Улья Нова
Собачий царь
© Нова У., текст 2016
© Тимофеева В., иллюстрации, 2016
© Кузнецова А., предисловие, 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016
Предисловие
Улья Нова – литературное имя писательницы, чьё настоящее имя ещё больше напоминает псевдоним, поскольку она полная тёзка члена одной очень известной семьи, оставившей неизгладимый след в российской истории. Сочетание её паспортных имени и фамилии вызывает в воображении образ строгой бабушки в белом воротничке, с гладким зачёсом платиновой седины, столь резко контрастирующий с юным и дерзким обликом этой стильной современной москвички, что имя можно было оставить и своё – такие имена часто присваивают люди, которым куда меньше повезло.
Тем не менее литературное имя получилось говорящим: тексты этой писательницы похожи на ульи. Каждый новый роман вырастает, как соты, из ячеистых структур абзацевой архитектоники. Эти соты заполняются пёстрой пыльцой наблюдений и впечатлений, загустевающей в плотный, ароматный, чуть терпкий и немного вязкий текст.
И возникает вита нова – новая жизнь, невиданная, причудливая, какой ещё не было: каждый роман Ульи Новы – замкнутый, самодостаточный мир, живущий по законам собственной природы.
Эти вселенные роящихся образов и похожи и не похожи одна на другую. Похожи единством приёма – писательница говорит голосами своих героев, погружая читателя в их индивидуальные миры, нередко экзотические. Так, в романе «Лазалки» мы видим мир глазами маленьких детей, смотрим на окружающую действительность из самого детства, ойкумена которого – двор и окрестности. И в реалистическом повествовании возникает неожиданный сдвиг, делающий его сродни фантастическому, не нарушая законов жанра.
А непохожи потому, что герои всякий раз новые, миры иные, голоса разные.
В романе «Собачий царь» с жанровым подзаголовком «роман-оберег» основное действие происходит в современной Москве, однако мир его героев куда пространнее любого чётко очерченного локуса.
Мир этот – мифологически-сказочный. Правят им древнейшие божества, они же – человеческие просьбы: Дайбог, Недайбог и Избавьбог.
Помазанники этой троицы – лукавые цари: Вихорь Вихорович Придорожный, что спутывает все тропинки в дальней русской глубинке, и Лай Лаич Брехун с тремя псами-осведомителями, выискивающими недотёп. Брехун подговаривает нестоличных мужчин съезжаться в Москву, там даёт им подлые задания, всех неуспешных превращая в собачьи своры, и судьба их тогда –
Есть в этом мире и герои, которые в русской традиции отнюдь не полубоги. Это бабы у разбитых или пока ещё целых корыт, деды, раздающие рекламу у метро, зазывалы у ресторанов, бомбилы на перекрёстках, девицы, вышедшие покататься по московским проспектам на роликах и похищенные хтоническими чудовищами в вековую офисную тоску, которую развеет ненадолго разве что вечерний Разгуляй. Словом, обыкновенные москвичи, добрая половина которых москвичами не рождается, а становится. Поэтому у одного московского жителя есть сестра в тайге, косматая да бельмастая, но родная и кровная. Стыдится он её, но регулярно навещает на «Чайке», отмывает и забирает в гости. А у другого москвича, скоробогатого, осталась в городке трёхэтажном, с ткацкой фабрикой, брошенка…
Через язык романа проходят немосковские широты: архангельский сказ, юмор вологодских бухтин, стиль заговоров и заклинаний тайги, где тропинки с чудинкой обманывают пробирающихся через хвойные заросли путников.
Литературный фольклор развивается в фонемах и образах народной демонологии: домовой Нехотка, Куприяниха-песельница, на опушке за оврагом похороненная; Храпуша, Хрипуша, Зябуха да Дремлея, золовки Недайбога; и пузыри земли помельче: зимцерлы, омутницы, люмбелы, дзевои…
Так современный пласт сюжета обретает сферическую объёмность: историческую глубину и широту российской географии. А история с географией прирастают живым и узнаваемым культурным слоем настоящего времени: холодильники и мобильники, Сам-Первый с Самим-Вторым, то бишь президент и премьер; бородинский хлеб с пошехонским сыром и телевизор, вездесущий настолько, что даже явился в бреду деревенской бабе, замерзающей у могилы соседки.
Особенно колоритно встречаются сказ с актуальностью (современностью?) в описании телерекламы, которое вечно голодный мужик-недотёпа, отправленный сожительницей из таёжной деревни в Белокаменную на заработки, письмом домой отправил: «
Эту алчность, это неумолчное «дай», ставшее постоянным шумовым фоном романа, выражает и развёрнутая метафора – ужение рыбы. День и ночь под Нагатинским мостом сидят над прорубями скрюченные мужики – метафизическая картина брейгелевской выразительности. Золотую рыбку (или сказочную щуку) надеются выловить. Весна пришла, и только рыбаки её не заметили:
А весна наступила, когда укатила восвояси зима, которая тоже в столице не прописана: московская зима – это, оказывается, Зина Озёрная, та самая брошенка из казкого городка, оставленная мужиком Башляем, который открыл пельменную в Первопрестольной и так разжирел, что Зина, бросившись было за ним через озеро и достигнув Белокаменной уже
Здесь за каждым героем – своя сказочка, и что кому на роду написано – хранит таинственная книжка, притаившаяся в пустой библиотеке рыбацкого посёлка, причём в отделе периодики. То есть нет конца этим сказкам о рыбаках и рыбках: завершаются одни – начинаются другие. Но вот беда: герои-то не знают, что их судьбы на суровой берёзовой бумаге записаны, и всё норовят перепрыгнуть в сказочку поскладнее своей, оттого и страдают в финале сильнее, чем начали.
Так, девушка Липка, у которой умер любимый пекинес, однажды встала на ролики и исчезла из московской родительской квартиры –
Но почему же всё-таки «роман-оберег»? Не потому ли, что
И самый сильный оберег для всех героев невесёлых сказок нашёл, взглянув вверх, а не вниз, лохматый пёс, когда-то бывший мужиком и имеющий надежду вернуться в человечий мир, потому что Собачий царь раз в тридцать-сорок лет отпускает одного такого бедолагу рассказывать людям свою грустную сказку, чтобы уважали Собачьего царя (и боялись). Оберег этот – красота мира, полного неразгаданных тайн, а значит, и надежды для любого бедолаги
Красота, как известно, спасёт мир, а в нем – тех, кто умеет её видеть.
