Штат составителей речей Никсона был до необычайности талантливым и многоплановым; у них была специализация, даже имелся автор для того, чтобы произвести особенное впечатление именно там, где это было нужно Никсону. В ходе этой поездки, в которой мы работали все как одна команда, главным составителем речей, спичрайтером, был Билл Сафайр, время от времени демонстрировавший свое остроумие, гибкий, обладающий великолепным чувством «пиара» и умением превратить фразу, которая порой затушевывала свое реальное значение, в умное и благозвучное выражение. Сафайр менее всего походил на спичрайтера, который вставлял свой подтекст в речь, хотя его стиль был настолько индивидуальным, что Никсон редко использовал его в тех случаях, когда он сам хотел продемонстрировать свое красноречие. Рэй Прайс был старейшиной среди составителей текстов. Этого умного, уравновешенного, склонного к либерализму спичрайтера использовали, когда президент хотел передать возвышенные, в какой-то мере философские понятия вне партийной принадлежности. Патрик Бьюкенен был типичным консерватором, с большим подозрением относившимся к тем, кого он подозревал в уходе от Никсона, который должен был бы придерживаться присущей ему правой ориентации, убежденный в том, что кучка интеллектуалов путает кристально чистые качества философии президента, не желая признавать того, что в природе нашего многогранного босса лежит демонстрация разного обличья разным людям. Его редко использовали при подготовке внешнеполитических речей – я могу только припомнить камбоджийскую речь.
В дополнение к досье с выступлениями Никсон имел увесистые папки со справками, приготовленные для него моими сотрудниками и Государственным департаментом. Туда входил общий концептуальный материал, в котором объяснялись наши задачи, стратегия по их выполнению и их взаимоотношение с нашей общей внешней политикой. Кроме того, имели место тезисы выступлений по каждой стране с вопросами, которые вероятнее всего могли бы быть затронуты на встречах, а также биографические справки на руководителей, с которыми он собирался встречаться. Из уважения к президентским пристрастиям тезисы стремились превратить каждую встречу, насколько это возможно, в готовый комплект. Этот комплект состоял из вопросов, которые разные руководители могли бы затронуть. В него входили предлагаемые варианты ответов, а также предупреждения относительно чувствительных тем, которых следовало избегать.
У меня уже был некоторый опыт понимания важности такой подготовки для Никсона. Встреча с любым новым человеком наводила на Никсона какой-то неопределенный ужас. Он боялся, что ему могут задать неожиданный вопрос, непредвиденный вопрос или приведут какой-то ряд доводов, к которым он не был готов и которые в таком случае представят его слабо разбирающимся в ситуации, то есть он потеряет свое лицо. В силу этого он настаивал на справочных материалах, которые определяют ход разговора до мельчайших деталей. Но поскольку Никсон не хотел признаваться в том, что ему требуется руководство, он дисциплинированно заставлял себя запомнить все эти материалы. А для демонстрации того, как хорошо он это сделал, он доходил очень близко до той черты, которую ему советовали избегать. Иногда он даже пересекал ее очень тонко, и тогда его советчики испытывали страшную неловкость, но он никогда не переходил опасную черту и не оказывался в пропасти.
Пока президентский борт летел в Европу, президент, помимо заучивания всех пунктов детального анализа, изучал большую справку о де Голле, взятую из моей книги, которую я написал об альянсе НАТО под названием «Неспокойное партнерство»[13]. Я предвкушал с большим нетерпением предстоящие несколько дней. Конечно, я возвращался на континент, на котором родился. Но подлинными причинами моего интереса были геополитические реальности и исторические связи между странами, разделявшими одинаковую историю, общие ценности и одинаковые институты.
Позже мы были измучены приемом в аэропорту, но было бы трудно преувеличить волнение, охватившее нас, когда борт номер один прибыл в Брюссель с наступлением темноты. Как только дверь самолета открылась, мы оказались в световой арке, устроенной телевизионщиками. Красный ковер был расстелен вдоль почетного караула. Мягкий и нежный король бельгийцев Бодуэн стоял у трапа самолета для встречи Никсона, который объявил в своем кратком заявлении, что эта поездка даст старт новым поискам мира. Он процитировал Вудро Вильсона, бывшего одним из его героев. Там находились высокопоставленные лица от НАТО, а также Бельгии – технически визит в Брюссель означал визит в штаб-квартиру НАТО, – но бельгийцы настояли на том, что вечер будет бельгийским, и нас отвезли в импозантный Королевский дворец в центре города. Король извинился после нескольких приятных комплиментов и ушел, оставив президента с бельгийским премьер-министром Гастоном Эйскенсом и министром иностранных дел Пьером Армелем, государственным секретарем Роджерсом и мною. Бельгийцы были удивлены моим присутствием; их протокол не предусматривал присутствия президентских помощников. Мое присутствие нарушало четкий количественный баланс, такой дорогой для сердец дипломатов. Так как они не знали, как от меня избавиться, они добавили на своей стороне члена кабинета премьер-министра.
Бельгийские министры не были исключением из правила о том, что все руководители, с которыми мы должны были встретиться, видели главную цель в установлении тесных личных отношений с Никсоном и, возможно, важнее всего, чтобы воспринималось, что они этого хотят. Какую бы враждебность ни вызывал Никсон в Соединенных Штатах, рано или поздно в Европе дружба с президентом Соединенных Штатов рассматривалась как политический капитал. Более того, те, кто встречался с Никсоном в то время, когда он не был у власти, имели о нем благоприятное впечатление, особенно от его знания мировых дел. Это уважение за его компетенцию в вопросах внешней политики выросло в значительной мере во время его пребывания у власти.
Эйскенс, низкорослый, квадратно сбитый мужчина, подчеркивал заинтересованность Бельгии в объединенной Европе. Бельгия рассчитывала на окончание англо-французской ссоры, которая блокировала вступление Британии в Европейское экономическое сообщество. Будучи со всей очевидностью обеспокоенным франко-германским кондоминиумом, Эйскенс утверждал, что британское вступление в Общий рынок установит лучший баланс и сдержит излишний национализм. Он не сделал никаких предложений по поводу возможных инициатив со стороны Бельгии в поддержку этого процесса, кроме как высказывания доброй воли. Как представляется, он надеялся, что каким-либо образом кто-нибудь – вероятно, Соединенные Штаты – добьются желаемого результата. Второе, что занимало бельгийское руководство, был детант. Подобно большинству европейских руководителей они были озабочены репутацией Никсона как сторонника «холодной войны». Они четко представляли себе, что его необходимо подталкивать в направлении желательности ослабления напряженности. Советский Союз, как нам было сказано, хотел разрядки из-за стремления его народа к получению товаров широкого потребления и его боязни Китая. Бельгийцы утверждали, что сильная оборона НАТО является предпосылкой детанта, но они также ясно дали понять, что мало перспектив в деле повышения усилий в области европейской обороны. В конечном счете, они просили продолжать сохранять значительное присутствие американских войск в Европе. Имел место и тактичный намек на внутренние проблемы для европейских правительств, вызванные войной во Вьетнаме.
Никсон был на высоте в официальных обменах такого типа. Он спокойно объяснил свою приверженность новой эре мира; он согласился с тем, что это может зиждиться только на западной силе. Он подчеркнул свою приверженность атлантическому единству и свою решимость советоваться с нашими союзниками перед выдвижением каких-либо крупных инициатив.
На следующее утро Никсон выступил с главной речью перед Североатлантическим советом, ассамблеей постоянных послов альянса. Он поднял ряд вопросов, на которые альянсу следует обратить внимание в течение следующих 20 лет:
«НАТО возникло из-за угрозы со стороны Советского Союза. Какова природа этой угрозы сегодня?
Когда НАТО было основано, экономика Европы была разрушена войной. Сейчас эти страны процветают. Как это должно найти отражение в изменяющихся отношениях среди стран – партнеров по НАТО?
Мы все пытаемся преодолеть проблемы, вызванные современной обстановкой, являющейся побочным сдедствием наших развитых технологий, – речь идет о таких проблемах, как загрязнение воздуха и воды, перенаселенность наших городов. Вместе мы сможем значительно продвинуться в разрешении этих проблем. В какой форме мы можем сотрудничать для того, чтобы этого добиться?»
Он подтвердил решимость Америки, после необходимой подготовки, начать переговоры с Советским Союзом по широкому кругу вопросов. Но его основной целью являлось придание новых сил альянсу:
«Узы, которые связывают Европу и Америку, заключаются не в ожидании опасности, которая расширяется или сужается от колебаний страха.
