтишек, мой неразлучный друг. Я не спрашиваю, как он тут оказался, мне кажется, что он был всегда и что мы с незапамятных времен танцуем вместе среди снежного пуха.
Франтишек такой же заморыш, как и я, и забота у него та же, что у меня, он тоже сыплет за окно крошки и даже бросает целые куски жира: его папа — мясник. Только Франтишек зазывает не аиста, а ворону, и наши мамы опасаются, как бы аист с вороной не перепутали окна.
Франтишек — молчун, он всегда молчит и беспрекословно подчиняется мне, наши мамы благосклонно относятся к этой тихой дружбе. Их устраивают наши странные игры. Мы неподвижно стоим друг против друга на одной ножке и в два голоса распеваем: «играй, играй, играюшки», «стирай, стирай, стираюшки», «вари, вари, наваривай» или «купи, купи покупочки». Это означает, что мы играем, стираем, стряпаем, покупаем; дальше наша фантазия не идет.
Нас обычно кормит его мама или моя, мы неохотно, без аппетита едим из одной мисочки и, когда взрослые не смотрят, выбрасываем еду через плечо. Иногда мы от скуки сдабриваем еду, посыпаем ее песком («сахар, сахар, сахарок») или толченым кирпичом («корица, корица, коричка»).
Но сейчас мы, зажмурив глаза — снежинки холодят веки, — ждем аиста или ворону, а так как им неохота летать в метель, мы сами начинаем махать крыльями.
Крылья у меня вдруг опускаются, я краснею под упорным, презрительным взглядом чьих-то глаз.
Франтишек мне нравится, но Пепика я люблю, восхищаюсь им, я пойду за ним хоть на край света, стоит ему только поманить меня пальчиком. У Пепика почти никогда не сходит с лица язвительная ухмылка. Франтишека он просто-напросто не замечает, но со мной сурово-ласков. Фантазия у него буйная, чего он только не придумает! Это вам не какие-нибудь дурацкие «играй, играй, играюшки!».
Вот он подсаживает меня на ограду городского сада, держит за руку, а я, дрожа от страха, что свалюсь ему на голову, все-таки мужественно перешагиваю через выбоины в кирпичной ограде. Он тащит меня к самым городским конюшням и качает на оглоблях брошенных телег, я умираю от страху и кричу от радости; он набирает для меня самой сладкой шелковицы и ехидно уверяет, что это, мол, гусеницы; я ору от ужаса, когда он сует мне за шиворот жуков; затаив дыхание, гляжу, как он бросает в канализационную решетку то мою пуговку, то шнурок от ботинок, то совочек или ключ, и радуюсь каждому всплеску. А до чего же здорово Пепик разрезает своим ножиком червяка надвое!
Словом, Пепик окружен тайной, на въедливые расспросы взрослых он лишь пожимает плечами и снисходительно усмехается. Но мне иногда доверительно сообщает, что к ним ночью опять нагрянули легавые. Я страшно завидую, что он их нисколечко не боится. И мне тоже охота поглядеть на них, на этих диковинных, косматых зверей с длинными мордами, хотя Пепику тогда придется крепко держать меня за руку, иначе я совсем перетрушу. Сам-то Пепик не трусит, он лишь ухмыляется, хохочет, его мама тоже постоянно смеется, все в ней смеется: румяные щеки, пестрый передничек, круглые плечи. Как весело выглядит их чисто выскобленный стол, начищенный до блеска цоколь печки, сверкающие окна и чистый пол, посыпанный песком.
Я слыхала, будто у них прячутся какие-то злодеи, но точно не знаю, что такое «злодей». Я никогда ничего не спрашиваю, и о некоторых вещах у меня свои собственные представления. Наверное, злодей — это маленький игривый зверек вроде кролика с веселой мордочкой, а легавые, несомненно, огромные псы, что понапрасну здесь рыщут.
Мама не запрещает мне дружить с Пепиком, но и не слишком радуется нашей дружбе, она сваливает на Пепика каждый мой синяк, каждую дырку на юбчонке, разбитую коленку или внезапный приступ рева.
«Она сдрейфила» или «она грохнулась», «она расквасила нос», «у нее слетела лента в канал», — объясняет Пепик со своей обычной усмешкой, и никому никогда не узнать, какова доля его участия в моих бедах. Видимо, этого не знаю и я сама.