Зато можно читать.
Глава 1
Топтыгин
С судьбой Топтыгин согласен, но помалкивает и виду не подаёт. И тем не менее все будние дни, какой ни возьми, имеют обыкновение час за часом нищать, истончаться, потихоньку в вечер превращаться.
Прокуковало радио рабочий полдень. Пора из берлоги родной вылезать. Пробуждается Топтыгин от бездействия, по волшебству обретает вид хитроватый и прищур вороватый. Гром ещё не грянул, можно было бы часок помечтать на ту тему, кто она, эта тараторка из радио, которая, что ни день, весело и бойко прославляет целебные свойства подорожник-травы. Но Топтыгин уже отмахнулся от газетки. С горечью отключает он тараторку и боязливо поглядывает на часы. Не в силах усидеть на месте, срывается с тахты. Ох и летает по квартире – не мужик, а ласточка перед грозой. Тут Топтыгин возится, пиджак щёткой царапает. Там Топтыгин шуршит, папиросы разыскивает. И в шкафу наглаженное раскидывает, разложенное по полочкам разбрасывает, возмущаясь, куда же делись штаны.
Готовится Топтыгин к бегству, за сборами озадаченно потирая щетину на подбородке. Щетина у него растёт островками, словно на болоте осока колючая, очень уж вид придает подозрительный. Поразмыслив, решает Топтыгин и сегодня как-нибудь обойтись без бритья: а то в спешке рука дрогнет, будешь потом весь в порезах ходить.
Теперь, кажется, к побегу готов. С нетерпеливым трепетом выплясывает он у двери, надвигая ботинки. Но случается же изо дня в день, как по расписанию: только обрадуется Топтыгин-человек, что судьбу вокруг пальца обвёл, тут же громом из ясного неба раздаётся торопливое скрежетание ключа в замке.
Антонина-жена с порога бессловесно торжествует. Брови её – ондатровый воротник, запахнутый в сильную пургу. Прошибает орлиный взор Топтыгина до хребта, отбивая тягу к сопротивлению, заставляя без оправданий уронить голову и покориться судьбе. Чтобы не пускать на самотёк жизнь косолапого, эта женщина степенная и важная целый день ломала голову, как бы убежать с работы пораньше. Уж она наплела про электрика, про новую люстру обмолвилась, кому надо их прогулы припомнила, до хрипоты побрехала со сменщицей, не без слёз пошепталась с хозяйкой – всё же вырвалась на осенний рябиновый холодок.
Задыхаясь, бежала по парку Потаповна, каблуками давила красные яблочки. Из-под ног её срывались в небеса стаи перепуганных голубей. Когда она неслась по улице, в наискось застёгнутом плащике, в сбившейся измятой косыночке, удивлённые вороны на ветках качались и неодобрительно вослед каркали. Она шептала осипшим голосом извинения, когда сумками нечаянно рвала чулки. А ещё старалась в спешке не прибить дитё малое и не раздавить собачонку на тонких лапках, породу которой вслух при людях говорить неприлично… Всю дорогу жена мчалась, как карета «Скорой помощи» по платному вызову, вот почему теперь команды вырываются из её горла с кашлем. Шёлковые подвитые волосы превратились в подмокшее сено. А по румяным щёчкам катятся капли пота, похожие на куриный бульон, и виснут на многоступенчатом подбородке.
Плащик летит на вешалку, ботики срываются с ног, в три прыжка вторгается Потаповна на кухню. Кастрюли покорно вскакивают на плиту: кипят, бурлят, громыхают литаврами крышек. Чайник трубит-заливается, сковородки чирикают и шипят, нож сверкает и крошит, морковь шаркает туда-сюда об тёрку. Чудится издали, что партизанский отряд разъярённых баб шумит и потеет, самозабвенно стараясь вырвать Топтыгина из обычной безмятежной одури. Не тратя время на разбирательства, жмёт жена на худенькое плечико, приговаривает: «Садись, горе». И опускает кроткого на табурет.
Дымится перед Топтыгиным полная тарелка щей, вкладывается в его руку ломоть хлеба, в другую, онемевшую и повисшую плетью, вставляется ложка. Золотая баба Потаповна усаживается рядом, подпирает кулаком щёку, разглядывает исподлобья, как Топтыгин покорно обжигается супом. Не жена глядит, а сыч следит, как он безропотно уплетает тугое мясо с прожилками. Каждые полминуты эта самая жена, словно крыло, вскидывает руку в часах и кукует во весь голос: «Не копайся», отчего сосредоточенный на еде Топтыгин вздрагивает, рискуя подавиться, обжечься или от испуга слететь с табурета. «Как с ребёнком, честное слово, мять тебя размять», – бормочет он с набитым ртом. За это перед измученным Топтыгиным вырастает холм гречневой каши, увенчанный тремя сардельками и маринованным помидором, а в безвольную руку его вкладывается почерневшая кривозубая вилка.
Топтыгин поглядывает на жену неприветливо, ковыряет гречневый холм неохотно, сардельку прокусывает, морщась. На самом деле он доволен, но мастерски это скрывает. А как не радоваться, когда сроду так не кормили Топтыгина, еды не подавали, к столу не подзывали. До прошлого мая жил он на пороге, чаще всего на лестничной клетке валялся, а соседи над ним головами качали и рты кривили. Эта самая Потаповна-жена, которая теперь так бережно его сторожит, раньше хуже мачехи выставляла за порог и у каждого встречного допытывалась: «Нет ли таблетки такой, чтобы потихоньку без алкаша косолапого одинокой остаться?» Так продолжалось до тех пор, пока не началось у неё соревнование с соседкой, поглотившее простодушную Потаповну с головой. Олимпиада вспыхнула в тот день, когда купила нижняя мобильный телефон и тут же прибежала хвастаться. Писклявый звоночек сотворил чудо: навек пробудил Потаповну от безразличия к удобствам. Под вечер условие упёрлось остриём в голодный живот Топтыгина: «Хочешь иметь потолок над головой, пол под ногами – становись специалистом, доллар в дом неси. Не хочешь – убирайся, не то подкуплю кого следует, изведут».
Писклявый звоночек соседкиного телефона настойчиво трещал в памяти Потаповны. Ох, не давал он ей спокойно спать. Эх, не давал чаёк хлебать, колбаской заедая. Не спала, не ела жена три дня. Потеряло пять кило тело её. Что ни утро – в раковине седые волосы клоками лежат. Что ни вечер – на кухне пузырьки с каплями полками стоят. Уж неделя прошла, не забылся писклявый звоночек, в животе у жены и в груди звенит. Велит ей срываться с места насиженного, зовёт бежать по переулкам. «Надо-надо, – подсказывает, – пристроить косолапого, чтобы груши он не околачивал».
На восьмой день деньги, скопленные за всю жизнь на чёрные дни, одним махом сняла Антонина со сберкнижки. Сколола ржавой скрепкой ту стопку, ни большую, ни малую, и бродила вокруг жёлтого магазинчика, обсуждая сама с собой «за» и «против». Весь вечер потом разные звоночки наперебой шумели под ухом Топтыгина. Ни на балконе с папироской, ни в уборной за дверью от них не укрыться, на лестнице и то слыхать. Так нагуделась жена мобильным, что он несколько дней у Топтыгина во всём теле отдавался, на все лады сердце с ходу сбивал.
Но недолго суждено было Потаповне радоваться. Прибежала соседка поздно вечером, пальчиком поманила в гости, а насчет какого праздничка, молчит, ничего не говорит. Руки белые в бока уперла, зубами золотыми сверкает, чего-то затевает. Завела простодушных Топтыгиных к себе в логово, на кухоньку затащила. «Вот, – говорит, – знакомьтесь, новая стиральная машина». В общем, убила на месте обоих. Чувствительная к таким вещам Потаповна моментально от завести обмерла. Топтыгин окочурился следом – от дурных предчувствий. «Ох, плохая примета, что соседка купила себе стиральный агрегат. Эх, нехорошо, что соседка целую смену белья в него укладывает», – так предчувствовал Топтыгин. И не ошибся. Поселилась в жене зависть лютая, зависть бабья, не на день, не на два, на всю оставшуюся жизнь.
Тут бы сказочке и конец, но на другой день, надо же, возвращалась Потаповна с работы, а соседке новую дверь ставили. Не картонную, не драную, не словами срамными изрисованную. Ставили соседке дверь металлическую, настоящего Илью Муромца среди дверей. Поняла тогда Потаповна (сроду она отличалась здравым умом), что такую дверь заводят люди путные, не паляндры, не любмелы, не дзевои, одним словом, не сброд нечёсаный. Ко всему тому в придачу догадалась Потаповна, что за дверью за такой хранятся рублики, как в сбербанке, деревянные, упрятанные. А ещё за дверью той хранятся камешки, кольца, часики да чайники тефалевые, из шифона кружевные комбинации да из норки драгоценные шубеечки. Проснулись в бабьей голове фантазии, засверкали в разуме видения, что ещё за дверь соседка спрятала. «Кошелёк-самотряс у плутовки есть! За диваном он лежит, под половицами или прибран под шкафчики, за полочки…» – так покой из жизни уносится, улетает малой птицею-певицею.
Что ни день, идёт Потаповна с работы вся в слезах. Что ни ночь, лежит жена, глаза разомкнуты. Как кино, проносятся видения; так мысль по потолку и скачет. Только эти мысли все бессвязные, только те виденья все грошовые, только слёзы те одна истерика. Не находит бабий разум выхода, всё сильней от злости задыхается, от трескучей зависти загибается. И, естественно, к превеликому сожалению, сказочка на этом не кончается.
Как-то раз пришла Потаповна раньше двух часов домой, на балконе бельишко вешала, расправляла штопаные тряпочки. Вдруг машина грузовая гикнула, загудела что-то по-звериному, вмиг соседка из подъезда вырвалась и давай шептать чего-то грузчикам. А Потаповна-то на балконе простужается, от внимания вспотела вся, уж она глаза сощурила, уж и перегнулась как нешуточно. Так немудрено жену и выронить. Привезли к соседке спальный гарнитур. В целлофане носят к ней диванчики, в целлофане носят стол и креслица, с умыслом целлофан кой-где надорван… Вечером стряслась с Потаповной горячка, и совсем не помогали капельки, в уксусе не выручали марлицы. Через три часа приехала «нескорая», записали всё, давленье смерили, впредь советовали не нервничать. И тогда Топтыгин вновь почувствовал, что готовит ему испытания жизнь.
Купила Потаповна новую хлебницу и три простынки с хризантемами. Сделала она прическу «ягнёночек», а косынку капроновую, с люрексом, сказала, что это ей на женский день преподнесли. Вот и зажили счастливо. Антонина поласковела, а Топтыгин и рад: чем баба ни утешилась, все добро. Только вот снова недолго длилось спокойствие: завела соседка кухонный комбайн, на весь дом гремела, что-то резала, на весь дом шумела всяким миксером. Зазвала Потаповну на пироги. А Топтыгина не привадила. «Не пущу, – шепнула, – охламона в дом».
Шла Потаповна на следующий день и плакала, на ходу катились слёзы по щекам. До чего же были слёзы те солёные, а какие те слёзы были горькие, словно сине море размывало тушь, по щекам лилось, по сумке капало да на камни, на асфальт и падало. Привязался к ней на улице оборвыш, виду совершенно неприличного. Ростом не велик, взглядом чересчур востер, с редкой неухоженной бородкой, с патлами лохматыми-кудлатыми, в жинсах, на срамных местах залатанных. Подкатил упрямо и решительно, чуть не сбил испуганную женщину. Незнакомца брови разнопёрые: правая черна, седая левая. Незнакомца пиджачишко рваненький, сто пудов с плеча чужого носится. На спине рюкзак большой болтается. На руках колец-то не приметила – больно удивил в левом ухе болт. Не успела женщина опомниться, не нашлась, как лучше отмахнуться ей, а уж незнакомец улыбается, за холодную ладонь схватил Потаповну, объясняет тихо, уважительно: «Здравствуй, ненаглядна Антонинушка. Вот и угораздило нам свидеться… Ничего мне можешь не рассказывать, обо всех твоих напастях извещен. Знаю: не живешь, а прозябаешь. По колено в долгах увязла. Надрываешься, как семижильная, ради горстки измятых рублей…»
Как не растеряться бедной женщине? Как от чар таких ей не растрогаться? Можно ль не исполниться доверия, если голос незнакомца ласковый, словно знает он её страдания, словно может он помочь злосчастию. «…И за что наказанье тяжкое терпеливо сносишь двадцать лет: виснет на горбу твоем увалень, мужичонка без стыда, без совести. До копейки, до последнего зёрнышка проедает-пропивает твой труд. Надо ли с лентяем нянчиться? Что не выберешь мужчину дельного, положительного и одинокого, на все руки умелого мастера или специалиста с умом? Есть такое в народе поветрие: клюют петухи слабую курицу, истязает Недайбог бабу невесёлую, на голову ей шишки сыплются, палки ей в колёса летят».
Никогда не слышала Потаповна, чтобы складно так слова сплетались. Никогда не видела Потаповна, чтоб таким умом глаза светились и лучилось чтоб расположение из такого вида неприличного. Речи ей навстречу льются сладкие, но слова текут вполне рачительно, не на ветер те слова пускаются – каждое обдуманное, веское: «Наблюдал я за тобою издали. Всюду бродят мои поверенные. Возле каждого подъезда московского мой дозорный иногда появляется и прохожим в душу глядит. Поначалу я не сомневался: тетка ломовая, закалённая, прошибёт любое препятствие, гору на пути свернет. Не один день, не два – многие месяцы доставлялись мне свежие вести и дремучей безнадёгой огорчали. Как же, думаю, так получается? Что ещё случилось с Потаповной? Может, опознались доносчики? Поослепли осведомители? Вместо каменной бабы Антонины за тетерей сонной наблюдают? Знаю: навязалась соседка, душу истрепала, сердце вымотала, будто бы нарочно своим счастьем назойливым и достатком дородным извела тебя…»
Варежку разинула Потаповна и от изумления обмерла. Продолжал незнакомец вкрадчиво: «Долго над твоей бедой я раздумывал, сказочку твою в уме листая, многие недели ус жевал. Не спешило появляться решение, по дороге где-то буксовало, средь лесов непролазных заблудилось да в овраге многоруком увязло. Но вчера, перед сном, поздним вечером наконец чего-то доехало. Горю твоему помогу. Слушай же: Лай Лаич я, Брехун – по прозвищу. А иначе говоря – Собачий царь. Я на всю Москву один-единственный. И по всей земле от края и до края заместителя мне не ищи. За участие в людях я прославился, за поддержку и заботу знаменит. Я успешно занимаюсь промыслом, дело моё быстро развивается, что ни день, растет число желающих с Брехуном, со мною, повстречаться. До чего настырны просители! Сколько требуют к себе внимания! От наплыва людского разрываюсь, каждая минута на счету. Нету времени Брехуну мне умыться, некогда бедняге мне побриться, в зеркало неделю не гляделся, не припомню, обедал или нет. Ой, как нужен мне хороший работничек… Вот какое к тебе предложение: ты отдай мне увальня-Топтыгина, уступи мужика косолапого – работёнка срочная имеется, будто шуба, по его плечам. Если в просьбе моей не откажешь, бабой мнительной да жадной не окажешься, шапку долларов тебе пожалую и соседку окаянную уйму. Так что зря ты, душенька, расплакалась. Ни к чему теперь тебе печалиться. Все пойдёт по-новому, по-гладкому, скоро сказочка твоя поправится… Если зародил в тебе доверие, если угадал твои несчастия, утирай-ка слёзы. На салфеточку. Шли Топтыгина ко мне в помощники».
И случаются же чудеса в Москве! Чем не чудо, что такая женщина, больно уж по жизни недоверчивая, очень уж с людьми-то осторожная, слишком с незнакомцами опасливая, вдруг прониклась к Брехуну доверием, обрела к нему расположение, убедила муженька-Топтыгина, что работы лучше и не сыщется. А подробности умолчала.
Одним словом, не по своему желанию, а по суматошной бабьей прихоти угодил Топтыгин в собачью жизнь. Испытания на него навалились. Глаз да глаз за ним наблюдал. За усердие ему полагались обед, газетка, тараторка в радио и обещался «в очень нескором будущем» мобильный. А вообще-то говоря, поглотив курган гречневой каши, Топтыгин неделю сыт по горло, на киоски с курами гриль не глядит, от магазинов бежит бегом, от запаха пирожных-чебуреков зажимает нос. Вот тебе и Дайбог.
Одним махом закинув в нутро крепкий до горечи чай, единственный отныне и вовеки дозволенный ему напиток, Топтыгин решительно утирает рот пятерней. Хлопнув ладонями по коленям, отрывается он от табурета, давая понять, что готов. Ведь всегда проще изобразить лицом и телом охоту работать, чем нехотя тащиться из-под палки, преодолевая лень, стыд и тягу выпить.
Вот Топтыгин уже перед зеркалом, прилаживает расчёской бесцветные прядки на свои места. Только чего это он сжался? Чудно копошится и невпопад осыпает жену кучей бестолковых вопросов про нижнюю соседку и её недавние приобретения. Внезапным участием к соседкиному хозяйству обычно безразличный к таким делам Топтыгин озадачивает даже намётанный ум. Задетая за мозоль, Потаповна вспыхивает и грустнеет, теряя бдительность. Но через минуту она уже опомнилась, наблюдает этот цирк из-под бровей, хмыкает на вопросы, ища подвох.
Под её буравящим взглядом Топтыгин утихает, очень надеясь, что жена проморгает и выпустит его в стареньком пиджачишке, в родных и близких для тела тренировочных штанах. Но Потаповна налетает птицей-орлицей, требуя немедленно переодеться. Немного помолчав, Топтыгин соглашается на всё, понимая: для неё в эти минуты судьба решается, а вблизи судьбы любая баба – чистый керосин, лучше спички к ней не подноси. Без пререканий облачается он из затрапезного в приличный вид. Покорно надевает брюки синтетические, кусачие. Безропотно накидывает, по мнению жены, солидную куртку, в каких ходят все порядочные специалисты, купленную на базаре. Теперь Топтыгин напоминает человека внушительного и готов продвигаться по жизни.
Много на свете разных примет, но не всякая поможет разобраться, кто сегодня в жизни распоряжается: Дайбог или Недайбог. Такие приметы на дороге не валяются и огласке не подлежат. Их каждый под свой рост сооружает, по своим плечам выкраивает. И у Топтыгина своя примета имеется. Иногда ему всё же удаётся заболтать Потаповну до одури, и она, уши развесив, допускает выскользнуть из дому не в жёстких ботинках из каменного кожзаменителя, а в старых чоботах-вездеходах, пыльных и жёваных. Которые, как уверен Топтыгин, умрут вместе с ним и понесут сам не знаю куда. В этом и заключается примета, удачный будет день или так, махнём не глядя. Если повезёт Топтыгину выскользнуть из дома в чоботах-вездеходах, можно без натуги отдаться ходу истории, и пойдёт та история как по маслу. Правда, старухи, исклёванные судьбой, поговаривают, что Недайбог и Дайбог бок о бок летают, друг на дружку шипят, вполголоса переругиваются, от этого у каждой приметы оборотная сторона имеется. Если даже и повезёт Топтыгину выскользнуть в чоботах-вездеходах, значит, заметив подвох, воспламенится в лифте Потаповна. И весь спуск до первого этажа гореть косолапому заживо в синем пламени супружней ярости.
Чтобы Топтыгин по пути в переулок не свернул и неизвестно куда не побрёл, чтобы косолапый, заблудившись, не заглянул в винный магазин, жена провожает его, деловито помалкивая по дороге. Вовремя пойманный, ковыляет он в новеньких чоботах из каменного кожзаменителя, а Потаповна от гордости светится ярче, чем окрестные чахлики-фонари. Так она рада и довольна, что даже не стесняется взять Топтыгина под руку, чинно плывёт рядом, с торжествующим видом поглядывая на худеньких прохожих, грозя зашибить неохватными телесами любого, кто неловко подвернется на пути.
Каменные ботинки беспощадно вгрызаются в Топтыгина. Он мужественно прихрамывает на обе ноги. С каждым шагом чувствует зарождающиеся мозоли. Изо всех сил старается сохранять на лице сосредоточенное выражение, какое подобает специалисту, идущему под руку с женой. Тем временем печаль и отчаяние жалят его душу, ведь он уверен: Недайбог опять захватил жизнь. Топтыгина не проведёшь, знает наперёд: сдерживая слёзы боли, ковыляет в дрянной день, где натрёт ещё немало мозолей на сердце и на душе. Потому что примета: с чего песня начинается, о том и поёт.
К метро Топтыгины подходят ближе к вечеру, когда толпы добросовестных работничков возвращаются восвояси, по домам. Жена берёт в свои руки установку Топтыгина: чтобы он занял место не близко, не далеко от затуманенных дверей, выводящих народ из подземелья на воздух. Топтыгин сам размещается грудью к толпе, это значит, что он будет стоять как вкопанный в асфальт памятник самому себе и проведённому с пользой дню своей биографии. Мало что в мире способно сдвинуть Топтыгина с места до девяти вечера, а ведь и тут не обошлось без участия жены. Потому что никогда не знаешь, вернулась она домой или бродит где-то неподалеку. Иногда она стоит возле овощного киоска, скрывшись за очередью покупательниц. Или наблюдает старания Топтыгина, притаившись на остановке. Бывало, сердце подсказывает, что Потаповна давным-давно дома, общается по душам с телевизором. Случалось, жара, пот льёт градом, всей душой ощущаешь, как жена на кухне поблёскивает медным зубом. Но только приблизится развязной походочкой, как в море лодочка, кто-нибудь из бывших собутыльников, эта самая жена тут как тут возникает из-под земли! Живая и румяная, громко даёт понять, что она думает и как считает. Тогда не только забулдыги, но и все, кто оказался вблизи землетрясения, поскорей несутся наутёк. А Топтыгин стоит ссутуленной Ё под точками, одиноким памятником под снос посреди площади, сосредоточенно перебирает шнурок куртки, но судьбе не перечит.
Случалось не раз, не два: накинутся на город фиалковые сумерки, ветерок засунет прохладную руку за шиворот рубашки. Затоскует Топтыгин, захочется ему увидеть чьё-нибудь знакомое лицо, на худой конец, хоть бы и жены, тут-то её и не дождёшься: как назло, именно в этот час скалится она в телефон на соседкины покупки и разочарованно обводит глазами свою скромную прихожую. А если уж толкнул какой-нибудь конь в браслете, упала под ноги шапка, от отчаяния захотелось глотнуть хотя бы чайку, тем более нет Потаповны рядом, она уж часа два как в полном безразличии разлеглась на диване, и не поймёшь: спит, померла или пялится в телевизор.
Иногда пройдёт среди бабок с букетами шепоток, что поблизости орудует полицейский. Эти пущенные по ветру страхи накидываются на Топтыгина, сгоняют с места. Бродит он вокруг метро, жалея, что жены не оказалось рядом. Не у кого спросить совета и получить уверенность в сегодняшнем дне. Уж опасность давно миновала, а Топтыгин, страдая отсутствием духа, всё ошивается за фанерными задами киосков, слоняется без дела мимо тёмных кустов. В такие минуты он боится одного на свете: что Потаповна, нагрянув с проверкой, не застанет его где положено. Он представляет, как дрогнет её лицо, как мучные щёчки разочарованно и горько опадут и увянут. Он видит её, бледную и потерянную, в третий раз обегающую вокруг метро. Он вздыхает от решительных и едких допросов, которые будут учинены торговкам, Творожичу – продавцу лотерейных билетов и Косому – мальцу-лоточнику с шоколадками. Потом она поплетётся домой, не оборачиваясь, не глядя по сторонам, признавая со слезами, что опять проиграно соревнование с нижней. Топтыгин всё это видит как наяву, но ничего не может с собой поделать. Весь остаток недоброго дня он болтается по улицам, боясь, как бы ноги невзначай не принесли его к пивному ларьку.
Так что, близко жена или далеко, косолапый всегда ощущает её испытующий взгляд. Каждую минуту чувствуя себя на мушке этого грозного орудия, Топтыгин совершенно теряется. Тут по его ноге обязательно проедет детская коляска или склочная бабёнка прохрипит в ухо, чтобы посторонился, и в придачу отлупцует сумочкой по спине. Совсем смутившись, Топтыгин рассматривает киоск, торговок свитерами, рынок, остановку автобуса. Как бы нечаянно он извлекает из кармана куртки толстенную пачку долларов, перетянутую резинкой. Неловко скинув резинку, Топтыгин теряет её под ногами. Машинально слюнявит палец, оглядывается, не видала ли этого постыдного проступка жена. Удостоверившись, что нигде поблизости её нет, смело плюёт на палец ещё раз, с шуршанием захватывает верхнюю бумажку и бойко пихает девахе, чьи волосы веются по ветру и пахнут, не поймёшь, смородиной или клеем. Но Топтыгин не реагирует ни на смородину, ни на клей. Главное, что первая бумажка ушла куда подальше. Он дерзко и хитровато плюёт на палец ещё раз, отделяет следующий доллар и пихает его старой кляче в красной лаковой куртке и сиреневых портах. Кляча отстраняет руку Топтыгина, угрожающе отпихивает его с дороги и пробегает мимо, царапнув по бедру не то колуном, не то рубанком. От боли и ярости в Топтыгине просыпается неукротимый деятель, он больше не рассматривает ни лица, ни тряпки, а с гранитным лицом героя труда пихает направо и налево новенькие доллары.
Семь потов катятся по спине Топтыгина, каменные ботинки терзают сбитые пятки его, синтетические штаны жалят за живое, ветер налетает и студит уши, где-то поблизости бродит в толпе неброский полицейский, псы дворовые вертятся под ногами, зимцерлы хихикают за спиной, киоск пирожков отравляет ум мясным духом. Всё ополчилось против Топтыгина, ничто на земле не хочет облегчить его участь и хоть как-то помочь. Только на себя надеется он, а на судьбу не дуется, потому что сроду кроткий, и это прибавляет ему сил. Работа вскипает: знай поплёвывай на палец, выхватывай верхнюю бумажку да втюхивай прямо в грудь. Но если грудь бабья, лучше не прикасайся, а то шум подымется, нагрубят и сгонят.
В азарте он забывает, что положено выдавать доллары избирательно, что надо просеивать толпу решетом мозгов, точно определяя, кому эти доллары могли бы пригодиться по назначению, а не как закладка в книжку или игрушка для малого дитяти. Нет бы соколом парить над толпой, цепко выхватывая подходящую для доллара дуру, так ведь Топтыгин стоит, вжав голову в плечи, и пихает кому придётся. Иногда его рука с бумажкой прямо-таки летит навстречу толпе, а бывает, что подолгу тупо тычет долларом в пустоту. Порой Топтыгин невежливо мнёт доллар, запихивая его в чей-то карман. Но чаще всего он так нерешительно и беспомощно протягивает доллар, что не принять молчаливый дар нет возможности. Неужели, сомневается Топтыгин, будь на его месте другой специалист, хотя бы муж соседки снизу, стал бы он высматривать да выгадывать? Как же он этих дур из толпы бегущей умудрился бы вычислить? Чего на них особенного должно быть надето-обуто? В глазах огонёк должен быть, уголёк, сажа или что?
Зимцерлы целый вечер без дела кружат поблизости, чистят разноцветные пёрышки, сверкают зяблыми ножками. Иногда они предлагают папаше Топтыгину прикурить, массируют ему лопатки, игриво хватают за бока когтями и кладут растрёпанные клейкие головки на его сутулые плечи. Облепленный зимцерлами, Топтыгин робеет, но не забывает всучить каждой по доллару, а иной, расхрабрившись, засовывает два прямо в вырез кофточки. Они натужно смеются, выпячивая цыплячьи грудки, целуют колючие щёки Топтыгина большими тёплыми губами. Потом какую-нибудь из них подзывают в машину с тёмными стёклами. Они мигом забывают обо всём на свете, громко галдят, спеша как расчётливые и жестокие специалистки. Оставшиеся на холоде безработные зимцерлы будут жаться к Топтыгину. Нахохленные, озябшие, как всегда, похнычут ему на ухо про загубленную жизнь. И Недайбог будет кружить над их головами, опускаясь все ниже, беспощадно бичуя вороньими крыльями по впалым щекам.
Пачка долларов, когда её надо скорей раздать, худеет медленно, словно нечистая сила подкладывает новые и новые купюры. Есть у Топтыгина на уме ещё примета. Ни в какой день, пока не отдашь всё до последнего, строго-настрого нельзя оборачиваться. Пусть там лает сирена, колотят знакомую зимцерлу дубинками или снова отнимают лотерейные билеты у Творожича. Даже если кто оттолкнёт Косого-лоточника и рассыплет по земле его шоколадки, ни за что не надо оглядываться. А если всё же обернётся Топтыгин, то увидит площадь с автобусами, неприбранную конюшню-остановку, сверкающие хоромы торговых центров, всё устеленное листопадом брошенных долларов. Тут ещё ветер, дразня, закружит в вихре несколько ненужных бумажек. Такое зрелище не способен вынести даже человек, высеченный из столетнего дуба, а что делать Топтыгину, выструганному наспех перочинным ножичком из ломкой берёзовой ветки? Оглянешься, заметишь, как печатают по твоему труду подошвы ботинок, как сапожки дырявят щёку твоего доллара гвоздём каблука, и такое угрызение сожмёт грудь, что руки мигом обернутся плетьми, выронят остаток пачки наземь, ноги понесут ватную голову через темень на свет ближайшего винного магазина. А магазины, они же на каждом шагу. Магазины, они же все винные, так что недолго придётся разыскивать, сразу окажешься в дверях к Змею о семи головах, на пороге пропасти. Предвидя, что косолапый однажды оглянется, Потаповна изымает у него всё до копейки. А Топтыгин? Ничего, выворачивает карманы и на судьбу не в обиде. Потому что кроткий с рождения.
Невдомёк простодушной Потаповне, что заглядывает в жизнь Топтыгина Дайбог, случаются и на его улице счастливые дни. Небритый, отбивает он у метро чечётку морщинистыми чоботами-вездеходами, и неведомо откуда вырастает отрок телосложения богатырского, мнущий под мышкой вертлявую, полуодетую паляндру. Появление Ивана Загуляева заменяет напёрсток сурицы в дождливый день. Пожав трепещущую от восторга руку, Загуляев с ласковой ухмылкой бубнит:
– Привет, Фазер. Долларов отсыпь или как, – позволяя задаром вдохнуть задиристого табачного дыма.
Когда Загуляев подрулил впервые, а случилось это в мае месяце, Топтыгин хоть и работал третий день от роду, не растерялся и с видом бывалого специалиста подметил:
– Я не Фазан, а эта пустяковина тебе на кой?
С лету сообразил косолапый: «Вот оно, подбросил Дайбог добрый час. Э-э-эх!.. Надо из тени выбираться, поскорей себя с положительной стороны проявлять».
Выводя сигаретой в воздухе витиеватые узоры, выпуская навстречу кудлатым тучам голубой дым, Загуляев шептал:
– Доллары будем лепить на стены рядами…
– Не наберёшь, – прикинувшись знатоком, подхватил Топтыгин.
– Рядами и не обязательно, я тут подумал, – рука Загуляева продолжала рисовать, за сигаретой веялись пушистые завитки, – одна зелень будет сильно пестрить, с ума сойти можно. Лучше лепить заплатками и мазать накат… – так объявил Загуляев и премудрыми речами накрепко очаровал Топтыгина.