Узы, которые связывают наши континенты, заключаются в общей традиции свободы, в общем желании добиться прогресса и общем чаянии к миру.
В таком более конструктивном духе давайте смотреть на новую ситуацию новыми глазами, и, поступая таким образом, давайте установим пример для нового мира».
Было бы преувеличением сказать, что собравшиеся в Совете представители отреагировали с повышенной эмоциональностью. Это были послы, встречавшие главу государства; они не привыкли участвовать в конструктивном обсуждении по такого рода поводам, да и не были они уполномочены на это. Более того, президент собирался посетить четыре другие столицы; только безрассудный посол осмелится опередить своих начальников. Поэтому послы, все как один, отреагировали с выражениями благодарности по поводу обязательств президента по НАТО. Все избежали создания впечатления, что их страны, по всей видимости, будут готовы к расширению своих усилий в области обороны; они, однако, были едины в отношении необходимости сохранения присутствия американских войск в Европе. Французский посол оказался единственным, кто предупредил о потенциальном несоответствии разрядки и обороны. Он предостерег президента против поощрения даже намека на кондоминиум с Советским Союзом.
Визит в Брюссель продемонстрировал в разрезе проблемы европейско-американских отношений в 1969 году. Имела место неопределенность относительно судеб Европы. Подход к совместной обороне стал любопытной смесью нежелания наращивать европейские усилия и страха перед возможным американским уходом. Европейские руководители требовали от нас двигаться в направлении разрядки с Востоком – но нас глодало сомнение, что главный мотив заключался в том, чтобы снять бремя трудных решений с европейских плеч. А Вьетнам предстал перед европейскими правительствами в виде дилеммы: они чувствовали необходимость реагировать на давление изнутри, но ради своей собственной безопасности они опасались унижения Америки или ее поражения и уклонялись от любого шага, который содействовал бы этому. Стало ясно, что все наши восприятия и планирования будут подвергнуты испытанию; есть необходимость вспомнить, какими мы видели североатлантические отношения, их тревоги и разлады по мере того, как философия уступала место политике.
В конце 1960-х годов Североатлантический альянс находился в состоянии раздрая, что было тем более болезненно после периода чрезвычайных успехов. По американской инициативе возник план Маршалла. Американские ресурсы разожгли экономическое выздоровление Европы; американские вооруженные силы обеспечили европейскую безопасность. Умные европейцы вроде Жана Монне, Робера Шумаˊна, Альчиде де Гаспери, Конрада Аденауэра и Поля-Анри Спаака лелеяли концепцию европейской интеграции в рамках партнерства с Соединенными Штатами. Порой, поощряя этих великих европейцев, гораздо чаще следуя за ними, американская политика в отношении Европы в течение этого периода была восприимчивой и последовательной. Каждая послевоенная американская администрация поддерживала идею европейского политического союза, основанного на наднациональных федеративных институтах. Только федеративная Европа, как считалось, сможет покончить с войнами в Европе, при условии создания эффективного противовеса СССР, неразрывной привязки Германии к Западу, создания равноправного партнера для Соединенных Штатов и разделения с нами бремени и обязательств по осуществлению мирового руководства.
В моем сочинении, написанном в 1968 году, я предположил, что два десятка лет американского военного присутствия в Европе уменьшили страх относительно советского вторжения и американского ухода и что новая более сильная Европа обязана действовать совершенно по-иному, в отличие от Европы 1949 года: «Соединенные Штаты не могли рассчитывать сохранить навечно ситуацию с послевоенным истощением Европы и превратить это в постоянный элемент международных отношений. Экономическое восстановление Европы привело к возвращению более традиционных форм политического давления»[14]. И вновь я писал в «Неспокойном партнерстве»: «Объединенная Европа, по всей видимости, будет настаивать на специфически европейском взгляде на мировые дела – это своего рода иной способ высказаться, что она бросит вызов американской гегемонии в атлантической политике. Это вполне может стать ценой, которую нужно будет заплатить за европейское единство; но американская политика пострадала от нежелания признать тот факт, что предстоит заплатить какую-то цену»[15].
К 1968 году сдвиг в основах наших атлантических отношений вызвал явное разочарование и беспокойство. Уолт Ростоу, специальный помощник президента Джонсона по делам национальной безопасности, покидая свой пост, назвал европейскую политику в числе его личных разочарований[16]. А Фрэнсис Бейтор, профессор из Гарварда в Белом доме при Джонсоне, честно объявил, что старые понятия об атлантической политической интеграции утратили свое значение и силу: «Ни одно из основных представлений, нацеленных на урегулирование Второй мировой войны и недопущение третьей, и близко не подходит к своему воплощению в жизнь»[17]. В Европе Аластер Бучан, многие годы являвшийся директором престижного Международного института стратегических исследований в Лондоне, написал в 1968 году, что сейчас настал момент застоя в течении европейских дел:
«Ясность, которую холодная война привнесла в отношения между странами развитого мира, в частности, чувство солидарности в рамках двух основных альянсов, стала терять свои четкие очертания. Исходная позиция относительно естественной общности интересов между странами – членами Атлантического мира стала терять свою прочность, и точно так же стало слабеть равнозначное чувство идентичности между Восточной Европой и Советским Союзом. Вера в то, что экономическое объединение внутри Западной Европы естественным образом приведет к политическому объединению, была поставлена под вопрос; а многие традиционные источники раскола между европейскими державами, национализм и снижающееся доверие к правительствам, которые были приглушены на протяжении большей части послевоенной эры, стали снова проявляться»[18].
Структурные изменения в Североатлантическом альянсе коренились в сфере безопасности, которая и дала первый стимул для формирования альянса. Североатлантический альянс был сформирован с целью обеспечения общей безопасности; его военная стратегия опиралась на американскую угрозу развязывания всеобщей ядерной войны в защиту Европы. Американские сухопутные и воздушные войска были направлены в Европу в 1950-е годы, еще тогда, когда официальной стратегией было массированное возмездие силами, размещенными в Соединенных Штатах. Что касается наших европейских союзников, то Соединенные Штаты должны были быть лишены любого элемента выбора из-за вовлечения войск США в конфликт с самого начала его возникновения. Перед угрозой возникновения современной войны европейцы считали наше постоянное подтверждение американской твердости и непоколебимости недостаточным, если даже не наивным. Слишком многие европейские страны были брошены своими союзниками, – или сами бросали своих союзников, – чтобы полностью удовлетворяться риторическими заявлениями, ставшими своеобразными клише натовских встреч. Наши войска, говоря прямо и откровенно, были нужны как заложники.
С учетом этого наши союзники никогда не имели никакого стимула вносить свой реально ощутимый вклад в региональную безопасность. Разумеется, наши союзники прилагали свои собственные усилия в области обороны, чтобы избегать жалоб со стороны конгресса по поводу того, что на нас лежит вся тяжесть этого бремени. Но европейские усилия в самой своей сути страдали двусмысленностью. Cлишком большой, чтобы быть просто зацепкой и приманкой, и слишком маленький, чтобы оказать сопротивление всеобщему наступлению со стороны Советского Союза, военный механизм союзников был случайным набором сил, находящимся в поисках своего предназначения. Отлично подготовленные и экипированные войска, войска Соединенных Штатов, находились на юге, охраняя самые красивые места – в основном потому, что они оказались там в конце 1945 года. К сожалению, традиционные пути вторжения расположены на Северогерманской низменности, оказавшейся в зоне ответственности некоторых западногерманских и британских войск, которые обладали самой слабой материально-технической базой. Вооружения разных войск были – и остаются – смесью вооружения разных стран; не было проведено стандартизации ни оборудования, ни критериев их использования. НАТО в конце 1960-х годов – я опасаюсь, что и сегодня тоже, – была сильна, чтобы оказывать сопротивление на ранних стадиях конфликта, но неспособна к его завершению. Но, вероятнее всего, именно этого и хотели наши союзники. Именно в этом как раз и лежала гарантия неизбежной американской реакции с применением стратегических ядерных вооружений.
