Я уверен, что американский народ будет приветствовать возможность послушать советских руководителей на нашем телевидении – как мне бы хотелось, чтобы советские люди послушали наших руководителей на своем телевидении.
Я надеюсь, что новые советские руководители смогут посетить Америку с тем, чтобы они смогли узнать о нашей стране из первых рук».
Перед лицом двусмысленного вызова со стороны Советского Союза Запад оказался парализован, более всего и не только излишествами примирения, но и перегибами в жестокости. В каждом десятилетии альтернатива политике сентиментального примирения была выражена в некоей церковной воинственности, как будто настойчивых звуков трубы антикоммунизма было бы достаточно для того, чтобы стены начали падать. Вместе с идеей о коренном изменении советской системы существовала вера в то, что советские цели никогда не могут быть переделаны, что превращает советское государство впервые в истории в неподвластное историческим переменам. Тем, кто осуждает американскую непримиримость, противостоят те, кто не мог себе представить, что любое соглашение с Советским Союзом хоть каким-то образом может быть в наших интересах; подчас сам по себе факт, что Советы добивались какого-то соглашения, представлялся как довод против него. Оба эти подхода вытекали из одной и той же ложной посылки о том, что существует некая конечная точка в международной напряженности, своего рода вознаграждение за добрую волю или за твердость позиции. Они не принимали в расчет ту реальность, что мы имеем дело с системой, слишком идеологически враждебной для того, чтобы идти на немедленное примирение, и в военном плане слишком мощной для того, чтобы ее можно было легко уничтожить. Нам необходимо было не допустить захвата этой системой стратегических возможностей. Но нам также необходимо было иметь достаточно уверенности в своих собственных суждениях и осуществлять какие-то с ней договоренности, чтобы выиграть время, – время, чтобы сработала на разрушение присущая коммунистической системе стагнация, и тем самым дать возможность понять необходимость сосуществования, основанного на сдерживании.
Я критически относился к обоим этим течениям, – которые влияли на все послевоенные администрации за десятилетие до моего прихода на государственную службу:
«Зацикленность на советские намерения заставляет Запад быть самодовольными во время разрядки и паниковать во время кризисов. Cмиренный советский тон приравнивается к достижению мира, а советская враждебность рассматривается как сигнал наступления нового периода напряженности и, как правило, вызывает сугубо военные меры противодействия. Запад, таким образом, никогда не бывает готовым к любой советской перемене курса; он не бывает готов ни к разрядке, ни к непримиримости»[43].
Накал в доводах часто скрывал тот факт, что сторонники и противники переговоров соглашались в своих фундаментальных утверждениях. Они были согласны с тем, что эффективное урегулирование предполагает изменение в советской системе. Они были едины, полагая, что западная дипломатия должна стремиться повлиять на внутренний ход развития в Советском Союзе. Представители обоих течений оставляли впечатление того, что характер возможного урегулирования с коммунистическим миром был вполне очевиден. …Расходились они преимущественно в вопросе о времени. Противники переговоров стояли на том, что переход Советов на другую сторону – дело далекого будущего, в то время как сторонники переговоров утверждали, что смена взглядов уже произошла…
Тем временем, больше внимания уделялось вопросу о том, стоит ли нам вести переговоры, чем вопросу, о чем вести эти переговоры. Спор относительно внутреннего развития Советов отвлекал силы от разработки наших собственных целей. Он вынуждал нас превращать в запутанное дело то, что должно было приниматься как само собой разумеющееся: наша готовность к переговорам. И это отвлекало от разработки конкретной программы, которая сама по себе смогла бы сделать эти переговоры значимыми[44].
К тому времени, когда к власти пришла администрация Никсона, политический баланс трудно было считать находящимся в позитиве. Советский Союз только что оккупировал Чехословакию. Он поставлял в больших количествах оружие Северному Вьетнаму; без его помощи Ханою успех переговоров был бы твердо гарантирован. Он не демонстрировал желания помочь достичь соглашения на Ближнем Востоке. И на этой стадии Советский Союз был почти на равных по уровню стратегических вооружений. Решающее американское превосходство, которое было характерно для всего послевоенного периода, закончилось в 1967 году, остановив установленный самим себе потолок в 1000 МБР «Минитмен», 656 запускаемых с подводных лодок ракет «Поларис» и 54 межконтинентальные баллистические ракеты «Титан»[45]. К 1969 году стало ясно, что количество советских ракет, способных достичь Соединенных Штатов, вскоре сравняется с количеством всех американских ракет, доступных для нанесения ответного удара по Советскому Союзу. И если советские программы наращивания вооружений будут продолжены в течение 1970-х годов, оно превзойдет количество американских ракет.
Новой администрации необходимо было попытаться решить ряд противоречий. Что бы ни говорилось о растущей советской мощи, коммунистической идеологии, русском экспансионизме и советском интервенционизме, любой пришедший к власти в конце 1960-х не мог бы не удивиться беспрецедентным масштабам вызова, брошенного миру во всем мире. Никакая воинственная риторика не могла скрыть того факта, что существующих ядерных арсеналов вполне достаточно, чтобы уничтожить все человечество. Никакое недоверие к Советскому Союзу не могло одобрить принятие политики традиционного баланса сил для решения кризиса путем конфронтации. Не могло быть более высокого долга, чем предотвращение катастрофы ядерной войны. И, тем не менее, элементарная сентиментальность была просто предательской. Она ввела бы в заблуждение наш народ, да и коммунистических лидеров тоже, подвергая первых шоковому удару и заставляя вторых смотреть на переговоры как на действенный инструмент политической схватки. Мы должны были понять, что мы можем добиться поддержки у себя дома и среди союзников в отношении твердых действий в кризисной ситуации только в том случае, когда мы сможем продемонстрировать, что это был не наш выбор. Но при попытке создать более мирный мир было бы просто глупо забалтывать народ так, чтобы он не обращал внимания на природу идеологического и геополитического вызова, который будет продолжать существовать из поколения в поколение, или снимать с себя ответственность за непопулярность расходов на тактическую и стратегическую оборону. Непросто будет такой демократической стране, которая находится в середине вызывающей такие разногласия войны в Азии.
Для тех, кто находится у власти и несет какую-то ответственность, преданность делу мира и свободы не проверяется силой эмоций их заявлений. Мы должны были выразить нашу приверженность дисциплине, с которой стали бы отстаивать наши ценности и одновременно создавать условия для долгосрочной безопасности. Нам необходимо было учить наш народ постоянно сохранять чувство ответственности и не рассчитывать, что либо напряженность – либо наш противник – когда-нибудь исчезнет в веках. Такой курс не был ни удобным, ни легким, особенно для такого нетерпеливого народа, как наш. Но нас будут судить будущие поколения по тому, какой мир мы оставили после себя, стал ли он более безопасным, чем был до нас, мир, который сберег мир без изъятия и укрепил уверенность и надежды свободных народов.
Кремль стремится с большой осторожностью вступить в контакт с новой администрацией. Бюрократиям очень нужна предсказуемость. А советские руководители действуют в коварном бюрократическом окружении византийского стиля и бескомпромиссного образца. Они могут приспособиться к постоянной твердости; они начинают нервничать в случае резких перемен, которые подрывают доверие их коллег к их суждениям и владению ситуацией. Мы пришли к выводу, что бессмысленно пытаться преодолевать это тревожное состояние на самом старте работы новой администрации призывами к чувству морального сообщества, поскольку и вся подготовка и идеология советских руководителей отрицают такую возможность. Личный интерес – это тот стандарт, который они понимают лучше всего. И не случайно, что во взаимоотношениях между Советским Союзом и другими обществами те западные руководители, которые более всего были склонны демонстрировать «понимание» своих советских партнеров, оказывались менее всего успешными. Советское руководство, гордое своим превосходным пониманием объективных источников политических мотиваций, не может признать, что оно подвластно временным соображениям переходных периодов. В силу этого самые умоляющие усилия администрации Кеннеди не смогли добиться прогресса до восстановления психологического баланса, вначале с наращиванием США военного потенциала после давления в связи с Берлином, а затем в результате кубинского ракетного кризиса. Именно после этих событий и стал возможен какой-то прогресс.