И все-таки однажды, один-единственный раз, мне удалось увидеть, каков он на самом деле. В его глазах исчезла насмешка, на смену ей пришли удивление, а потом страх, ужас и даже страдание. Все началось как обычно, он потащил меня на пригорок к конюшням. Мороз притушил едкую вонь, и яркое солнце играло на оковке оглоблей.
«Попробуй лизни», — сказал Пепик, и я прижалась к металлу кончиком языка. Ощутив необычный, еще не изведанный ранее вкус, я спокойно наблюдала за Пепиком, а он побледнел, крикнул «дура» и кинулся меня отдирать. Это было трудно, холодный металл превратился в соль, я отплевывалась, покрывая снег алыми цветами, и наслаждалась искаженным горем и болью лицом моего друга.
Несколько капель моей крови стоили того, чтобы обнаружить то, чего не знали другие, — чувствительную, нежную душу Пепика, она была передо мной, как червяк, извивающийся на ладони, и я чувствовала себя легкой и счастливой.
Это происшествие осталось нашей тайной, прекрасной и чуть-чуть обременительной. Но все это произошло двумя годами позже, а пока еще Пепик с превосходством поглядывает на нас.
— Что это вы тут размахались, мелюзга?
— Я караулю аиста, а Франтишек ворону. Чтоб они не перепутали.
Пепик ехидно ухмыляется.
— Подумаешь, велика беда, ну так ваши мамы потом обменяются, всего и делов!
Мне становится легче. Сколько времени я сторожила, изводилась, а все, оказывается, так просто. Будет у мамы мальчик, которого она так ждет. Не пойму, зачем он ей понадобился, впрочем, я не понимаю еще очень многого. Я уже знаю, что меня подбросила ворона, мама собиралась было вернуть, да поди поймай ворону в небе! «Какой это был ужас, — рассказывает мама, а я, спрятавшись под стол, тайком слушаю ее рассказ, — принесли, гляжу — точная копия свекрухи, ну просто портрет, я чуть не грохнулась».
Не знаю, что такое свекруха, но понимаю, это нечто жуткое, страшнее собаки из молочной, страшнее, чем крыса, и даже страшнее деда с мешком! И я ужасно рада, что ворону не поймали и меня оставили, за это я должна быть благодарна папе: папа хотел дочку, до того хотел дочку, что даже дал ей свои глаза.
Теперь у меня папины глаза и я папина дочка. А у мамы никого нет, да к тому же она больна и никак не дождется аиста и все время прихварывает.
— Опять меня наизнанку выворачивает, — жалуется она по сто раз на дню и выбегает из комнаты.
Меня это ничуть не тревожит. По-моему, это скорее смешно. Достаточно маме войти в мясную лавку и увидать подвешенные на крюках мясные туши, как она тоже выскакивает на улицу и тут же наклоняется над канализационной решеткой. Папа Франтишека терпеливо выносит ей на улицу куски свиной грудинки, говяжью лопатку или ребрышко.
— Сколько, сударыня? Четверть фунта? Полфунта? С довеском? Без довеска?
Мама кивает или просто вертит головой, мясник заворачивает мясо в газету и засовывает в нашу сумку. И чудесные запахи бакалейной лавчонки мама тоже не переносит, все покупки делаю я, а мне нет еще трех лет, я прошу один пакет муки, один — манки, сала, один маринованный огурец.
Лавочница меня знает (здесь все друг друга знают) и умеет точно определить нужное количество, долги записывает на дверном косяке, деньги мне мама не доверяет.
Но сейчас идет густой и холодный снег, ветер кружит пушистые снежинки, и я кружусь вместе с ними, вместе с Франтишеком. И мы поем «снежок, снежочек, снежочочек», а Пепик презрительно наблюдает за нами.
— Немедленно домой! — кричит мама. — Противная девчонка, и как только она ухитряется выбираться на улицу?!
Это ужасно. Земля сразу становится тусклой и печальной, с неба падают почерневшие птичьи перышки, над нами роятся черные мухи, летает вороний пух.
Франтишек мчится домой, Пепик остается.
— Она башмак посеяла.
Пепик вызывающе щерится, а мама, не говоря ни слова, тащит меня к дверям. Босая нога зябнет.
— Все будет сказано отцу! И не воображай, что Дед Мороз тебе что-нибудь принесет!