Периодические попытки рационализации оборонной структуры в Европе неизбежно сталкивались с сопротивлением. Любая американская инициатива по усилению местной обороны вызывала вопросы о том, не является ли это способом уменьшения наших обязательств в отношении применения ядерного оружия. По крайней мере, некоторые из наших союзников чувствовали озабоченность по поводу того, что в случае появления альтернативы мы, по всей вероятности, не станем их защищать вообще или, в крайнем случае, бросим все, если и когда ход сухопутного сражения пойдет против нас. Европейцы опасались одновременно как опустошения в результате ядерной войны на их плотно населенном континенте, так и нашего явно растущего нежелания прибегать к ядерным вооружениям. Они хотели заставить Советский Союз поверить в то, что любое нападение приведет к тому, что Америка развернет свой ядерный арсенал. Если блеф не проходил, так или иначе, они не очень-то жаждали, чтобы мы осуществили нашу угрозу на их земле. Их тайная надежда, которую они никогда не осмеливались озвучить, заключалась в том, что оборона Европы проводилась бы в виде межконтинентального ядерного обмена над их головами; для защиты их собственных стран Америка приглашалась пойти на риск ядерного опустошения, от которого они вежливо уклонялись.
Подлинные озабоченности каждой стороны оставались замаскированными. Европейцы опасались раскрывать свои страхи, чтобы не превратиться в самоисполняющиеся пророчества. Соединенные Штаты правильно объявили самоочевидную добрую волю, но ни в коем случае не хотели признавать, что стратегическое равновесие изменилось до неузнаваемости и не подлежит восстановлению. На протяжении большей части послевоенного периода Советский Союз был фактически безоружным в случае американского первого удара. Не мог он значительно изменить ситуацию и в результате своего нападения, так как наш контрудар приносил бы неприемлемые риски. Отсюда, наши стратегические силы являлись эффективным сдерживающим средством от любого массированного сухопутного нападения Советского Союза. В начале 1960-х годов, – несмотря на нашу изначальную зацикленность в виде несуществующей «ракетной пропасти», – наши силы ответного удара были по-прежнему настолько превосходящими, что советские военные приключения местного масштаба оставались в высшей степени безрассудными. Но начиная с середины 1960-х годов, после кубинского ракетного кризиса, Советы начали пополнять свой стратегический арсенал такими темпами, которые неизбежно привели бы к росту американских потерь при ядерном обмене, – независимо от того, как он начнется, – в исчислении на десятки миллионов. Когда мы пришли к власти в 1969 году, оценки потерь в случае советского
Делать вид, что такая перспектива не повлияет на американскую готовность прибегнуть к ядерному оружию, явилось бы уходом от ответственности. Рост советской ядерной мощи должен был снять тревогу относительно вероятности автоматического всеобщего ядерного ответного удара с каждым проходящим годом.
Было в равной степени безответственно игнорировать глубокую озабоченность, которую эта новая ситуация создала в Европе. Американские усилия в 1960-е годы оставаться единственным владельцем ядерного оружия в Североатлантическом альянсе, выраженные в нашем неприятии ядерных программ Великобритании и Франции, были интерпретированы – гораздо большим числом европейских руководителей, чем открыто это признававших, – как попытка со стороны Соединенных Штатов сохранить за собой право определения того, что представляло собой жизненно важные интересы всего альянса. В своей наиболее экстремальной форме американская попытка монополизировать централизованное решение по ядерному вопросу могла представляться как обеспечивающая нам вариант, – какими бы ни были наши непосредственные намерения, – «отрыва» нашей обороны от обороны наших союзников. Это было кошмаром для европейцев – и остается таковым. После ухода в отставку в 1969 году де Голль выразил свою озабоченность в самой грубой форме в разговоре с Андре Мальро: «Несмотря на всю свою мощь, я не верю, что Соединенные Штаты имеют долгосрочную политику. Их желание, и оно будет удовлетворено однажды, состоит в том, чтобы бросить Европу. Вот посмотришь»[19].
В 1960-е годы Соединенные Штаты, как правило, не ошибались в своем чисто военном анализе; наши союзники в целом действовали, как страусы. Они не хотели смотреть в лицо изменившимся стратегическим отношениям или прилагать гораздо большие усилия в области обороны, как, впрочем, они были готовы относить к разряду сложных, а подчас и дьявольских, американские намерения, то есть то, что фактически было преимущественно результатом неизбежного технологического прогресса. В то же самое время Соединенные Штаты не торопились признавать, что проблема носит политический характер, а, в конечном счете, психологический. Следовало ожидать, что в условиях зарождающегося паритета ядерные сверхдержавы будут пытаться делать ядерную ситуацию более предсказуемой и управляемой. Но именно такая попытка стала бы выглядеть в глазах окружающих неким делающим первые шаги кондоминиумом: со всей очевидностью налагались ограничения на наше решение начать ядерную войну, – на угрозе которой Европа строила всю свою безопасность. Союзники жаловались на недостаток консультаций, но их беспокойство едва ли могли бы притушить полноценные консультации. Коль скоро Соединенные Штаты и Советский Союз оба обладали уязвимыми силами ответного удара, способными нанести неприемлемый ущерб, единство союзников зависело бы от способности убедиться в том, что американское и европейское восприятие жизненно важных интересов совпадает, и таким же образом воспринималось бы Советским Союзом.
В силу этого дебаты по стратегическим вопросам оказывались всего лишь айсбергом. Проблема, лежащая в глубине его, заключалась в том, что после столетий превосходства Европы центр гравитации в мировых делах стал уходить от нее. Для стран, привыкших играть важную международную роль, было важно верить в то, что их решения что-то да значат. С середины XVIII века решения европейских держав определяли вопросы войны и мира, прогресса и стагнации. Конфликты на других континентах зачастую поощрялись европейцами, если не велись ими самими. Экономический прогресс зависел от европейского капитала и европейских технологий. Первая мировая война, – бессмысленная по вызвавшим ее причинам и такая же бесцельная по ее результатам, – привела к беспредельной по своим масштабам катастрофе по всем рассматривавшимся вопросам. 90 процентов выпускников Оксфордского университета Великобритании 1914 года погибли младшими офицерами в кровавой бойне Великой войны. Как раз именно по той причине, что страдания были такими всеохватывающими и непредвиденными, после вековой самоуверенной веры в непрерывный прогресс, европейская уверенность в своих силах была поколеблена, а ее экономические основы разрушены. Вторая мировая война и период деколонизации завершили этот процесс, сузив горизонты еще больше и осложнив уже существующее чувство слабости. Европейские правительства неожиданно осознали, что их безопасность и процветание зависят от решений, принимаемых в других местах; перестав быть главными игроками, они превратились в игроков второго плана. Европа после 1945 года, таким образом, столкнулась с духовным кризисом, который превзошел его все еще значительные материальные ресурсы. Настоящая напряженность между Соединенными Штатами и Европой вращалась вокруг поиска Европой своего чувства идентичности и ее места в мире, в котором она уже больше не контролировала окончательные решения.
Американский ответ в 1960-е годы был простым. Американские и европейские интересы, как мы считали, совпадали; никак не могло произойти так, чтобы Соединенные Штаты сознательно поставили бы под угрозу жизненно важные озабоченности своих союзников как в делах дипломатии, так в области стратегии. Настоящим препятствием на пути сотрудничества между союзниками, по нашему мнению, была разница в мощи между Европой и Соединенными Штатами. Европа станет брать на себя глобальную ответственность по мере своего укрепления, а это произойдет благодаря интеграции на наднациональной основе. Американские сторонники европейского единства порой воспринимали это с боˊльшим чувством, чем их коллеги в Европе. Немного вдумчивых европейцев, однако, задавалось вопросом, так ли уж все просто, как кажется. Они сомневались, решит ли «разделение бремени» (специфическая лексика) проблему идентичности или национальной цели. Европа, в их представлении, нуждалась в своей собственной политической цели, а не просто в некоей технической роли в совместном предприятии.
Те, кто утверждал, что Европа станет охотнее делить глобальную ответственность и бремя, если она будет сплочена на федеративной основе, казались мне людьми, слишком механически придерживающимися концепции истории. Причина, по которой Европа не играла глобальной роли, заключалась не столько в сокращающихся ресурсах, сколько в сокращающихся горизонтах. Я не думаю, что страны разделяли бремя только по той причине, что они были в состоянии это делать. На протяжении большей части своей истории Соединенные Штаты имели ресурсы, но не имели намерения играть глобальную роль. И, напротив, многие европейские страны продолжали сохранять заморские обязательства даже после того, как их ресурсы стали сокращаться. Крупнейшая колониальная держава 1960-х и частично 1970-х сохранялась в Португалии, одном из слабейших членов НАТО. Разделение бремени среди союзников было возможно только в том случае, если совпадут два условия: Европа должна разработать свое собственное восприятие международных отношений, и Европа должна быть убеждена в том, что мы не сможем, и не захотим, нести бремя в одиночку. Ни одного из этих условий не было в 1960-е годы. Европейцы были поглощены своими внутренними проблемами. До той степени, до какой они стремились заполучить перестраховку, они так поступали не по признаку разделения труда с нами, а во имя удвоения наших сил путем создания своих собственных стратегических вооружений. И Европе потребуется изложить свою собственную политику до того, как она возьмет на себя боˊльшее бремя и ответственность.
Я выступал за европейское единство, но сомневался по поводу формы, в которой оно должно происходить: должно ли оно быть в виде конфедерации национальных государств или в виде наднациональной федерации. Я хотел, чтобы Европа играла боˊльшую международную роль, но нам следовало иметь дело с фактом того, что такая роль будет проистекать из независимой концепции, которая не всегда будет совпадать с нашей. Незадолго до выборов я написал о наших отношениях с Европой:
«Ни одна страна не в состоянии действовать мудро одновременно в каждой части земного шара в каждый конкретный момент. Более многообразный плюралистичный мир – особенно в отношениях с друзьями – явно отвечает нашим долгосрочным интересам. Политическая многополярность, хотя к ней и трудновато привыкнуть, является предпосылкой нового периода творческого созидания. Как ни болезненно это признавать, мы смогли бы получать выгоды от противовеса, который уравновешивал бы нашу периодически возникающую импульсивность и путем вырисовывающихся исторических перспектив умерял бы нашу склонность к абстрактным и «окончательным» решениям»[20].
Жизненная сила свободных народов подверглась испытанию в ответе, который они дадут на старую дилемму свободы: как примирить разнообразие и единство, независимость и сотрудничество, свободу и безопасность. Из Брюсселя Никсон вылетел в Лондон. Непринужденность и теплота, с которыми его приветствовали там, скрывали тот факт, что только что прошел большой шторм: серьезные разногласия между Великобританией и Францией по поводу будущего Европы, симптома того, что ждало нас впереди.
Обострение началось во время частного разговора, который состоялся у президента де Голля с британским послом в Париже Кристофером Соумсом, который, будучи зятем Уинстона Черчилля, не благоговел перед знатностью и величием. Противоречие сказало многое о споре внутри Европы и альянса в целом. 4 февраля 1969 года президент де Голль и посол Соумс беседовали в Елисейском дворце (президентской резиденции и канцелярии) о будущем Европы; у них состоялась еще одна встреча на эту же тему 14 февраля. После этого англичане проинформировали других своих союзников, включая нас, о том, что генерал де Голль описал будущее Европы в довольно провокационных и в какой-то степени совершенно новых терминах.
Де Голль сказал, что для создания подлинно независимой Европы, способной принимать решения по вопросам глобальной важности, европейцам, во‑первых, потребуется освободиться от бремени НАТО с ее «американским господством и всем механизмом». Успешной европейской политической организации следовало бы опираться на «концерт» самых значимых европейских держав: Франции, Англии, Германии и Италии. А в рамках этих отношений центральным элементом должно было бы стать англо-французское понимание и сотрудничество. Во-вторых, в ходе этого процесса структура Общего рынка должна измениться, у де Голля в любом случае было мало уверенности в отношении его будущего. Вместо этого он представлял в качестве его замены нечто похожее на широкую зону свободной торговли, особенно для сельскохозяйственной продукции. В-третьих, поскольку англо-французские отношения станут основой этой концепции, генерал был готов к проведению
Англичане рассказали нам, что они ответили де Голлю, что Соединенное Королевство по-прежнему хотело бы вступить в Общий рынок и рассчитывает на возобновление переговоров скорейшим образом. Хотя британская точка зрения на НАТО, отношения с Соединенными Штатами и желательность директората в составе четырех держав в Европе отличалась по существу от взглядов де Голля, Великобритания считает предложения де Голля весьма примечательными. Она хотела бы продолжить в дальнейшем их обсуждение, но только при том понимании, что партнеры по НАТО были бы полностью информированы об этом. В связи с этим Соумс сказал де Голлю во время их второй встречи, что премьер-министр Вильсон посчитал своим долгом проинформировать канцлера Кизингера, когда они оба встретились в Бонне 13–14 февраля. Англичане также передали содержание разговоров между де Голлем и Соумсом нам, бельгийцам, другим союзникам; слух распространился со скоростью лесного пожара.
17 и 18 февраля французские послы в европейских столицах попытались определить, сколько из бесед де Голля с Соумсом стало известно, и дать заверения в том, что генерал не имеет намерений разрушить НАТО. Он всего лишь сказал Соумсу, по их словам, что расширение Общего рынка неизбежно изменит его характер и что последующее направление его развития следует внимательно отслеживать.
К 21 февраля перепалка по поводу того, кто сказал, что и кому, достигла таких размеров, что, как англичане, так и французы, посчитали необходимым дать утечку в прессе о своих противоречивых версиях. Изложение британской официальной позиции в лондонской «Таймс» очень близко совпадало с их более ранним изложением сути, которое они сделали нам. Инспирированная версия в парижской газете «Фигаро» в ответ писала, что де Голль просто обрисовал свои взгляды относительно независимой Европы, которые могли бы быть реализованы «без какого-либо ущерба для концепции НАТО». «Фигаро» в дополнение ко всему сделала нападки на посла Соумса лично за распространение по всей Европе «сенсационной версии» высказываний де Голля, которые «бросают тень сомнения в отношении порядочности г-на Соумса». Французский министр иностранных дел Мишель Дебре вскоре после этого открыто объявил, что генерал хотел только проверить, заинтересуются ли англичане зондажными переговорами относительно «европейских политических и экономических перспектив».
Подобно старым участникам сражений, которые сохранили свои эмоции и понимание справедливости, все американские ветераны-участники предыдущих полемик с де Голлем, бросились в эту стычку. Новая администрация была завалена предложениями, поступавшими как из стен правительства, так и из-за его пределов, воспользоваться возможностью и подтвердить наши обязательства по отношению к федеративной Европе и отвергнуть предложение де Голля, – которое, в любом случае, не было адресовано нам, – об особом директорате более крупных европейских держав. От новой администрации требовали подхватить упавшее у ее предшественницы копье и поразить еще раз ветряные мельницы европейской догмы, возобновив колкие споры с Францией ровно с того места, на котором они застряли в результате наших президентских выборов.
Именно это мы были полны решимости не делать. Мы считали, что организация Европы является делом самих европейцев. Соединенные Штаты потеряли многое из своего престижа в связи с такого рода дискуссиями доктринального характера. 22 февраля, за день до нашего отлета в Европу, я направил Никсону краткий отчет по этому вопросу, который я завершил следующим образом:
«Я полагаю, что де Голль изложил свои взгляды на будущее Европы Соумсу преимущественно в выражениях, о которых нам с самого начала докладывали англичане. В любом случае, надежда на Европу, не зависимую от американского «доминирования» и управляемую сообща концертом великих европейских держав, полностью соответствует зафиксированным взглядам де Голля. Характерно также и то, что де Голль признает, что такой концерт должен был бы базироваться на англо-французском соглашении, хотя предполагается, что Англия освободится от «особых отношений» с Соединенными Штатами…
Будет оказано давление с целью получения Ваших комментариев на сей счет.
2. подтвердили нашу традиционную поддержку европейского единства, включая британское вступление в Общий рынок,
3. дали ясно понять, что мы не собираемся втягиваться во внутриевропейские дебаты по поводу форм, методов и графика шагов в направлении единства».
Никсон внимательно и четко придерживался именно такого подхода в своих личных переговорах; я очень часто повторял это в справочных материалах до и после европейской поездки. Когда меня спросили относительно противоречий беседы между Соумсом и де Голлем, я сказал прессе 21 февраля: «Нас волнуют отношения Соединенных Штатов с Европой, а не внутреннее устройство Европы». Мы воспользовались противоречием Соумс – де Голль, чтобы прояснить, что мы продолжим делать упор на Североатлантическом альянсе; а разработкой внутреннего устройства Европы пусть занимаются сами европейцы. В отдаленном плане это станет позицией, которая более всего поможет вступлению Великобритании в Общий рынок.