Кремль знал Никсона, по контрасту, как борца с коммунизмом; но он никогда не позволял личной антипатии становиться на пути советских национальных интересов. Сталин, в конце концов, заигрывал с Гитлером в первые недели после прихода нацистов к власти. Несмотря на взаимное недоверие, отношения между Кремлем и Администрацией Никсона были более деловыми, чем в большинстве предыдущих периодов, и в целом были свободны от эффекта взлетов и падений первых преувеличенных, а затем обманутых надежд. Та странная парочка, – Брежнев и Никсон, – в конечном счете, выработала некий
Понадобилось какое-то время для процветания отношений, но это произошло и было неслучайным. Ни один другой предмет не занимал внимания новоизбранного президента во время переходного периода. Он и я потратили много времени вместе, разрабатывая наш курс. Никсон подошел к проблеме путем, который носил больше политический характер, чем это сделал я. Заработав себе репутацию проведением жесткой, временами резкой антикоммунистической политики, он был завязан на поддержание своего традиционно консервативного контингента избирателей. Он рассматривал свою репутацию сторонника жесткой линии как уникальное достижение для проведения нашей политики. Но понимал, что как президент он должен будет расширять свою политическую базу в направлении политического центра; действительно, он проницательно увидел в отношениях Восток – Запад долгосрочную возможность создания своего нового большинства. Никсон склонялся к сочетанию этих тонких инстинктов с сугубо личными суждениями. Он опасался, что встреча на высшем уровне в Глассборо[46] могла бы восстановить шансы Джонсона, – следовательно, он полагал, что Советы вступили в сговор с демократами для того, чтобы свалить его самого. Но Никсон также видел, как не приведший ни к чему результат встречи сказался на популярности Джонсона, которая упала так же быстро, как и была раздута, – отсюда, его решимость не проводить встречи на высшем уровне до тех пор, пока не будет гарантирован ее успех.
Мой подход, – каким он описан выше, – по своей сути был почти таким же, хотя, с учетом моей научной подготовки, несколько более теоретизированным. 12 декабря 1968 года новоизбранный президент попросил меня вкратце проинформировать новый кабинет относительно нашего подхода к внешней политике. Мне казалось, что я сообщил своим новым коллегам, что советская внешняя политика велась по двум направлениям. Имело место давление в пользу примирения с Западом, вытекающее из растущего желания иметь потребительские товары, из страха войны и, вероятно, со стороны тех, кто надеялся на ослабление строгого полицейского режима в стране. Одновременно имело место и давление в пользу продолжающейся конфронтации с Соединенными Штатами, вызванное коммунистической идеологией, подозрительностью руководства, партийного аппарата, военных и тех, кто боялся, что любая разрядка сможет только подтолкнуть страны-сателлиты попытаться еще раз ослабить контроль со стороны Москвы. Внешняя политика Москвы после вторжения в августе в Чехословакию была сосредоточена на двух проблемах: как преодолеть эффект шока от вторжения в остальном коммунистическом мире и как сократить потери повсюду, особенно как предотвратить ущерб американо-советским отношениям.
Поэтому Советы, как представляется, особенно стараются держать открытой возможность проведения переговоров по ограничению стратегических вооружений. Для этого существовало множество причин: это мог бы быть тактический прием с целью восстановления респектабельности; это мог бы быть маневр с целью раскола альянса путем разыгрывания карты опасения американо-советского кондоминиума; это мог бы быть тот факт, что Советы полагали, что разумный стабильный стратегический баланс необходим, и в силу этого решили попытаться стабилизировать гонку вооружений на нынешнем уровне. Наш ответ зависел от собственной концепции по этой проблеме. Наша прежняя политика зачастую представляла собой «укрепление мер доверия» ради самого этого процесса, в надежде, что по мере роста доверия напряженность будет уменьшаться. Но если считать, что напряженность выросла в результате разногласий по конкретным вопросам, тогда метод решения проблемы заключается в том, чтобы начать работать над устранением тех разногласий. Длительный мир зависел от урегулирования политических вопросов, которые разделяли две ядерные сверхдержавы.
Фактически я говорил почти в том же ключе, что и главный советский представитель. Когда я встретился с Борисом Седовым, оперативным работником КГБ, прикрывающимся званием советника посольства, 18 декабря в отеле «Пьер», то сказал ему, что новоизбранный президент был серьезно настроен, когда говорил об эре переговоров. Советское руководство увидит, что новая администрация готова к переговорам по долгосрочным урегулированиям, отражающим реальные интересы. Мы считали, что имеет место очень много озабоченности в связи со сложившейся атмосферой, но мало кого волнует существо проблем. По мнению новой администрации, имели место реальные расхождения между Соединенными Штатами и Советским Союзом, и что эти расхождения должны быть сужены, если мы хотим реального ослабления напряженности. Как я сказал, мы готовы к переговорам об ограничении стратегических вооружений. Но мы не будем бросаться в переговоры, как в омут, без предварительного анализа проблемы. Мы также будем судить цели Советского Союза по его готовности двигаться вперед по широкому фронту, особенно по его отношению к ситуации на Ближнем Востоке и во Вьетнаме. Мы рассчитываем на сдержанность Советского Союза в беспокойных точках во всем мире. (Это была знаменитая доктрина «увязки».) Я надеялся, что он передаст эти соображения в Москву.
Москва прислала благоприятный ответ. Седов принес мне послание 2 января 1969 года. В нем советские руководители отмежевались от «пессимистических взглядов», которые, по их утверждениям, они видели распространяемыми о новоизбранном президенте «во многих частях мира». «Главной озабоченностью Москвы» была не прошлая биография Никсона, а вопрос, руководствуется ли наше руководство «чувством реальности». Разоружение представляло собой первостепенную важность. Советские руководители признавали, что наши отношения получат благоприятную поддержку в связи с решением вьетнамской проблемы, политическим решением на Ближнем Востоке и «реалистичным подходом» в Европе в целом и в Германии в частности. Кремль не упустил возможности отметить свои собственные «особые интересы» в Восточной Европе.
Обе стороны теперь обозначили свои основные позиции. Новая администрация хотела использовать советскую озабоченность в отношении ее намерений втянуть Кремль в дискуссии по Вьетнаму. Мы по этой причине настаивали на том, чтобы переговоры по всем вопросам проходили одновременно. Советские руководители особенно беспокоились по поводу воздействия новой гонки вооружений на советскую экономику. В силу этого они приоритет отдавали ограничению вооружений. Это давало им дополнительное преимущество, состоящее в том, что простой факт переговоров, независимо от их результатов, осложнит новые бюджетные ассигнования на оборону в Соединенных Штатах и, – хотя мы этого пока еще не ощутили, – заставит поволноваться Китай.
Конечно, ничего больше не могло произойти, пока старая администрация была у власти. Но во время наших рассуждений в отеле «Пьер» новоизбранный президент и я выделили ряд основных принципов, которые станут определять наш подход к американо-советским отношениям на весь период нашего пребывания у власти.
Настолько сильна прагматическая традиция американской политической мысли, что эта концепция увязки повсеместно оспаривалась в 1969 году. Полагали, что это некая повышенная реакция, идиосинкразия, ничем не оправданный совет отложить переговоры по контролю над вооружениями. С тех пор ее отвергают так, будто она отражает стиль проведения политики конкретной администрации. На наш взгляд, увязка существовала в двух видах. Во-первых, когда дипломат намеренно связывает два отдельных объекта в процессе переговоров, используя один в качестве рычага воздействия для другого. Или, во‑вторых, когда, в силу реальности ситуации, вызванной взаимозависимостью в мире, действия одной крупной державы неизбежно оказываются связанными и имеют последствия по любым другим вопросам или регионам, а не только по непосредственно затрагиваемым в данный момент.
Новая администрация иногда прибегала к увязке в первом ее смысле. Например, когда мы достигли прогресса в урегулировании войны во Вьетнаме, что-то было обусловлено продвижением в таких районах, представляющих интерес для Советов, как Ближний Восток, торговля или ограничение вооружений. Но в гораздо более важном смысле слова увязка была реальностью, а не чьим-то решением. Демонстрация американской слабости в какой-то одной части мира, например, в Азии или в Африке, немедленно вела бы к разрушению доверия в других частях мира, например, на Ближнем Востоке. (Именно по этой причине мы были настроены так, чтобы наш уход из Вьетнама произошел не как явный крах, а как стратегия Америки.) Наша позиция на переговорах по контролю над вооружениями не могла быть отделена от ситуации с военным балансом, который складывался бы в результате этого, а также от наших обязательств как крупной военной державы в глобальной системе союзов. С тем же успехом, ограничение вооружений почти непременно не смогло бы выдержать периода растущей международной напряженности. Мы видели и тут увязку, если говорить коротко, аналогичную общему стратегическому и геополитическому взгляду. Игнорировать взаимозависимость событий означало бы подрывать согласованность
Увязка, однако, не представляет собой естественную концепцию для американцев, которые традиционно рассматривали внешнюю политику как случайно-эпизодическое предприятие. Наши бюрократические организации, разделенные на региональные и функциональные отделы, и в действительности наша научная традиция специализации осложняют тенденцию к изоляции и фрагментации. Американский прагматизм вырабатывает склонность к рассмотрению вопросов раздельно: решать проблемы по существу, без учета чувства времени или контекста или плавности хода реальности. А американская правовая традиция поощряет строгое внимание к «фактам по делу» и недоверчивость по отношению к абстрактным вещам.