Меня это не слишком огорчает. Мама усаживает меня перед печкой. В дверце проделаны три круглых отверстия, за ними прячется огонь. Он живой и ужасно красивый. Он появляется и снова исчезает, подмигивает и шепчет, что хочет ко мне, хочет выйти, но его заперли и не выпускают.
Я осторожно, боясь загреметь, открываю дверцу, язычки пламени весело пляшут, и мне кажется, будто я заглядываю в другой, запретный мир, совсем иной, чем наше крохотное, наглухо замкнутое пространство.
Удивительное дело, но в моих воспоминаниях оба мира строго разграничены: наш маленький дом мне видится черно-белым, лишь оттенки бывают то темнее, то светлее, большой же мир пылает фосфоресцирующими, яркими красками.
Язычки исчезли, рассыпался раскаленный уголек.
— Ты что это вытворяешь! — кричит мама. — Немедленно закрой!
Я послушно запираю огонь, мне жалко его, после него остался едкий запах, этот запах нравится мне почти так же, как острый запах лошадей. Я осторожненько лезу за сундучок, нахожу тонкую лучину, она свободно пролезает в дырочку до самого огня, огонек хватает ее, я тащу его из печки, он вспыхивает и угасает. Вьется дымок, как от папиной сигареты, дерево обугливается, я дотрагиваюсь до него и отдергиваю палец, даже не вскрикнув.
— Что я тебе сказала? Что сказала, а? Ты что, не слышишь? Эта дубина стоеросовая, наверное, оглохла! Уж лучше ступай на улицу!
Мама одевает меня. Натягивает на трико чулки, завязывает бантиком шнурки ботинок, а бантик еще узлом, сверху — папин свитер из «американской помощи», подпоясывает его шнуром (свитер мне до пят), на голову — платок, концы туго затягивает сзади на шее. Я задыхаюсь, рот закрыт платком, чтобы я не наглоталась холодного воздуха, но я все переделаю по-своему, как только мама перестанет меня видеть.
На этот раз я выхожу через дверь, и делаю это с превеликим удовольствием.
А я и не знала, что феи, оказывается, щедро одарили меня при рождении: мне интересно все и вся, я просто не умею скучать — это ли не великий дар? Я никогда не скучаю — ни наедине с собой, ни с детьми, ни между взрослыми. С хмурым лицом, но довольная в душе, я выхожу на холод. На стене еще держится белая россыпь, ветер подхватывает пригоршню снежной крупки, она взлетает и, покружившись, опускается на землю. Снежинки стали твердыми, словно кулачки, и бьют меня по лицу, приятно покалывая. Над каналом полощется пелена пара, мне хочется схватить ее, но она призрачно растекается между пальцами. Дерево тутовника, стремясь дотянуться до неба, вздымает вверх ветви. А небо опустилось над нами, печальное, серое, и сыплет снежную пыль, словно старенькое мамино сито.
Я сторонюсь. Лошади тащат в гору пустой воз. Они прекрасны, эти лошади, их теплое дыхание замерзает на ветру и оседает на мордах бисером, лошади идут не торопясь, мне нравятся их сильные ноги с густой бахромой над копытами, подковы выбивают искры, и серый день становится светлее.
Я бегу следом, вот я уже рядом, лошади красивой медовой масти, у них каштановые глаза, обрамленные светлыми ресницами. У одной на лбу звездочка, лошадь заколдована: назови я ее по имени, лошадка, конечно, ответила бы мне человеческим голосом.
Но я робею. Не найти мне нужного слова для этого заколдованного принца. Будь у меня сахар или кусочек хлеба, я ощутила бы на ладони нежное и мягкое прикосновение лошадиных губ и замерла от сладкого ужаса.
Заколдованный конь потерял на ходу несколько яблочек, пахну́ло сытным, свежим запахом. И вот уже тут как тут воробышки, они прилетели, всполошив воздух, радостно скачут и усердно клюют. Мне очень хочется поклевать вместе с ними, так хочется! Но у меня нет клюва, нет крыльев, а, впрочем, скакать-то я могу: прыг-скок, прыг-скок!
И синичка прилетела, вертит черной головкой, хотя такое угощение не слишком-то ее привлекает.
Синичка отлетела в сторону. Ну погоди, я с тобой сейчас сочтусь. Сколько подзатыльников, сколько пощечин получила я из-за этого пушистого комочка, нацелившегося в меня злорадным глазом.
Каждое утро мама достает из-за окна кувшин с молоком, выставленный туда на ночь, и сразу же начинается крик: