Франсуа Вийон
Полное собрание поэтических сочинений
Е. Витковский. Бессмертный прошлогодний снег
…а у французов Вильон воспевал в площадных куплетах кабаки и виселицу и почитается первым народным певцом.
А. С. Пушкин Достоверных сведений о Вийоне[1] очень мало: родился он не раньше апреля 1431 года и не позже апреля 1432 года. Последнее более или менее точно датируемое произведение – «Баллада-восхваление Парижского суда» – можно датировать 8 января 1463 года, ибо тремя днями раньше оный суд отменил для Вийона смертную казнь и приговорил к изгнанию. Три дня дали на сборы. Это – последняя известная дата жизни Вийона, хотя лишь с очень большой натяжкой можно заявить, что поэта прямо возле парижской околицы и прикончили. Сколько-то он, надо полагать, еще прожил, но сколько, где, написал ли еще хоть что-нибудь?
Если есть на свете почтенные легенды, то одна из них касается как раз Вийона: в «Четвертой книге героических деяний и речений доблестного Пантагрюэля», единственный раз без купюр вышедшей на русском языке в Библиотеке Всемирной Литературы в переводе Н. Любимова (М., 1973) (ох, и нагорело тогда редакции… за раблезианство!), в главе XIII Виллон появляется в качестве литературного героя: «Мэтр Франсуа Виллон на склоне лет удалился в пуатевинскую обитель Сен-Максен, под крылышко к ее настоятелю, человеку добропорядочному». И комментаторы без всяких вопросительных знаков обозначили в примечаниях совершенно иной год смерти Вийона – «1484». Впрочем, и год рождения комментаторы (С. Артамонов и С. Маркиш) для Вийона указали более ранний – «1430». Почти нет сомнений, что вся история с представлением на пуатевинском наречии «мистерии Страстей Господних» – полный вымысел Франсуа Рабле. Но даже такая мелочь, как всего лишь попасть в качестве героя в одну-единственную главу Рабле, – уже гарантированное бессмертие. К счастью, поэт Франсуа Вийон о своем бессмертии позаботился сам – как великому поэту и подобает.
Мы не знаем даже настоящего имени Вийона. То ли его фамилия была Делож, то ли (что вероятней) Монкорбье. Приходится сразу указать, что почти все факты биографии Вийона извлечены либо из его поэтических произведений, либо, что можно считать великой для нас удачей, из судебных документов, касающихся его буйной персоны. Судебным инстанциям было если не наплевать, то почти наплевать на все стихи на свете, особенно же стихи недоучки-уголовника, но гражданское и уголовное право во времена Карла VII (1422– 1461), весьма озабоченного в 1440-е годы реабилитацией возведшей его на престол Жанны д'Арк, почти полным изгнанием англичан из Франции (1453), было на вполне достойно бюрократическом уровне, а при Людовике XI (1461–1483), вообще любившем не войну, а Крючкотворство и все, что ему сопутствует, дел у мастеров, производивших пергамент и (уже!) бумагу, у писарей и поставщиков гусиных перьев, даже у первых типографов становилось все больше и больше.
Но родился Франсуа Монкорбье (то ли Делож) определенно в Париже, в возрасте восьми лет потерял отца и был усыновлен священником по имени Гийом де Вийон, в то время отправлявшим обязанности настоятеля церкви Святого Бенедикта. В 1443 году юноша был принят на «факультет искусств» Парижского университета – нечто вроде подготовительного факультета, хотя современные аналогии тут возможны лишь с пребольшой натяжкой. Франция в те годы вовсе не была современной Францией, Париж очень мало напоминал тот город, который так зовется ныне, а образование, которое в самом лучшем случае получал человек XV века, вообще несопоставимо с современным. Латынь юноша, конечно, вызубрил (вся средневековая, не говоря об античной, похабщина была на латыни!), однако едва ли это была латынь Горация: иначе то, что оставил нам Вийон, на латыни написано бы и было: свою «Книгу о поцелуях» на три четверти столетия позже Вийона именно на латыни создал Ян Эверартс (1511–1536), более известный под именем «Иоанн Секунд»; да что далеко ходить – даже Артюр Рембо в конце XIX века свои первые стихотворения сочинял на латыни.
«–… Знакомо ли вам имя поэта Франсуа Вийона?
– Да, знаю, – не без удивления сказал Ленуар,– но он ведь только сочинял какую-то чепуху, на французском сочинял, а не на латыни».
В знаменитом рассказе Урсулы Ле Гуин «Апрель в Париже» (процитированном выше) ровно столько может рассказать монах-чернокнижник в 1482 году американскому профессору, ненароком (вместо дьявола) вызванному из 1961 года, о Вийоне, которым профессор занимается всю жизнь. Хорошо образованная сочинительница «Апреля в Париже» не очень лукавит: первое издание (типографское!) стихотворений Вийона появилось в 1489 году, когда автора, даже по выкладкам комментаторов «Гаргантюа и Пантагрюэля», явно не было в живых. Это неполное, изобилующее неточностями и прочими огрехами издание, предпринятое Пьером Леве, за сорок лет было повторено – значит, раскуплено!– около двадцати раз! Латынь латынью, а французы хотели читать стихи на родном языке.
Подобный успех однодневкам не достается, никакая Плеяда, никем не оспариваемая гениальность Ронсара и дю Белле любви к Вийону отменить не могла, да и зрелость французского Ренессанса была еще далеко впереди. Замечательный поэт Клеман Маро (1497–1544) предпринял новое издание Вийона, благо, в его руках были рукописи предшественника, а к тому же к его поэтическим занятиям благоволила Маргарита Наваррская, поздней сам король Франции Франциск I некоторое время числил его своим придворным поэтом. С 1532 по 1542 год издание Маро повторялось двенадцать раз – в среднем чаще, чем ежегодно. Позже поток изданий оборвался, но едва ли из-за отсутствия спроса: в 1543 году Клеман Маро подвергся нападкам Сорбонны за свое переложение библейских псалмов, бежал в Женеву, где кальвинистам тоже пришелся не ко двору, потом в Турин, где и умер, не сумев вернуть благоволения Франциска I, почившего в 1547 году, – ну а у новых королей были новые придворные поэты. Невероятной популярности Вийона, впрочем, лишь повредили битвы реформации и контрреформации, но никак ее не отменили: тридцать изданий – сперва Леве, позже Маро – можно было отыскать у букинистов. Впрочем, новое время принесло новые песни, и поэты Плеяды, а позже блистательное французское барокко на время уменьшили интерес к Вийону.
Однако в крайне фривольную эпоху Филиппа Оранского, регента малолетнего Людовика XV, Вийона как-то извлекли на свет Божий: в 1723 году появилось так называемое издание Кустелье, разве что напомнившее французским читателям о самом существовании Вийона да, возможно, попавшее на некоторые русские книжные полки. «Извлекла его к истинному признанию книга, напечатанная аббатом Пронсо в 1832 году», – писал в своем первом на русском языке почти полном издании Вийона Юрий Кожевников. Есть основания думать, что именно по этому изданию – а не по двум строкам у Буало – был знаком с Вийоном Пушкин. Но настоящая, с любым масштабом сопоставимая слава пришла к Вийону после смерти Пушкина: в 1844 году в книге «Гротески» Теофиль Готье написал: «Вийон был самым большим поэтом своего времени». Интересно, что Пушкин вслед за Вийоном называет в черновиках статьи «О ничтожестве литературы русской» (1834) как его наследника – Клемана Маро (Пушкин пишет «Марот»), который «способствовал расцвету баллады».
С той поры Вийона уже не покидала всемирная слава, хотя первый опубликованный (точней – по сей день выявленный) перевод из Вийона в России датируется 1900 годом, а выполнен кем-то, кто скрылся под буквами «Пр. Б.»– время было подцензурное, «Баллада о повешенных», хоть и с отсеченной «Посылкой», ничего хорошего переводчику не сулила. Не сомневаюсь, впрочем, что псевдоним в недальнем будущем будет расшифрован. Так или иначе, в канун XX века Вийон до русского читателя дошел.
Французские символисты Вийона, понятно, числили среди отцов-основателей, из символистов русских лишь Валерий Брюсов опубликовал в 1913 году свое переложение «Баллады о женщинах былых времен»; в том же году «приложились» к Вийону и акмеисты: в № 4 «Аполлона» появилась большая статья о «Виллоне» с прибавлением отдельных строф из «Большого завещания» и той же самой баллады «О дамах прошлых времен». В 1914 году выпустил свою книгу «Французские поэты. Характеристики и переводы» (СПб., 1914) совершенно незаслуженно забытый ныне поэт Сергей Пинус (1875– 1927), где было помещено более десятка переложений Пинуса из Вийона. После переворота 1917 года Пинус эмигрировал в Болгарию, где редактировал казачью газету отнюдь не просоветского направления, архив его между тем в конце второй мировой войны попал в СССР и лишь недавно был «открыт» для посетителей РГАЛИ; абсолютное большинство его – черновики, среди которых могут скрываться и неизвестные переводы из Вийона: по крайней мере, перевод «Молитвы Св. Терезы Авильской» (с испанского) среди этих черновиков почти случайно я отыскал, а что еще в них лежит, узнает тот, кто этот архив разберет. Во всяком случае, пренебрежительная характеристика С. Пинуса как «поэта-дилетанта» (данная советским исследователем Г. Косиковым в приложении к советскому же изданию произведений Вийона на французском языке (М., 1984, с. 319) характеризует как дилетанта самого исследователя, не более.
Наконец, в 1916 году юный Илья Эренбург издал первую русскую книгу Вийона: Франсуа Вийон. Отрывки из «Большого завещания», баллады и разные стихотворения (М., 1916). Сенсацию книга произвела, но умеренную (сенсации тогда создавал скорей Северянин, чем Вийон в переводе Эренбурга, выражаясь предельно мягко). О качестве переводов можно спорить, но… лучше не спорить: с одной стороны, в пятидесятые годи изрядную часть переложений Эренбург переделал, с другой – если взять все, что написано Эренбургом в стихах и прозе, все-таки лучшей его частью, видимо, окажутся переводы из Вийона. Если через восемьдесят лет мы имеем у других переводчиков нечто более совершенное – так ли велика заслуга? Русские казаки прошли от Урала до Тихого океана всего за полвека, а мы за три четверти столетия с трудом освоили наследие человека, от которого потомкам, включая решительно все, даже баллады, написанные на воровском жаргоне, осталось неполных три с половиной тысячи строк… ей-Богу, гордиться нечем.
Но и стыдиться нечего. В советское время мелькали лишь одиночные перепечатки прежних переводов (особенно замечательна публикация переводов Гумилева в издании 1938 года за подписью… Осип Мандельштам. Видимо, книгу сдавали в производство раньше, чем Мандельштама арестовали). В эмиграции мелькнули два замечательных перевода «Баллады о дамах минувших времен» и «Баллады поэтического состязания в Блуа», выполненные теоретиком и практиком мирового сионизма (бывшего, однако, незаурядным русским поэтом) Владимиром Жаботинским (1880–1940). На этом, пожалуй, «русский Вийон» до начала 1960-х годов исчерпан.
В 1963 году (М., ХЛ) вышла книга: Франсуа Вийон. Стихи. Переводы с французского Ф. Мендельсона и И. Эренбурга, содержавшая в переложении названных переводчиков почти все наследие Вийона (кроме, понятно, «воровских баллад» отсутствовала также и очень крамольная для советской цензуры, ибо религиозная вещь, поименованная в примечаниях к книге как «Слово и баллада по случаю рождения Марии Орлеанской, якобы вещь слабая, искусственная и для творчества Вийона не характерная». По нашему изданию читатель вправе оценить, правдой были эти слова или «случаем так называемого вранья». По мере сил с купюрами старались печатать и «Балладу о толстой Марго» – даже Эренбургу такое неприличие никто не позволил бы. А в книге 1963 года лишь пять стихотворений (четыре баллады и четверостишие «Я Франсуа!..», которые якобы высоко ценил Маяковский) были опубликованы в переводе Эренбурга, так что это была, по сути дела, авторская книга Феликса Мендельсона (р. 1926), поздней переводившего и других французских поэтов, но в основном тратившего свое время на переводы второразрядной англоязычной прозы; в 1997 году сведения о нем были таковы, что живет он в Израиле и никакими переводами не занимается, ни поэтическими, ни прозаическими. Но так или иначе – заслуга первого русского почти полного Вийона принадлежит Феликсу Мендельсону – именно ему принес благодарность за первопроходческий труд Юрий Кожевников, чей перевод творческого наследия Вийона мы воспроизводим в основной части издания.
Годы шли, и до самого начала 1990-х годов число новых опубликованных переводов из Вийона было ничтожно. Две баллады худо-бедно перевел для романтической книги Фрэнсиса Карко «Горестная жизнь Франсуа Вийона», вышедшей в Ленинграде в 1927 году, Всеволод Рождественский (1895–1977). Далеко в Бразилии, в Рио-де-Жанейро, в начале 70-х годов две баллады перевел русский поэт Валерий Перелешин (1913–1992). Одну – выдающийся поэт Сергей Петров (1911–1988). Три баллады перевел Алексей Парин для своей книги «Французская средневековая лирика» (М., 1990). Можно назвать еще десяток – не больше. Однако некоторые поэты работали над «полным Вийоном» – «в стол», веря, что придут другие времена.
И другие времена пришли. Первый полный русский Вийон (без «воровских баллад») вышел в Москве в переложении Юрия Кожевникова (1922–1993) – увы, для переводчика – посмертно. Второй в Санкт-Петербурге, годом позже, тоже не совсем полный (с приложением семи из одиннадцати «воровских», иначе «цветных», баллад) в переводе Юрия Корнеева (1921–1995), в миниатюрном издании (СПб, 1996). Наконец, совсем полный выходит лишь теперь. За основу взят корпус «Завещаний» и отдельных стихотворений Юрия Кожевникова, к ним прибавлены «Воровские баллады», специально для издательства «РИПОЛ-КЛАССИК», выполненные Еленой Кассировой; многие баллады (но не собственно «Завещания») в примечаниях печатаются во множестве вариантов: русскому XX в. есть что принести к памятнику Вийону, который, напоминаю, неизвестно где похоронен, неизвестно где жил, но кого история литературы и читатели заслуженно числят одним из величайших поэтов уходящего тысячелетия.
В раннем эссе о Вийоне (1910) Эзра Паунд пишет: «Столетие, отделяющее Вийона от Данте, не внесло в европейскую поэзию ни одного существенно нового элемента. Древо ренессансной культуры – начавшейся, по утверждению иных, с Данте – продолжало свой рост; на мой взгляд, если Данте и предвосхитил Возрождение, то лишь в той мере, в которой осенний урожай предвещает приход грядущей весны». В этом отрывке перед нами – один из самых восхитительных в новейшей европейской литературе сплавов правды с ложью. Между смертью Данте в 1321 году (согласно правдоподобной легенде, сразу после окончания «Комедии», которую потомки назвали «Божественной») и летом 1452 года, когда в Парижском университете Вийон получил невысокую степень лиценциата и магистра искусств, прошло отнюдь не «столетие»– прошла эпоха. Не говоря уж о «черной смерти» 1348 года, после которой лишь ко времени открытия Америки численность населения Европы восстановилась, трудно как-то скинуть со счетов Генриха Мореплавателя и Жиля Эанеша, Петрарку и Гутенберга. Да и вообще, похоже, «фигура речи» понадобилась Паунду исключительно для того, чтобы как-то сблизить фигуру величайшего итальянца с величайшим, по его мнению, французом. Паунду принадлежит даже стихотворение, озаглавленное «Вийонада на святки» (1908), – достойно внимания, что это обычная баллада по французскому канону, которых в Европе написаны тысячи, но Паунд, отойдя от только-только найденных им форм «имажизма», именует свое детище «вийонадой» – если не прозвучит имя Вийона, никакая баллада ему не требуется (написал он, насколько известно автору предисловия, всего одну).
«Вийонаду» эту, впрочем, лучше процитировать целиком – в единственном известном составителю переводе Марка Фрейдкина, впервые опубликованном в первой книге переводов поэтического творчества Эзры Паунда (М., 1992):
Когда приходит Рождество (Христу дар нищего угодней) И волки жрут в снегах стерво Под пиво вьюги новогодней, Печалям сердца моего На святках дышится свободней. Пусть пью средь сброда – что с того За призрак счастья прошлогодний! Спроси, зову ли я кого. (Чей зов волхвов в дорогу поднял?) Зову любовь, но все мертво В пустой душе, и все бесплодней Надежда кличет своего Гонца из вьюжной преисподней. Так выпьем за мое вдовство, За призрак счастья прошлогодний! Где сердца боль и торжество? (Пути планет сошлись сегодня!) Где губ расставшихся родство? (А чьи моих теперь безродней!) Где глаз озерных волшебство? (Что тех озер глубоководней?) Кто в них глядит?– пьем за него! За призрак счастья прошлогодний! Что мог я сделать?– Ничего. Мой жребий был в руке Господней. Так выпьем, принц, за суд Его, За призрак счастья прошлогодний! Если Паунд очевидным образом и проврался насчет Данте и Вийона, да и вообще насчет Ренессанса, то одна общая черта у «Комедии» (она же «Божественная») и обоих «Завещаний» Вийона есть: оба автора превратили свои поэмы в некий ад (рай, чистилище – кому что выпало) для современников, друзей и особенно для врагов, о которых без этих поэтических произведений в наши дни ничего бы не знал даже самый дотошный историк.
Традиция эта очень древняя. Больше двух тысяч лет тому назад Гай Катулл Веронский оставил потомкам такое восьмистишие:
Что за злобный порыв, бедняга Равид, Мчит тебя на мои кидаться ямбы? Иль внушает тебе, не в пору призван, Некий бог между нас затеять ссору? Иль у всех на устах ты быть желаешь? Но зачем? Иль любой ты жаждешь славы? Что ж, надолго останешься ославлен, Если вздумал любить моих любовниц! (Перевод С. В. Шервинского) А кто такой Равид – вопрошаем мы и смотрим в примечания. И в примечаниях обретаем многозначительный факт: «Равид – лицо неизвестное». Две тысячи лет, как истлел римлянин Равид (или вообще не римлянин?), а бессмертие ему гарантировано на все века существования человеческой цивилизации.
Ну а при чем тут Вийон? Очень даже при чем. Кем был Робер Вале – кроме как однокашником Вийона по университету? Кто такой Мутон – в комментариях многозначительно стоит (в примечаниях к московскому изданию Вийона 1995 г.), что «ничего достоверного о нем не известно». А Жан ле Лу – парижский водовоз и вор домашней птицы – что помнили бы мы о нем без Вийона? От служанки в таверне «Шлем» не осталось даже имени – но остались «Жалобы прекрасной Шлемницы» в «Большом Завещании». Наконец, кем был Ноэль Жоли?.. Все они – родичи Катуллову Равиду, и едва ли отыщется от них иной след земной, кроме как в бессмертных стихах Катулла и Вийона.
Впрочем, тут близость творчества Данте и Вийона не стоит преувеличивать. Брунетто Латини, встреченный Данте в седьмом круге Ада среди содомитов, сам по себе занимает важное место в истории литературы XIII века: не назначь себе в провожатые по Раю Данте Бернара Клервосского, и без Данте тот обеспечил себе по меньшей мере три «бессмертия» – как покровитель ордена Тамплиеров, как гонитель Пьера Абеляра, наконец, его имя содержится в названии породы собак «сенбернар», и по сей день разыскивающих в Альпах заплутавших путников на снежных перевалах. Даже не присутствуй Вийон на знаменитом поэтическом состязании в Блуа – потомкам в наследство осталось бы еще десять баллад, начинающихся ключевой строчкой «От жажды умираю над ручьем», ибо строку эту сочинил другой великий поэт XV века, Карл Орлеанский. Наконец, уж вовсе ничем не обязаны Вийону Абеляр и Буридан, хотя их упоминает он в самой знаменитой из своих баллад.
Даже сама форма баллады, «вийонада», не требовалась бы потомкам для того, чтобы сохранить память о Вийоне: не он ее изобрел. Изобрели ее (как и сотни других форм, большинство которых вскоре отмерло) провансальские трубадуры в те времена, когда в Европе царило «зрелое» средневековье – не поздней начала XIV века; живший на полвека раньше Вийона Эсташ Дешан, поэт огромного дарования, оставил нам ни много ни мало 1165 баллад – не считая сотни-другой произведений в других жанрах. Есть среди этих «прочих» и вполне пародийное «Завещание», с которым Вийон наверняка был знаком. Есть у Вийона и просто пародии и парафразы, чьим прототипом послужили произведения Дешана. От этого Вийон не становится хуже, но надо бы вернуть в пантеон великих поэтов позднего средневековья Франции Дешана, ибо нынче за пределами этой страны знают лишь Вийона, да чуть-чуть Карла Орлеанского. Издавая на русском языке первого «полного» Вийона, мы больше принимаем на себя обязательств, чем совершаем открытий: заслуга (и вина) Колумба не в том, что он первым доплыл до Америки (даже это под большим сомнением), а в том, что он из Америки привез (табак, картофель, кукурузу… ну, и еще кой-какие «подарочки»).
Но Вийон все-таки был, и необходимо рассказать о нем то немногое, что известно. Обучение его (кстати, неизвестно чему! – исследователи не выяснили по сей день, на какой из наук специализировался Вийон) как-то шло, и в 1449 году ему была присвоена степень бакалавра, в 1452 году – степень лиценциата: по меркам XV века Вийон завершил нечто вроде «среднего специального» образования, мог учиться дальше на юридическом факультете, мог служить в городской управе, в суде, мог, наконец, заниматься преподаванием. Но чем занимался Вийон в последующей своей жизни – мы толком не знаем, зато пятидесятые годы XV века открывают нам новый источник фактов биографии Вийона – судебные документы.
Возле дома некоей набожной старой дамы по имени Катерина Брюйер лежал с незапамятных пор здоровенный круглый булыжник, прозванный школярами за внешнее сходство с грибом-дождевиком «чертов бздёх», – видимо, выполнявший функции межевого камня. В 1451 году молодые студенты Парижского университета – и в их числе Вийон, – то ли осерчав за что-то на Катерину Брюйер, то ли просто от непомерной юной энергии, этот булыжник погрузили на телегу и увезли к себе в Латинский квартал. Дама пожаловалась городским властям, камень вернули. Но распоясавшиеся студенты решили «поставить на своем» – и опять увезли булыжник к себе. Дело запахло скандалом, нашедшим кое-какое отражение в стихах Вийона, но на фоне событий, сотрясавших Францию (в 1452 году была «реабилитирована» Жанна д'Арк!), студенческие шалости оставались шалостями и даже получению степени лиценциата не помешали. Тяжба насчет булыжника заглохла, впрочем, лишь в 1455 году, когда у Вийона случились куда более крупные неприятности.
Чем зарабатывал на жизнь Вийон в эти годы – можно лишь догадываться, но едва ли он и вправду был «котом» при какой-то толстой Марго, еще меньше похожа на правду теория, что юный Франсуа провел эти годы на иждивении у добродетельной матушки. Судя по мастерскому пародированию «канцеляриста» времен Карла VII, он мог прирабатывать кем угодно, даже писцом; но есть множество подтверждений и тому, что в своей среде Вийон к этому времени был известным поэтом; в «Большом Завещании» есть написанная, видимо, еще в 1447 или 1448 году «Баллада для Робера д'Эстутвиля», в акростихе которой запечатлено имя некоей Амбруазы де Лорэ, жены парижского прево д'Эстутвиля, который «завоевал» ее в Самюре на турнире, организованном герцогом Рене Анжуйским в 1446 году: для XV века должность прево была уже лишь судейской, но кушать молодому человеку хотелось – вот и возникла «эпиталама» хлебосольному покровителю. Впрочем, в значительно более поздние годы Вийон эту балладу включил в «Большое Завещание»– едва ли потому, что (как считают иные исследователи) не знал о том, что в 1461 году Людовик XI прево д'Эстутвиля «уволил»: баллада, что ни говори, не из числа самых знаменитых, но уже вполне зрелая.
5 июня 1455 года случилась в городе Париже, да еще на церковной паперти, поножовщина: клирик Филипп Сермуаз напал на Франсуа Вийона и ножом рассек ему губу; причиной драки, по косвенным данным, была некая дама по имени Катрин де Воссель, – скажем деликатно, что едва ли она принадлежала к высшему обществу. Поднаторевший в искусстве уличной драки Вийон запустил камнем в голову Сермуаза, на чем жизненный путь любвеобильного клирика завершился, а у Вийона начались неприятности с правосудием. Вийон просто бежал, и едва ли сам знал куда, кроме того что хотелось ему быть подальше от парижского суда.
Полгода он где-то бродяжничал, и есть основания думать, что именно в этих скитаниях выучил он жаргон «кокийяров», проще говоря – воровской язык середины XV века. В наследии Вийона одиннадцать баллад, созданных им на этом языке; занимают они в буквальном смысле слова последнее место: в полном объеме изданы лишь в XX веке, а не расшифрованы окончательно и по сей день. Впрочем, вряд ли они могут быть однозначно расшифрованы вообще: даже современникам поэта было бы разобраться в них непросто, не для того воры и бандиты, известные теперь под названием кокийяров (не звать же их «блатными»!), свой собственный язык сочиняли, чтобы его понимала всякая придворная сволочь. Словом, язык забылся. Сколько таких языков забылось…
Сделаем небольшое отступление в Россию XIX века. Попробуйте понять нижеследующие строки:
«Мисовской курехой стремыжный бендюх прохандырили трущи: лохи биряли колыги и гомза, кубы биряли бряеть и в устреку кундяков и ягренят; аламонные карюки курещали курески, ласые мещата грошались». Три всего строки, грамматика явно русская, а больше нормальный читатель не поймет ни слова. Между тем эта фраза на офенском языке приведена в первом же издании словаря В. И. Даля (стр. LXXVII, т. I), где она же на нормальный русский язык и переведена: «В нашей деревне третьего дня проходили солдаты, мужики угощали их брагой и вином, бабы подавали есть, а в дорогу надавали пирогов, яиц и блинов; красные девки пели песни, малые ж ребята смеялись».
Слава Богу, В, И. Далю было у кого спросить значения тайных слов разносчиков-офеней, мелких торговцев той поры, бродивших из села в село с коробами городского товара. К французским кокийярам никакой В. И. Даль с вопросами не приставал, зато оказался в их среде Франсуа Вийон, взял да и сочинил на их языке больше десятка баллад; спустя без малого пятьсот лет баллады были опубликованы, и теперь ученым и поэтам-переводчикам остается по большей части гадать – что же это все значит.
На самом деле все не так уж сложно: многие слова в таких языках просто заимствуются из других (в офенский, скажем, попало немало греческих). Много архаизмов, провинциализмов, ломаных слов. Словом, общий смысл этих баллад худо-бедно понятен, – ничуть не менее понятен чем какая-нибудь ближневосточная клинопись или даже архаический древнегреческий. Трудней с поэтическим переводом: на русский язык их пытались переложить неоднократно – и каждый раз отступались. Переводы Елены Кассировой в виде эксперимента были нами сперва опубликованы в очень малотиражном журнале «Ной»; теперь – печатаются в виде последней части поэтического наследия Вийона в нашей книге. Не надо подходить к этим балладам со строгими моральными требованиями: для воров годятся лишь воровские сюжеты, а много ли их? Виселица, палач, застенок, кабак, бардак – вот почти и все. И меньше всего годятся эти баллады для подражания в жизни: уголовный кодекс во Франции времен Карла VII и Людовика XI, понятно, был иным, чем в наши дни в России, но лучше не ставить экспериментов.
Сам Вийон, впрочем, в уголовной области изучением воровского языка не ограничился. Вернувшись в Париж с пустыми карманами в начале 1456 года, он с друзьями «пошел на скок»: ограбил Наваррский коллеж; поскольку он всего лишь стоял «на стрёме» (на атасе, на вассере, на шухере и т. д. по выбору читателя), заплатили ему лишь четверть взятой «кассы»– сто двадцать пять золотых экю. По тем временам это было немало, но и кража была достаточно громкой, так что в очередной раз Вийон «сваливает» из Парижа.
Преступление открылось не скоро, в марте 1457 года, в мае того же года выплыло и участие в нем Вийона. Проступок в глазах властей был отягчен еще и тем, что в 1455 году, перед смертью, убитый Вийоном клирик Сармуаз простил Вийона; преступник, на всякий случай подав два прошения о помиловании, скрылся; по возвращении в 1456 году получил от самого короля помилование, – после чего, как принято считать, и написал свое «Лэ», или же «Малое Завещание» в современной традиции. «Малое Завещание»– поэма в 320 строк, написанная восьмистишиями с определенной системой рифмовки (ававвсвс), – собственно, ту же форму поэт использует и в «Большом Завещании», но в него будет вставлено множество баллад, рондо и прочих «украшений». Сорок восьмистиший «Малого Завещания» (или «Предуказанья», как перевел Ю. А. Кожевников) были сочинены явно не среди благочестивых деяний – содержание говорит само за себя.