Никсон прибыл в Лондон из Брюсселя дождливым вечером понедельника, в аэропорту Хитроу его встречали премьер-министр Гарольд Вильсон и министр иностранных дел Майкл Стюарт. Церемония была неполной, потому что Никсон боялся, чтобы его не обвинили в участии в увеселительной поездке, в то время как во Вьетнаме вовсю идет война, и попросил сократить протокол до минимума. Это была болезненная жертва, так как он сильно любил церемониалы, особенно в Великобритании, которые возводили заниженные формы пышности в ранг искусства. Более чем где-либо, британский государственный протокол искусно уверяет сомневающихся в том, что они заслужили свои почести и уважение.
Гарольд Вильсон приветствовал Никсона с дядюшкиным добродушием главы старинного семейства, которое знавало лучшие времена, но все еще в состоянии возродить в памяти мудрость, достоинство и мощь, которые помогли установить имя семьи в первую очередь. Он нанес удар по де Голлю, объявив об отказе от «направленных вовнутрь подходов» во внешних делах и противопоставив их в негативном ключе «концепции более широкого мира», которую выдвинул Никсон и которой он выразил свою поддержку. Однако главным лейтмотивом Вильсона явилось то, что стало ритуальным по всей Западной Европе, – что альянс должен двигаться от безопасности к таким позитивным явлениям, как «сотрудничество и мир». Целью альянса в конце 1960-х годов больше не была оборона, – по крайней мере, не в открытой риторике; главным оправданием его существования становилось ослабление напряженности. Никто не мог переиграть Никсона в провозглашении высокопарных лозунгов. Он откликнулся фразой, которую он напропалую использовал во время избирательной кампании 1972 года, что привело к инфляции ожиданий от разрядки: «Я верю, когда стою здесь сегодня перед вами, что мы сможем установить длительный мир уже в наше время». Он был настроен жизнерадостно. Он смело ухватился за так называемые особые отношения между Великобританией и Соединенными Штатами, что было предметом спора внутри нашего правительства, – сославшись на их очевидность дважды и в самых позитивных выражениях.
Это добавило немало головной боли многим сторонникам европейской интеграции в Государственном департаменте и за пределами правительства. Сторонники, почти фанатики, европейского единства были готовы прекратить «особые отношения» с нашим старейшим союзником в знак оказания содействия Великобритании, чтобы облегчить ее вступление в Общий рынок. Они считали весьма важным лишить Британию любого особого статуса в отношениях с нами, если это мешает роли Великобритании в той Европе, которой они дорожили. Они настаивали на официальном равноправии, не подверженном влиянию традиций или концепций национального интереса, как самой лучшей гарантии их грандиозного плана.
Даже если бы так и надо было, в чем я сомневаюсь, это было нецелесообразно. Поскольку особые отношения с Великобританией не подпадали ни под какие абстрактные теории. Они не зависели от официального их оформления, они происходили частично благодаря памяти о героических усилиях Британии военных лет; они были проявлением общего языка и культуры братских народов. Они имели место во многом благодаря отличной самодисциплине, при помощи которой Великобритании удалось успешно сохранить политическое влияние после ослабления ее физического влияния. Когда Англия вышла после Второй мировой войны слишком слабой, чтобы настаивать на своих взглядах, она не стала зацикливаться на оплакивании невозвратного прошлого. Британские руководители вместо этого четко выработали «особые отношения» с нами. На самом деле это была форма консультаций настолько обыденно близких, что психологически стало невозможно игнорировать британские взгляды. Они выработали привычку встреч с такой регулярностью, что автономные американские действия каким-то образом стали выглядеть как нарушение клубных правил. Более того, они эффективно использовали в обилии мудрость и доверительность поведения такой исключительной степени, что один за другим американские руководители считали, что в их интересах заполучить британский совет перед принятием важных решений. То были чрезвычайные отношения, поскольку они не опирались на какую-либо правовую основу. Они не были оформлены каким-то юридическим документом. Они поддерживались последовательно всеми британскими правительствами, как будто не предусматривалось никаких альтернатив. Влияние Великобритании было именно в силу того, что она никогда на нем не настаивала; «особые отношения» демонстрировали ценность нематериальных ценностей.
Одной характерной чертой англо-американских отношений была степень, до которой дипломатическая искусность превосходила расхождения по существу. На практике взгляды британского руководства на европейскую интеграцию были ближе к взглядам де Голля, чем к нашим. Интегрированная на наднациональной основе Европа была до такой же степени проклятием в Англии, как и во Франции. Главное разногласие между французами и англичанами заключалось в том, что британские руководители, как правило, уступали нам теорию, – европейской интеграции или атлантического единства, – стараясь при этом формировать саму реализацию посредством теснейших контактов с нами. В той части, в которой де Голль был склонен вступать в конфронтацию с нами при помощи свершившихся фактов и вызовами доктринального характера, Великобритания превращала примирение в оружие, делая морально немыслимым игнорирование ее точки зрения.
Я рассматривал атаки изнутри нашего правительства на особые отношения как мелочные и формалистические. Разрыв наших особых связей, – предположив, что такое возможно, – подорвал бы британскую уверенность в самих себя, а нам ничего бы не дал. В справочных материалах 21 февраля накануне нашего отъезда в Европу я указывал следующее:
«Моя личная точка зрения по этому вопросу заключается в том, что мы не так-то уж страдаем от обилия друзей в мире, что нам следует разочаровывать тех, кто считает, что у них есть особые отношения с нами. Я полагал бы, что ответом на особые отношения Великобритании было бы повышение других стран до аналогичного статуса, а уж никак не низведение Великобритании до менее теплых отношений с Соединенными Штатами».
Никсон принял мой совет не подключаться к противоречию между Соумсом и де Голлем; его также мало интересовал этот спор до тех пор, пока он оставался в рамках приглушенной и сугубо теоретической бюрократической перепалки. Веря в «особые отношения», он урегулировал проблему своим заявлением по прибытии.
Это вполне совпадало с подходом наших хозяев. Все было на спокойно приниженном уровне, носило личностный характер, отличалось тонкой лестью. Британцы были готовы абсолютно на все, чтобы мы чувствовали себя удобно, без этакой назойливости, готовы на обмены мнениями, без требования какого-то особого ответного американского поступка. Нас отвезли из аэропорта в Чекерс, деревенскую резиденцию премьер-министра, которая вполне удобна, но без этакой вычурности. Истории в ней было вполне достаточно, чтобы напоминать о славном прошлом Великобритании. Но, как и ее обитатели, она свои уроки преподносит и свое влияние оказывает чрезвычайно тонко и опосредованно. Первые беседы прошли за обедом, небольшим частным мероприятием между Никсоном и Вильсоном, Роджерсом и Стюартом, сэром Берком Трендом, секретарем кабинета министров, и мной.
Когда мы впервые встретились с ним, Гарольд Вильсон имел репутацию хитрого политика, вдумчивый разум которого страдал от отсутствия элементарной надежности. Кое-кто из уходящей администрации считал его слишком близким к левому крылу Лейбористской партии. Это и его тщеславие, как предполагалось, делали его необычайно податливым для советского обхаживания. И его обвиняли в том, что он не брезговал использовать наши поражения во Вьетнаме для укрепления своих собственных внутренних позиций. Мой опыт общения с Вильсоном не подтвердил справедливости ни одного из этих критических обвинений. Разумеется, лидер лейбористской партии должен принимать во внимание взгляды левого крыла своей партии. Не был он и первым британским премьер-министром, представлявшим себя особым поборником мира в отношениях с Востоком – Гарольд Макмиллан, в конце концов, заработал прозвище «Супер-Мак» за появление в Москве в разгар Берлинского кризиса ратующим за примирение и носящим каракулевую шапку. Судя по моему опыту, Вильсон был искренним другом Соединенных Штатов. Его эмоциональные связи, как и связи большинства британцев, носили характер связей через океан, а не через пролив Ла-Манш в этом районе, который в Британии многозначительно зовется «Европой». Он провел много времени в Соединенных Штатах; он искренне верил в англо-американское партнерство. Это не было театральным жестом пригласить Никсона, как он это сделал, на заседание правительства – беспрецедентная честь для иностранца. В том, что касается надежности Вильсона, то я не вправе судить о его поведении на британской сцене. В отношении Соединенных Штатов он в моих глазах всегда был человеком слова. Он представлял весьма любопытный феномен в британской политике: его поколение лидеров Лейбористской партии в эмоциональном плане было ближе к Соединенным Штатам, чем многие лидеры Консервативной партии. Как представляется, тори посчитали утрату физического превосходства в пользу Соединенных Штатов мучительной, особенно после того, что они сочли предательством наши действия по поводу Суэцкого канала.
Хотя и обучавшийся в Оксфорде, где он изучал экономику в течение нескольких лет, Вильсон не имел почти никакого интереса к абстрактным идеям. Он был заворожен манипуляциями политической властью; он получал наслаждение от дел, связанных с решением определяемых проблем. Цели долгосрочного характера вызывали у него сугубо поверхностное внимание. Он не видел никакого смысла в планировании, потому что у него была полная уверенность в том, что многие его качества помогут ему выбраться из любой трудной ситуации. У Вильсона была исключительно хорошая память, что давало ему возможность вспомнить точное положение на странице того предложения, которое он прочитал много лет назад. Это было качество, которое он с большим удовольствием демонстрировал; он также демонстрировал почти аналогичную способность находить возможности для этого. Как человек, он был довольно холодной личностью, хотя, – совсем как Никсон, – трогательно жаждущий одобрения, особенно от тех, кого он сам очень уважал. Такая категория людей обычно включала людей у власти или академиков; он особенно высоко ценил свои тесные взаимоотношения с американскими президентами. Вначале он предложил Никсону обращаться друг к другу по именам. Ничего не выражающий взгляд Никсона в ответ на это похоронил эту идею. Но этот инцидент не изменил дружественного настроя Вильсона в отношении Соединенных Штатов. Мне лично он нравился; он нас никогда не подводил.
Его коллега министр иностранных дел Майкл Стюарт был совершенно иным человеком. Благонамеренный, слегка педантичный, Стюарт наслаждался моральными изысканиями, которые могли отвлекать и раздражать Никсона. Он был школьным учителем и демонстрировал это, вначале став министром образования, а потом министром иностранных дел. Подобно тем, кто пришел поздно в жизни к международной ответственности, он действовал так, как будто она состояла из провозглашения каких-то теоретических принципов. Стюарт, однако, был убежденным сторонником тесных отношений между нашими странами. Несмотря на многие его сомнения, он защищал нашу позицию по Вьетнаму в дебатах в дискуссионном обществе «Оксфордский союз» с гораздо боˊльшей энергией и умением, чем это делали многие американцы, которые принимали решение направить наши войска туда. Он никогда не выказывал свои сомнения посторонним. Он был приличным солидным мужчиной, не блестящим или проницательным, но человеком твердых качеств, благодаря которым Великобритания и получила в свое время большую часть своего величия.
Третьим высокопоставленным англичанином за обедом был сэр Берк (позднее лорд) Тренд, секретарь кабинета министров. Его канцелярия является настолько влиятельной, насколько мало известной. Высокопоставленный государственный служащий, который остается на своем месте вне зависимости от тех или иных перемен в администрации, он готовит протоколы заседаний кабинета, контролирует постоянно действующий механизм госслужащих и дает непредвзятые советы на основе накопленного за десятилетия опыта. Влияние, заложенное в самом этом посту, использовалось с особой эффективностью человеком, занимавшим этот пост в то время. Берк Тренд был худощавым ученым человеком, с огоньком в глазах и манерами, свидетельствующими о мудрости и целенаправленности. Он ненавязчиво уводил беседу с опасных мест, которые, как ему было известно, разрушили немало прежних бурных обсуждений. Он умело делал так, что министры кабинета, которому служил, выглядели более компетентными, чем они вообще-то были на самом деле. Он был высокодуховным человеком. Его эрудиция и советы оказались в числе тех выгод для нас, которые давали «особые отношения».
Обед в резиденции Чекерс казался семейным вечером. Обсуждение носило характер общего обзора мировых дел, начатого в обшитой панелями столовой и продолженного за бренди в знаменитой Длинной галерее резиденции. Мужчины, которые должны будут решать будущее своих стран в течение нескольких следующих лет, входили в положение друг друга и в целом были весьма довольны достигнутыми результатами.
Позже Никсон позвал меня в свой номер в отеле «Кларидж», чтобы обсудить события дня. День начался в Совете НАТО в Брюсселе и завершился в доме британского премьер-министра, к которому Никсон приписал историю, относящуюся к нескольким столетиям назад. Мне не хватило смелости сказать ему, что особняк Чекерс стал выполнять нынешние функции резиденции только со времени Первой мировой войны. Он был полон воодушевления; обожал устаревшие церемонии, и для него все было в новинку, и он был в волнении от смены событий. Приземлиться на президентском самолете на иностранной земле, встретиться с королем и потом с премьер-министром – все это было кульминацией его юношеских грез, концепции высокого поста, как представлялось, недостижимого для бедного, в какой-то мере обидчивого молодого человека из небольшого городка в Калифорнии. Все это было одной из немногих возможностей почти естественной радости, которую я наблюдал за время моего знакомства с этим замкнутым и непостижимым человеком. Хотя дискуссии этого дня не решали никаких грандиозных проблем, Никсон любил философские разговоры, которые не вызывали ни конфронтации, ни пререканий по мелочам. Никсон ужасно хотел, чтобы ему сказали, как хорошо он все проделал. Как он и дальше будет делать это в разных ситуациях, Никсон попросил меня оценивать его заметную роль в сегодняшних событиях снова и снова. Он отправился спать и, как периодически случалось, когда был в состоянии стресса, начал невнятно произносить слова или, наоборот, пытаться артикулировать их очень тщательно. Но довольно быстро успокоился. День не был обременительно трудным, и он вел себя с достоинством и вполне умело.
На следующий день в зале заседаний кабинета на Даунинг-стрит, 10 (в резиденции и одновременно в канцелярии премьер-министра) увеличенная группа с обеих сторон затрагивала темы предыдущего вечера. Главными темами были решение Великобритании возобновить свою заявку на вступление в Общий рынок, будущее НАТО и курс отношений между Востоком и Западом. Британские министры утверждали, что хотят заполучить членство в Европе не столько по причинам экономических выгод, сколько по политическим преимуществам от нацеленной в большей степени на внешний мир Европы, чему они станут помогать. Никсон согласился с этой концепцией, но подчеркнул, что ее реализация не может сопровождаться в дальнейшем американской враждебностью по отношению к де Голлю. Он не будет пытаться улучшать отношения Америки с Францией; хотя это не повлияет на основополагающие взгляды де Голля, это могло бы сделать его более склонным к практическим согласованиям. Британские министры доказывали, что и они придерживаются такого же мнения, – как будто и не случился конфликт между Соумсом и де Голлем.
Дискуссии по НАТО еще раз продемонстрировали двойственный характер альянса. Все согласились с утверждением Никсона о том, что Советский Союз ликвидирует ядерный разрыв и что мы поступим правильно с учетом давления конгресса, сохранив новые оборонные программы, которые мы начали. Но тут не было желания прийти к очевидному выводу о том, что НАТО требуется новая стратегическая доктрина. Он выразил сомнение в отношении готовности любой европейской страны предпринять крупное увеличение своих оборонных расходов из опасения, что в таком случае Соединенные Штаты сократят свои обязательства. Вильсон дал нам возможность определить, в чем будет состоять значение новой стратегической доктрины, не включающей в себя новые вооруженные силы.
Майкл Стюарт выступил со становящейся стандартной европейской темой. Наши переговоры с Советским Союзом, особенно по ограничению стратегических вооружений, имели большое значение. Молодое поколение больше не захочет поддерживать Североатлантический альянс исключительно в его единственном качестве инструмента для обороны; для единства Запада весьма существенно, чтобы оно видело в нем также и механизм для достижения разрядки. Стюарт был прав, но тем самым раскрыл глубокую двойственность наших европейских союзников. Во времена нарастания напряженности они опасались американской жесткости. Во времена ослабления напряженности они страшились американо-советского кондоминимума, некоего двоевластия. Они требовали от нас твердости, затем предлагали свое посредничество, чтобы выбраться из образовавшегося тупика. Они настаивали на том, чтобы мы консультировались с ними, прежде чем что-либо делали. Но они хотели свободы и автономии для проведения своей собственной дипломатии разрядки без каких-либо сдерживающих элементов. Если считалось, что мы блокируем разрядку, то мы утрачивали поддержку наших западноевропейских союзников, которые в таком случае усиливали свои собственные контакты с Востоком, без какой-либо координирующей стратегии. Они стали бы слишком слабы перед лицом давления изнутри и со стороны Советского Союза. Мы оказались в парадоксальной ситуации, состоящей в том, что нам следует взять на себя руководящую роль в отношениях Восток – Запад, если хотим сохранить единство альянса и установить какие-то основные правила для контактов между Востоком и Западом. Но если мы будем двигаться слишком быстро или вызовем ничем не оправданные надежды, то подорвем нашу задачу укрепления военной мощи – единственную основу безопасности для ведения дел с Советским Союзом. Это была проблема, которая сохранялась еще долго после того, как участники обсуждений на Даунинг-стрит ушли со своих постов.
