Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Женщины Девятой улицы. Том 2 - Мэри Габриэль на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

С материальной точки зрения у Джоан благодаря Барни было все, что нужно для безбедной жизни. И скоро она почувствовала, что силы ее восстановились. Джоан устроила огромную мастерскую, натянула холсты на подрамники и принялась писать.

Единственный путь к полной абстракции, который она поначалу признавала, лежал через Сезанна и кубизм, и потому Джоан начала цикл пейзажей, который назвала «В кубе»[794]. Барни рассказывал потом, как он наблюдал за ее отходом от реализма, за ее погружением в то, что сам он считал легкомысленной абстракцией — сначала с тревогой, а затем, по мере того как ее картины увеличились в размерах и блеске, с восторгом и увлечением.

Итак, мы были там совсем одни, она писала, и я постепенно видел, как формы начали меняться, становились все менее узнаваемыми, и видеть все это было чрезвычайно интересно. Постепенно я начал осознавать важность пространства в живописи, в частности разницу между сужением горизонта, уходящего в бесконечность, и попыткой вывести фон на передний план. Словом, я осознал задачи и проблемы, которые были для нее гораздо важнее, чем любая идея или послание, в том числе политическое. И кульминацией этого превращения стало то, что она начала писать лодки, рыбацкие лодки, стоящие на берегу, маленькие гребные лодки, всякие разные лодки, и эти лодки постепенно все меньше походили на лодки… И я подумал тогда, что это потрясающе[795].

Невероятно счастливый тем, что Джоан не последовала его совету перейти на политическую живопись, Барни признавался: «Я ведь чуть не уничтожил ее, чуть не сделал из нее коммунистку»[796]. Он сам пришел к выводу, что абстракция способна нести в себе намного более мощное политическое послание, нежели любая буквальная история, которую Джоан рассказала бы на своих холстах.

В эпоху гонений художница громко и открыто заявляла о своей внутренней свободе, в том числе о свободе и от влияния Барни. А еще благодаря ее напряженной борьбе и достигнутым результатам Россет понял и признал, что его подруга чрезвычайно талантлива. Впрочем, что-то такое он подозревал с того момента, как впервые увидел ее, когда она была крайне неприветливой четырнадцатилетней девочкой-подростком, а он — старшеклассником[797].

И вот теперь, десять лет спустя, он смотрел на ее живопись и видел подтверждение своих догадок. И Барни — так же, как это ранее сделала для Поллока Ли, то есть совершенно добровольно, без чьего-либо принуждения, — взял на себя роль защитника гениальной художницы. Он знал, что за ее внешней стойкостью скрывается предельная хрупкость и что талант, которым она обладала, был не только редким, но и прекрасным. Там, в пятнистом солнечном свете на берегу Средиземного моря Барни так и не написал своего «хемингуэевского» романа, но зато понял, какова его миссия. Барни Россет будет заботиться о Джоан Митчелл.

Совершив переход в абстракцию, к чему она так давно стремилась, Джоан поняла, что процесс не закончен. Да, она удалила из своего творчества какую-либо фигуративную историю, но если хорошо присмотреться, в ее работах все еще можно было распознать элементы реальной жизни: то мачту лодки, то велосипедное колесо, то еще что-нибудь. Ее живопись по-прежнему произрастала из внешнего мира; она не отражала сложного внутреннего устройства молодой женщины, каковой она стала. Но идти дальше самостоятельно, без какого-либо постороннего влияния, Джоан не могла. Ей было необходимо находиться в сообществе художников-единомышленников, занимаясь авангардным американским искусством, а не тем «французским», которое она изучала с детских лет[798].

В 1947 году, когда Барни жил в Бруклине, снимая свой первый фильм, Джоан увидела работы художников из Даунтауна, хоть пока и с расстояния, с позиции робкого стороннего наблюдателя, который топчется на границах их замечательного мира, пока не решаясь войти в него. С тех пор, однако, она узнала много нового о «лихорадке» вокруг Гринвич-Виллидж[799]. И теперь, как и Барни, все чаще мечтала о Нью-Йорке.

— Нам пора возвращаться домой, — объявил однажды Россет.

— А как я перевезу все эти картины? — спросила Джоан.

— Я перевезу, — пообещал он, — но только при условии, что мы поженимся[800].

Тема брака у этой пары периодически всплывала уже не первый год. Джоан даже иногда фантазировала о Барни Россете-третьем, которого она просто так и называла бы «Третий», но теперь, когда Барни попросил ее стать его женой, она совсем не была уверена, что хочет этого[801].

Не то чтобы она не любила его. Она его любила и будет любить всегда. Он был единственным человеком, который действительно ее понимал. Но когда-то Джоан сказала сестре: прежде чем выходить замуж, женщина должна в полной мере верить в то, что она достаточно уверена в себе; в то, что ей хватит внутренней силы, чтобы жить и состояться как личность самостоятельно, и «только тогда она может, ничего не опасаясь, положиться на кого-то другого»[802]. Джоан же такого уровня зрелости еще не достигла. Но при этом она не могла сбрасывать со счетов чисто практические соображения, о которых ей не так давно напомнила мать. В августе она писала дочери:

Вот ты в одном из недавних писем пишешь, что считаешь себя не готовой к браку «в глубоком смысле этого слова»… Однако, возможно, если тебе придется обходиться без Б., тебе потребуется намного больше сил. А альтернативы могут быть довольно печальными. Ты же не захочешь жить здесь, а для комфортной жизни в Нью-Йорке тебе не хватит денег. И ты привыкла к обществу Б. Даже идея о какой-то другой эмоциональной связи в настоящее время должна быть тебе отвратительна[803].

Джоан написала в ответ, что, возможно, сумеет «закрыть глаза и сделать все по-быстрому»[804]. Так она и поступила. На предложение Барни пожениться она ответила довольно прохладным: «Ну давай»[805].

Мэр французского Ле-Лаванду объявил двадцатисемилетнего Барнета Россета-младшего и двадцатичетырехлетнюю Джоан Митчелл мужем и женой 10 сентября 1949 года. Возможно, в знак благодарности американцам, которые незадолго до этого помогли освободить Францию от нацистских оккупантов, чиновник закончил свою речь восклицанием, довольно непривычным для свадебной церемонии: «Да здравствует Чикаго!»[806].

Но Барни и Джоан не собирались в Чикаго, они нацелились на Нью-Йорк. Для самолета у них было слишком много багажа, и Барни забронировал каюту первого класса на борту итальянского океанского лайнера с отправкой из Канн[807]. «Сначала на лодке переправили картины, потом на судно доставили нас, — вспоминал Барни. — Все-все эти чертовы картины»[808]. Но на самом деле это приключение ему страшно нравилось[809].

Он был счастлив тем, что их багаж состоял в основном из книг и полотен, а не из сундуков с сувенирами, которые другие попутчики насобирали во время туров по европейским странам. И пока прочие пассажиры дефилировали по палубе в элегантных одеяниях, будто на вечеринке длиной в девять дней, новоиспеченные мистер и миссис Барнет Россет играли в шахматы, много пили и курили и занимались любовью[810].

Тем временем колумнисты желтой прессы в Чикаго трудились не покладая рук, чтобы утром их читатели получили сенсационную новость о женитьбе героя местной светской хроники в средиземноморской деревне.

«Романтика для Джоан на Ривьере!» — кричал через девять дней после свадьбы заголовок в Chicago Sun-Times. Джоан в той статье называли возможной «тайной невестой Барнета Россета-младшего»[811]. А в конкуренте, Chicago Herald-American, вышла колонка светских сплетен за подписью Чолли Дирборн (это был известный собирательный образ обозревателя). Читателям объяснили необычную женитьбу вдали от друзей и родных: «Джоан никогда не заботило общественное мнение; это независимая и энергичная молодая женщина с собственными планами, которые не предполагают ни тени женского жеманства и прочих социальных обязательств, принятых в среде ее современников и вообще в кругах, в которых она родилась и росла»[812].

Вся эта таинственность и бунтарство в очередной раз сделали новоиспеченную миссис Россет отличной мишенью для острых репортерских перьев.

Имя Джоан мелькало в заголовках чикагских газет с детства. Весь город следил за тем, как она росла. И никогда ее не понимал. Чикаго был городом эксцентричных индивидуалистов, но даже в такой среде Джоан выделялась своей уникальностью. В письме, написанном вскоре после начала их отношений, Барни так описал свои чувства:

Сравнение всех девушек, которых я знаю, с тобой низводит их до уровня ничтожества, банальности и поверхностности… Такие люди, как ты, встречаются настолько редко, что, как мне кажется, невозможно даже вывести закон вероятности обнаружения в Америке кого-нибудь еще такого же, как ты, хоть всю страну обойди… Оно и правда, ведь не каждый же день обнаруживают новую звезду на небосводе[813].

Джоан действительно была звездой и всегда ею останется. Однако свет этой звезды вечно будет приглушен грустным и странным началом ее жизненного пути.

Джоан, как и Хелен, родилась и выросла среди богатства и при огромных социальных привилегиях. Ее родители были фигурами общенационального масштаба: мать Мэрион Штробель — редактор журнала Poetry, главного издания в этом жанре того времени[814], а отец Джеймс Митчелл — врач, известный специалист по лечению сифилиса и глава Американского дерматологического общества. Выдающийся статус семьи отражен и в городском пейзаже: дед Джоан, инженер Чарльз Штробель, спроектировал мосты через реку Чикаго, а также городской стадион, по тем временам — самое большое крытое сооружение такого назначения в мире[815].

В белом англосаксонском протестантском обществе Чикаго Джоан и ее старшая сестра Салли царствовали как принцессы. Они жили отдельно и в буквальном смысле слова выше остального народа, особенно после 1940 года, когда отец Джоан выкупил весь десятый этаж здания на Норт-Стейт-Паркуэй в эксклюзивном районе Голд-Кост с видом на озеро Мичиган и на блестящие яхты, пришвартованные вдоль берега[816].

Летом семья отдыхала в Лейк-Форесте на уютной вилле с восемью спальнями, в одном из роскошных поместий среди других поместий очень состоятельных чикагцев[817]. В материальном плане у Джоан всегда было все, чего она только могла желать. Но в отличие от Хелен, детство которой тоже было в высшей степени обеспеченным, Джоан не купалась в любви своего отца. Поначалу он совсем не поощрял свою талантливую дочку.

Если с точки зрения Альфреда Франкенталера его Хелен просто не могла сделать что-нибудь неправильно, то Джоан, по убеждению Джеймса Митчелла, никогда не поступала как надо. Первый раз девочка разочаровала отца в момент появления на свет[818].

Джеймс, или Джимми, как его чаще называли, был уверен, что его вторым ребенком будет мальчик. Поэтому вписал в свидетельство о рождении от 12 февраля 1925 года имя Джон. Ошибка вскоре вскрылась, «автор» так никогда и не признал ее, но изменил имя на Джоан. И тут же начал игнорировать малышку[819].

Мать Джоан тоже хотела мальчика, к тому же после родов она сильно заболела, и целых два года о детях заботился только персонал, нанятый отцом. Няни-медсестры следили за здоровьем девочек, повар и горничная кормили и одевали их, шофер возил Митчелл-младших по городу[820].

В няни Джоан досталась невоздержанная на язык немка; она пугала малышку жесткостью и бесконечными ужасными историями[821]. Когда родилась Джоан, Чикаго был городом Аль Капоне, американской гангстерской столицей. Заголовки газет регулярно сообщали о похищении детей из состоятельных семей[822]. Маленькая Джоани, с трех лет носившая очки, благодаря своей «милой» няне очень хорошо знала об опасности, грозившей ей и ее сестре[823]. (По словам Джоан, ее отца в черном капюшоне возили к Капоне лечить сифилис, хотя неясно, узнала она об этом позже или знала уже тогда, в детстве[824].)

Когда мать Джоан достаточно оправилась, чтобы заботиться о детях (с помощью прислуги, конечно), между ней и дочками пролегла широкая пропасть. После болезни женщина частично оглохла, и чтобы слышать окружающих, ей приходилось пользоваться слуховой трубкой[825]. «Я чувствовала, что она ужасно одинока, — рассказывала Джоан о маме. — Я это очень остро осознавала. Часто пыталась представить себе, как ужасно тихо должно быть внутри глухого человека. Вы бывали когда-нибудь на севере, где много снега? Это тишина, которую почти что слышишь»[826]. Казалось, самым важным шумом в тихом существовании ее матери были какие-то безмолвные стихи…

Общение в семье взрослых и детей практически отсутствовало. Джоан вспоминала, что и сама она никогда не разговаривала, как разговаривает ребенок, а иногда чувствовала, что ее рот вообще не работает. И даже если кто-то осмеливался что-то произнести, сразу же слышался чей-нибудь умоляющий шепот: «Замолчи».

Знаменитый дед, появляясь в их квартире по воскресеньям, тоже никогда не разговаривал с внучками. «Думаю, он был очень стеснительным, — рассказывала Джоан. — Он мне нравился. Я тоже с ним не разговаривала»[827]. Из-за всеобщего молчания Джоан начала самовыражаться двумя доступными способами: письменно и через творчество. Первое из этих занятий было связано с мамой, второе — с отцом.

В круг профессионального общения Мэрион Штробель входили самые известные поэты и писатели того времени. «Поэты самого разного типа и писатели, приехавшие в США из Европы или откуда-то еще. К мисс Штробель все ходили», — рассказывала подруга Джоан — Зука[828]. В уютной гостиной в квартире Митчеллов и за семейным обеденным столом можно было встретить Роберта Фроста, Карла Сэндберга, Эдну Сент-Винсент Миллей и Торнтона Уайлдера, который читал рассказы Джоан и ее сестре Салли[829]. Писатели и поэты шутили (они, в отличие от родных, разговаривали!), и это удивительно освежало и вдохновляло девочку. Когда приходили гости, мрачные оттенки, в которые обычно бывали окрашены трапезы семейства Митчелл, куда-то исчезали. И вдохновленная Джоан пробовала свои силы в поэзии.

Последние красные ягоды качаются на ветвях терновника, Последние красные листья опадают наземь. Сквозь деревья и кусты Беззвучно подступает мрак.

Эта строфа из стихотворения «Осень», опубликованного в журнале Poetry. Автор — десятилетняя Джоан[830].

В том же году девочка увлеклась живописью. И взяла, по собственному определению, «“жестокую” высокую ноту». «Потом я никогда больше не пользовалась такими яркими цветами, — рассказывала она. — Тогда у меня все было красным и желтым»[831].

Склонность к изобразительному искусству перешла к Джоан, скорее всего, от отца. Джимми Митчелл был художником-любителем, который, по словам Джоан, рисовал как Тулуз-Лотрек[832]. Учитывая противоречивые и порой даже антагонистические взаимоотношения Джоан с отцом из-за ее интереса к живописи, вполне логично предположить, что родитель очень сильно жалел о невозможности посвятить себя профессии художника.

С одной стороны, именно отец познакомил Джоан с выдающимися чикагскими музеями — Джоан увидела первую большую выставку Ван Гога в США в Художественном институте, когда ей было одиннадцать; экспозицию привезли после показа в Музее современного искусства в Нью-Йорке[833]. Джимми же водил Джоани в зоопарк писать акварелью животных, брал с собой на пленэр[834].

С другой стороны, он чернил и обесценивал все, что она делала. Создавалось впечатление, будто он приобщал дочь к искусству только для того, чтобы ему самому было с кем соревноваться как творцу, причем рассчитывал он на явный свой перевес[835]. Отец явно не прогнозировал ни большого таланта младшей дочери, ни ее невероятной целеустремленности.

Какой бы сложный вызов ни бросал отец, девочка непременно достигала успеха. Но за ним никогда не следовали ни похвалы, ни поздравления — только новые, еще более трудные задания. Когда Джоан было одиннадцать или двенадцать, она считала, что «обязана стать профессионалом» в чем-то одном — в литературе или живописи. Отец сказал, что если она будет «мастером на все руки», то не будет «мастером ни в чем»[836]. И Джоан, возможно, не желая огорчать отца, выбрала живопись. Но Джимми и тут оказался недоволен: «Вы не умеешь рисовать! Разве ты можешь стать художником?»[837].

Однажды он кричал дочери: «Ты никогда не будешь говорить по-французски так же, как я! И рисовать так же, как я! Ты вообще ничего не можешь делать так хорошо, как я, потому что ты женского пола!» И тут же, на следующем выдохе, обвинил ее в том, что она ведет себя как мальчишка и двигается как мальчишка[838]. Джоан была эмоционально раздавлена и, несомненно, растеряна, но ради любви девочка была готова на все: быть мальчиком, девочкой — все равно, главное — самой-самой лучшей.

Примерно в это время имя Джоан и начало появляться на страницах чикагских газет. Понятно, что колумнисты, освещавшие светскую жизнь, были друзьями ее матери, часто общались с ней, в том числе и за обедом, и писали со слов Мэрион. Например, десятый день рождения Джоан отметили в колонке сплетен такой новостью: «Джоан и [Авраам] Линкольн празднуют дни рождения в один и тот же день»[839].

Когда девочке исполнилось тринадцать, о ее дне рождения опять упомянули в газете, приложив длинный список достижений именинницы и описав планы относительно празднования[840].

А вот в четырнадцатый день рождения газеты смогли написать о Джоан нечто действительно заслуживающее внимания. Девочка стала восходящей звездой фигурного катания: «Джоан Митчелл — это имя, которым мы все когда-нибудь сможем гордиться, потому что она, без сомнения, одна из самых талантливых молодых фигуристок в этом регионе нашей страны». В статье упоминалось, что Джоан способная художница, чемпионка по дайвингу и по теннису[841]. Был ли доволен Джимми? Возможно, но у него в запасе всегда было очередное сложное задание для дочки («Я выиграла для своих родителей много спортивных призов», — говорила впоследствии Джоан), а в искусстве — бесконечное соперничество с ней[842].

Джоан постоянно демонстрировала отцу, насколько потрясающей она может быть, и его уважение к дочери постепенно росло. Джимми начал раз в неделю брать Джоан на симфонические концерты. Он вставал в шесть утра, чтобы самому отвезти дочь на тренировку по фигурному катанию. Он поощрял и мотивировал ее с интенсивностью, граничащей с жестокостью. Она перестала быть просто ребенком Джимми — она стала его навязчивой идеей[843].

На счастье, мама вмешалась и стала противовесом. Она увидела в Джоан себя — такой, какой она могла бы стать, если бы не вышла замуж в двадцать семь лет за человека на одиннадцать лет старше нее. Она познакомилась с Джеймсом в разгар бурного романа с поэтом Уильямом Уильямсом, когда работала помощницей основательницы и редактора журнала Poetry Гарриет Монро[844].

Это были свободные и вдохновенные времена начала 1920-х. Долгая борьба женщин за право голоса наконец увенчалась успехом, и молодые избирательницы праздновали это событие целым набором новых социальных и сексуальных свобод[845]. Взрослая Джоан часто обвиняла мужчин своей матери за то, что они «душили» Мэрион. В одном неотправленном письме сестре Салли она пишет:

Она вообще вышла замуж только из-за своего отца, который не мог вынести даже мысли, что дочь станет поэтом, будет работать в журнале Poetry и останется незамужней и «богемной». Это сторона Мау, которую, как я всегда чувствовала, ты не понимаешь, и та, которая всегда подстегивала к действиям и бесила меня. Она хотела, чтобы я вышла за стены дома и все-таки сделала это — то есть занялась живописью — не влилась в наше общество — не вышла замуж — и в то же время все это приводило ее в ужас… Мау дала мне очень много[846].

Когда Джоан была маленькой, Мэрион пыталась убедить дочку хоть немного расслабиться, не стремиться к успеху усердно и неистово — короче, быть ребенком. Джоан вспоминала, как ее мама говорила: «“Джоани, ну почему ты не играешь и не развлекаешься, почему ты не катаешься на коньках, просто чтобы было весело?” А мне казалось, что все это ужасно скучно — просто хорошо проводить время, я ведь и не знала, как это делается»[847].

Но зато Джоан с детства знала, что отличается от других детей. И они ее пугали. У нее ведь не было возможности играть с ними вплоть до поступления в школу. Все ее занятия всегда были исключительно целенаправленными. «Мне не разрешали тратить время зря», — объясняла она[848]. Это постоянное чувство соперничества и конкуренции сделало ее социальным изгоем. Ребенок постоянно чувствовал, что он не такой, как все, а значит, хуже других — и это несмотря на весьма существенные достижения. Девочка начала защищать себя, соорудив некий щит воинственности.

К средней школе злобное неповиновение подростка стало ее отличительной характеристикой, равно как и нецензурная лексика. Джоан очень нравилось шокировать людей, произнося словечки, считающиеся совершенно неприемлемыми для юной леди, вроде «трахаться», «пенис» или «яйца»[849].

Сначала Джоан с сестрой Салли учились вместе — в прогрессивной школе Фрэнсис Паркер. Но в старшие классы Салли отдали в альма-матер их мамы, Латинскую школу — именно ее, по общественным канонам, должна была посещать каждая девушка их социального положения[850]. С той поры Салли под одобряющие кивки окружающих только и делала, что думала о парнях, вечеринках и о том, что надеть. А Джоан продолжила обучение в школе Паркер. Барни, который тоже в ней учился, называл школу домом «чокнутых революционеров-индивидуалистов»[851].

Джоан вряд ли было бы комфортнее в каком-то другом учебном заведении — ведь даже в этой передовой школе она считалась ужасной ученицей. Она травила учителей, ее постоянно выгоняли с уроков, она списывала на экзаменах, да еще и хвасталась этим[852]. Однако с преподавателями, которые ей нравились, она была истинным ангелом.

Джоан очень любила учительницу французского актрису Хелен Ричард, о которой впоследствии говорила, что она спасла ей жизнь, научив ее страсти[853]. Но самым любимым был учитель рисования Малкольм Хэкетт.

Он был одного типажа с Поллоком (хотя в те времена о Поллоке никто и не слышал). Он одевался как работяга, очень много пил и часто и жестоко дрался. Этот человек довел до совершенства свое агрессивное пренебрежение к обществу — этот настрой юная Джоан только начинала практиковать. Хэкетт учил не только технике рисунка и живописи, но и тому, что значит жизнь художника. Вот некоторые из его правил: художник должен позволять влиять на себя только величайшим художникам. Изобразительное искусство — это не карьера, а образ жизни. Художнику, если он действительно серьезный художник, следует быть готовым к страданиям и нищете[854].

Барни Россет учился в школе Паркер в старших классах и был воплощением того, чего не было у Джоан. Общительный и симпатичный парень интересовался всем, но не ради овладения тем или иным навыком или знанием, а из-за жадного аппетита ко всему новому. Барни был отличным спортсменом, особенно в легкой атлетике и футболе, членом радикального общенационального Американского студенческого союза и редактором издания под красноречивым названием Anti-everything («Антивсё»)[855].

А еще он пользовался большим успехом у противоположного пола — классический «отличный парень», некрасивый, но симпатичный, спортивный, но не задира; в очках в роговой оправе, делавших его в меру «ботаником». Кроме того, Барни был единственным ребенком очень богатого человека. Его отец возглавлял чикагский инвестиционный банк «Метрополитен траст», но участвовал и в других, куда менее праведных бизнес-предприятиях. Например, он был совладельцем отеля «Насьональ» в Гаване, излюбленного места тогдашних кинозвезд и бандитов[856]. А еще он вместе со старшим сыном Франклина Рузвельта — Джеймсом участвовал в деловых авантюрах порой довольно сомнительного свойства (к которым иногда примыкал также Кеннеди-старший). Его даже обвиняли в связях с мафией[857].

Но, судя по всему, больше всего родителям Джоан не нравилось, что отец Барни — еврей. Митчеллы же были откровенными антисемитами. Джимми вообще был на редкость в этом смысле узколоб: он страшно не любил евреев, чернокожих, коммунистов, либералов и интеллектуалов[858]. Позже, рассказывая о родителях, своих и Джоан, Барни часто говорил: «Теперь вы понимаете, почему я на какое-то время стал коммунистом?»[859].

Словом, в старших классах Барни вел чрезвычайно насыщенную жизнь и все же обратил внимание на Джоан. «Она училась в восьмом или девятом классе, а я на четыре года старше. Хотя все, что я тогда делал, было связано с людьми из моего класса, от спорта до романтических отношений, я всегда помнил о Джоан и постоянно за ней наблюдал. Она была очень сильной во всех отношениях…Необычная, на редкость красивая девчонка»[860].

Россеты жили в пентхаусе на Лейк-шор-драйв. Семья Джоан — всего в двух кварталах. И парень следил за пассией с весьма близкого расстояния[861].

Когда Барни окончил школу и поступил в колледж, он собрал в кулак всю смелость и зашел к Джоан домой, чтобы пригласить ее на первое свидание. Существует две версии того, как оно прошло.

Джоан говорила, что Барни повел ее в кино на «Гражданина Кейна». Барни же утверждал, что это возможно, но, как ему помнится, они пошли на «Унесенных ветром». Этот фильм вышел в 1939 году, и парни тогда решили, что это расистский фильм: «Я повел ее на него, это был своего рода протест. Мы стояли возле театра с неким подобием плаката, что привело ее в страшное замешательство»[862]. Да и могло ли быть иначе? Юная Джоан к этому времени была ренегаткой на персональном уровне, политических взглядов у нее еще не выработалось; она все еще была ребенком из респектабельного района «Золотой берег»[863].

Одной из причин, по которой по городу ее возил личный шофер, было желание родителей избавить девочку «от каких-либо контактов с другой “расой” в автобусе». Сама школьница, судя по всему, ничего против такой практики не имела[864]. Барни назвал тогдашнюю Джоан «реакционной в политике»[865].

После кино парень пригласил ее прокатиться на катере отца по озеру Мичиган. Тогда, однако, их отношения не сложились. «Она казалась абсолютно отстраненной. Я на смог с ней даже по-настоящему поговорить», — объяснял потом Барни[866].

Вскоре ему предстояло ехать изучать кино в Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе. Но вместо учебы Барни отправился на войну — японцы атаковали американский Пёрл-Харбор[867]. Последствия того военного конфликта почувствовали все и практически сразу. Даже в школе Паркер опустели многие парты — старших ребят призвали в армию.

В 1941 году у Джоан был бойфренд, одноклассник Тимоти Осато. Его отца интернировали в рамках зачистки как японского гражданина. В порыве отчаяния Тимми внезапно бросил и Джоан, и школу, вступил в ВВС США и пошел сражаться на Тихом океане[868]. «Меня это потрясло до глубины души: дети уходили на войну, — вспоминала Джоан много лет спустя. — Вот такая была тогда ситуация»[869].

А еще в школе стали появляться учителя с иностранным акцентом. Это были мужчины и женщины, приехавшие в Америку в результате массового исхода интеллектуалов из Европы. Жизнь в Чикаго, как и везде, радикально изменилась даже в такой изолированной от реальности среде, в какой жила семья Джоан[870].

В январе 1942 года, уже в выпускном классе, успешная карьера Джоан на спортивной ниве принесла ей почетный титул «Королева фигурного катания Среднего Запада» и шанс попробовать свои силы на общенациональном уровне. Чемпионаты США по фигурному катанию проходили в Чикаго, а она уже была звездой в родном городе[871], так что прессинг, понятно, был огромный. За дочь болел не только Джимми; все, кто следил за карьерой его дочери по чикагским газетам и видел ее фотографии, много раз появлявшиеся в местной прессе, с большой надеждой ждали ее триумфа.

Однако уже на втором этапе соревнований Джоан упала и повредила коленную чашечку. Вся ее сила и уравновешенность разом куда-то испарились. Она не смогла взять себя в руки. На том чемпионате Джоан заняла разочаровывающее четвертое место[872]. Так в 17 лет закончилась ее карьера в фигурном катании, равно как и ее участие в соревновательных видах спорта.