Где скитался, чем занимался Вийон, сбежавший из Парижа во второй раз, – лучше не импровизировать. Вроде бы он бежал в Анжер, вроде бы был приговорен к казни через повешение и по этому поводу сочинил знаменитую балладу о повешенных. В 1460 году он сидел в тюрьме в Орлеане – Бог весть, за что, но смертную казнь ему пообещали нешуточно. Выручила на этот раз Вийона вечно ожидаемая, всегда сомнительная надежда заключенных – амнистия: очень юная Мария Орлеанская изволила прибыть в свои владения, и немногих сидевших в городской тюрьме одним махом помиловали. Но за стихи, да еще на простонародном языке, никогда не платили много (Джон Мильтон, к примеру, через два столетия после Вийона получил за «Потерянный рай» гонорар… в пять фунтов стерлингов), быть писарем поэт-гуляка отвык, он вернулся к привычному образу жизни. Итог обычный: в октябре 1461 года тридцатилетний поэт оказывается узником Тибо де Оссиньи, епископа в небольшом городе Мэн-сюр-Луар. И снова что-то не дает злой судьбе расправиться с поэтом: Людовик XI, проезжая через городок, согласно традиции, милует и освобождает всех преступников, – надо полагать, в чем бы Вийон ни был виновен, епископ должен был его выпустить. Скрипи зубами не скрипи, а король во Франции – это король.
В 1461–1462 гг. Вийон, наконец, приводит в порядок свое «Большое Завещание», включает в него ранние баллады, причем придерживается каких-то нам уже непонятных принципов нумерологии (бандиты всегда суеверны): лишь написав те же сорок строф, из которых строилось «Лэ» («Малое завещание», оно же «Предуказание»), лишь прибавив к ним еще одну, он начинает включать в корпус поэмы баллады. И первой вставляет самую по сей день прославленную – «Балладу о дамах минувших времен». Ученик Николая Гумилева – одного из первых русских переводчиков этой баллады – Георгий Иванов напишет в конце 1940-х годов стихотворение, которое надо привести целиком:
Где прошлогодний снег, скажите мне?.. Нетаявший, почти альпийский снег, Невинной жертвой отданный весне, Апрелем обращенный в плеск и бег, В дыханье одуванчиков и роз Взволнованного мира светлый вал, В поэзию, В бессмысленный вопрос, Что ей Виллон когда-то задавал? Думается, знаменитый вопрос о прошлогоднем снеге задавался в поэзии и до Вийона, но именно Вийон его обессмертил. В частности, у Рабле на вопрос, заданный Панургу: куда же тот девал все свое достояние, – Панург отвечает вопросом на вопрос, интересуется, где же прошлогодний снег, то есть впрямую цитирует Вийона, что и дало, возможно, кое-кому создать легенду о том, что образ Панурга непосредственно с Вийона Рабле и списал. Кто знает – может, и правда.
А вопрос между тем остался, остался во всей мировой поэзии, в том числе и в русской, чему доказательство было приведено выше. Едва ли вопрос этот «бессмысленный», каковым посчитал его Георгий Иванов. Вопрос этот косвенно восходит к книге Екклесиаста – и неожиданно ей противоречит. Ибо никуда не делись из человеческой памяти перечисленные Вийоном красавицы – Таис Афинская, сопровождавшая Александра Македонского в походах и спалившая столицу Персии, Элоиза, возлюбленная оскопленного Пьера Абеляра, Бланка Кастильская и прочие дамы человеческого рода, даже Флора (богиня) и Эхо (нимфа), попавшие из мифологии, – отнюдь не христианской, – у Вийона в перечень «дам былых времен»: исчезают только те, кто не оставляет векам ни памяти о себе, ни имени. Даже жалкий Катуллов Равид, о котором ничего не известно, кроме того, что он, употребив мягкий термин, «поделил» какую-то красавицу с Катуллом – даже он бессмертен.
Так что бессмертие прошлогоднему снегу гарантируют историк и поэт, и лишь события, подобные пожару Александрийской библиотеки, в силах уменьшить шанс убогого Равида (он же прошлогодний снег) на бессмертие. Да и то не очень: археология в XX веке откопала столько всего, что впору заново переписывать историю. Одна находка рукописей гностиков в Наг-Хаммади (1947 г.) перевернула целую отрасль истории религии, не говоря о философии.
Традиционно считается, что где-то под Парижем, зимой 1461/62 года, Вийон свое «Большое Завещание» дописал, отредактировал и перебелил, – по тем временам, едва-едва узнавшим о книгопечатании, такое событие было равносильно публикации. Но поэзия поэзией, а воровство и теперь казалось поэту занятием тоже очень привлекательным. Осенью 1462 года он уже сидел в парижской тюрьме Шатле, обвиненный в какой-то краже, в которой, может быть, даже и не был виновен. 7 ноября того же года его из тюрьмы выпустили, но припомнили старые грехи: обязали вернуть сто двадцать пять экю, полученных им некогда после удачной кражи в Наваррском коллеже.
Уже через месяц Вийон влип в какую-то уличную драку и опять очутился за решеткой. Неизвестно, какие прегрешения прежних лет всплыли в этот раз, но Вийон был подвергнут пытке и приговорен к повешению. Вийон привычно подал прошение о помиловании и чуть ли не столь же привычно его получил 5 января 1463 года, однако на десять лет изгнали буяна из Парижа и его окрестностей. Три дня было дано ему на сборы, из Парижа он определенно уехал – и больше ничего достоверного мы о нем не знаем. В XV веке пустяковой царапины хватило бы, чтобы схватить «антонов огонь» (заражение крови), а буйному Вийону было известно много иных способов отправиться на тот свет. Во всяком случае, история Рабле о Виллоне, остепенившемся в стенах обители Сен-Максен, не тянет даже на апокриф. «Король баллад и вор» (так назвал Вийона Эзра Паунд) сгинул неведомо куда и едва ли долго прожил: изобилие судебных дел до начала 1463 года, в которых был замешан Вийон, и полное их отсутствие в последующий период дают основание предположить, что прожил буйный поэт после ухода из Парижа 8 февраля 1463 года недолго.
Великие его современники – испанец Хорхе Манрике (1440–1478), автор «Стансов на смерть отца», или фламандец Антонис де Ровере (1430–1482), итальянец Лоренцо Медичи (1449–1492), менее значительные, но тоже прославленные немцы и англичане долго и весело смеялись бы, узнай они, что живут в эпоху Франсуа Вийона, – особенно веселился бы, надо думать, почти полновластный властитель Флоренции, богатейший банкир Лоренцо Медичи, Лоренцо Великолепный. Но история рассудила именно так. Даже король Франции Людовик XI прославил свое правление тем, что даровал жизнь Вийону: без этого не было бы приведено в порядок «Большое Завещание». И сейчас, больше чем через пятьсот лет, мы должны быть благодарны французскому монарху: хотя бы за это одно.
Рассуждение о том – к средневековью отнести Данте и Вийона или же к Возрождению – оставим защитникам ученых диссертаций; интересно в личности Вийона для нас то, что он безусловно существовал. На роль Шекспира претендует (пусть без серьезных оснований) десятка три исторических личностей, даже про Наполеона сочинена книга – не было, мол, никакого Наполеона, некий умник написал трактат о том, что и Льюиса Кэрролла не было – сказки про Алису, оказывается, принадлежат перу королевы Виктории. А вот Вийон был. Свидетельством тому не только его сохранившиеся рукописи, но и судебные протоколы: был оный Вийон пытаем, бросаем в яму, сажаем на хлеб и воду, закован в цепи – все было.
Был автор «Предуказанья», «Большого Завещания», «Разных стихотворений» (их восемнадцать), «Баллад, написанных на воровском жаргоне» (их одиннадцать). Многое, видимо, пропало. Многое под сомнением – то ли Вийон, то ли кто-то из подражателей. Можно бы составить большую книгу из стихотворений, посвященных Вийону. Но пока что мы предлагаем читателям Полное собрание стихотворений самого поэта.
Еще одно свидетельство того, что Вийона неплохо знали и ценили еще при его жизни – это то, что меценаты тех лет к нему явно благоволили. Выше было уже рассказано о парижском прево Робере д'Эстутвиле; пробовал Вийон пробиться ко двору и поэта-любителя Рене Анжуйского, однако главный след попыток Вийона стать «придворным поэтом»– знаменитая «Баллада поэтического состязания в Блуа». Первую строку этой баллады – «От жажды умираю над ручьем» (цитирую наиболее привычный перевод Ильи Эренбурга) придумал другой великий французский поэт XV века – Карл (Шарль) Орлеанский (1394–1465), чье поэтическое наследие огромно и почти неизвестно русскому читателю (одних его баллад сохранилось 123, рондо – 435, не считая прочего): увы, венценосный поэт располагал избытком свободного времени, ибо в 1415 году в битве при Азенкуре угодил в плен к англичанам, а выкуплен был лишь в 1441 году, после чего удалился в замок Блуа на Луаре, который стал центром культурной жизни, поэтических турниров и многого другого, что грело сердце вассального монарха. Впрочем, история внесла поправки: поздний сын Карла Орлеанского под именем Людовика XII Валуа в 1498 году стал королем Франции. Факт этот никак не перевешивает на весах истории и культуры обширного поэтического наследия, оставленного его отцом.
Карл Орлеанский понимал, что поэзия – не рыцарский турнир, и строку насчет «умирания от жажды возле колодца» предложил всем желающим известным поэтам в конце 1457 года; есть сведения, что в этом году в замке в самом деле пересох колодец. С конца 1457 по 1460 год включительно на эту строку было написано более десятка баллад, самыми прославленными из коих оказались, понятно, произведения лучших поэтов – Вийона и самого Карла Орлеанского. Но при дворе великого поэта другой великий поэт прижиться не мог, и объяснять причину нет нужды.
Одна из поздних баллад Вийона обращена к герцогу Бурбонскому (т. е. к Жану II де Бурбону, 1426– 1488). Из герцогства Бурбонэ происходили предки Вийона, – есть теория о том, что именно туда хотел удалиться Вийон, перешагнув тридцатилетний рубеж. Едва ли это ему удалось. Никаких следов пребывания Вийона при дворе герцога не обнаружилось. Мы вообще ничего не знаем о Вийоне после 8 января 1463 года. Но мы знаем, что он бессмертен.
Е. Витковский
Переводы Ю. Кожевникова
Рондо. Предуказанье
I Год пятьдесят шестой пошел Я, Франсуа Вийон, школяр, Сжав зубы и трудясь, как вол, Решил: коль есть он, Божий дар, Отдай ему сердечный жар, – Так римлянин Вегеций[2] учит, Иначе горький перегар Надежд несбывшихся замучит II К нам приближалось Рождество, Когда все волки ветром сыты, Когда в округе все мертво И ставни наглухо закрыты Я, глядя на огонь сердито, Решил немедленно сломать Любовную тюрьму, где скрыто Был сердцем вынужден страдать III На то решился потому. Что, хоть и кошка между нами Не пробегала, смерть саму Она своими же руками Готовит мне. Под небесами Молю я всех богов любви: Пусть отомстят коварной даме И скрасят горести мои. IV А я ведь принимал как дар, Улыбки, ласковые взгляды, Пылал любви моей пожар, Впивал я ложные услады, Но белой лошадью парада Все это было. Я убит. Мне все сменить на свете надо, Пусть сердце в дом иной стучит V Меня поймал лукавый взгляд Той, кто безжалостно играет. Хоть я ни в чем не виноват, Она мне гибели желает, Не длит мне жизнь, а обрывает – Бежать, бежать – одно спасенье! Живые связи разрушает, Не слушая мои моленья. VI Чтоб избежать беды, сбегаю, Мне лучше скрыться с глаз долой. Прощай! В Анжер я уезжаю, Поскольку хоть чуть-чуть со мной Делить не хочешь рай земной. Отныне мертвый я скиталец, Среди возлюбленных – святой, Среди любовников – страдалец. VII Сколь ни страдать мне от разлуки, Бежать я должен навсегда, Взывать с колен, тянуть к ней руки Других настанет череда. Еще селедка никогда такой не Вызывала жажды! О горькая моя беда! Господь, помилуй хоть однажды! VIII Поскольку должен уезжать, – А доведется ль возвратиться? – Я не из стали и, как знать, Что может в жизни приключиться. Кто знает, сколько жизнь продлится, А смерть – продление изгнанья. Коль скоро должен удалиться, Оставлю я предуказанья. IX Во имя Господа Отца, И Сына, и Святого Духа, Чьей милостью не до конца Все прибирает смерть-старуха, Гром славы, а не показуху Гийому откажу Вийону[3] (Она уже достигла слуха), А с ней шатер мой и знамена. X Той, о которой речь была, Из-за кого иду в изгнанье, Которая, как гений зла, Не испытала состраданья, Отдам я сердце на прощанье, Пусть мертвое его хранит, А козни все и злодеянья Ей, верно, сам Господь простит. XI За ними вслед Итье Маршану[4], К кому привязан всей душой, Иль Жану ле Корню[5], горлану, Я обещаю меч стальной. В закладе он за золотой. Так вот, согласно повеленья, Пусть выкупят подарок мой, Отдавши ливр за сохраненье. XII А Сент-Аману[6] подарю Я «Лошадь белую», «Мула», Брильянт свой откажу Бларю[7], А с ним и «Пегого осла»[8]. Каноникам, что столько Зла от Кармелитской буллы[9] знали, Желаю, чтобы жизнь текла Под знаком старых Декреталий. XIII Вале Роберу[10], кто во тьме Парламента строчит законы, Хотя в них сам ни бе ни ме, Предуказую без препоны Мои забытые кальсоны Извлечь из дома Трюмильер[11] И водрузить их как корону На душку Жанну да Мильер[12]. XIV Поскольку он к среде почтенной Принадлежит, ему б пристало Подарок сделать вдохновенный, Коль своего ума так мало. И мне такая мысль запала: Раз он, сундук, умом не ярок, Ему бы Мальпансе[13] прислало «Искусство памяти»[14] в подарок. XV Чтоб обеспечить жизнь Роберу, Просить придется об услуге Моих родителей, к примеру, Продать железную кольчугу. Заботясь о ближайшем друге, Я завещаю: пусть, собака, Владеет лавочкой в округе Достопочтенного Сен-Жака[15]. XVI Кардону Жаку[16] быть с обновой. Подарок мой весьма красивый: Перчатки, плащ до пят шелковый И желудь, выращенный ивой. Да будет жизнь его счастливой: Винный погреб не скудел, Чтоб каждый день был гусь с подливой И сто забот, чтоб не жирел. XVII Де Монтини[17], как дворянину, Трех лучших гончих завещаю. Рагье[18] я после смерти выну Сто франков, но предупреждаю, Что эту сумму не включаю Я в то, чем обладать могу. Родных же я не разоряю И не желаю быть в долгу. XVIII Я завещаю де Грини[19] Охрану славного Нижона[20] И больше, чем де Монтини, Собак. И весь Бисетр[21] по склону Рассыпанный. А вот Мутону[22] Дам троехвостку от чесотки И право спать, блюдя законы, Засунувши ступни в колодки. XIX Отдам Папенов водопой[23] Рагье[24] – не может быть в излишке Вода, где заняты едой, А я ему «Сосновые шишки»[25] Дарю кабак, уважь страстишки! Когда на двор и глянуть зябко, Сядь к камельку в своем плащишке, – Как говорят, по Сеньке шапка. XX Мотену[26] с Басанье[27] за бденье Желаю милостей сеньора, Который преисполнен рвенья Искоренить повсюду вора. Дарю я также прокурору Фурнье[28] сандальи, опахало, – У нас морозы грянут скоро, Так вот, чтоб тело отдыхало. XXI Вот Жан Труве[29], мясник, питух, Ему хочу барашка дать И плеть, пусть отгоняет мух С «Быка», допрежь его продать. «Корову», как могу понять, Унес виллан, взвалив на плечи[30]. Поймать его бы и распять, Чтобы не тешилось злоречье. XXII Я шевалье дю Ге[31] свой «Шлем»[32] В употребленье предлагаю, А страже, что в ночную темь По лавкам рыскает, хватая Воров повсюду, завещаю Фонарь в проулке Пьер о Ле. Себе «Три лилии»[33] желаю, Коль снова окажусь в Шатле. XXIII Перне Маршан, бастард дю Барра[34], Фигура эта всем знакома, – Хозяин ходкого товара, Ему дарю я стог соломы – Пусть стелет под грехи Содома, Иначе сводник записной Просить на хлеб из дома к дому Пойдет с протянутой рукой. XXIV Шоле[35] и Лу[36], что слышат чутко, Где что запело, заклохтало, Дарю отбившуюся утку, – Им на двоих одной не мало. А чтоб хозяйка не видала, Дам плащ монашеский до пят, Щепы чуть-чуть, гороха, сала И каждому пинок под зад. XXV Подвигнут истым состраданьем, Трем малышам[37], кто гол и наг, Указанным в предуказанье, Лишенным всех житейских благ И беззащитным, как червяк, Распоряжусь, чтоб все им дали – Хотя бы зиму кое-как Бедняжки перезимовали. XXVI Мои несчастные сиротки – Вот Госсуэн, Марсо, Лоран. Нет ни родителей, ни тетки, Богатство их – дырявый жбан. Таков удел им черный дан. Так пусть же все вдруг станет Белым: вино, подливка, пармезан, Когда душой расстанусь с телом. XXVII Я, преисполнен состраданья, Судьбою клириков задет, Мое им завещаю званье, Что дал мне Университет, Чтобы избавить их от бед, – Недаром же учились в школах! Сама Природа вопиет, Коль вижу нищих их и Голых. XXVIII Гийом Котен, Тибо Витри[38], Два юных, бедных латиниста, Тихони, – хоть рукой бери!– Поющие так голосисто. Им завещаю – дело чисто!– И дом и спор Гийо – Гельдри[39]: Получат долг и в финансисты Вдруг выскочат, того смотри! XXIX С клюкой епископского сана Дарю им «Посох»[40] непременно Из переулка Антуана И каждый день воды из Сены. А всем страдающим от плена В тюрьме, как будто птичка в клетке. Дарю я зеркало на стену И взгляд тюремщицы-кокетки. XXX Больницам завещаю рамы, Что пропускают только мрак, И тем, кто спит под лавкой прямо, Под глаз огромнейший синяк. Пусть свищут с голоду В кулак больные, немощные плотью, Здесь каждый сир, почти что наг – Не прикрывают тел лохмотья. XXXI О благе всех людей радея, Волос последние клоки Я завещаю брадобрею, Башмачнику же – башмаки, Тряпичнику – все лоскутки, Оставшиеся от одежды. И цены им не велики, Совсем не те, что были прежде. XXXII Я завещаю братьям нищим[41], Бегинкам[42], Божьим дочерям[43][44] Все сладости, что мы отыщем В тавернах и по кабакам. А вместе с этим право дам – Пятнадцать Предзнаменований Пускай толкуют по углам, Протягивая к людям длани. XXXIII Гард[45], бакалейщик круглолицый, – Ему я «Ступку золотую»[46] Дарю, чтоб он толок горчицу, А Мавр святой[47] – клюку кривую Как пест. Кто вверг меня в сырую Тюрьму, пускай святой Антоний Того огнем[48] спалит вчистую И безо всяких церемоний. XXXIV Марбёфу[49] будет дар отличный, Как Николаю де Лувьё[50], – Обоим В скорлупе яичной Дарю монетное старьё, А вот хранителю Гувьё[51], Консьержу Пьеру Руссевилю, Чтоб знал, что дать, экю-дубьё[52], – Их Принцы дураков дарили. XXXV Пока я в добром настроенье Предуказанья составлял, Как и всегда, к богослуженью Вечерний колокол призвал. Он о спасении вещал, Что предрекает Анжелюс[53], И я писание прервал, Решивши тут же: помолюсь. XXXVI Вдруг что-то сделалось со мною, Сознанье разом мне затмило, Но было не вино виною; То Дама-Память все взмутила И вновь в укладке разместила С набором средств необходимых, Чтоб суть постичь возможно было Понятий истинных и мнимых: XXXVII Условия формированья, Оценочные означенья, Взаимопреобразованья, Отождествленья и сравненья. От этого столпотворенья Любой лунатиком бы стал Иль спятил. Я сие ученье У Аристотеля читал. XXXVIII Но тут чувствительность проснулась И вспыхнуло воображенье, Жизнь снова к органам вернулась, И самый главный, что в забвенье Поник, почуял возбужденье И перестал свисать устало, Чтоб чувств единое стремленье Наглядным перед всеми стало. XXXIX Когда же я пришел в сознанье И вновь обрел былые силы, Решив кончать предуказанья, Заметил – стали льдом чернила. Свеча потухла, печь остыла, И нечем вздуть мне огонек. Я, завернувшись в то, что было, В потемках нацарапать смог: XL Под сим и подпись проставляю – Достопочтенный мэтр Вийон. По виду как метла живая, Инжира, фиг не ведал он, Как и шатров, так и знамен. Своим друзьям он завещает Зажатый в кулаке биллон[54], И этот грош Вот-вот растает. Завещание
I В год моего тридцатилетья Свалился на меня позор, Хоть никого не мог задеть я, Умом не туп и не остер, Но оговор и приговор Шли от Тибо де Оссиньи[55] – Он власть свою на все простер, Включая помыслы мои. II Мне не каноник, не сеньор, Я у него не в услуженье, За что, не знаю до сих пор, Оказывать ему почтенье. Ему не раб, но в заключенье Меня он вверг на хлеб с водой. Ему б такое обращенье, Как обращался он со мной. III Возможно, скажет кто-нибудь, Что я проклятья извергаю, Ответить поспешу: ничуть, Его совсем не проклинаю И только одного желаю: Как был он милостив со мной, Пусть будет с ним Хозяин рая, С его и телом и душой. IV Ко мне епископ был жесток. Я это не живописую, Но я хочу, чтоб вечный Бог С ним тоже вел игру такую. Прощать врагам – так Церковь всуе Твердит. Но свой позор и стыд На суд Господен отдаю я: Кто виноват, пусть Бог решит. V Я ж за епископа молюсь, Как за Котаровы раденья[56], Но не по книге[57] – наизусть, По лености моей до чтенья. А как подобные моленья Сыны Пикаровы творили, Коль он горит от нетерпенья, Узнает пусть в Дуэ и в Лилле. VI А если знать он пожелает, О чем прошу в молитве той, Пускай Псалтирь он почитает, Останется доволен мной: Когда беру Псалтирь простой, А не сафьяновый совсем, Всегда читаю стих седьмой[58], Раскрыв на «Deus laudem». VII И к Сыну Божьему, Христу, Летят мои мольбы живые, Чтоб воплотил молитву ту, Ведь Он в минуты роковые Меня спасает не впервые, Не в первый раз утишит боль. Прославлен будь Христос, Мария И добрый Франции король. VIII Достоинств Якова ему Довольно отпустил Всевышний, По благородству и уму Воскрес в нем Соломон давнишний. Не обойден он славой пышной, Даны ему краса и сила, Да будет ко всему не лишним Ему и век Мафусаила. IX Пускай двенадцать сыновей Из лона королевы выйдет, Красавцев царственных кровей, И пусть он радостно увидит: Богатыри – всяк в Карла выйдет, Отвагой – каждый Марциал[59]. И жизнь его пусть не обидит, И рай предстанет как финал. X Не волочу почти что ног – Такую слабость ощущаю, Но все же так, как дал мне Бог, И ум и память сохраняя, Я завещанье составляю, Блюдя законы неуклонно, Свою в нем волю излагаю, – Оно единственно законно. XI Шестьдесят первый год. Пишу Я из тюрьмы освобожденный Добрейшим королем. Спешу Воспользоваться возвращенной Мне снова жизнью. Возрожденный, Опять я начинаю жить. Признательностью вдохновленный, Его лишь буду я хвалить. XII Вполне понятно, после слез, Стенаний, жалоб и рыданий, Тех болей, что я перенес За эти месяцы страданий, Мой ум открыт для состраданий. Не знаю, вы меня поймете ль, Но, пишет автор толкований[60], Так полагал и Аристотель. XIII Хоть был я на вершине бед, Блуждал во тьме, с мошной не знаясь, Христос, что сам пошел вослед В Еммаус бредшим, спотыкаясь, Мне указал: не сомневаясь, Иди – там принимают всех. Бог всех прощает, коль раскаясь Придешь, каким бы ни был грех. XIV Я – грешник, это признаю, Но Бог мне смерти не желает. Он хочет: всякий жизнь свою Добром пусть кончит, кто как знает, Но, если грешник умирает, Беднягу милосердный Бог На покаянье подвигает, Чтоб он спастись душою мог. XV «Роман о Розе»[61] благородный Нам всем советует вначале, Чтоб сердцу в юности свободной Грехи случайные прощали, А то бы мы не доживали До старости… Благой совет! Но все враги мои едва ли Хотят, чтоб жил я много лет. XVI Когда бы смерть моя полезной Была чуть-чуть для всех людей, Поверьте, сам рукой железной Порвал бы нить судьбы своей. До сей поры от юных дней Я сам не замышлял плохого, Так что погибелью моей Не потрясу ничьи основы. XVII Царь Александр когда-то правил[62]. Однажды некто Диомед За полное попранье правил Был пойман и поставлен пред Царем, чтобы держать ответ. Разбойник по рукам был связан. К пиратам снисхожденья нет – Он смертью должен быть наказан. XVIII – Ты что Заделался пиратом?– Так Македонский вопрошал. – За что меня ругают катом?– Ему разбойник отвечал. – За то, что мой кораблик мал? В распоряжении моем Будь армия и арсенал, И я бы стал, как ты, царем. XIX Что делать! Такова судьбина Моя, а против не попрешь. Изменчива, коварна к сыну, Но все ж ее не обойдешь. Быть может, ты меня поймешь, Сообразив, что значит бедность. Тут будет старый стих хорош: Ни нищий сохраняет верность. XX Прослушав молча речь такую, Царь Александр пообещал: – Я дам тебе судьбу другую !– И сделал тут же, как сказал. Нет, языком он не трепал, Он был мужчина настоящий. Валерий так повествовал, Знаток истории блестящий. XXI О, если б Бог судил с другим Мне Александром повстречаться, Чтоб понял он, путем каким Я смог в злодеях оказаться. Я б сам с собой смог разобраться И от стыда сгореть готов, – Нужда велит со злом спознаться И гонит волка из лесов. XXII Грущу о юности своей, Что незаметно миновала, Хоть жил я многих веселей, Покуда старость не настала, Шла не пешком и не скакала, Вдруг неожиданно совсем Вспорхнула птицей и пропала, Меня оставивши ни с чем. XXIII Она прошла, а я остался, Беду и горе претерпевший, С умом и знанием расстался, Как ежевика, почерневший, Богатств, доходов не имевший И даже средь родных изгой, Семейным долгом пренебрегший Творить добро и чтить покой. XXIV Но не боюсь я обвиненья В том, будто б сладко ел и пил. За плотские увеселенья Не так я дорого платил, Чтобы кого-то разорил. И вывод, думаю, несложен: Уж если кто не согрешил, Тот и винить себя не должен. ХХ Да, это правда – я любил. Влюбляться буду я и впредь. Когда ж угас сердечный пыл И сыт к тому ж всего на треть, Ну, как тут от любви гореть? Чтоб думать о любовной ласке, В таверне надобно сидеть, – От живота зависят пляски XXVI О Боже, в юности шальной Учился б я и чтил порядки, То нынче, как любой другой, Имел бы дом и спал в кроватке. Но лавры не казались сладки Примерного ученика, – С локтей давно не сходят латки, Пишу, а на сердце тоска. XXVII Экклесиаста слово знамо: «О, вьюнош, в юности своей Ты веселись!» Я слишком прямо Его воспринял с юных дней. Но вот все чаще, все острей, И это, видно, неспроста, Звучат слова, что в жизни сей «И юность с детством – суета» ХХVIII Мои денечки пролетели. Об этом Иов так изрек: Когда ткачи соломой в деле Горят и мечется челнок, Глядь, холст готов и рвут уток, О прочем не подумав даже. И я боюсь: вот стукнет срок, И смерть порвет тугую пряжу. XXIX Где кавалеры записные, Которых раньше я знавал, Кто песни распевал лихие И бодро языком трепал Наедине иль прямо в зал? Всем тем, кто спит на смертном ложе, Хочу, чтоб рай укрытьем стал, А тех, кто жив, помилуй Боже! XXX Кто вышел в люди, слава Богу, И стал сеньор иль господин, Кто нищ и гол, живет убого, Ест хлеб глазами лишь с витрин: Кто ищет устриц средь глубин, Того прельстила и скуфья, Иль Бенедикт[63], иль Целестин[64], – У каждого стезя своя. XXXI Коль сам Господь велел сеньорам Достойно проживать в покое, Не мне на них глядеть с укором, Я, промолчав, глаза закрою. Всем нищим счел я за благое Навеки подарить терпенье, А кто ни то и ни другое, Тем хлеб, соленья и варенья. XXXII Для них просверлят дырку в бочке, Сготовят соус, крем собьют, Вкрутую, всмятку и в мешочке – Они любые яйца жрут. Они не каменщики тут, Кто тяжко вынужден трудиться, Но вовсе не почтет за труд Без виночерпия напиться