Потом был официальный завтрак в Букингемском дворце с королевой Елизаветой. Я полагал ошибочным стереотипом считать ее скучной. У нее был ехидный ум, и она поразила меня своим знанием мировых дел и пониманием вовлеченных в них лиц. После обеда президент выступил перед сотрудниками Посольства Соединенных Штатов и встретился с группой британских издателей и представителей интеллигенции.
Вечер был примечателен тем, что показал сторону Никсона, наименее известную широкой публике. Весной 1968 года Гарольд Вильсон совершил чрезвычайный просчет, сделав ставку на победу демократов; в силу этого он назначил Джона Фримена, старого друга Хьюберта Хамфри, послом в Вашингтон. Это грозило стать почти что катастрофическим решением. Фримен был лейбористским министром, придерживающимся левого крыла партии. Он ушел в отставку из-за скандала с обвинениями правительства в сокращении расходов на здравоохранение и продолжил свою карьеру вначале как телевизионный интервьюирующий журналист, затем редактор левацкого еженедельника «Нью стейтсмен» и верховный комиссар Великобритании в Индии. Будучи редактором журнала «Нью стейтсмен», Фримен отметил поражение Никсона в Калифорнии, поздравив американцев с устранением «человека, не имеющего никаких принципов, кроме готовности пожертвовать всем ради дела Дика Никсона». Когда Никсон победил на выборах через семь месяцев после назначения Фримена, Вильсон не стал менять свой не совсем удачный выбор. К его чести, Вильсон отказывался менять послов. Никсон был сильно возмущен. С самого начала работы его администрации он поклялся, что не будет иметь дел с Фрименом. Его поддержал генерал Эйзенхауэр, в январе сказавший ему в моем присутствии, что назначение Фримена является оскорблением Никсону не только как человеку, но и как президенту. Но поскольку было немыслимо, чтобы мы объявили британского посла нежелательной персоной, казалось, что для Никсона не остается ничего, как сделать пребывание Фримена в качестве посла как можно более трудным и неудобным. Не было сомнений в том, что Никсон был способен так поступить. Члены нашей передовой группы просили Вильсона убрать Фримена из списка приглашенных на обед в честь президента, устраиваемый на Даунинг-стрит, 10. Вильсон с негодованием отказался, и мы все ждали вечера в большом смятении.
Но Никсон мог и удивлять. В конце обеда он встал, чтобы произнести тост. Глядя прямо на Фримена, сидевшего на противоположной стороне стола, Никсон сказал: «Некоторые говорят, что есть новый Никсон. И они спрашивают, а есть ли новый Фримен. Хотел бы думать, что все осталось позади. В конце концов, он новый дипломат, а я новый государственный деятель, и мы оба стремимся сделать все от нас зависящее во имя мира во всем мире».
Эффект был как удар током. Вильсон назвал тост самым любезным, который он когда-либо слышал на Даунинг-стрит, 10. Он написал записку Никсону на своем меню. «Вы не можете гарантировать рождение лордом. Вполне возможно – и Вы это продемонстрировали – родиться джентльменом». Обычно невозмутимый Фримен был готов расплакаться. Так родилась миссия в Вашингтон, окончившаяся небывалым успехом. Джон Фримен был одним из самых деятельных послов, с которыми я когда-либо имел дело. Причина этого была не такой уж и простой. Его стиль работы был непривычным. Фримен всячески избегал какой бы то ни было лести; в порядке личного общения он встречался только с теми, кого уважал. Он почти не прилагал никаких усилий для того, чтобы превратить свое посольство в модный салон. Когда у него было послание, которое следовало вручить, он препровождал его очень официальным заявлением о том, что действует в соответствии с указаниями. Но Фримен был готов выйти за рамки своих указаний для выражения личного мнения. Поскольку он обладал высоким интеллектом и абсолютной добросовестностью, это вскоре оказалось бесценным качеством. У него был острый геополитический склад ума, и, как оказалось, он во многом разделял нашу философию международных отношений. Я был очень высокого мнения о суждениях Фримена, поэтому довольно часто консультировался с ним в вопросах, выходящих за рамки его официальной компетенции. В одном или двух случаях я давал ему прочесть первые варианты речей президента, отрабатывая его таланты в редакторской работе. У него было полное право докладывать обо всех его разговорах своему премьер-министру; вполне вероятно, что он так и поступал. Но близость и доверие «особых отношений» подразумевали как раз именно такое сердечное сотрудничество.
Никсон, со своей стороны, первым стал доверять, а потом и полюбил Фримена. Тот был единственным послом, которого приглашали в Белый дом по случаю различных мероприятий во время первого срока пребывания Никсона на посту президента. Он также стал и одним из моих ближайших друзей; эта дружба пережила оба наших срока работы на своих постах. Я считаю это одной из величайших наград во время моей работы на правительство.
Итак, поездка в Лондон окончилась особым бонусом доброй воли. Она выявила больше двойственности, чем смогла их разрешить. Но, как и предполагалось, заложила основу для плодотворного сотрудничества в дальнейшем.
Следующую остановку мы сделали в Бонне. Ситуация с Федеративной Республикой Германии была гораздо сложнее. Политическая жизнь Германии находилась под воздействием предвыборной гонки, и мы прибыли во время начальной стадии Берлинского кризиса. Западногерманский президент, по большому счету сугубо церемониальная фигура, выбирается специальным собранием депутатов бундестага или делегатов от парламентов земель (ландтагов). Во время всех предыдущих случаев эта сессия собиралась в здании старого Рейхстага в Западном Берлине. Это делалось для того, чтобы подчеркнуть притязания Бонна на преемственность законного германского государства. Советы и их восточногерманские союзники ранее игнорировали этот косвенный вызов. До 1969 года они чувствовали себя достаточно сильными, чтобы делать из этого проблему. Они протестовали против собрания выборщиков в Берлине на основании того, что Западный Берлин не является юридически частью Федеративной Республики Германии. Они начали создавать помехи для путей доступа впервые с 1962 года.
Это должно было вызвать большое беспокойство в Бонне. Об уязвимости Берлина кто только не говорил. Имела место и определенная неясность в отношении реакции новой администрации. Существовала широко распространенная тревога, вызванная частично уязвимостью Германии, а частично политическими спорами с двумя предшествовавшими нашей администрациями. Бонн не соглашался с упором, который делал Макнамара на неядерную региональную оборону, опасаясь, что она может побудить агрессию со стороны Советов. Бонн видел в Договоре о нераспространении ядерного оружия яркий пример своей дискриминации в ядерной области. Бонн возмущался в связи с американским давлением относительно оплаты за размещение американских войск на немецкой земле. Два канцлера – Конрад Аденауэр и Людвиг Эрхард – были свидетелями ускорения их вывода в результате их противоречий с администрациями Кеннеди и Джонсона.
Все это отражало шаткую психологическую позицию кажущегося таким могущественным нового немецкого государства. Потерпевшая поражение в двух войнах, носящая отпечаток нацистского прошлого, расколотая и разделенная Западная Германия представляла собой экономику, находящуюся в поисках политической цели. Бонн не имел никакого отношения к зарождению британской уверенности в себе, которая упрочивалась веками непрерывной политической эволюции и имперской славы. Бонн сам по себе, будучи случайно избранным новой столицей из-за личного удобства первого послевоенного канцлера (он находился близко от родного города, в котором жил Аденауэр), не воплощавший никаких предшествующих традиций управления, символизировал какую-то ненадежность послевоенного возрождения Германии. ФРГ представляла собой некое внушительное дерево с неглубокими корнями, чувствительное к неожиданным порывам шквалистого ветра.
Нестабильность ее положения отражалась в чувстве неуверенности ее руководства. Аденауэр, этот поистине великий человек, считал своим первостепеннейшим долгом восстановить для Германии репутацию надежности. Он решительно отвергал многие искушения воспользоваться возможностями Германии для маневрирования между Востоком и Западом. Он отвергал обвинения своей внутренней оппозиции в том, что его прозападный курс угрожал перспективам объединения Германии. Он с пренебрежением относился к отдельным случаям заигрывания с Востоком. Вместо этого он старался встроить Федеративную Республику Германии в Европу, а Европу в Североатлантический альянс так прочно, чтобы национализм, приведший Германию к катастрофам, больше никогда не смог получить возможность заражать его народ.