И, тем не менее, во внешней политике нельзя отрицать необходимость объединительных концептуальных рамок. Во внутренних делах новые отправные точки определены юридическим процессом; важные инициативы могут быть единственным способом запуска каких-то новых программ. Во внешней политике самые важные инициативы требуют мучительной подготовки; для получения результатов требуются месяцы или годы. Успех требует наличия чувства истории, понимания множества сил, находящихся вне нашего контроля, и разностороннего изучения и оценки ткани событий, испытанием внутренней политики является закон; внешняя политика оценивается нюансами и взаимоотношениями.
Самой трудной проблемой для политика во внешних делах является установление приоритетов. Концептуальные рамки, – которые «связывают» события, – являются важным инструментом. Отсутствие увязки ведет к точно противоположной свободе действий; творцы политики вынуждены реагировать на местнические интересы, будучи сами подверженными воздействию без фиксированного компаса. Государственный секретарь становится заложником своих территориальных подразделений; президентом руководят его ведомства. Оба рискуют оказаться заложниками событий.
Увязка в силу этого была еще одной попыткой новой администрации освободить нашу внешнюю политику от колебаний между большим разбросом и изоляцией и обосновать ее в рамках жесткой привязки к концепции национального интереса.
Одним из странных элементов выборов Ричарда Никсона было то, что многие из тех, кто боролся против него в силу его жесткой оппозиции по отношению к коммунизму, должны были бы трактовать его избрание как мандат на новые инициативы в отношении Советского Союза. Администрацию Никсона приветствовали залпом разных советов, призывающих быстро двигаться вперед с целью улучшения отношений с Советским Союзом. Никсон вскоре обнаружил недоработки в этом плане, он был слишком подозрительным в отношении советских намерений, слишком поглощен военной мощью, слишком сдержанным в плане потребностей разрядки.
Проведение встречи на высшем уровне с целью «знакомства» было из ряда многих предложений; его целью было предложить начать переговоры о стратегических вооружениях, которые уже подготовила администрация Джонсона, и улучшить климат в личных взаимоотношениях. Это мнение было активно поддержано, среди прочих, Збигневом Бжезинским, который писал, что «полезный механизм, – как символического, так и практического плана, – предложить практику ежегодного проведения неформальных двухдневных рабочих дискуссионных встреч между американским и советским главами правительств. …Для этой встречи не обязательна официальная повестка дня. …Ее целью было предоставление главам …двух ведущих ядерных держав постоянной возможности личного обмена мнениями и поддержания личных контактов»[47].
Началась кампания, направленная на то, чтобы убедить администрацию устранить барьеры на пути торговли между Востоком и Западом и использовать обещание расширенных экономических отношений как расчистку пути для политического диалога. Две сверхдержавы имеют все возрастающие экономические интересы взаимодополняющего характера, что, как утверждалось, помогло бы устранить политическое недоверие. Маршалл Шульман, известный специалист по Советскому Союзу, писал: «Эти общие интересы не смогут устранить те разногласия, которые сейчас являются толчком для советско-американского соперничества, но могут со временем помочь сделать эти разногласия такими, чтобы они не казались такими уж важными»[48]. Группа экспертов ассоциации Организации Объединенных Наций под председательством Артура Гольдберга и в составе нескольких экспертов опубликовала доклад 1 февраля 1969 года, – всего лишь через пять месяцев после Чехословакии, – в котором содержалось требование ослабить ограничения на торговлю между Востоком и Западом «как дело главного приоритета». Конгресс откликнулся на призыв. В сенате проводились слушания в течение 1968 года, и новые серии слушаний прошли по вопросу о положительных моментах увеличения торговли с Советским Союзом.
Контроль над вооружениями, разумеется, рассматривался почти повсеместно как область, где возможен прорыв: во‑первых, по причине взаимности интересов в предотвращении ядерной войны и, во‑вторых, по причине того, что уровни стратегических вооружений полагались приблизительно равными в 1969 году. Исследовательская группа Совета по международным отношениям во главе с Карлом Кейсеном (заместителем советника президента по национальной безопасности в администрации Кеннеди), в которую вошли многие известные специалисты научных кругов по вопросам контроля над вооружениями, направила новоизбранному президенту доклад в январе 1969 года, настаивая на как можно скорейшем подписании договоренности по ограничению стратегических вооружений как на некоем «обязательном предписании», безусловном требовании. В нем утверждалось, что редкая возможность может ускользнуть, и содержался призыв к одностороннему мораторию на американское развитие противоракетной обороны (ПРО) и ракет с разделяющейся головной частью с боеголовками индивидуального наведения (МИРВ) с тем, чтобы достичь соглашения по ограничению стратегических вооружений. Группа экспертов ассоциации ООН, на которую я ссылался выше, настаивала на «необходимом и срочном выдвижении инициативы скорейшего начала переговоров по стратегическим ракетам с Советским Союзом».
В Европе проявилась тенденция, подкрепленная до некоторой степени нашей вьетнамской вовлеченностью, дистанцироваться, так или иначе, от американской политики в отношении Советского Союза. Де Голль стал первым в установлении деловых связей с Советским Союзом; он посетил Москву в 1966 году. Британские премьер-министры от обеих партий фотографировались в Кремле в каракулевых папахах, демонстрируя свою приверженность миру. В Западной Германии даже до прихода Вилли Брандта на пост канцлера в 1969 году, «большая коалиция», в которой Вилли Брандт был министром иностранных дел, ослабила свою прежнюю жесткую позицию в отношении Восточной Европы и вступила в прямые переговоры с Советским Союзом. Чем более жесткой была позиция Соединенных Штатов по отношению к Советскому Союзу, тем больше было желание руководства стран-союзников играть роль «моста» между Востоком и Западом. Для западных руководителей было искушением уверять свою общественность в том, что они не позволят американской безрассудности развязать мировую войну. Союзные страны считали разумным демонстрировать интерес к взаимному сокращению сил и долгоиграющему советскому предложению о проведении европейской конференции по безопасности. При таких обстоятельствах становилась реальной перспектива того, что произойдет некий «дифференцированный детант». Советский Союз мог бы подыгрывать такого рода подходам со стороны Европы, оставаясь бескомпромиссным по глобальным проблемам, в которых заинтересованы мы, таким образом, вбивая клин между нами и нашими союзниками.
Повсеместным побудительным мотивом, охватившим Запад, в Соединенных Штатах, а также и в Европе, стало возобновление активной борьбы за разрядку и недопущение ее подрыва из-за чешского вторжения. Президент Джонсон объявил в речи перед международной еврейской организацией «Бней брит» («Сыны Завета») 10 сентября 1968 года, едва прошло три недели после Чехословакии: «Мы надеемся – и мы будем стремиться – превратить это отступление в очень кратковременное». Было странно, что после Чехословакии именно Америку просили продемонстрировать свои благие намерения. Не было также ясно, какие конкретные факты оправдывали несомненное чувство надежды и срочности, обобщенные в передовой «Вашингтон стар», которая 9 марта завершалась так: «Если разрядка когда-то и должна наступить, то сейчас самое время». В такой обстановке Советский Союз выбрал день инаугурации, чтобы высказаться за немедленное начало переговоров об ограничении стратегических вооружений (на которые станут ссылаться как на переговоры ОСВ).
Президент совершенно не хотел, чтобы его подгоняли. Он был полон решимости поразить советских руководителей тем, что мы не хотим вести переговоры просто для создания лучшей атмосферы, не станем встречаться на высшем уровне без предварительной подготовки перспективы каких-то подлинных договоренностей и не примем процесс, в котором Советский Союз стал бы определять повестку дня конференций. Я разделял его взгляды. Нам нужно было время для определения наших целей, разработки нашей стратегии и определения советских подходов по делам, которые мы считали жизненно важными. Мы не считали, что возможность вдруг исчезнет, как полагали сторонники немедленных переговоров, или что советские руководители будут реагировать так раздражительно. На самом деле мы полагали, что именно сорвать переговоры можно, вступив в них неподготовленными или дав возможность советскому руководству думать, что на нас можно давить с помощью пропаганды.