Учитывая неуемное стремление Джоан к победе, вряд ли можно предположить, что это случилось в результате ее собственного умышленного саботажа. Но в тот критический момент, когда мир вокруг нее стал невероятно темным, а сама она вступала во взрослую жизнь, ее публичным выступлениям — в первую очередь чтобы угодить отцу — очень вовремя пришел конец. Тот позор на льду словно освободил ее от обязанности быть мастером на все руки. Она так и сказала тогда Джимми: «Это моя последняя медаль для тебя, папочка»[873]. Отныне Джоан будет делать только что-то одно, и делать это очень хорошо. Она будет заниматься живописью.

Сама девушка надеялась пойти в художественную школу, но отец сказал, что она для этого слишком молода. «Я хотела отправиться в Беннингтонский колледж, но [он] сказал, что это учебное заведение слишком уж богемное». Осенью 1942 года Джоан поступила в колледж Смит и уехала в Массачусетс[874].

В кампусе колледжа жили две тысячи женщин, многие из которых носили военно-морскую форму. Их готовили к службе в только что созданном женском добровольческом спасательном подразделении WAVES[875]. Аура привилегированности, всегда пронизывавшая этот кампус, в тот сложный период превратилась в ауру великой и четкой цели. В тяжелые времена женщины из колледжа Смит не могли оставаться легкомысленными; они должны были, получая образование, служить своей стране любым возможным способом.

Некоторые студентки шли копать картошку на местных фермах. Джоан вызвалась работать в больнице для душевнобольных[876]. В атмосфере общенационального кризиса колледж помог ей повзрослеть как женщине, но, как она вскоре обнаружила к своему немалому ужасу, совершенно не способствовал ее становлению как художника. Джоан пришлось выбрать для изучения английский язык, потому что специализации на изобразительном искусстве в колледже не было, а на редких занятиях по искусству она, перебарывая себя, изо всех сил старалась работать в классическом стиле, который там преподавали. На экзамене она получила по рисованию четверку с плюсом, что ее обидело и возмутило до глубины души[877].

Оказавшись в тупике, крайне разочарованная Джоан снимала напряжение, срываясь на окружающих, споря с учителями, выводя из себя сокурсников и высмеивая людей — особенно за их внешность — так же беспощадно, как когда-то ее высмеивал отец. Джимми Митчелл действительно не только всячески умалял творческие успехи Джоан, но и часто насмехался над внешним видом дочки. И если ему не удалось отвратить девочку от творчества, то в том, что она уродина, он убедил ее блестяще[878].

Это, конечно же, было совсем не так. Критик и искусствовед Ирвинг Сандлер, который десятилетием позже первым опубликует важную статью о Джоан, называл ее «великолепной»[879]. После того как девушка покончила с фигурным катанием, ее тело сразу стало на редкость гибким и сладострастным. У нее были стройные мальчишеские бедра и великолепная полная грудь. Одетая в свой любимый тренч, Джоан была окружена аурой крутизны и гламура и походила на любовницу гангстера или на шпионку. Глаза ее были проницательными, а выражение лица задумчивое, глубокое и довольно мрачное. Но только до тех пор, пока она не улыбалась. Когда радость разбивала мрачную маску, Джоан становилась поистине неотразимой. Но сама она в это не верила и потому весьма злобно нападала на девушек вокруг нее, жестоко высмеивая их физические недостатки. Так она старалась отвлечь внимание от своей собственной внушенной отцом неполноценности[880].

В колледже Смит Джоан чувствовала себя глубоко несчастной. Это было не то место, где она хотела находиться; там она не могла стать тем, кем мечтала, — художником, всецело преданным творчеству. Возможно, именно поэтому летнее пребывание девушки в колонии художников оказало на нее столь освобождающий эффект[881]. Джоан навсегда запомнила те дни как один из самых счастливых периодов своей жизни.

Летняя односеместровая школа Оксбоу в Согатуке считалась форпостом Чикагского института искусств. Там студентам предлагали комбинацию из рисунка и живописи с живой обнаженной натуры и рисования и живописи на пленэре. Но Джоан больше всего заинтересовала живопись с живой обнаженной натуры на пленэре. «Мы писали на улице, в поле, за которым виднелись деревья, — рассказывала Джоан. — Писать обнаженную натуру оказалось на редкость странно. Так удивительно захватывающе и красиво. У нас была натурщица, ее звали Клео… Изумительное тело, как у натурщиц Ренуара. Она позировала нам у озера». Судя по всему, ребята писали что-то вроде американской версии «Завтрака на траве» Мане[882].