Выбрался косолапый из тени на свет. Вытряхнул из головы напыщенность, необходимую для работы. Почувствовал себя Топтыгин впервые в жизни причастным к славным делам и аж засветился от полезного знакомства: «Малец, видно, знатный маляр», – предположил он. Доллары без промедления упали в рюкзак Загуляева, а Топтыгин почувствовал: в правую руку, прямо в ладонь, легли четыре бумажки, по десять рублей каждая.
– Налеплю на пробу, а там ещё загляну. Будь! – веско командовал Загуляев и направлялся к затуманенным дверям метро. А Топтыгин оберегал его взглядом и восхищался, как же этот человек уверенно и бодро ходит по земле.
Об угрозе появления жены Топтыгин в тот час совсем забыл. И о том, как Потаповна умеет голосить, он не помнил. Опустив руки, стоял посреди площади. Отдаляясь от своей жалкой сказочки, рвался проводить Загуляева в те таинственные края, где этот человек живет и трудится под солнечным небом, среди порядочных людей, с одной пятницей на неделе. Но жена в тот день так и не появлялась. Это было даже тревожно, веяло безнаказанностью от такого её упущения. У чуткой женщины будто напрочь отшибло нюх. И впредь никогда её не бывало поблизости во время тихих появлений Загуляева. В этом состояла удивительная странность Загуляева. В этом заключалась удача Топтыгина. Одна из редких удач его жизни.
Но вот потерялся из виду Иван Загуляев, уехал в дальние края своей занятой биографии. А Топтыгин остался на площади без дела. Опустившись с небес везения обратно к седой скорбящей земле, он находил себя на земле сбитым с толку и начинал беспокоиться, куда девать два часа свободного времени, куда спихнуть четыре бумажки по десять рублей каждая, что так жгли его ладонь. Не на шутку пугался Топтыгин навалившейся на него удачи, лишних денег боялся как огня: им только дай разгуляться – незаметно приведут в винный отдел.
Будь на то воля Топтыгина, он бы упрятал вместе с деньгами руки в карманы, сжался потуже, чтобы ветер не воровал тепло, и понёсся рысцой с осеннего рябинового холода да в родную избу. Ведь там, у домашнего очага, всегда найдешь, как два часа лишнего времени с пользой убить. Но не прятал Топтыгин деньги вместе с руками в карманы, не бежал молодцом по асфальтовой стёжке к дому, стоял он неподвижно, как рекламный щит, заслоняя работничкам дорогу к остановке. И по его серому мятому лицу пробегали мрачные тени, словно Недайбог задумал показать себя, как в кинофильме, и плясал на морщинистом экране топтыгинского лба, на впалых лоскутах его щёк, на косых кольях скул, на белёсой вобле рта, в мутных лужицах глаз.
«Эх, осенний рябиновый ветер. Ты не стесняйся, хлопай сильней по щекам жёлтыми ладошками кленовых листьев. Эх, дымные столичные небеса, вы темнейте да наливайтесь страшным свинцом. Капли, простудный дождичек, на неприкрытую голову, осыпай всхлипами куртку с базара. Эх, люди добрые, люди занятые! Вы спешите наглей, толкайте сильней, бейте кулаками в грудь, всё равно никуда я с места не сдвинусь, не пойду греться в тёплую избу», – шептал Топтыгин, но не потому, что был от рождения дурак, а потому, что имел причины так размышлять. Уж ему-то, как никому другому, хорошо известно: на пороге дома родного, дома теплого, о двух изолированных комнатах, где имеется также ванна, в которой подгибаешь ноги, чтобы поместиться, и скошенный набок, будто в раздумье, толчок, – на пороге этого дома, а другого не предвидится, ожидает Топтыгина изо дня в день досмотр. Куртка его и карманы брюк подлежат пристальной проверке, внешний облик пядь за пядью просеивается, поведение находится под строжайшим надзором, остаток дня в глазах косолапого разыскиваются утаённые закутки. А что будет, объявись он на два часа раньше? Встретит его на пороге не жена, а птица-орлица. Дыхнуть заставит, в зрачок заглянет, душу вывернет наизнанку своим недоверием. А наизнанку душе боязно, дует и щиплет, когда чувства напоказ торчат. Посадит жена Топтыгина напротив, упрётся колом взгляда в глаза и начнёт допрос: в чём дело, по какому случаю рано вернулся. Станешь объяснять, каким образом деньги окаянные улеглись в ладонь. В такие минуты обматывает Недайбог паутиной мозги. Запутаешься, заврёшься, совсем утонешь в глазах Потаповны, за это она поймёт всё неправильно, рассердится и начнёт резать правдой по живому.
Поэтому никуда не уходил Топтыгин. Маячил до позднего вечера возле метро. Шатало его от нерешительности из стороны в сторону. Бродил он, неприкаянный, вызывая опасение у порядочных людей, вырвавшихся из перехода на воздух. Немного опомнившись от смятения, сметал Топтыгин в горсть остатки мужества, отгонял Недайбога и плевал ему вслед. Победив отсутствие духа, он незаметно подбирался поближе к Творожичу, молчал и внимательно вглядывался во взмахи туманных дверей метро, делая вид, что кого-то оттуда ожидает.
Творожич жевал губу под лохматыми усами и разглядывал нечто, вертящееся перед ним в воздухе. Это была не запоздалая осенняя муха и не крошечный осиновый лист, а различимая лишь вооруженным глазом Творожича прозрачная и холодная баба, чья кожа – серые тучи и высокая мятная голубизна. Баба знала своё дело, она вытворяла разные выкрутасы перед онемевшим почитателем: крутилась на шесте, плясала и билась в истерике. Творожич не мог наглядеться, но на зов не шёл. Старался скрыть, что околдован, но любовался во все глаза. Топтыгин тоже искал в воздухе сладостное видение, норовил разделить с приятелем восторги, но ничего не находил, кроме звенящего ветра с редкими капризными капельками дождя. Обделенный утешающим видением, Топтыгин делал вид, что кого-то ждёт, и так увлекался, что начинал по-настоящему напряжённо щуриться навстречу толпе, зачем-то нетерпеливо перелистывая чужие пальто и лица.