Аденауэр добился феноменального успеха. В течение десятков лет после создания ФРГ ее прозападная ориентация больше не представляла собой внутренний немецкий вопрос. Оппозиция, которая еще вчера настаивала на равноудаленности нейтралистской Германии между Востоком и Западом, коренным образом поменяла свою программу и теперь соперничала с правительством в отстаивании его верности западным связям даже в военной области. По иронии судьбы, умные молодые люди, руководившие администрацией Кеннеди, выбрали именно этот момент для того, чтобы настаивать на большей гибкости по отношению к Востоку перед человеком, который так много поставил на стабильность и надежность и который только что завершил колоссальные усилия по выработке национального консенсуса вокруг своей политики тесных атлантических связей. Это привело к внутренним пертурбациям в Германии в 1960-е годы и к смене ролей. Социал-демократическая оппозиция, которая десятью годами ранее стремилась использовать дремлющий немецкий национализм и выступала против прозападной ориентации Аденауэра, теперь критиковала правительство за подрыв связей с Америкой. Все еще находящиеся у власти христианские демократы жестко цеплялись за принципы 1950-х годов. Их близкая к одержимости приверженность к преемственности вызвала нетерпение со стороны американской администрации, стремящейся перевернуть новый лист, убежденной в действенности грандиозных планов и в целом чувствующей себя гораздо удобнее с левыми или, по крайней мере, реформистскими группами, чем с христианско-демократическими консерваторами, создавшими послевоенную Европу.
Таким образом, присущие дилеммы послевоенной политики Германии вышли наружу. Единственная из европейских держав, Федеративная Республика Германия имела невыполненные национальные цели. Это устремление к объединению выражалось в отказе иметь дела с восточногерманским режимом или даже установить дипломатические отношения с любым правительством, которое имеет такие дела. (Это была так называемая доктрина Хальштейна.) Но ни одно другое европейское правительство не разделяло эту германскую цель. Для них всех объединенная Германия вызывала старый кошмар германской гегемонии. Они разделяли шутку Клемансо, что его страсть к Германии так сильна, что он хочет, чтобы их было две. Они знали к тому же, что объединение Германии возможно, если вообще таковое возможно, только в результате массированного столкновения с Советским Союзом. Таким образом, существовала неизбежная пропасть между провозглашенной целью ФРГ по объединению Германии и действиями, которые она могла предпринять для ее достижения. И эта пропасть помогла Советскому Союзу оказывать нажим на Западную Германию во время периодических столкновений из-за Берлина, которые хотя бы частично были предназначены для того, чтобы заставить ФРГ смириться со статус-кво и принудить союзников по НАТО отмежеваться от ее национальных чаяний.
Западногерманские руководители, оказавшиеся на передовой линии разделенной Европы, подвергающиеся постоянному давлению со стороны Востока, осознающие глубокий осадок недоверия на Западе, страдающие от недостижимости национальных целей, увидели в американской связи необходимые меры предосторожности. Они не жаждали никакой особой роли в глобальных делах. Им недоставало уверенности в себе, чтобы стремиться к оказанию воздействия на нашу политику в более широком масштабе. Их цель была более чем скромной: убедиться в том, что они могут положиться на нас в плане обороны и что не произойдет никаких решительных сдвигов в сторону Востока, которые оставят Германию открытой и незащищенной либо физически, либо психологически.
Наш шумноватый политический процесс в силу этого привел к беспокойству западных немцев. Периодический приход новых администраций, громко объявляющих о новых подходах или об устарелости прежней политики, грозил тем, что когда-нибудь в будущем колесо повернется так, что приведет к страшному разъединению Америки от Европы.
Миссия Никсона, направленная на восстановление доверия и стабильности в Бонне, была весьма своевременной, так как, вопреки Берлинскому кризису, политические взгляды в Германии находились в переходной стадии. Аденауэр ушел с поста канцлера в октябре 1963 года, его сменил Эрхард, тогда чрезвычайно популярный как архитектор немецкого «чуда» в деле восстановления экономики. Но как предсказывал Аденауэр, компетенция Эрхарда в экономике не могла сравниться с его успехами в политике. Правящая коалиция христианских демократов и свободных демократов раскололась. В 1966 году была сформирована новая так называемая большая коалиция христианских демократов с социал-демократами, Курт Георг Кизингер стал канцлером, а Вилли Брандт вице-канцлером и министром иностранных дел.
Это оказалось судьбоносным решением для умеренно консервативных христианских демократов, которые доминировали на протяжении всей послевоенной истории. Социал-демократы теряли силы в оппозиции, которая угрожала стать постоянной. Главная причина состояла в том, что достаточное число избирателей считали эту партию, – несмотря на ее почетную демократическую историю, – наследницей слишком многих радикальных традиций, чтобы возлагать на нее обязанности по управлению страной. «Большая коалиция», сооруженная блестящим стратегом Социал-демократической партии Гербертом Венером, разрешила вопрос относительно способности социал-демократов к управлению страной. Одно только их участие в правительстве, в конечном счете, дало им достаточно дополнительных голосов, чтобы добиться победы на выборах 1969 года. Хотя для христианских демократов болезненным был просчет, в результате которого появилась «большая коалиция», но это стало великим благом для демократии в Германии. Этот шаг продемонстрировал, что социал-демократы на самом деле были ответственной демократической партией; это позволило избежать радикализации или поляризации политической жизни в Германии, что было весьма свойственно для большого количества европейских стран.
Но этот исход еще был впереди. Правительство, приветствовавшее нас в Бонне, несмотря на высокое название «большой коалиции», было глубоко расколото. Его руководящие лица через несколько месяцев вступят в соревнование друг с другом на предстоящих выборах; почти все сказанное во время нашего визита отражало осторожное маневрирование с целью достижения своих целей. Канцлер Кизингер[21], галантный, степенный, бесстрастный, произносящий банальности с глубокомысленным видом, оказался в политической западне, потому что ежедневно на службе набирал силы его главный оппонент, который сделался к тому же еще и вице-канцлером – Вилли Брандт. Массивный, крепко сбитый, в сущности малообщительный, несмотря на свою открытость по манере общения, ни в каком отношении не предполагал, что считает себя в подчинении у канцлера.
Там, где британское правительство проявляло двойственность по вопросам сдерживания, разрядки, западного единства, отношений Восток – Запад, немецкие руководители в индивидуальном плане были гораздо более точны и ясны, но они были разделены между собой. Оба соглашались с необходимостью проявления жесткости по Берлину, но дальше этого гармония между ними не простиралась. Кизингер ратовал за твердую позицию в отношении Востока. Брандт формально выделил нюансы в плане мер по примирению. Не требовалось большого воображения, однако, чтобы проследить его готовность к неприятному делу, связанному с признанием Восточной Германии. Кизингер являлся сторонником связей с Францией; Брандт был готов сделать акцент на вступление Британии в Общий рынок. Взгляды Кизингера были ближе к взглядам Никсона. Взгляды Брандта больше совпадали с убеждениями нашего Государственного департамента. Беседы в Бонне, таким образом, давали ясно понять, что до выборов осенью этого года германская политика будет преимущественно действиями с оглядкой.
Визит в Западную Германию завершился поездкой по Берлину. Огромные толпы приветствовали президентский кортеж, но Никсон чувствовал себя неловко, беспокоясь, что его выезд будут не в его пользу сравнивать с поездкой Кеннеди в 1963 году. Только после заверений в том, что никаких неблагоприятных сравнений не может быть сделано, он слегка расслабился. (Я заметил, что был выбран S-образный маршрут, так что толпа могла перемещаться с одной улицы на другую. Мне сказали, что такой же механизм передвижения был использован и во время визита Кеннеди.)
Никсон пытался разрешить очередной Берлинский кризис, бросив престиж своего президентства в начале срока пребывания у власти однозначно на Берлин. Он сделал это в красноречивой речи на заводе Сименса: «Четыре президента до меня придерживались этого принципа, и я скажу вам сейчас и в этом месте, что тоже твердо придерживаюсь этого принципа: Берлин должен оставаться свободным. Я не говорю это в каком-то духе бравады или воинственности. Я просто констатирую неизменный факт международной жизни».