XXXIII Я честно вынужден признать Излишним это отступленье Не мне проступки порицать, Не мне карать за преступленья. Совсем не суд мои сужденья, – Хочу, чтоб всяк об этом знал. Христу возносят восхваленья, – Что написал, то написал[65]. XXXIV Оставим монастырь как есть И о другом поговорим: Не каждый мнит, что ряса – честь, Не всяк придет в восторг от схим. Вот мы, несчастные, дерзим, Бедняк готов поднять кулак, И коль про то не говорим, Не значит, что не мыслим так. XXXV Как я родился бедняком, Так нищим и живу сейчас. Отец мой не был богачом, Ни дед по имени Орас. Травить оленей – не для нас, И камень на могиле скромной, Увы, не восхищает глаз Ни скипетром и ни короной. XXXVI Когда терзаюсь нищетою, Мне сердце тихо говорит: «Эх, человече, что с тобою, Ну, ты не Кёр[66] и не набит Экю, с того и постный вид? Но лучше, брат, ходить в хламиде, Чем быть сеньором, что лежит В гробнице пышной в лучшем виде». XXXVII Сеньором быть – кому претит? Увы, он тоже умирает, И место, как сказал Давид, Того, кто был здесь, не узнает, Мой ум ответственность слагает: Не грешнику о том судить. Теолог пусть в вопрос вникает, Тут надобно провидцем быть. XXXVIII Отцову душу Божья сила Взяла на небо, плоть лежит Под камнем. Матерь ждет могила, И сын ее не избежит. А я, признаюсь вам, на вид Не вышел ангелочком милым, И в венчике не заблестит Моем звезда или светило. XXXIX Я знаю: нехристь и священник, Богач несметный и бедняк, И честный парень, и мошенник, Скупец, добряк, мудрец, дурак, Красавец стройный и толстяк, И дамы в пышном облаченье, Что описать нельзя никак, Все смертны, все без исключенья. XL И кто б ни умирал, Елена, Парис ли, – смерть всегда страданье: Вступает в сердце желчь мгновенно, И прерывается дыханье. Утопит смертный пот сознанье, И нету никого, кто б мог Унять предсмертное терзанье И поручительством помог. XLI Смерть в дрожь вгоняет, Боже правый, Что делает она с тобою! Вспухают вены и суставы, Нос виснет клювом над губою. О тело женское, тугое, Все совершенство и краса, Предполагало ль ты такое? Да, все грядут на небеса! Баллада о дамах минувших времен[67]
Поведайте, искать в краях каких Мне Флору[68], Рим сразившую красой Таис[69], бессмертьем прелестей своих Алкивиады[70] бывшую сестрой. А Эхо[71] где, чей голос неземной Привольно разносил свои напевы Средь диких скал, над тихою рекой? Снега времен, давно минувших, где вы? Где Элоиза[72], что мудрей других Была, но сделалась причиной злой Того, что оскоплен был и затих Пьер Абеляр, позор прикрыв скуфьей? Где приказавшая в мешок большой Упрятать Буридана, королева[73], И в Сене утопить ночной порой? Снега времен, давно минувших, где вы? Бланш[74], что была белей лилей земных, А Берта, что звалась Большой Ступней[75], Алиса[76], Арембур[77], о сколько их… Где Жанна[78] из семьи крестьян простой, Которую в Руане пред толпой Сжег англичанин, яростный от гнева? Святая Дева, где они, Бог мой? Снега времен, давно минувших, где вы? Не нужно, принц, страдать вам из-за них, Плодов не ждать от высохшего древа. И пусть вас не тревожит этот стих: Снега времен, давно минувших, где вы?[79] Баллада о сеньорах минувших времен[80]
Из жизни кто уйдет Калист[81] Был Третьим наречен И ровно на четвертый год Сошел, оставив папский трон. Альфонс[82] покинул Арагон,[83] Артур[84] – родимую Бретань, И Карл Седьмой[85] во тьме времен… Куда девался Шарлемань[86]? Король шотландцев[87], тот урод, Что с сатаной был обручен, Поскольку от виска по рот Пятном был красным отличен, Царь Кипра[88] тоже погребен, Король испанский[89]… (дело дрянь: Не помню всех его имен)… Куда девался Шарлемань? Сколь ни толкуй, но кто живет, Тот всюду смертью окружен, И ждет, когда придет черед – Никто судьбой не обойден. Все, все умрут – таков закон. Где Ланселот[90], который брань Со смертью вел? Скончался он. Куда девался Шарлемань? Где славный наш Клакен Бретон[91]? Где пылкий, быстрый, словно лань, Оверни[92] граф, где Алансон[93]? Куда девался Шарлемань? Баллада на старофранцузском языке[94]
И все епископы святые, Что под покровом стихарей Епитрахилью взяв за выю, Чтоб не обжечь руки своей, Пытались беса гнать взашей, Скончались, словно клир простой. Повеял только суховей, – Все ветер унесет с собой. Будь император Византии[95] И золотой кулак имей, Будь названным святым впервые Из всех французских королей[96]. Строитель храмов и церквей Во славу Троицы Святой, – Ну что с того, что всех славней? Все ветер унесет с собой. Дофин Гренобля[97] и иные Достойнейшие из князей Доле, Дижона[98], все прямые Наследники больших семей; Бери подряд любых людей, Будь он герольд иль стремянной, – Все тщетно, сколь ни ешь, ни пей, Все ветер унесет с собой. И принцы смертны в жизни сей, Как всякий человек живой, Как праведник и лиходей, – Все ветер унесет с собой. XLII Все папы, короли, их дети, Покинув лоно королев, Не будут вечно жить на свете, Землей и паствой завладев. Жнивьем сменяется посев, И мне б, разносчику на Ренна[99], Хотелось, кроху счастья съев, Смерть видеть честной непременно. XLIII Да, этот мир – увы! – не вечен, Как думает богач-грабитель. Срок нашей жизни быстротечен, Всех ждет загробная обитель. О время – медленный губитель – Вот славный в прошлом острослов Давно умам не повелитель, А слабоумный средь шутов. XLIV Ходить с протянутой рукой Необходимость вынуждает. С неизъяснимою тоской Так часто смерть он призывает, Порой и Бога забывает, Когда, в отчаянье скорбя, Законы Божьи отвергает, Готов разрушить сам себя. XLV Он в юности обетованной Был кавалером, остряком, Но, ставши старой обезьяной, Он отвратителен во всем. Он сносен, коль сидит молчком, Но только приоткроет рот, Как станет круглым дураком, Что околесицу несет. XLVI А эти женщины, бедняжки[100], Им хлеба не на что купить, Поскольку новые милашки Пришли в постели их сменить. Зачем так рано их родить Бог повелел – звучит укор. Бог не желает говорить: Проспоришь им, коль вступишь в спор. Старухе, сожалеющей о поре своей юности[101]
(жалобы прекрасной Шлемницы)
XLVII Я слышу сетованья той, Что Шлемницей звалась Прекрасной: Ей стать бы снова молодой. Перескажу я стон напрасный: «Ах, старость, старость! Рок ужасный, Зачем ты рано так настиг? И почему рукою властной Жизнь не прервал мне в тот же миг? XLVIII Лишилась власти я верховной, Дарованной мне красотой: Купец, писец, отец духовный – Все трепетали предо мной И что имели за душой Беспрекословно отдавали, Тем завладев, что сброд людской И увидать мечтал едва ли. XLIX Но я отказывала многим Из-за лукавого мальца. Зачем жила уставом строгим?– Но я любила шельмеца, Все отдавая до конца, Хотя он был со мной крутенек И не разыгрывал льстеца – Меня любил он ради денег. L Но растоптать не смог любовь, Напрасно злобу вызывая. В постель меня потянет вновь И поцелует – забываю Несчастья тут же и не чаю Души в злодее. Без помех Он ластится… Я нежно таю! А что теперь? Лишь стыд и грех! LI Уж тридцать лет, как умер он, А я вот, старая, седая, Себя представлю тех времен, Как выглядела я нагая (Чем стала я, какой была я!). Вот на себя смотрю сама: В морщинах, страшная, худая – От жалости сойдешь с ума. LII Чем стали кудри золотые, Чем лоб высокий, чистый стал, И ушки нежные такие, И взор, который так блистал, Губ соблазнительный коралл, И нос ни длинный, ни короткий, Лица пленительный овал И ямочка на подбородке? LIII Грудь небольшая, но тугая, И руки гибкие вразлет, Сулящие объятья рая, Упругий, бархатный живот И бедра, для любви оплот, Когда она на спину ляжет, И в сад восторгов тайный вход, Укрытый между крепких ляжек? LIV Седой колтун, на лбу морщины, Потух вскипавший смехом взгляд, Тот, от которого мужчины Сгорали дружно все подряд. Повисший нос стал крючковат, В ушах торчит щетина грубо, И щеки дряблые висят, Усохли сморщенные губы. LV Красы девичьей нет в помине! Увял лица молочный цвет И плеч округлых нету ныне. А груди как? Пропал и след, Все сморщилось – один скелет. Вход в сад любви – фи!– не для ласки. Упругих ляжек больше нет – Две дряблых, сморщенных колбаски. LVI Так дуры, старые, глухие, Жалея горько о былом, Мы вспоминаем дни былые На корточках перед костром, В котором мы очески жжем, Что, ярко вспыхнув, гаснут скоро… Пылали тоже мы огнем – Таков людской удел без спора». Баллада-поучение прекрасной Шлемницы веселым девицам
Перчаточница, ты была Моей усердной ученицей, Ты, Бланш-Башмачница, слыла Средь школяров своей девицей. Есть еще время порезвиться. Не надо быть с мужчиной гордой, Ведь на старуху кто польстится, – Хожденья нет монете стертой. Колбасница, ты в плен брала Своим искусством танцовщицы, Не одного с ума свела И Гийомета-Кружевница! Но скоро лавочке закрыться – Где ж торговать с помятой мордой. К кюре в кухарки подрядиться Останется монете стертой. Жанетта-Шляпница, смела Будь, чтоб со свободой не проститься. Катрин-Пирожница, мила Останься, чтоб не очутиться Одной, прогнав мужчин. Случится Жить и в опале, словно мертвой: Любовь не чтит морщин на лицах Хожденья нет монете стертой Девицы, что со мной творится, Вам надобно усвоить твердо: Никто владеть мной не стремится Хожденья нет монете стертой. LVII Вот вам урок! Преподала Его отцветшая девица. Она красавицей была, Какой нельзя не соблазниться. А написал сию страницу Фремен, мой писарь[102]. Будь охаян, Коль сочинил он небылицу. Ведь по слуге судим хозяин. LVIII Что за опасности, я знаю. Таит любовное желанье… Я порицанья принимаю За то, что говорю: «Вниманье! Смотри: двуличные созданья К любви внушают отвращенье, Вкусишь и страха содроганье От их дурного поведенья». LIX Когда за деньги любят нас И всех подряд, то это значит, Что вся любовь всего на час: Смеются девки, деньги плачут. Все норовят поймать удачу, Но рыцарь, – упаси Господь, – Он к благородной даме скачет, А не в кабак, где тешат плоть. LX Уже предвижу: скажет кто-то, Что я его не убедил. Я б поддержал его охотно, Когда б он твердо заявил, Что укрощать любовный пыл Потребно лишь в пристойном месте. Я б знать хотел: когда лишил И кто девиц врожденной чести. LXI Все были честными вначале, Никто б не мог их оскорбить. Но вот любовью воспылали, Ведь каждой довелось любить Слугу ль, монаха, может быть, Кто оказался благосклонней, Чтоб пламя плоти потушить, Каким горел святой Антоний[103]. LXII Дружки, знакомые с Декретом[104], Конечно, пламенную связь Держали строго под секретом, Ни с кем любовью не делясь. Хоть эта связь оборвалась, Постель девица снова стелет – Любвеобилью поддалась: Одну любовь на многих делит. LXIII Что их влечет? Я полагаю (Дам не желая оскорбить): Природа женская такая – Живой любовью всех любить. К тому могу лишь повторить, Как в Реймсе говорят и в Лилле: Втроем того не сотворить, Что вшестером мы сотворили. LXIV Презрен любовник-простофиля, А дамы, упорхнув без слов, Сполна обманом заплатили За восхищенную любовь. Непрочны верность и альков, А тем, кому предел мечтаний – Амуры, шпаги, своры псов, – За миг услады тьмы терзаний. Двойная баллада[105]
Пускай кружат вас увлеченья, Пусть праздник, карнавал гремит, Оно наступит, пресыщенье, Ведь голова у всех болит. Страсть даже мудрых оглупит: Сам Соломон с умом расстался, Самсон, ослепший, с толку сбит, – Блажен, кто страсти не поддался. Пастух Орфей, любитель пенья И флейты, низошел в Аид, Где у ворот для устрашенья Четырехглавый пес[106] сидит. Нарцисс, тот в воду все глядит, Он так собой залюбовался, Что, глядь, и сам водой покрыт, – Блажен, кто страсти не поддался. Сарданапал, в свои владенья Преобразивший даже Крит, Влюбившись, в женском облаченье Средь юных дев и сам парит. Пророк мудрейший, царь Давид, Босою ножкой так прельщался, Что даже Бог дывал забыт, – Блажен, кто страсти не поддался. Позорное кровосмешенье Амнон, несчастный содомит, Свершил в порыве вожделенья: С Фамарь, родной сестрой, накрыт, За что и сам он был убит. С главой Креститель распрощался, Поскольку Ирод пляски чтит, – Блажен, кто страсти не поддался. За любострастное влеченье И я, бедняга, был избит, Как холст вальком, без сожаленья. Катрин Воссель[107] за весь мой стыд Ответить, верно, надлежит. В тот миг Ноэль[108] там оказался, Он плакать был готов навзрыд, – Блажен, кто страсти не поддался. Ужели юношу презренье От юной девы отвратит? Тому не быть! Пусть хоть сожженье Ему, как колдуну, грозит, Ведь девы слаще, чем бисквит, Хоть каждый в дураках остался, Кого прельщал их внешний вид, – Блажен, кто страсти не поддался. LXV Когда бы та, кому служил Так искренне, без размышлении. Из-за которой пережил Такое множество мучений, Страданий, бед и огорчений. Сказала сразу, что на свете Дороже ей, я б без сомнений Любовные порвал бы сети. LXVI Но что бы ни посмел сказать. Все выслушать была готова И не пыталась возражать Против желания любого. Шепнешь, бывало, только слово, Она ответит, хоть и черство. Ну, где тут было ждать дурного. Как угадать, что все притворство. LXV Приняв меня за дурака, Она настойчиво внушала, Что пепел – якобы мука, Свечной нагар – оплыв металла. Скуфья монаха шляпой стала. Туз – тройкой. Этакая ложь Меня, лаская, окружала – С ней пальцем в небо попадешь. LXVIII Не небо, а сковорода, Повисли тучи волчьей шкурой, Не хлебный колос – лебеда, И не денница – вечер хмурый. Вином вывал напиток бурый, А катапульта – ветряком, Аббат с расплывшейся фигурой Совсем молоденьким пажом. LXIX Меня безбожно предавали, Я часто целовал замок, Водили за нос, и едва ли Кто, убегая со всех ног, Как я, надеть штаны бы смог. А сам он, испытав такое, Уж непременно бы нарек Меня возлюбленным изгоем. LXX Все вдребезги, гори огнем! Любовь я проклял как крамолу – Из-за нее пред Судным днем Мне быть и холодну и голу. Под лавку сунул я виолу, Я с ней расстался навсегда. В толпе любовников веселой, Клянусь, не буду никогда. LXXI Любовь я по ветру пустил, Кто полн надежд, гонись за нею. Я своему по мере сил Призванью следовать посмею. А если спросят, как злодея, За что любовь он отрицает, Тем я отвечу, не робея: «Все скажет тот, кто умирает!» LXXII Жду смерти я в тоске и страхе И с белой пеной на губах. Плююсь: вот-вот придут монахи, Чтоб утащить мой жалкий прах. Я для Жанет[109] не вертопрах – Калека, бывший на войне. По думам, быть мне в стариках, Хоть я еще петух вполне. LXXIII Скажу я Так Тибо[110] спасибо За то, что щедро воду лил, За яму, не за небо, ибо Меня в ней на цепь посадил И долго грушами кормил[111]. Все помню, но душа щедра: Хочу, чтоб тоже получил Он за свое… et cetera. LXXIV Ни служащих его, ни слуг Не осуждаю я нимало. Мне всяк из них любезный друг, И мне хулить их не пристало. Робер[112], к примеру, добрый малый, Ему ль обиды предъявлю! Как любят Господа менялы, Я эту троицу люблю. LXXV Я помню: выдержав беду, Готовясь к долгому изгнанью, Я в пятьдесят шестом году Писал свои предуказанья, Которые как завещанье Распространил какой-то Каин, То было лишь его желанье – Не всяк трудам своим хозяин. LXXVI Я и не мыслю отменить Все прежние распоряженья, Пускай пришлось бы заложить Мне все угодья и владенья. Барр[113], он достоин поощренья: Ему дарю к соломе мат, Пригодный для совокупленья, – Пускай колени не дрожат. LXXVII Кому-нибудь заветной доли Не хватит вдруг. Рекомендую Во исполненье моей воли Идти к наследникам. Дарую Им все, включив кровать большую. Пусть отдадут! – так и скажи. А я их всех поименую: Маро, Провен, Робэн, Тюржи[114]. LXXVIII В итоге надобно сказать: Поскольку я распоряженье Хочу Фремену диктовать (Он все поймет в одно мгновенье, Когда не спит), благоволеньем Никто не будет обойден, И по французским всем владеньям Рескрипт да будет оглашен. LXXIX Уж сердце бьется еле-еле, Чирикать больше нету сил. Фремен, поближе сядь к постели, Чтоб челядь тщетно слух вострила. Возьми бумагу и чернила, Пиши быстрей, чтоб вскоре стало Известно, что кому могила Моя подарит. Вот начало. LXXX Во имя и Отца и Сына, Что Богородицей рожден И с вечным Духом воедино Как Бог Отец соединен. Им род адамов был спасен, Но вот заслуги никакой У тех, кто верит, как в закон: Что всякий умерший – святой. LXXXI Все умирают, проклиная, Все смертны телом и душой. Душа умрет, в огне сгорая, Плоть превратится в перегной. Достойны участи иной Лишь патриарх или пророк. Я полагаю, пламень злой Их задниц праведных не жег! LXXXII Когда б спросили: «Что за мненье! Ведь ты совсем не богослов! Безумное предположенье!» Я б отвечал: с Христовых слов Напомнить притчу я готов: Богач в аду горит в огне, А нищий выше облаков, Над ним, в небесной вышине. LXXXIII Но, если б увидал богач, Как тлеет палец прокаженный, Мгновенно прекратил бы плач Про рот, тем пальцем охлажденный. Кто здесь пропойца забубенный, Спустивший все, вплоть до обуток, Там свят: напиток благовонный Дороговат. Ну, хватит шуток! LXXXIV Во имя Девы Пресвятой, Не окочурившись в пещере, Мне б кончить текст, начатый мной. Худой, больной, под стать химере. Трясучки я, по крайней мере, По милости ее не знаю. А про другие все потери Молчу. Итак, я продолжаю. LXXXV Во-первых, Троице Святой Я душу бедную вверяю И богородице самой Свою судьбу препоручаю. О милости я умоляю Все девять ангельских чинов: Положат пусть к Престолу, с краю, Мой самый лучший из даров. LXXXVI Великой Матери-Земле Свое я завещаю тело, В нем жиру ровно как в золе, Ведь столько глада претерпело. Пускай его хоронят смело – Прах вечно прахом остается. Что далеко не отлетело, На место прежнее вернется. LXXXVII Потом Гийому де Вийону, Кто был мне больше чем отцом, – На все взирая благосклонно, Был ласковей, чем мать с сынком, Вернувшимся в родимый дом, Всегда в несчастьях выручал, Из передряг спасал, причем Сам благодарности не знал. LXXXVIII Ему дарю библиотеку И мой про «Чертов здёх» рассказ, Что переписан человеком, Наиправдивейшим из нас, Ги Табари[115]. Стиль груб подчас. Но содержания значенье Искупит неуклюжесть фраз. И все другие прегрешенья. LXXXIX Забыла мать моя родная Давно и радость и покой Из-за меня. Ей завещаю Молитву Деве Пресвятой. Нам нет защитницы иной, Чтоб наши утолить печали, С ней – мы за каменной стеной, Ведь в замках нас не привечали. Баллада-молитва Богородице
Владычица над небом и землей, Всех адских топей и болот Царица, Дозволь мне к кругу избранных Тобой Как христианке присоединиться, Хоть нет заслуг, чтоб ими мне гордиться, Но милости Твоей благоволенья В сто крат мои превысят прегрешенья, – Без них душе прощенья не иметь И неба не достигнуть, без сомненья, – Мне с этой верой жить и умереть. Скажи Христу – ему верна душой, А прегрешенья – что они? – водица: Ведь был прощен и Теофил святой[116], А он ведь с чертом думал породниться. Прощение Египетской блуднице[117] Твое же даровало снисхожденье, – Не дай нам Бог такое знать паденье! Хранить бы целомудрие и впредь И, удостоясь таинств причащенья, Мне б с этой верой жить и умереть. Для женщины убогой и простой, Не прочитавшей в жизни ни страницы, Раи в церкви нарисован: там покой, Играет всяк на лютне иль цевнице, В аду ж котел, чтоб грешникам вариться. Рай – благодать, ад – ужас и мученья, Так помоги обресть успокоенье, О Приснодева, ведь должны мы сметь Свои надежды вкладывать в моленья, – Мне с этой верой жить и умереть. Взлелеянный Тобою от рожденья, Иисус не ведал бы уничиженья; Лишь только б стать нам, слабым, в утешенье, Людскую долю вздумал Он терпеть. Он, Всемогущий, принял смерть, глумленья; Наш Бог таков – мое такое мненье, – Мне с этой верой жить и умереть. ХС Моя любовь, красотка Роза[118], Тебе ни сердца, ни печенки Не подарю. Другая проза Куда приятней для девчонки – Кошель, где брякают деньжонки. Пропащая моя душа, Пускай висеть мне в петле тонкой – Ей ни шиша и ни гроша. XCI Всего, что хочет, без меня, Конечно, ей и так хватает. И жар любовного огня Мой зад давно не припекает. Пускай все это исполняет Мишо, наследник мой, а в мире Его по кличке Трахаль знают[119], Он похоронен в Сан-Сатире. ХСII Сквитаться наступил черед Хотя б с Любовью, не со жрицей, Ведь тщетно ждал почти что год, Что вдруг надежда возгорится. Вела ль себя с другим, как львица, В желанье тело защитить? Клянусь Марией голубицей, Смешно об этом говорить. XCIII Я Ей балладу посвящаю, Где с буквой «р» все окончанья. Вручить ла Барру поручаю, Когда он встретит на гулянье То кривоносое созданье, Ведь у него достанет духа Спросить без ложного кривлянья: – Откуда двигаешься, шлюха? Баллада подруге[120]
Фальшивую красу, что для меня разор, Радушье ложное: на вид она добра, А трогать и не смей – всегда стальной отпор, Назвать я вам решусь у смертного одра. Сердечность у нее – пустая мишура, Угрюмо-гордый взгляд как смертный приговор. А вдруг не для нее Законы Топора, Зане меня спасет, не ставя то в укор? Мне б помощи искать, не с ней вступая в спор, А у других людей – и мне б нашлась нора! Разумней от нее бежать во весь опор, Так нет же, мне мила любовная игра! Ай! Караул!– кричу, а вовсе не «ура». Ужели мне грозит как грешнику костер! Где сердоболье, что дороже серебра, Чтоб бедного спасти, не ставя то в укор? Все сушит время, все! Красы исчезнет флёр, И станешь ты сама как темная кора. Любое тщание вернуть былое – вздор, Лишь выжив из ума, в грядущем ждут добра. Остыну я, старик. Ты сморщишься, стара. Не медли, пей, пока ручей и чист и скор, И помни, что пройдет счастливая пора, – Несчастного спаси, не ставя то в укор. Любвеобильный принц[121] любимого двора, Хочу чтоб милость ты и на меня простер, Ведь добрым душам бог внушал, и не вчера: Несчастного спаси, не ставя то в укор. XCIV Затем Итье Маршан[122] идет. Ему дарил я свой клинок, Теперь дарю (пускай поет!) Я рондо ровно в десять строк: Пропой под лютню: сей стишок Как «De profundis» по красоткам Своим, я их назвать бы мог, Но он вспылит – так буду кротким Рондо
Зачем с подругой разлучила, Скажи мне, смерть? На что ты зла? Зачем безжалостна была? Ты ярости не утолила? Ты и меня лишила силы, Когда невинную свела В могилу. Одно нам сердце век служило, Одно двоим, и жизнь светла Была, но дева умерла И жизнь мгновенно превратила В могилу. XCV А следующий Жан Корню[123], – Ему былое завещанье На новое переменю – Он проявлял ко мне вниманье. Пусть он вступает в обладанье Мной снятым садом Бурийона, Все вычистит, починит зданья, Запоры, крышу – все законно. XCVI Раз нет замка – вор и украл Мотыгу с ручкой от кирки. И сокол птичку б не догнал. Чтоб дом блюсти, нужны замки, А я навесил там крючки, Но рано вору ухмыляться – Они достаточно крепки, Глядишь и ночью пригодятся. XCVII Сент-Аманова жена[124], Которой только Бог прощает Все, в чем была и есть грешна, Меня за нищего считает. Так пусть кобылу получает, Чтоб парой с «Мерином» была, А к «Лошачихе» припрягает, Как мужа, «Рыжего Осла». XCVIII Тебе же, сир Эсслен Дени[125], В Париже ставшему судьею, Пять бочек доброго ольни, Что я, рискуя головою, Спер у Тюржи порой ночною. Пусть пьет, а тронется умом, Разбавит пусть вино водою – Вино не вносит счастья в дом. XCIX Мой адвокат Шарьё Гийом[126], Ему дарю в знак уваженья Мой меч, укрытый под бельем (Маршану на обзаведенье Дарил я то же). В пополненье Его мошны дарю реал, На Тампль в каком-то заведенье Его на мелочь разменял[127]. C Затем Фурнье, мой прокурор, Получит щедро по труду. Неужто в дырке луидор Радетелю я не найду! Он отводил всегда беду, Был справедлив, клянусь Христом!– Должны мы доброму суду Всемерно отвечать добром. CI Пусть Жак Рагье «Большую кружку» На Гревской площади возьмет. Но не дарма, не за полушку – Четыре кругляша внесет. Пусть хоть штаны он продает, Оставив только башмачишки, А там, как хочет, так и пьет Под вывеской «Сосновой шишки». СII А вот Лувьер и Меребёф, – Я, уважая их повадки, Им ни коров и ни быков Не дам – им только птички сладки. На мелкую охоту падки, Имеет каждый по силку – В них попадают куропатки Из кухни тетки Мошеку. CIII Когда Тюржи меня отыщет, Плачу за бочки серебром, Но, чтоб найти мое жилище, Быть нужно истым колдуном. Сидеть в Совете городском Права вручу как сын Парижа. Крыть пуатийским языком Обучен парой дев бесстыжих. CIV Они по моде разодеты, Живут в Немож д'Ольгов Платить, Меж Пуату с Бретанью где-то, Точнее не определить, Где довелось им проводить Деньки свои. А я с ума Не спятил, чтоб любовь забыть И указать, где их дома. CV А стражнику Рагье, что ночью Колотит громко в деревяшку, Желаю я всю жизнь воочью Вкушать березовую кашку. Пусть вымажет свою мордашку Тем, что Байи не хочет жрать, Фонтан ему заменит фляжку, Ведь кашу надо запивать. CVI Я, Принца дураков и дур Приветствуя с огромной свитой, Хочу, чтобы Мишо дю Фур[128], И красноречьем знаменитый, И песенкой давно избитой «Красотка сердца моего», Вам послужил. Дурак набитый, Он там смешон, где нет его. CVII Ста двадцати сержантам пешим[129] В лице Дени Решье с Валеттом[130], Всегда от рвения горевшим На страже и зимой и летом, Чтоб отличить их перед светом, Шнуры на шею обещаю Надеть, пеньковые при этом, Вот конным что дарить – не знаю. CVIII Уже вторично Перроне[131], Сынку побочному ла Барра, Достойному отца вполне, Дарю его, согласно дару Крапленых карт, костяшек пару. Чтоб на щите их намазюкать, И лихорадочного жару, Коль писать он начнет и пукать. CIX Я не хочу, чтоб мэтр Шоле[132], Сбивая бочки и бочата, Смысл жизни видел лишь в тесле, Живя и вправду дубовато. На инструмент свой небогатый Пусть лучше выменяет шпагу И с нею как солдат завзятый Познает доблесть и отвагу. СХ Рыботорговцу Жану Лу[133], – Он человек изящный, тонкий И обожает дичь к столу, – Как дар оставлю собачонку. Она не обойдет сторонкой Ни птицы на своем пути. К тому же плащ, чтобы цыпленка. Припрятав, мог он унести. CXI В делах заплечных ювелир, Маэ[134] – сто гвоздиков гвоздики[135] Ему дарю, а к ним имбирь; От похоти слепой и дикий Пусть в зад воткнет срамную пику, Сосиску меж окороков, Да так, что молоко при втыке Невольно брызнет из сосков. СХII Отряду доблестных стрелков Жана Руи[136] из всех запасов Вручаю волчьих шесть голов (То мясо не для: свинопасов). В вине дешевом, вроде кваса, Пусть головизна отмокает, – Отведаешь такого мяса, И сразу разум отшибает. CXIII Жаркое жестче куропатки, Жевать его одна надсада. Его потребно есть в палатке, Дрожа от холода: и глада Во время длительной осады; И если б псы не рвали сдуру Шкур, я б сказал, как врач, что надо И завернуться в волчьи шукры. CXIV Гляжу на Робине Траская[137], Как он, верша делишки ловко, Не шаркает, себя таская, А гордо шпорит полукровку. Ему дарю свою шумовку Из благородного металла, Ведь для его экипировки Одной ее и не хватало. CXV Пьерро Жирару[138], брадобрею Из Бур-ла-Рена, две лохани Дарю, пусть бегает резвее: Вдвойне в лоханях всякой дряни, Вдвойне и золота в кармане. Шесть лет назад неделю мяса Мне не жалел он. Врать не станет Вам аббатиса из Пурраса[139]. CXVI О нищенствующая братия! Доминиканцы и бегинки, Все, все, кого бы мог собрать я, И тюрлюпин, и тюрлюпинка[140], – Вам суп куриный, кус грудинки, По два пирожных и кровать, Чтоб в ней, укрывшись по старинке, О созерцанье толковать. CXVII Не я кормлю, их угощают Мамаши бойких байстрючат. Так Бог обет им возмещает, Что был во имя Бога взят. Пусть жизнь веселую влачат Особенно отцы в Париже: Они и женщин веселят Да и к мужьям тем самым ближе. CXVIII Жан де Пулье[141] во время оно Подверг их было осужденью, Но на позор себе с амвона Сам опроверг свои сужденья. Матеолус[142] их поведенье С де Меном[143] тщился осмеять, – Что Церковь чтит, в благоговенье Должны мы тоже почитать. CXIX Вот потому слуга покорный Я им и словом и делами. Смиряя свой характер вздорный, Так низко кланяюсь, как в храме. Чтобы глумиться над отцами, Безумцем истым нужно быть!