Фактически мы вполне были готовы начать переговоры, возможно, даже в беспрецедентном масштабе, намереваясь добиться фундаментального урегулирования. Но мы хотели, чтобы эти переговоры отражали какую-то целенаправленную стратегию, а не реакцию на советские маневры. Мы считали существенно важным создание правильного баланса разных стимулов. В моем брифинге для прессы по истории вопроса 6 февраля я подчеркнул важность увязки: «Что бы мы хотели иметь… так это какой-то знак готовности понизить накал политических страстей, какую-то демонстрацию чего-то иного, кроме слов, свидетельствующего о том, что вместе с сокращением гонки вооружений будет налицо попытка снизить конфликтность в политических областях». В конкретном плане это означало, что мы не станем игнорировать, как это делали наши предшественники, роль Советского Союза в том, что война во Вьетнаме оказалась возможной. И мы не откажемся от попыток использования советских озабоченностей (например, в связи с Китаем), чтобы подталкивать Советы к проведению более примирительной политики.
Но умонастроения общественности и конгресса в корне отличались. Необычным для периода медового месяца президентского срока явлением была волна критики концепции увязки и президентской стратегии в отношении Советского Союза, как только это стало очевидным. «Ракетные переговоры со всей очевидностью могут начаться тогда, когда захочется г-ну Никсону, – писала «Вашингтон пост» в своей передовой на следующий день после инаугурации. – Ему предлагается немедленная возможность, первая для него, применить выраженную им веру в то, что «эра конфронтации» во взаимоотношениях Восток – Запад уступила место «эре переговоров». Его испытание на высочайшем посту, которое он определил для себя как роль «миротворца», как раз возложено на него». Журнал «Тайм» в своем выпуске после инаугурации (31 января) высказал ожидания скорейшего прогресса: «Русские выбрали день инаугурации Никсона для того, чтобы подтолкнуть США – и подчеркнуть миру, что следующий шаг за Вашингтоном. …Некоторые дипломаты и специалисты по вопросам разоружения в Вашингтоне считают, что Никсон и Роджерс уже пришли к выводу о том, что переговоры должны состояться – и что конференция может фактически начаться через два-четыре месяца».
Но, как гласит полезный совет, если требуется воспользоваться этой возможностью, то старт переговорам должен быть избавлен от любых предварительных условий или увязок. «Президент указал, – писала в своей передовой статье «Нью-Йорк таймс» 18 февраля, – что он намерен изменить американскую политику последних десяти лет, увязав планируемые советско-американские переговоры по контролю над вооружениями с переговорами по политическим вопросам. Но, как представляется, ничто так не напугает союзников по НАТО. …Нечто похожее на всеобщие переговоры с Советским Союзом, которые, как представляется, он имеет в виду, затрагивающие ряд вопросов отношений Восток – Запад, несомненно, вызовет озабоченность в большинстве западноевропейских стран именно тогда, когда г-н Никсон пытается добиться доверия с их стороны. Более того, такие политические вопросы отношений Восток – Запад, как Ближний Восток, Вьетнам и Германия, будет трудно урегулировать в то время, когда вопросы стратегических вооружений созрели для урегулирования».
(В течение нескольких месяцев наши союзники оказались встревоженными из-за перспективы неувязки всех этих вопросов.) «Вашингтон пост» выдвинула аналогичную тему 5 апреля:
«Президенту Никсону следовало бы прекратить бить баклуши и быстро включиться в ракетные переговоры с русскими. Период отсрочки, который дал новому президенту возможность получить основную информацию и сформировать свою собственную тактику, закончился. И все же администрация Никсона валяет дурака. … Ну, и когда? Русские вот уже год как готовы».
И далее по поводу увязки:
«Реальность настолько сложна и трудна, чтобы дать возможность любому президенту поверить в то, что он может навести порядок одним махом. Контроль над вооружениями имеет свою ценность и срочность совершенно независимо от положения политических вопросов.
Более того, вся история отношений между Востоком и Западом предостерегает против каких-либо увязок».
«Как никогда настоятельно необходимо» начать переговоры, – писал «Бизнес уик» 22 марта. «Администрация Никсона тянет время», – написал представитель газетного концерна «Скриппс-Говард» Р. Г. Шэкфорд 19 февраля. А газета «Нью-Йорк пост» 27 марта потребовала, чтобы администрация «прекратила немедленно тянуть резину».
Ведущие сенаторы и другие общественные деятели дудели в одну и ту же дуду; наши предшественники предоставили нам льготный период, длившийся самое большее несколько недель. Сенатор Фрэнк Черч из Айдахо при обсуждении вопроса в сенате 4 февраля предупредил о том, что нам следует прийти на помощь кремлевским «голубям»: «Положению и уровню доверия тех, кто внутри советского правительства выступает за ракетные переговоры, будет нанесен ущерб, вероятно, невосполнимый, если президент Никсон послушает тех в Соединенных Штатах, кто выступает против немедленных переговоров по ракетным ограничениям». Сенатор Альберт Гор от штата Теннесси открыл слушания возглавляемого им подкомитета по разоружению в начале марта заявлением: «Вполне возможно, что у нас появилась единственная в своем роде возможность остановить рост эскалации очередной гонки ядерных вооружений». Бывший министр обороны Кларк Клиффорд, который двумя месяцами ранее внес предложения по оборонному бюджету, содержащие выделение средств как на противоракетную оборону, так и на систему доставки нескольких боеголовок на одной ракете, в середине марта произнес речь, в которой призвал заморозить им же самим и предложенные программы: «Неопровержимым фактом является то, что мы никогда не сможем рассчитывать в будущем вновь получить такую благоприятную ситуацию, какая оказалась у нас сейчас, чтобы начать переговоры о замораживании стратегических ядерных вооружений. Технологические разработки вполне могут гораздо сильнее затруднить достижение любой договоренности по ограничению вооружений и претворение ее в жизнь через год или полгода, чем это можно было бы сделать сейчас»[49].
Эти взгляды нашли свое отражение среди бюрократического аппарата. Дипломаты всегда ратуют за переговоры; они являются источником жизненной силы их профессии. Советские дела в государственном департаменте привлекали некоторых самых выдающихся сотрудников внешнеполитической службы, таких людей, как Льюэллин Томпсон, Чарльз Болен и Джордж Кеннан. Их специальность давала мало заслуг. Они старались подогревать интерес к советским отношениям период, когда одно только признание Советского Союза (которое последовало только после 1933 года) казалось пределом для действий дипломатии Соединенных Штатов. Они были в шоке, когда во время Второй мировой войны некритичное отклонение всего советского уступило место полному признанию. Они подготовили провидческие аналитические бумаги относительно динамики развития советского общества в течение того периода. Джордж Кеннан, как никто другой из дипломатов в нашей истории, был близок к разработке дипломатической доктрины. Вероятно, это было неизбежно, когда специализация всей жизни вызовет приверженность американо-советским отношениям, в которых будет присутствовать некий эмоциональный компонент. Страдая на протяжении десятилетий, когда связи были практически перерезаны, частично в результате жесткости нашего подхода, но более всего из-за паранойи советского руководства при Сталине, эти дипломаты видели в периодических мирных наступлениях в эпоху после ухода Сталина, наконец-то, начало реализации надежд всей их жизни.
Когда мы пришли к власти, Льюэллин Томпсон, в частности, который тогда был старшим советником по советским делам, настаивал на скорейшем принятии советских предложений, пока баланс сил в Кремле не сдвинулся вновь в пользу твердой линии. Эту волну не остановил тот факт, что Никсон на встрече в Совете национальной безопасности 25 января подчеркнул решимость осуществлять контроль над переговорами с Советским Союзом из Белого дома. На деятельность бюрократического механизма не оказал влияния тот факт, что президент пользовался любой возможностью, чтобы подчеркнуть, что не хочет связывать себя какой-то конкретной датой начала переговоров по сокращению вооружений до тех пор, пока не выяснит советскую готовность к сотрудничеству по политическим вопросам, особенно по Вьетнаму.
Регламентация в СНБ, которая, как предполагают, установила там мою диктатуру и контроль, не могла в данном случае выработать какой-то последовательный подход или четкую политику. Позднее, в январе, я попросил материал с исследованием альтернативных подходов и взглядов «о характере американо-советских отношений… в самом их широчайшем смысле». Результатом был разносторонний многовариантный документ, подготовленный Государственным департаментом, который вскоре станет стандартом, включавшим единственно жизненно важный вариант. Речь идет об «ограниченных отношениях противников», заключавшихся между двумя ложными видами отношений, враждебностью и полным примирением. Даже само определение «ограниченных отношений противников» было составлено таким образом, чтобы давать возможность каждому ведомству осуществлять свои приоритеты без помех. Главной проблемой стал категорический отказ президента вступать в прямую конфронтацию со своими советниками по центральному вопросу. Никогда не было встречи, на которой этот вопрос был бы официально обстоятельно обсужден и отрегулирован, потому что Никсон хотел избежать прямой конфронтации со своим государственным секретарем. Вместо этого 14 февраля Никсон отправил письмо Роджерсу, Лэйрду и Хелмсу, – но адресатом фактически был Роджерс, – в котором подтверждалось, что увязка является официальной политикой:
«Я считаю, что тон наших открытых и частных обсуждений относительно Советского Союза и отношений с Советским Союзом должен быть спокойным, вежливым и не полемичным…
Я считаю, что основой жизнестойкого урегулирования является взаимное признание наших жизненных интересов. Мы должны признать, что Советский Союз имеет свои интересы; в нынешних обстоятельствах мы не можем не принимать их во внимание при определении наших собственных интересов. У советского руководства не должно быть никаких сомнений в том, что мы рассчитываем на то, что и они тоже предпримут аналогичный подход в отношении к нам. …В прошлом мы часто пытались решать дела в порыве энтузиазма, в опоре на личную дипломатию. Однако «духу», пропитывавшему разного рода встречи, не доставало солидной основы взаимного интереса, и, в силу этого, после каждой встречи на высшем уровне следовал кризис, когда еще и года не проходило.
Я убежден, что важные вопросы в своей основе взаимосвязаны. Говоря это, я не собираюсь устанавливать искусственную увязку между специфическими элементами того или иного вопроса или между тактическими шагами, которые мы предпочтем сделать. Но я твердо уверен, что кризис и конфронтация в одном месте и реальное сотрудничество в другом не могут долго поддерживаться одновременно. Я признаю, что предыдущая администрация придерживалась той точки зрения, что, когда у нас возникает взаимный интерес по какому-либо вопросу с СССР, нам следует добиваться соглашения и пытаться оградить его по мере возможности от воздействия взлетов и падений каких-то конфликтов в других местах. Это вполне может относиться к многочисленным двусторонним и практическим делам, таким, как культурные и научные обмены. Но по основным вопросам современности, как я полагаю, мы должны стремиться к продвижению по всему фронту, как можно более широкому, чтобы можно было ясно понять, что мы стремимся к поиску взаимоотношений между политическими и военными вопросами. Я считаю, что до советских руководителей должна быть доведена мысль о том, что они не могут извлекать выгоды из сотрудничества в одной области, стараясь получить преимущества от напряженности или конфронтации где-либо в другой. Такой курс чреват опасностью того, что Советы станут использовать переговоры о вооружениях в качестве какого-то «предохранительного клапана» на непреклонность где-то в другом месте…
…Хотел бы проиллюстрировать свою мысль одним случаем непосредственного и широкого интереса – предложенные переговоры по стратегическим вооружениям. Я считаю, что наше решение о том, когда и как их проводить, не зависит исключительно от нашего обзора сугубо военно-технических вопросов, хотя они имеют ключевое значение. Это решение должно также приниматься с учетом преобладающих политических условий и, в частности, с учетом прогресса в деле стабилизации взрывоопасной ситуации на Ближнем Востоке и парижских переговоров (по Вьетнаму). Считаю, что должен сохранять свободу для обеспечения (в той степени, чтобы иметь контроль над ситуацией) того, чтобы сроки переговоров с Советским Союзом по стратегическим вооружениям были оптимальными. Это может означать на самом деле отсрочку, необходимую, кроме всего прочего, для рассмотрения нами технических вопросов. В действительности это означает, что нам следует – по крайней мере, в нашей публичной позиции – оставлять открытым вариант того, что переговоров может не быть вообще».
В письме утверждалось то, что Никсон осуществил на практике, хотя и с некоторыми отступлениями. Но поскольку авторство письма приписывалось – вполне справедливо – моему аппарату и мне, оно было отвергнуто как отражающее дурное влияние помощника президента. Государственный департамент больше всех хотел либерализации торговли между Востоком и Западам в одностороннем порядке, втягивания нас в ближневосточный конфликт именно таким образом, который скорее усиливал бы, а не сокращал советское влияние, и, прежде всего, как можно скорейшего начала переговоров по ОСВ. Любая директива из Белого дома, напротив, трактовалась весьма и весьма произвольно, если вообще не игнорировалась полностью. (В данном конкретном случае письмо как личное послание членам кабинета министров, без сомнения, никогда не попадало в руки представителей бюрократического аппарата.)
Несмотря на кажущееся совершенно ясным и недвусмысленным заявление президента о том, что он верил в увязку и еще не взял на себя обязательство на однозначное начало переговоров по ОСВ, 19 марта глава нашей делегации Джерард К. Смит сообщил в Женеве своему советскому коллеге Алексею Рощину о том, что начало переговоров по ОСВ «не должно быть увязано в форме какого-либо пакета с урегулированием каких-то конкретных международных проблем». 27 марта государственный секретарь Роджерс давал показания перед сенатским комитетом по международным отношениям о том, что «мы надеемся, что такие переговоры могут начаться в течение следующих нескольких месяцев. …Мы уже согласились с Советским Союзом, что мы начнем эти переговоры уже совсем скоро». Когда его спросили на пресс-конференции 7 апреля, стоиˊт ли что-то на пути переговоров по ОСВ, Роджерс ответил: «Нет, ничто не стоит на пути, и они могут начаться скоро. Мы в стадии подготовки к ним в настоящее время, и мы рассчитываем, что они начнутся в конце весны или начале лета». Проект Государственного департамента обращения президента к Североатлантическому совету 10 апреля предусматривал объявление президента: «Я поручил нашему послу в Москве сегодня сообщить советскому правительству, что мы были бы рады начать эти переговоры в Женеве … апреля», оставляя за президентом право указать дату проведения того, что он недвусмысленно отверг пять недель тому назад. Хитрость была налицо: госдеп, полагая, что президент находится под моим чрезмерным влиянием, пытался обойти меня через составителя его речи.
День за днем в ту весну бюрократия отбрасывала что-то от объявленной президентом политики, питая надежды на переговоры по сокращению вооружений. 18 апреля «Нью-Йорк таймс» сообщала, что некие «официальные лица» утверждали, что договоренности по сокращению вооружений с Советским Союзом «являются первостепенной целью внешней политики Никсона». 22 апреля в «Нью-Йорк таймс» цитировали «американских дипломатов», рассуждающих о начале переговоров по ОСВ в июне. 4 мая Льюэллин Томпсон сообщил Добрынину, что Роджерс надеется обсудить с Добрыниным дату и место до отбытия Роджерса в поездку в Азию 12 мая. 8 мая Роджерс сказал Добрынину, что он ожидает возможности обсудить дату, место и условия сразу же после своего возвращения из поездки по Азии, называя в качестве ориентировочного срока «начало лета». В тот же самый день наш посол в Москве Джекоб Бим встречался с советским заместителем министра иностранных дел Василием Васильевичем Кузнецовым и в соответствии с указаниями Роджерса повторил установленную дату в июне или июле: Кузнецов сказал, что советская сторона готова. 13 мая обозреватель Чалмерс Робертс в «Вашингтон пост», ссылаясь на источники в администрации, сказал, что Роджерс примет Добрынина 29 мая и определит дату; советская сторона, как утверждалось, подтверждала свою готовность. 14 мая информационное агентство ЮПИ сообщало из Женевы о том, что Соединенные Штаты были готовы начать переговоры по ОСВ в начале июля. 14 мая британское правительство обратилось к государственному департаменту за разъяснениями о том, как комментировать в открытой печати вопросы, связанные с ОСВ, переговоры по которым, как они были убеждены, вот-вот начнутся. Другие союзники по НАТО, движимые теми же чувствами, последовали примеру. 16 мая в Вашингтоне Джерард Смит кратко проинформировал западногерманского посла Рольфа Паулса по вопросу об ОСВ, рассуждая при этом, что переговоры, по всей видимости, коснутся и ракет МИРВ, и ракет для борьбы с баллистическими ракетами, а начаться они могут «в течение лета».
Эти превентивные заявления и нарастающее давление не были результатом четко выраженного концептуального различия между государственным секретарем и президентом. Они явились серией тактических повседневных отклонений от политики Белого дома. И предназначены они были для формирования некоего решения. На самом деле они хотели растратить одним махом все то, накопленное, что мы хотели сохранить в соответствии с тщательно разработанной стратегией. Советы очень хотели переговоры об ОСВ; мы намеревались вывести Советы на другие вопросы, например, на Вьетнам. В короткий промежуток времени весны того года видимые разногласия между Белым домом и государственным департаментом дали Советскому Союзу возможность маневрирования в рамках нашего правительства, подстрекали государственный департамент, СМИ, конгресс, тем самым целенаправленно пытаясь давить на Белый дом.
Кульминацией воздействия всех форм бюрократической недисциплинированности вкупе с давлением со стороны СМИ и конгресса стал тот факт, что мы были вынуждены отказаться от нашей попытки использовать открытие переговоров об ОСВ как рычаг в плане других переговоров. 11 июня мы уполномочили Роджерса проинформировать советскую сторону о том, что мы готовы начать переговоры по ОСВ, – и все это для того, чтобы в ответ получить четыре месяца проволочек со стороны
Но победа бюрократии была пирровой. Уступив в вопросе о дате начала переговоров, Никсон при моей поддержке перевел управление переговорами по большей части в Белый дом. Если его предпочтение порядка секретности, так или иначе, привело в этом направлении, то недисциплинированность бюрократического аппарата ускорила этот процесс. Советские руководители вскоре узнали, что, хотя президент не очень-то хочет вступать в конфронтацию со своим государственным секретарем, и что, хотя может по тактическим соображениям временами отступать, Никсон не намерен отдавать другим определение основ нашей внешней политики. Как только Советы поняли, что решения, которые осуществлялись на практике, были решениями, принятыми президентом, установился прямой контакт между послом Добрыниным и Белым домом. Так возникло то, что стало известно в американо-советском общении как «конфиденциальный канал».
Моя встреча 14 февраля с незаурядным советским послом в его квартире была первой в серии близких обменов, продолжавшихся более восьми лет. Все чаще самые чувствительные дела в американо-советских отношениях стали решаться между Добрыниным и мной. Почти всегда мы встречались в Комнате карт Белого дома, приятном помещении недалеко от дипломатического входа, вид на который прикрыт кустами рододендрона, высаженными в саду. Франклин Рузвельт использовал эту комнату как комнату для выработки планов во время Второй мировой войны – отсюда и ее название.
Добрынин и я начинали вести предварительные переговоры почти по всем важных вопросам, он от имени политбюро, я как доверенное лицо Никсона. Мы, как правило, в неофициальной форме проясняли основные цели своих правительств, а когда наши переговоры демонстрировали надежду на конкретные договоренности, предмет разговора передавался по обычным дипломатическим каналам. Если там, на официальных переговорах, возникала тупиковая ситуация, доверительный канал открывался снова. Мы разработали какие-то процедурные формы, чтобы избегать любых тупиковых ситуаций, которые можно разрешить только проверкой на силу. С разрешения президента я иногда обрисовывал нашу точку зрения как мою собственную идею, констатируя, что «размышляю вслух». Добрынин тогда передавал мне реакцию Кремля на такой же ни к чему не обязывающей основе. Порой мы менялись местами. Ни одна из сторон не исключала возможности формально поднять вопрос, только по причине негативной реакции другой стороны. Но, по крайней мере, предотвращались случайные конфликты. Это был хороший способ изучения на местности и обхода больших тупиков.
Добрынин превосходно подходил для этой деликатной роли. Послы в наше время имеют мало свободы на переговорах. Телефон и телекс с родины могут дать им детальную консультацию; они могут также изменить позицию в течение часа. Но если послы в век высоких скоростей превратились в дипломатических почтальонов, они важны как политические толмачи – и
Такой стиль является настоящей проблемой для советских послов. Они являются продуктом бюрократии, которая вознаграждает за дисциплину и не поощряет инициативу. Они плоть от плоти общества, где исторически с недоверием относятся к иностранцам. Они из числа людей, прячущих свою скрытую неуверенность под неуклюжей самоуверенностью. Когда общаешься с некоторыми советскими дипломатами, складывается тяжелое впечатление того, что они докладывают так, чтобы это совпадало с какими-то предварительными оценками их далеких, но всегда и все видящих начальников, поскольку именно таким образом они могут с легкостью избежать обвинений в ошибочности оценок. Большинство советских дипломатов со всей определенностью жестко придерживаются официальных позиций, поскольку тогда никто в Москве не сможет обвинить их в ненужном компромиссе, если они не проявляют никакой инициативы. Они повторяют стандартные аргументы, поскольку не могут осмелиться нарушить идеологическую ортодоксию. Только в редких случаях они объясняют причины своей позиции, да и то сугубо формально, поскольку не хотят рисковать быть обвиненными на родине в недостаточном отстаивании ее интересов или намекать без соответствующих на то полномочий о возможности вынесения советских целей в качестве темы для обсуждения.
Добрынин избежал таких профессиональных деформаций. Он был классическим продуктом коммунистического общества. Родившийся в семье, в которой было 12 детей, будучи первым членом семьи, поступившим в университет, он получал выгоды от системы, которую так хорошо представлял. Он получил образование инженера-электротехника, но был откомандирован в МИД во время войны. Приобрел ли он свою гибкость во время изучения специальности, сравнительно свободной от убийственной идеологии, или был таким от природы, так или иначе он был одним из немногих советских дипломатов, которых я знавал, кто мог разбираться в психологии других людей. Он был обходительным не просто по советским меркам, – неуклюжесть является характерной их чертой, – а по всем критериям. Он знал, как разговаривать с американцами таким образом, чтобы звучать в унисон с их сложившимися стереотипами. Он также был особенно хорошо подготовлен в вызывании присущего американцам бесконечного чувства вины, упорно, но вежливо создавая впечатление того, что каждая тупиковая ситуация является нашей виной.
Я никогда не забывал, что Добрынин был членом Центрального Комитета Коммунистической партии Советского Союза. Я никогда не льстил себя тщеславной мыслью о том, что его непринужденные манеры отражали расположенность ко мне или к Западу. У меня не было сомнений в том, что, если интересы его страны потребуют этого, он может быть таким же жестким и двуличным, как любой другой коммунистический руководитель. Я принимал как должное, что его эффективность зависела от умения, с которым он отражал политику своего правительства, а не его личные предпочтения. Но я рассматривал его бесспорную поддержку советской линии как актив, а не пассив, как положительное качество, а не издержки. Это давало нам возможность определять политику его хозяев с большой точностью и подкреплять его собственное влияние в СССР. Для наших целей было уже то хорошо, что он обладал отличным пониманием происходящего в Америке. Временами он делился со мной своими личными анализами американской политики; они были исключительно острыми и даже мудрыми. Это придавало нам какую-то уверенность в том, что Кремль будет иметь в своем распоряжении толковую оценку местных условий. Точное понимание не могло гарантировать, что Москва выберет предпочитаемый нами ответ, но оно снижало перспективы больших просчетов.
Добрынин был свободен от тенденции склоняться к мелкому надувательству, при помощи которого рядовые дипломаты демонстрировали свою бдительность начальникам; он понимал, что репутация надежности является важным ценным качеством во внешней политике. Точный и дисциплинированный, сердечный по манере вести себя, хотя и осторожный в поведении, Добрынин двигался по высшим эшелонам Вашингтона с превосходной ловкостью. Его личная роль, в пределах, допустимых для послов, почти со всей определенностью шла на пользу американо-советским отношениям. Если когда-либо наступит действительно настоящее ослабление напряженности и снижение опасностей, чего требует наше время, Анатолия Добрынина можно считать как внесшего основной вклад в это дело.
В феврале 1969 года мы были в самом начале пути. Каждая сторона все еще пыталась получить представление о другой. Просьба Добрынина о встрече с президентом поставила Никсона перед проблемой процедурного характера и вопросом по существу. С точки зрения процедуры Никсон хотел бы установить свое господство над переговорами с Советским Союзом; по его разумению, это требовало исключения из процесса Роджерса, который мог бы оказаться излишне озабоченным и претендовать на лавры в случае любого прогресса на переговорах. В сущности Никсон хотел начать применять подход в форме увязки предпочитаемыми им самим темпами. Никсон стремился решить проблему с Роджерсом в своей традиционной манере, позволив Холдеману нести бремя ответственности (а Холдеман, несомненно, переложил его на меня). Холдеман сказал государственному секретарю, что лучшей гарантией отсутствия завышенных ожиданий стало бы неучастие Роджерса во встрече. Присутствие Роджерса придаст некое чувство срочности, которое противоречит нашей стратегии; это могло бы привести к неоправданному чувству оптимизма. Роджерс, не привыкший к подобной озабоченности со стороны старого друга, оказал сопротивление такому проявлению заботы; большая часть выходных ушла на борьбу с доводами Роджерса, – имевшими свои основания, – о том, что государственный секретарь участвует в первой встрече между новым президентом и советским послом.