Даже степенные люди улавливали, что Творожич от макушки до пят увлечён неведомым и недоступным. За это многие, пробегая мимо, Творожича уважали, другие его с первого взгляда жалели, а находились и такие, которые побаивались и презирали его на ходу. Спозаранку, свежим утречком, в обеденный перерыв, вечером, когда небеса затягиваются сливовой поволокой, ни один человек, будь он специалист или даже учёный, не вторгался в любование Творожича, не нарушал блаженного забытья. И стоял себе Творожич чуть с краешка, маршировал на месте, согревая озябшие ноги, поскрипывал тесной кожаной курткой. Казалось, он и на свет родился в этой коричневой свиной броне. Иногда для разнообразия рабочего дня он тихонько напевал по-матросски, крутил в раздумье ус, и удивлённая видением бровь его плыла всё выше, к самой серёдке лба. В другой раз он покачивался, выпятив бочку пуза, в которую упирался лоток с разноцветными лотерейными билетиками. В лоток Творожич не глядел, от пестроты билетиков начинал крутиться в глазах рой разноцветных неугомонных мушек – и летал кругами до самой ночи, пока во сне не загубишь их всех до единой…
Так стояли они рядом долго, ничем не стесняя друг друга. Творожич догадывался о присутствии товарища только после того, как соскучившийся по доброму слову Топтыгин орал ему в красное, обветренное ухо: «Мы тут стоим, а там вон люди в самолёте едят…» Творожич вздрагивал испуганной птицей и нехотя отрывался от видения. Обеспокоенный, он крутил головой, стараясь отыскать источник голоса и раскусить, по делу человек рассуждает или льёт из пустого в порожнее. Чтобы успокоить растерянного Творожича и оборотить его к себе лицом, ко всему остальному городу, чем хочешь, всё равно, Топтыгин проникновенно прибавлял: «А к ремонту часов тоже ни одна дура за целый вечер не зашла, я смотрел». Найдя Топтыгина и узнав его, Творожич с облегчением здоровался: «Ежом тебя мыть». Так между товарищами устанавливалось согласие, но не взаимное: Топтыгин юлил и подмасливал, а Творожич снисходительно пыхтел в усы, поправлял толстыми пальцами лямку лотка и напыщенно сдувал невидимую пыль с билетов.
Широкая фигура Творожича прикрывает от лютого ветра, добродушное лицо его заряжает радостью в ненастный день, чёрные глаза Творожича смотрят вглубь, но не грубо, а ласково. Молчание у Творожича бархатное, так и тянет, будто в сундук, сказки в его молчание укладывать. Осенний тополь сухими листьями осыпает землю парков и скверов, а Топтыгин усыплял Творожича началами сказок, но что дальше – утаивал: «Раньше люди запивали от худой жизни. А теперь от хорошей тянут тоники на каждом шагу», или «Очень не терпелось одной молодой бабе вставить в зубы рубины», а ещё: «Жил да был мужик. И вздумалось ему открыть книжный киоск».
У Творожича дом – четыре стены нетопленые, без ковров, без портретов, а посреди – пустота и гуляют сквозняки. Две жены было у Творожича и много других баб, дети его рассыпаны по Среднерусской равнине, всем им Творожич шлёт деньги. Мог бы Творожич работать грузчиком, звали его продавцом в овощной ларёк, просили караулить школу по вечерам, предлагали даже стадион подметать. Никуда не сдвинулся Творожич от метро, начхал на повышение, презрел прибавление доходов, а всё ради выкрутасов бабы из воздуха, ради её немых песен да неугомонных танцев. По всей видимости, Творожич ещё что-то знал, но помалкивал и задумчиво кивал на неоконченные сказки.
Околдовав приятеля обаянием, войдя в доверие, Топтыгин украдкой косился на лоток и, придав голосу безразличия, спрашивал: «А бывают билеты, чтобы приносили выигрыш, или так, пустышки одни?» Вместо ответа Творожич оборачивался лотком к Топтыгину, а ко всему остальному миру – задом, ничего не говорил и моргал, когда дождь плевал ему в глаза. Тут Топтыгин хорошенько озирался, выясняя, не видать ли поблизости жены. Потом внимательно глядел на бабок с лифчиками и свитерами – не следят ли они за ним, не перемалывают ли за спиной ему косточки. Выхватывал из кармана четыре мятые бумажки и тихонько швырял Творожичу в лоток, намекая: «Вот я и подумал, надо проверить, пустышки там или всё же что-то есть». Творожич, не спеша, разглаживал десятки, укладывал их одну на другую, перегибал пополам и, скрипя курткой, прятал в карман брюк.
«А ну, дай глянуть, что у тебя за ассортимент», – нараспев выдавливал Топтыгин, перед тем как окончательно потерять человеческий облик. В следующий миг брови его превращались в шкурку и хвост старенького хоря, глаза мельчали до мелкоты двух блестящих испуганных бусин, кожа приобретала цвет пыльного асфальта, щетина становилась дыбом, а волосы, позабыв о расчёске, размётывались, как трава, по которой всю ночь гуляла возлюбленная пара. Дикое, устрашающее зрелище представлял он собой, совершенно не внушал доверия и приязни, обращая окружающих в бегство.
Вот, вглядевшись в глубь лотка, он уже заносит дрожащую руку над пёстрыми цветиками полевыми, билетиками лотерейными. Не рука дрожит – древние страхи выползают из сердца Топтыгина. Ненасытная жажда хоть рюмочку воем рвётся из печени. Не пальцы скрючены перед броском – угрызения и смятения сочатся наружу из груди его. А всякие потаённые горечи просыпаются и мешают поскорее выхватить билет с выигрышем.
«Ой, косит глаз, зачем-то бегает, рыщет среди курток и пальто линялый плащик Потаповны. Ой, хрипит сердце полоумное, вместо того чтобы звать Дайбога, опасается, куда девать выигрыш. Ой, скулит душа, врёт душа, что безразличная, рвётся на свободу, а освободиться робеет. Ой, подводят лёгкие, хрипит в трахее вековой табачище, вырываются изо рта хрипы недобрые, вздохи гнетущие. Ой, тяжелеет рука, хватает косо, неласково, и не то, куда глаза глядят, и не то, чего сердце просит».
Топтыгина, выловившего из лотка три лотерейных билета, не узнала бы и родная проницательная жена. Не узнала бы и прошла мимо, волнуясь, «куда же это моё горе делся, ой, недоглядела, ой, опять понесло косолапого». Творожич воодушевлённого товарища тоже не узнавал и на всякий случай пятился к тусклому фонарю, словно надеялся билеты, как ростки огурцов, под искусственным светилом спасти.