– Смиренные со всеми нами, Они жестоко могут мстить. СХХ Я завещаю брату Бату[144], Хотя он честный кармелит, Глубокий шлем и алебарду – Пусть день и ночь на страже бдит, Чтоб Детуска[145], жандарм-бандит, Его наложницы не спер. Старик, а с девочками спит, Он вправду дьявол из Вовёр[146]. CXXI А вот хранителю печати[147], Чтобы упорно воск не мять, Желаю, и наверно, кстати, Воск со слюной перемешать: Надавишь пальцем, и печать Имеет самый лучший вид. И может Секретарь гулять, А всех других господь хранит! СХХII Отделанный со вкусом хлев Я аудиторам[148] построю И кресла дам – трудись, присев, Страдающий от геморроя. За это пусть Массе, герою, Хороший вставят фитилек, Ведь это он, говно такое, Спер пояс мой и кошелек: CXXIII Мэтр Франсуа де ла Вакри[149], – Ему шотландский ворот[150] дам (Смотри, брат, шею не натри!), В тот миг, как дали по шеям, Чтоб рыцарем стал прежний хам, Он проклинал святых и Бога, Взывал к чертям и слал к чертям, – Хоть постыдился бы немного. CXXIV Лорану[151] с красными глазами, Из-за того что мать с отцом Вино глотали кувшинами, Дарю мешок свой, чтоб тайком Он слезы утирал рядном. Будь он архиепископ Бурга[152], Махал бы шелковым платком, – Да только не по псу конурка. CXXV Мне прокурор в Суде церковном, Мэтр Жан Котар[153], дела верша, Штраф записал. С тех пор огромный Долг тяготеет – два гроша. Дениз, стереть меня спеша, В судебную ввязалась битву. Котара нет, его душа Пусть примет от меня молитву. Баллада-молитва
Почтенный Ной, родитель винограда, И претерпевший, как во сне дурном, От дочерей любовную осаду В пещере Лот, оставшийся вдовцом (Я не в упрек упомянул о том), Архетриклин, познавший вкус нектара, Прошу нижайше вас принять втроем Хмельную душу мастера Котара. Из вашего он вышел вертограда И душу лучшим заливал вином, Так неужель и выпивохе надо Еще с игольным мучиться ушком! Отличный лучник, пьяница притом, Он и кувшин повсюду были пара. Сеньоры добрые, впустите вечерком Хмельную душу мастера Котара. Частенько видел я, как, за ограду Цепляясь, брел он сильно под хмельком. Однажды шишку он набил – что надо! Споткнувшись в лавке перед мясником. Искать на этом свете и на том Таких пьянчуг, что красного товара! Впустите – слышите, как просит шепотком, Хмельную душу мастера Котара. Принц, не плевал он на пути земном, Он все кричал: «Я гибну от пожара!» Но жажду не могла залить вином Душа земельная мастера Котара. CXXVI Затем я Мерлю[154] молодому Желаю, чтоб моей казной Занялся – тратить по-пустому Досуг я не желаю свой. Меняла с щедрою душой Даст за экю по три реала, Шесть медяков за золотой, – Влюбленным скупость не пристала. CXXVII Попав в Париж как на свиданье, Узнал я про своих сирот[155]: Они растут и не бараньи У них мозги. Ну, кто найдет Других таких, кто вмиг поймет, В чем заключается суть дела. Их Монтилен[156] к себе не ждет, Они соображают зрело. CXXVIII Учиться надо б их послать. Есть мэтр Ришье[157] – учись, ребята! Но как глагол «даю» спрягать Им по грамматике Донато[158]? Вот распевать бы «Ave, злато»[159], Как будто бы Марию чтут, И жить привольно и богато, Не так, как клирики живут. CXXIX Что-что, а этот стих им ведом! Но, забегая наперед, Скажу, постичь величье Credo[160] Им разума недостает. И, чтоб набить ребятам рот, Свой плащ порву я на две части[161], Куплю пирожные и мед – Мальчишки обожают сласти. СХХХ Чего б ни стоила их порка[162], Желаю лучших им манер: Разглажена любая сборка, Перо на шляпе, кавалер Так изогнется, например: «Пардон! Ну что вы! Ничего-с!» Толкует люд: «Из высших сфер, Видать. Откуда что взялось». СХХХI Прекрасных, стройных, как тростинки, Двух певчих[163], – им желал бы рая, – Что распевают под сурдинку, Я никогда не забываю. Я, отблеск золота сжимая В горсти, корысть свою отверг И точно в срок им возвращаю Долг, после дождичка в четверг. СХХХII Они пируют и гарцуют – Мне это сердце веселит, А тридцать – сорок лет минует, И все иной воспримет вид. Все будет так, как Бог велит. И кто обидеть без причины Их норовит, пусть затвердит, Что из детей растут мужчины. CXXXIII «Осьмнадцать клириков» коллеж[164] – Я их устрою в бурсаки. Захочешь, так не пей, не ешь, Спи, как зимою спят сурки. Очнувшись от такой тоски, Проспавши юность, возраст милый, Окажутся, как старики, Почти перед своей могилой. CXXXIV Я при раздаче бенефиций[165] За них прошенье б написал, Пусть их радетель обратится Иль тот, кто за уши их драл. Никто б вопрос не задавал: С чего так хлопочу за них, Узнав: с тех пор я весел стал, Как матерей не вижу их. CXXXV Затем дарю Мишо Кольду[166], А вместе с ним Шарло Тарану Сто су (Вопрос: где их найду? Ответ: падут, как с неба манна), Сапожек пару из сафьяна – Что обсоюзка, что опушка! – Чтоб обратить вниманье Жанны Или другой какой подружки. CXXXVI Затем сеньору де Гриньи[167] (Бисетром он уже владеет) Дарю я башню де Байи[168]. Пусть все, что сгнило, что ржавеет, Заменит он – не пожалеет. А денег на ремонт такой Достанет где и как сумеет, – А у меня кошель пустой. CXXXVII Тибо, конечно, де ла Гарду[169]… Тибо? Ошибся, он ведь Жан. Что дать, не обратясь к ломбарду (Я год платил, а он был пьян, – Лишь Бог рассеял сей дурман), – Ему «Бочоночек»[170] с подносом. Женевуа[171], он – старикан И как питух не вышел носом. CXXXVIII Мэтр Басанье[172], мастак великий Судейских дел, не для борделя Ему корзиночку гвоздики, А вместе с ним и для Рюэля[173], Мотена Жана[174] и Рознеля[175] – Пусть в сердце обретут опору И служат ревностней от зелья Слуге святого Христофора[176]. CXXXIX Ему же самому балладу Для дамы, что прекрасней всех[177]; Амур принес ее в награду, Когда средь рыцарских потех Он, сняв доспехи, без помех В Самюре всех опередил. Столь ослепительный успех Имели Гектор иль Троил. Баллада для Робера д'Эстутвиля[178]
Аврора смотрит: сокол обиходный Меж облаков, свершая круг, парит. Беспечно жаворонок час восходный, Резвясь, приветной песней веселит. Упавши, сокол птицу закогтит. Амур один так метко бьет стрелою, Заранее внеся нас в свой рескрипт, А посему быть вместе нам с тобою. Души моей ты дамой благородной Единожды назначенная быть! Лавр да укроет нас правоугодный, Олива горечь нам поможет смыть. Разумно ли обычаи не чтить, Ежели шел их верною стезею? Заветов древних не переменить, А посему быть вместе нам с тобою. И я страдаю горечью бесплодной, Какой судьба посмела уязвить. Но верю я, что ветерок свободный Развеет дым, не будет боль чадить. Свое же семя как могу забыть. И плод невинный, схожий так со мною! Мне Бог предрек то поле бороздить, А посему быть вместе нам с тобою. Принцесса, вновь хочу я повторить: Нам не делить сердца – свое, чужое. Ты тоже можешь это подтвердить, А посему быть вместе нам с тобою. CXL Пердрье, ни Франсуа, ни Жана[179], Не осчастливлю нипочем, Поскольку я и сам не стану, Как им хотелось, богачом. Был Франсуа моим дружком. Но, будто бы играя в жмурки, Злым, словно пламя, языком Он и меня ославил в Бурге. CXLI Рецепт готовить фрикасе Тайван[180] мне не помог найти, Хоть просмотрел я книги все, Макер[181] же, Бог его прости, Что жарил дьявола в шерсти, Чтоб пахнул тот отменно скверно, Мне тут же дал. Любой прочти – Я излагаю достоверно. Баллада завистникам[182]
Смолу, селитру, арсеник сернистый С расплавленным, клокочущим свинцом, Что даже камень делает мучнистым, Перемешать и сдобрить все притом И щелоком, и желтым мышьяком, Залить водой, в которой зад вонючий Мыл прокаженный, заживо гниючий, Добавить кровь дракона, пот сквалыг И желчи волчьей, лисьей и барсучьей, – Так жарится завистников язык. В густой слюне, исторгнутой нечистым, Беззубым, черным, пакостным котом, Забывшим, что когда-то был пушистым, Или больным водобоязнью псом, Иль загнанным до смерти лошаком. А можно в жиже, смрадной и тягучей, Где долго возлежал кабан шатучий, Вспухающий, как мерзостный гнойник, От нечисти ползучей и летучей, – Так жарится завистников язык. В растворе сулемы, отраве истой, Хлебнув которой, миг не проживем, В той жидкости, зловеще кровянистой. Что у цирюльника в тазу большом, Позеленев, начнет чернеть потом; В лоханях, где лежат пеленки кучей, Чтоб отстирать с них детский кал липучий, В горшках, что служат девкам как нужник По всем борделям, где я гость бегучий, – Так жарится завистников язык. Любезный принц, и добрый, и могучий, К подобным яствам явно не привык, И не пытайся, сам себя не мучай, Но с поросенком, прикажи на случай, Зажарят пусть завистников язык. CXLII Балладу «Спор с Готье» гурману Андрэ Куро[183] я посылаю, А вот к высокому тирану[184] Вопросов я не обращаю. С ним ссорясь, – истина святая!– Я ничего не изменю[185]. Когда живешь в домишке с краю, Не попадешься в западню. CXLIII Готье же не боюсь нимало[186], Ведь нам обоим не даны Ни капиталы, ни вассалы, Мы одинаково бедны. Но он твердит, что мы должны Довольны быть зимой и летом, Мне ж бедность хуже сатаны. Кто прав? Поговорим об этом. Баллада
(разногласия с Франком Готье)
В просторной комнате, циновками обитой, С жаровней пышущей, на мягких тюфяках Пузатый иерей с веселой сидонитой[187], Что разодета в пух, раздета нагло в прах. Подглядываю в щель, все на моих глазах: И днем и ночью пьют глинтвейны и оршады, Целуются, шалят; хохочут – нету слада, То голые лежат, ведь слаще так любить. И мне, чтоб одолеть тоску с досадой, надо Жить в удовольствие – что лучше может быть. Когда бы Франк Готье с женою деловитой Вкусил всех этих благ с понятием в делах, Он не признал бы жизнь на сером хлебе сытой И лакомством чеснок, которым весь пропах. Ни простоквашу их, ни варево в горшках Принять я не могу за щедрость и награду. Они гордятся тем, что спят посреди сада Под розовым кустом? Зачем постель стелить? Да, каждому своя дарована услада. Жить в удовольствие – что лучше может быть. Вся жизнь их – грубый хлеб, овес замешан с житом, Напиток – круглый год водица в кувшинах. И, если б вынуждал угрозой быть убитым Вести такую жизнь меня смертельный страх, Я предпочел бы смерть и медленно не чах. Но раз Готье с женой любви предаться рады В кустах шиповника, укрывших их от взгляда Дурного – пусть!– не смею возразить, Ведь если пахарь ты, в земле твоя отрада, – Жить в удовольствие – что лучше может быть. Достигнуть нужно, принц, согласия и лада, Как я о том сужу, и всем бы так судить. Твердили с детства мне, и я усвоил смлада: Жить в удовольствие – что лучше может быть CXLIV Поскольку Библию познала Катрин Брюйер[188], даю ей право, Чтобы молитвой наставляла Она и вся ее орава Девиц испорченного нрава Не на одре, а там, где в раже Язвят налево и направо, – На рынке полотна и пряжи. Баллада парижанкам
В карман не лезут за словцом, Считается, венецианки, Владели ловко языком Все сводни, древние вакханки; Ломбардки, римлянки, миланки – Их всех не переговоришь, – Пьемонтки и перуджианки, Но на язык остер Париж. Петь, разливаясь соловьем, Горазды неаполитанки, Трещат без умолку кругом На всех наречьях иностранки: Венгерки, немки и гречанки – Их всех и в память не вместишь, – И каталонки, и испанки, Но на язык остер Париж. Бретонка ищет слов с трудом, Ей, как швейцарке, англичанке, Не переспорить нипочем С Пти-Пон торговки-горожанки, Как ни эльзаске, ни фламандке (Вон сколько перечислил, ишь!) И даже из Кале гражданке – Ведь на язык остер Париж. Принц, остроумья парижанки Ни с чем на свете не сравнишь. Шумны, конечно, итальянки, Но на язык остер Париж. CXLV Взгляни, то парой, то втроем Сидят, сминая платьев сборки, У церкви, за монастырем. Прислушавшись к скороговорке, Поймешь, что эти тараторки Макробия[189] не ставят в грош: Идет такая переборка Костей, что их не соберешь. CXLVI Монмартр – гора почти святая[190], Ей, благочестьем обуян, Я холм с аббатством завещаю, Зовутся оба «Валерьян»[191], И мой рескрипт, что в Риме дан[192], – Грехов прощенье на полгода: Входи любой из христиан Туда, где нет мужчинам входа. CXLVII Служанок, слуг домов богатых Зову ночной устроить пир (Искать не будем виноватых!). Пирог сюда, пирожных, сыр, Вина – уж пир, так на весь мир. Хозяевам пусть сладко спится, А вы устройте свой турнир – В осла сыграйте и ослицу. CXLVIII Я ничего девицам знатным, У коих есть отец и мать, Дать не могу. Став деликатным. Служанкам все успел раздать. Хотя для них как благодать Была б и крошка. Как гостинца Ее все продолжают ждать, Дни проводя у якобинцев[193], CXLIX У целестинцев[194], картезианцев[195]. Хотя их образ жизни строг, В отличие от голодранцев, Даров им много выдал бог. Кто наблюдать за ними мог, С презреньем говорят: «Пастилки!», Но рацион их так убог, Что недостоин и ухмылки. CL Марго-толстушка[196] – посмотри!– С лицом прелестным на портрете, Она всегда, черт побери, И на виду, и на примете. (Она милей мне всех на свете, А я всегда ее услада.) И, если кто-то ее встретит, Пускай прочтет мою балладу. Баллада толстушке марго