Этот вопрос был из тех, по которым Никсон никогда не уступал, пока не находил кого-то еще для выполнения грязной работы. Роджерс не присутствовал на встрече. Чтобы поддержать ведомственный престиж, был приглашен тогдашний заведующий отделом советских дел Малькольм Тун (а позднее первоклассный посол в Москве). Однако даже это было лишено какого-то значения, потому что Никсон выпроводил Туна и меня в конце встречи, и затем сказал Добрынину в приватном порядке, что дела особой чувствительности должны сперва быть обсуждены со мной.
Так официально был установлен «доверительный канал».
Перед встречей с Добрыниным Никсон попросил меня написать памятную записку с изложением того, что, вероятнее всего, затронул бы Добрынин, его цели, а также мои рекомендации по общему подходу. В моем ответе предсказывалось, что Добрынин будет придерживаться линии на заверение нас в советской готовности начать переговоры, особенно по ОСВ; на выражение озабоченности тем, что мы недостаточно отзывчивы на примирительную позицию Советского Союза с 20 января; на создание впечатления с намеком на то, чтобы мы не упустили благоприятную возможность, а также на установление прямого канала между президентом и советскими руководителями. Я рекомендовал сделать так, что если Добрынин принесет послание от советского руководства, то президент должен положительно отреагировать на конкретные предложения, но не позволять советской стороне ускорять ход туманными предложениями о переговорах без указания на какую-то конкретику. Мы должны настаивать на том, что прогресс зависит от конкретного урегулирования, а не от личной дипломатии. Любая встреча на высшем уровне должна завершать тщательную предварительную подготовку. По конкретным сферам следует оставить четкие сигналы. Речь идет о том, что продолжение воспрепятствования на путях доступа в Берлин из-за вопроса о выборах федерального президента положит конец всяким надеждам на переговоры. На Ближнем Востоке каждая сторона должна использовать свое влияние для достижения сдерживания и гибкой дипломатии. Мы полны решимости окончить войну во Вьетнаме. Наши общие отношения с Советами зависят от их помощи в урегулировании этого конфликта. Я также включил некую двусмысленную формулировку в том смысле, что, если советская поддержка никак не проявится, «мы не исключаем того, что другие, кто в этом заинтересован, будут подключены с целью достижения успеха…». То была скрытая ссылка на китайцев, – но она не окажется непонятой для проницательного Добрынина.
По своей привычке Никсон осторожно подчеркнул предложения в моей памятной записке, которые показались ему примечательными. Он отметил абзац, в котором подчеркивалась наша приверженность целостности и жизнеспособности Берлина. Он подчеркнул почти каждое предложение в разделах о Ближнем Востоке и Вьетнаме; он также отметил ссылку на Китай.
На встречах с иностранными руководителями Никсон был отличным толкователем тщательно заготовленных позиций. Он также лучше понимал психологию иностранцев, чем большинство американцев, – вероятно, он считал их меньшей угрозой. Однако переговоры со взаимными уступками заставляли его нервничать; он ненавидел любые личные контакты, которые не были предварительно подготовлены. Никсон находил неприятным отстаивать свою точку зрения напрямую. Он был нетерпелив по мелким вопросам и не был расположен сталкиваться с затянувшимися тупиковыми ситуациями, являющимися некими механизмами, при помощи которых обычно и достигаются урегулирования. Хотя Никсон отлично чувствовал себя во время концептуальных дискуссий, он был слишком горд, чтобы признаться гостям, что ему требуется помощь даже в виде памятной записки. Как отмечалось, он проводил свои дипломатические встречи, заучивая наизусть подготовленные для него темы для беседы, – которые, по справедливости, писались для того, чтобы выразить его мысли, если они предварительно обсуждались между нами.
Нелюбовь Никсона к личным переговорам была не слабостью президента, а его силой. Некоторые из пертурбаций нашей дипломатической истории были сотворены руками президентов, которые возомнили себя специалистами по переговорам. Как правило, целый комплекс обязанностей по должности не дает возможности президентам вести систематическую работу и уделять должное внимание деталям, чего требуют переговоры. Более того, когда президенты становятся участниками переговоров, не остается обходных путей для дипломатии. Уступки неизбежно влекут за собой некую долю позора. Тупик чреват утратой личного престижа занимаемой высокой должности. Любая ошибка требует признания погрешности. А поскольку главы правительств не избрали бы эту карьеру без здоровой доли эгоизма, переговоры могут быстро перерасти от несговорчивости к конфронтации. Переговоры, ведущиеся на более низких уровнях, – и даже государственный секретарь считается низким уровнем по сравнению с президентом, – позволяют главе правительства вмешаться в решающие моменты. Исправления могут быть сделаны гораздо меньшей ценой. Ко времени появления на арене глав правительств тексты соглашений уже должны быть согласованы – так было в большинстве случаев с президентами, с которыми я работал, – хотя один или два момента могут оставаться открытыми, чтобы оправдать утверждение о том, что вмешательство начальства помогло разрешить вопрос. Президенты, разумеется, отвечают за формирование общей стратегии. Они обязаны принимать ключевые решения. Они отвечают за это, и за это их оценивают по полной, независимо от того, как много помощи получают за все время. Когда президенты пытаются осуществить тактическую реализацию собственной стратегии, то накликают беду. Никсон никогда не совершал такой ошибки.
Первая встреча между Никсоном и Добрыниным состоялась 17 февраля 1969 года. Добрынин, к тому времени уже выздоровевший после гриппа, пришел в Овальный кабинет и был представлен президенту. Он изложил взгляды своего руководства во многом в том же ключе, что имел место во время беседы со мной несколько дней назад. Он намекнул на возможность встречи на высшем уровне; не отверг увязок. Напротив, выказал советскую готовность вести переговоры по ряду тем одновременно. Добрынин сказал, что Советский Союз готов использовать свое влияние для поиска решения на Ближнем Востоке. И поинтересовался, когда мы были бы готовы вступить в переговоры об ограничении стратегических вооружений.
Никсон ответил в официальной манере, которую взял на вооружение для ситуаций, когда оказывался перевозбужден, что встречи на высшем уровне требуют тщательной подготовки. Он подчеркнул важность сдержанности сверхдержав в глобальном масштабе; настаивал на необходимости снятия остроты положения на Ближнем Востоке и во Вьетнаме. По его словам, переговоры о разоружении также требуют детальной проработки, а замораживание вооружений не обеспечит мир до тех пор, пока не будет сопровождаться политическим сдерживанием. Он особо отметил большое значение, которое мы придаем статусу Берлина, на что Добрынин ответил, что Советский Союз сделает все от него зависящее для снятия напряженности.
Характерным проявлением чувства незащищенности, овладевающего Никсоном во время личных контактов, был вызов меня в его кабинет четыре раза в тот день для подтверждения его хорошей работы. Он полагал, что имело место жесткое противостояние. Я же думал несколько иначе – что встреча носила больше примирительный характер. Или, по крайней мере, все прошло так, как можно было ожидать от дебюта в шахматной игре опытных игроков. Каждая сторона сделала шаги для сохранения максимально возможного количества вариантов; каждая сторона постаралась защититься от некоторых неожиданных ходов противника. Я мог сказать Никсону с полным правом, что он все сделал настолько, насколько это было возможно.