Вам кажется, я шут и идиот, Раз я слуга у той, в кого влюблен? В ней прелесть самый тонкий вкус найдет. Ей щит и меч мой верный посвящен. Повесы в дверь, я хвать горшок – и вон, Тихонечко смываюсь за вином. Хлеб, сыр, вода – все будет за столом. Пресыщенным, скажу им: «Bene stat!»[197] А похоть вспыхнет, вновь прошу тайком В бордель, где мы торгуем всем подряд. Когда же ласки даром раздает Моя Марго, я в сердце уязвлен, Что душу, кажется, отдам вот-вот. С нее срываю пояс, балахон И ну чесать ее со всех сторон. Она вопит: «Антихрист!» – и Христом Клянется слезно честной быть потом И больше не блудить. Тому и рад, Печать под нос ей ставлю кулаком В борделе, где торгуем всем подряд. В постели мир с любовью настает. Пуская ветры злей, чем скорпион, Марго, смеясь, рукой мне шею гнет, Кричит: «Го-го!» – и гонит под уклон. Так, опьянясь, впадаем оба в сон. И утром, похоть чуя животом, Она садится на меня верхом, Чтоб груш не мять, и плоский, словно плат, Раздавлен, наслаждаюсь я грехом В борделе, где торгуем всем подряд. В мороз и дождь мне здесь и хлеб, и дом. И жить блуднице нужно с блудником. Любому лестно зрить себя в другом. Ленивый кот – ленивей нет мышат. Отребье любим – с ним мы и живем. Нам честь не в честь, она здесь ни при чем, В борделе, где торгуем всем подряд.[198] CLI Я завещаю, чтоб Идола С Бретонкой Жанной[199], две девицы, Публичную открыли школу, Где мэтров учат ученицы, – Того лишь в Мэнской нет темнице. Не нужно красных фонарей! Ведь это самое творится Везде и всюду меж людей. СLII Я завещаю, чтоб Жоли[200] Во исполнение желанья Букет из роз преподнесли Из сада моего страданья. Ученье – лучшее даянье, И потому-то мой наказ: Анри[201], как знак благодеянья Вручи их двести двадцать раз. СLIII Не знаю, что мне завещать Отелю Дьё[202], другим больницам. Не здесь же шутки расточать, Не над больными же глумиться! Всяк нищим уделить стремится Остатки своего стола: Я ел гуся, вот кость от птицы, – Люд мелок, значит, мзда мала. CLIV Цирюльнику Колен Галярну[203], Что рядом с травником живет, Я завещаю: пусть из Марны Он льдину в дом приволочет. Кусок положит на живот И, зиму ощутив при этом, Так и лежит примерно с год, Зато теплее станет летом. CLV Я не Подкидышам[204], заблудшим Ребятам должен помогать. Ходить к Идоле – самым лучшим Им мнится в жизни. Там искать И нужно их, чтоб преподать Урок последний и простой. Попробуйте меня понять Разумной, трезвой головой. Добрый совет беспутным ребятам CLVI Вы, парни, думайте скорей, Как роз на шляпах не лишиться. С руками липкими, как клей; Когда захочется спуститься В долину воровства резвиться, Представьте-ка житье-бытье: Хоть чтил юстиции границы, Но вздернут был Кален Кайё[205]. CLVII Игра совсем не в три гроша. Пусть проигравший твердо знает: Здесь ставка – тело и душа, И смерть с позором принимает. Кто выиграл, не получает И тот царицу Карфагена. Пусть всяк заранее смекает, За что платить такую цену. CLVIII Еще есть истина одна. Я с вами поделюсь советом: Есть бочка – вылакай до дна, Тяни вино зимой и летом И денег не жалей при этом. Кому б ты их оставить мог, Навек прощаясь с этим светом? Что дурно добыто – не впрок. Поучительная баллада
Когда торгуешь буллами святыми, Когда ты и мошенник и игрок, Фальшивыми мухлюешь золотыми И ждет тебя расплата – кипяток[206]; Когда ни вера, ни закон не впрок, Когда ты – вор, слывешь совсем пропащим, Куда несешь ты золота мешок? В таверну, прямо к девочкам гулящим. Цимбалы, лютня с шутками густыми, Как будто их безумный шут извлек Из рукава с полосками цветными[207]; На фарс с моралите, сбиваясь с ног, Сбегаются село и городок; Зернь, карты, кегли с тюхой проходящим, Чтоб выиграть и тут же наутек, В таверну, прямо к девочкам гулящим. Позор, бесчестье, не встречаясь с ними, Ты пашешь землю, мечешь сено в стог, Возясь с мулами, с лошадьми своими, Когда постигнуть грамоты не смог. Играешь с ними – из пеньки в свой срок Совьешь веревочку с усердьем вящим. Чему дивиться, если труд утек В таверну, прямо к девочкам гулящим. Камзол расшит шнурами золотыми, Дырявый плащ, опорки, все мы тащим Туда, где честно доят нас, как вымя, – В таверну, прямо к девочкам гулящим. CLIX Друзья в гульбе, к вам обращаюсь, Кто плотью тверд, но слаб душой: Живите, тьмы остерегаясь, Она покроет чернотой Ушедших даже в мир иной. Старайтесь жизнь прожить достойно Во имя истины простой: Коль умирать, умри спокойно. CLX Я в дом Пятнадцати по Двадцать[208] (А проще бы сказать – трехсот) Слепых, куда бредет спасаться Лишенный зрения народ, Дарую – всяк меня поймет – Очки большие без футляра: Пусть различают, кто есть скот, Где чистых, где нечистых пара. CLXI Здесь нету игр, не слышно смеха, И чтоб деньжонок прикопить, Ничто им, верно, не помеха, На них могли б кровать купить, Вино в большое брюхо лить, Плясать, чтоб улица тряслась, Но сколько праздника ни длить, В конце останется лишь грязь. CLXII Вот я смотрю на черепа Над братской ямою. Когда-то Была бы знатная толпа: Сановники епископата, Чиновники из магистрата – О всех я б мог поговорить, Но кто тут вор, кто член палаты, Теперь никак не отличить. CLXIII Те важно за столом сидели, Те гнулись наподобье дуг, Одни творили что хотели, Других же сковывал испуг И раболепствие. Как вдруг В одну могилу загремели, Где нету ни господ, ни слуг, Где все одной достигли цели. CLXIV Теперь их нет. Бог взял их души, И сгнили мертвые тела. То был сеньор или чинуша Иль дама знатная была. Пусть ели с царского стола, Им крем и рис ласкали вкус, Забавы, шутки смерть смела, – И да простит им все Иисус! CLXV Завет мой мертвым посвящен, А потому оповещаю Всех судей, регентов и трон: Кто беззаконье отвергая И блага обществу желая, За право всех костьми бы лег, Их примут, все грехи прощая, И Доминик святой[209] и Бог. CLXVI Что завещать Жаке Кардону[210], Ума не приложу, но это Не значит, что прошу пардону; Вот разве только будет спета Ему моя бержеронетта[211] С условьем: петь, но как певица Марьон Патард[212], а слуха нету, Иди подальше – по горчицу. Песня
По возвращении из тюрьмы жестокой, Где не расстался с жизнью я чуть было, Завистница Фортуна осудила, Не пожалела в горести глубокой, Но и она про месть свою забыла По возвращеньи. А если безрассудно рассудила, И я расстанусь с жизнью одинокой, Пускай господь возьмет в свой дом высокий Живую душу, что тюрьма хранила До возвращенья. CLXVII Затем желаю я Ламеру[213], Спознавшись с силой колдовской, Чтоб он любимым был без меры (Не соблазнившись ни одной – Ни юной девой, ни женой!) И с сотню раз был протаранен За вечер, чтоб забыл покой От зависти Ажье Датчанин[214]. CLXVIII Дарю страдающим любовью – К тому, что им Шартье[215] принес, Кропильницу при изголовье, Наполненную солью слез, С кропилом из цветущих роз, А все за то, чтоб монотонно Молитву каждый произнес За упокой души Вийона. CLXIX Желаю мэтру Жаку Жаму[216], Что копит, копит капитал: Пускай берет любую даму И столько, сколько их встречал, Лишь в жены никого б не брал. Кому ж наследство остается? Раз это свинство, я б сказал, – Пусть к поросятам и вернется. CLXX А вот курносый сенешаль[217] (Он как-то долг мой заплатил) Пусть будет маршалом, не жаль! И марширует что есть сил. Ему брехни наворотил, Чтоб он от скуки не подох, Пока он палочки рубил[218], – Кто петь горазд, тот в деле плох.[219] CLXXI Даю я шевалье дю Ге[220] В пажи двух молодых ребят: Вот Филибер, толстяк Марке[221], Они стояли и стоят На страже у закрытых врат И были паиньки притом. Увы! уволить их хотят – Придется топать босиком. CLXXII Шапеллену[222] я часовню С тонзурою своей дарую – Возможность здесь с уменьем ровня: Пусть служит мессу, но «сухую»[223]. Его без памяти люблю я, Ему и свой приход отдам, – Не хочет в душу лезть чужую, Он исповедует лишь дам. CLXXIII Мои постигший побужденья, Мэтр Жан Кале[224], известный плут, Не видевший меня с рожденья, Не знавший, как меня зовут, Пусть на себя возьмет он труд По пересмотру завещанья: Вдруг да наследники сочтут Невместными мои даянья. CLXXIV Перетолкует, истолкует, Где посветлей, где потемней, Перетасует, подтасует Рукою опытной своей, Хоть сам совсем не грамотей, Но выразит, чтоб смысл был ясен Иль темен – то ему видней, А я заранее согласен. CLXXV А если кто-то отойдет За это время в мир иной, Пусть Жан Кале его найдет И там вручит подарок мой. Но если, завистью больной, Он этот дар себе приветит, То грешною своей душой Сам перед Господом ответит. CLXXVI В Сент-Авуа[225], в капелле скромной, Меня пусть тихо погребут И только мой портрет огромный Для лицезренья вознесут, И то, коль дешево возьмут. Гробница? Мрамор? Он тяжел И весит далеко не пуд, – Того гляди, провалит пол. CLXXVII Хочу, чтоб вкруг плиты моей Без добавленья, исправленья, Хоть углем, если нет кистей, Напишут пусть стихотворенье, А в нем без всякого стесненья Да будет сказано о том, Каким без преувеличенья Я был всегда весельчаком. Эпитафия
CLXXVIII Здесь, в самой скудной из хибар, Стрелой амура поражен, Спит бедный, маленький школяр, Что звался Франсуа Вийон. Хоть не был пахарем рожден, Но – то признает млад и стар – Стол, короб, хлеб – все роздал он, А богу стих диктует в дар Bepcet
(рондо)
Сир, вечный уготовь ему покой, Пусть свет над ним вовек пребудет ясный, Он и петрушки не жевал, несчастный, И даже миски не имел простой. Безбровый, лысый, с бритой бородой, Был к репе чищеной лицом причастный, – Сир, вечный уготовь ему покой. Лопатой наподдав под зад Худой, его послал в изгнанье рок ужасный. – Я в суд подам!– Воскликнул несогласный, Поднять пытаясь неуместный вой. Сир, вечный уготовь ему покой. CLXXIX Хочу, чтоб колокол стеклянный[226] Ударил мощно, в полный глас, И все сердца тоскою странной Невольно дрогнули тотчас. О колокол, он многих спас От бед – грозы, ножей, пожара. Звучал он часто как приказ, И тут же прекращалась свара. CLXXX Четыре хлеба звонарям, Полдюжины, коль будет мало! Столь щедрыми и богачам Быть как-то даже не пристало. Щедрее камни лишь бросала Толпа в святого. Вот Воллан[227], Ему и жить осталось мало, Второй же – Гард, конечно, Жан[228]. CLXXXI Итак, чтоб кончить с делом этим, Душеприказчиков моих, Людей, что всех честней на свете, Где сядешь, там и слезешь с них, Нет, не бахвалов записных, Хоть, видит Бог, есть чем гордиться, Перечисляю шестерых. Фермен, переверни страницу[229]. CLXXXII Сам мэтр Бельфе[230], он первым будет в Суде парижском менестрель. Вторым? Уж пусть не обессудит Мессир Гийом де Коломбель[231]. Конечно, если канитель Им это вовсе не зазорна. А третий? Жувениль Мишель[232]. Я всех троих прошу покорно. CLXXXIII Но если станут уклоняться, Боясь расходов и долгов, И потихоньку устраняться, Я трех других назвать готов[233], Достойных самых лучших слов: Филип Брюнель[234], тут спору нет, Он молодец из молодцов, Затем Рагье[235], его сосед. CLXXXIV А третьим будет мэтр Жак Жам[236]. Все трое в благости сравняться: Их души рвутся к небесам И Бога потому боятся. Они скорее разорятся, Чем не исполнят мой завет, И будут от души смеяться, Коли на них управы нет. CLXXXV А регистратор завещаний, По имени Тома Трико[237], Молодчик, полный упований, Он не получит ничего. За счет его же самого Я б рад был выпить. Будь пикета Он мастер, я бы для него Не пожалел «Дыры Перетты»[238]. CLXXXVI Невыносимые страданья: То в бок стреляет, то в висок. Душеприказчики в молчанье, Всяк свой зажавши уголок, Растянут саван. Приволок Хоть маслица б для ламп[239] дю Рю[240]. Торопит боль, настал мой срок. Я всех людей благодарю. Баллада прощения
Я у монахов-нищебродов Всех достославных орденов, У ротозеев и юродов, У шлюх, владелиц бардаков, У щеголей и вахлаков, У знающих, что за терпенье Для узких нужно башмаков[241], – У всех людей прошу прощенья. У девок, что гостям в угоду Грудь оголяют до сосков, У скоморошьего народа: У лицедеев и шутов, У приручателей сурков, У всех, кто ладит представленья Под звон гремушек, бубенцов, – У всех людей прошу прощенья. Но не у ссученной породы, Из-за которой – будь здоров!– Грыз сухари почти с полгода. Я не боюсь дерьмовых псов, Я сам на них насрать готов, Да вот болтаюсь в заточенье. Итак, на брань не тратя слов, Я у людей прошу прощенья. Пусть молотилами цепов, Дубинками без сожаленья Считают ребра подлецов. – Я у людей прошу прощенья. Баллада,которая служит заключением[242]