На следующее утро, 18 февраля я направил Никсону памятную записку с моими соображениями о той первой встрече. Мой вывод был таков:
«Я считаю, что нынешняя советская линия на примирение и интерес к переговорам, особенно по контролю над вооружениями, но также и по Ближнему Востоку, вытекает в большой степени из их неуверенности в определении планов нашей администрации. Советы со всей очевидностью озабочены тем, что Вы можете принять программу новых вооружений, которая потребует новых и дорогостоящих решений в Москве; они рассчитывают, что скорейшее начало переговоров, по меньшей мере, нейтрализует такие тенденции в Вашингтоне. (Я сомневаюсь, что в Кремле существует большой раскол по этому вопросу, хотя вполне могут иметь место существенные расхождения по поводу конкретных положений соглашения с нами.) Резюмируя все сказанное, я считаю, что в этот период неопределенности в плане наших намерений (Советы представляют это как борьбу между «разумными» и «безрассудными» силами здесь у нас) Москва хочет взаимодействовать с нами. Некоторые могут возразить, что, независимо от мотивов, мы не должны упустить этот момент интереса с советской стороны, иначе Москва вновь вернется к враждебной позиции. Мое личное мнение заключается в том, что нам следует стремиться использовать этот советский интерес, вытекающий, как я определенно полагаю, из беспокойства, чтобы побудить их схватиться в борьбе с реальным источником напряженности, прежде всего на Ближнем Востоке, но также и во Вьетнаме. Этот подход также потребует продолжающейся твердости нашей позиции по Берлину».
Слишком рано было еще оценивать истинные намерения Советов. Добрынин согласился на увязку только в том смысле, что советские руководители обозначили свою готовность вести переговоры по широкому фронту. Они не дали согласия ставить результаты одних переговоров в зависимость от прогресса на других. Добрынин вежливо согласился с тем, что прогресс в направлении к миру во Вьетнаме помог бы улучшить общий фон взаимоотношений. Но эта формулировка не противоречила попытке шантажировать нас «обратной увязкой». Советское предложение помощи на Ближнем Востоке на практике могло бы означать – и на деле так и оказалось – не более чем их готовность поддерживать своих арабских друзей.
Как оказалось, нам не удалось выйти из тупика с Советами вплоть до 1971 года. Ни к чему не приводившие обмены в 1969 году обернулись серией конфронтаций, имевших место на протяжении всего 1970 года. Примерно в десяти случаях моих ежемесячных встреч с Добрыниным в 1969 году я пытался заручиться советским взаимодействием с тем, чтобы помочь остановить войну во Вьетнаме. Добрынин всегда был уклончив, отрицал, что Советский Союз имеет какой-либо интерес к продолжению войны. Он предупредил (чрезвычайно мягко, если смотреть в ретроспективе) против эскалации; он никогда не выступал с каким-то конкретным предложением по поводу окончания войны.
Не лучше себя чувствовал и президент. 25 марта Никсон написал советскому премьеру Алексею Косыгину в духе темы разговора с Добрыниным 17 февраля. (Леонид Брежнев, Генеральный секретарь Центрального Комитета Коммунистической партии, не играл никакой видимой роли во внешней политике до середины 1971 года.) Косыгин ответил 27 мая, мало что добавив к стандартной советской позиции. Главной новой чертой этого письма было то, что, вероятно, поощренный американской внутренней критикой нашей концепции увязки, он теперь бросал вызов этой концепции с боˊльшим упорством и открытостью. Косыгин утверждал, что, «принимая во внимание сложность каждой из этих проблем самой по себе, вряд ли стоит пытаться каким-то образом их увязывать одну с другой». Мы решили не оспаривать этот вопрос; мы просто продолжили осуществлять наш подход на практике.
14 мая Добрынину передали предварительный текст выступления президента по Вьетнаму. По предварительной договоренности Никсон позвонил мне во время моей встречи с Добрыниным и пригласил нас обоих в гостиную комнату Линкольна, чтобы подчеркнуть Добрынину свою решимость окончить эту войну. Ответа не последовало. Такой же была советская реакция на наше предложение о вьетнамской мирной миссии Сайруса Вэнса[50]. Частично по причине нежелания советской стороны идти навстречу Никсон запланировал свою поездку в Румынию в августе. Его целью было напомнить Москве, что у нас были варианты подходов к Восточной Европе и в отношении к Китайской Народной Республике, которую Румыния когда-то поддерживала. А осенью мы отказались пригласить прибывшего с ежегодным визитом в Нью-Йорк на Генеральную Ассамблею ООН Андрея Андреевича Громыко в Вашингтон на ставший сейчас почти традиционным обмен мнениями с президентом. Мы дали понять, что президент принял бы советского министра иностранных дел, если бы поступил запрос о такой встрече. В ответ на это советская сторона отказалась делать такой запрос.
Имело место сходство поведения Советов в 1969 году, которое не оставляло сомнений в предпочтении ими в основном формы, а не существа дела. К апрелю, как я уже отмечал ранее, ряд публичных заявлений на низком уровне и утечек, не получивших одобрения со стороны Белого дома, ускорили обязательство начать переговоры по ОСВ «к концу весны или началу лета». Когда 11 июня Белый дом дал добро на информирование советской стороны о том, что мы готовы начать переговоры, наша бюрократия уверенно ожидала получения ответа в течение нескольких недель и даже менее. На самом деле Советы не отвечали в течение четырех месяцев. Без сомнения, причина была в том, что они хотели дождаться окончания сенатских дебатов по ПРО и не испортить аргументы наших критиков о том, что программа ПРО несовместима с переговорами по контролю над вооружениями.
Каковы бы ни были причины, только 20 октября Добрынин запросился к президенту, чтобы проинформировать его о советской готовности наметить дату открытия переговоров по ОСВ. Добрынин воспользовался этим случаем, чтобы пожаловаться на медленный прогресс в американо-советских отношениях в целом. Никсон ответил, что Советский Союз имеет полное право принимать собственные решения, но общий прогресс будет зависеть от советского отношения к проблеме Вьетнама. Чтобы внести полную ясность, я на следующий день передал Добрынину в виде памятки вьетнамскую часть записи беседы с президентом. Я специально заострил некоторые моменты, чтобы Москва обратила на это внимание. Добрынин в соответствии со своей практикой не делал никаких записей во время встреч с Никсоном, однако он уловил неувязки и спросил, какой вариант он должен передать в Москву в качестве официального доклада. Я предложил ему использовать письменный вариант.
Мы не добились прогресса по вопросу о европейской безопасности, особенно по Берлину. Восточные немцы начали мини-кризис, мешая доступу в знак протеста против проведения выборов федерального президента в Западном Берлине, хотя три кампании предыдущих выборов прошли без каких-либо инцидентов. 22 февраля, накануне своего первого визита в Европу, Никсон приказал активизировать поездки американских военных в Западный Берлин. Он сделал это вопреки мучительному несогласию со стороны государственного департамента. Инцидент был исчерпан, потому что Добрынин обещал Никсону 17 февраля, что Советский Союз будет держать ситуацию под контролем. 5 марта федеральные выборы прошли в здании Рейхстага без какого-либо кризиса, и беспокойство прекратилось. Когда я встретился с китайским премьером Чжоу Эньлаем во время моей секретной поездки в июле 1971 года, он предложил свою собственную интерпретацию этих событий. Он утверждал, что Советский Союз специально устроил столкновения на границе с Китаем в марте 1969 года, чтобы внимание было отвлечено, а западногерманские парламентарии тем временем беспрепятственно могли попасть в Берлин. По мнению Чжоу, пограничные столкновения были устроены для того, чтобы дать возможность Советам «уйти от ответственности из-за Берлина»[51].
В любом случае президент Никсон сделал открытое предложение о переговорах по Берлину в своей речи 27 февраля на заводе Сименса в Западном Берлине во время своего европейского турне. Подтвердив нашу решимость защитить город, он выразил надежду на то, что Берлин может стать предметом «переговоров… и примирения» вместо угроз и ограничения свободы. Предложение обсудить Берлин также содержалось в письме президента Косыгину от 26 марта. На встрече стран – членов НАТО в Вашингтоне в апреле Федеративная Республика Германии настояла на том, чтобы три западных союзника, ответственных за Берлин, – Франция, Великобритания и Соединенные Штаты – обратились к Советскому Союзу по вопросу о Берлине. Консультации союзников по нему проводились летом. 10 июля Громыко открыто объявил о советской готовности «к обмену мнениями о том, каким образом можно предупредить осложнения из-за Западного Берлина сейчас и в будущем». Западногерманский канцлер Курт Кизингер, заинтересованный в ослаблении напряженности к выборам в (Западной) Германии, запланированным на сентябрь, настаивал на скорейшем принятии этого предложения. 7 августа западные союзники обозначили готовность начать переговоры. Советы ждали, пока не наступит сентябрь, – или как раз перед западногерманскими парламентскими выборами, – перед тем как дать уклончивый ответ. Они всего лишь повторили общие фразы из высказывания Громыко и подчеркнули суверенитет восточногерманского режима (пока еще не признанного ни одной западной державой). Советы избегали любой вовлеченности в переговоры об улучшении доступа и вместо этого предлагали переговоры о недопущении западногерманской активности в Берлине.