С головой погруженная в занятие, которым она искренне наслаждалась, Джоан даже пропустила мероприятие, которое должно было стать главным событием в ее юной жизни: первый выход в свет. Ее имя появилось в списке молодых чикагских девушек, которым предстояло совершить торжественный переход в женственность, но Джоан находилась в самовольной отлучке[883].

Нагрузка в Оксбоу была очень большой — занимались до девяти часов в день. Студенты и преподаватели трудились вместе, плечом к плечу. В колледже Смит взаимодействие между девушками из университетского городка и парнями из соседнего Амхерста в основном сводилось к брачным играм. В Оксбоу все независимо от пола были студентами художественных факультетов и относились друг к другу как равные. Если между ними и загоралась искра романтики, то, как в случае с Джоан и ее новым парнем по имени Дик Боумен, случалось это преимущественно из-за того, что их восхищало творчество друг друга. А если они и занимались сексом, то только потому, что это приятно[884].

У всех этих молодых людей была одна высокая цель, и это был вовсе не брак, а творчество. Оксбоу стала для Джоан первым в жизни опытом пребывания в столь свободном и поддерживающем сообществе единомышленников; тут она впервые смогла посвятить всю себя исключительно живописи. И, как и следовало ожидать, с весьма заметными успехами, хотя работать приходилось очень много.

Джоан решила сделать живопись своей профессией, еще когда была маленькой девочкой, но к тому времени, когда она, восемнадцатилетняя, приехала в Оксбоу, ее работы носили явный отпечаток послеобеденного воскресного хобби барышни из высшего общества: они были довольно робкими, демонстративными, маленькими и миленькими. Писала она в стиле модерн конца XIX века.

Джоан видела достаточно великих произведений искусства, чтобы понимать, как много ей предстоит сделать, прежде чем она осмелится назвать себя художницей, и к тому моменту, когда лето в Оксбоу подходило к концу и ей нужно было возвращаться в колледж Смит, девушка окончательно осознала, что пребывание там никак не поможет ей в достижении этой цели.

Один из ее преподавателей в Оксбоу, одноногий немец, ветеран Первой мировой войны Роберт фон Нейман, часто говорил на занятиях о важности решений — и в сфере живописи, и о тех, которые каждому человеку приходится принимать в жизни. Джоан тем летом приняла очень важное решение: «Желание бросить колледж было следствием осознания, что у меня мало времени. У меня мало времени на то, чтобы стать художником… Я должна была уделять живописи все свое время»[885].

Джоан вернулась в колледж Смит еще на один год, но только чтобы за это время договориться о возвращении в Иллинойс и зачислении в художественную школу при Чикагском институте искусств. В сентябре 1944 года она начала учиться там сразу на втором курсе[886].

Надо сказать, Джоан быстро обучалась. Она часами, днями и месяцами бродила по потрясающим художественным галереям института, в которых висели выдающиеся произведения западного искусства, представляющие разные периоды — почти до современности. Они, по словам Джоан, «служили истинным источником вдохновения» для ее развития как художника[887]. А если она не смотрела на великую живопись, то стояла за мольбертом и писала.

День за днем Джоан рисовала бесконечные гипсовые головы и писала учебные натюрморты в огромных студиях размером с бальный зал, в которых на протяжении вот уже почти ста лет люди делали одно и то же и с применением одних и тех же инструментов: карандаша, угля и масляных красок. Это была среда, в которой начинающий художник мог почувствовать себя частью великого континуума искусства, защищенного от капризов внешнего мира.

Джоан нашла в этих залах убежище, где можно было спрятаться от жизни, от смерти и даже от своего отца. (Она всегда будет говорить, что освободилась от отца, начав писать абстракции. «Работы в этом стиле он не мог даже критиковать, — рассказывала она. — И я почувствовала себя такой защищенной»[888].)

И все же жизнь ее отнюдь нельзя было назвать идеальной. Джоан все еще жила дома и постоянно подвергалась уничижительным нападкам Джимми и попыткам контролировать ее. Он, вполне ожидаемо, не одобрял того, во что превращалась его дочь.

К началу учебы в художественной школе Джоан стыдилась богатства своей семьи, но девушка настолько привыкла к хорошей жизни, что ее бунтарские жесты носили исключительно символический характер. В школу ее по-прежнему возил шофер, хоть она и высаживалась подальше, чтобы никто из ребят этого не увидел. Она любила одеваться в мятые мужские рубашки и джинсы, но в холода заворачивалась поверх них в шикарную шубу[889]. Это был трудный переходной период и для Джоан, и для ее родных.

Джимми, возможно, поняв, что больше не может диктовать дочери ее профессиональный путь, попытался контролировать ее круг общения. В это время Джоан все еще встречалась с Диком Боуменом из Оксбоу. Этот выходец из среднего класса, хоть у него уже была выставка в Нью-Йорке, воплощал в себе все, что Джимми ненавидел. Он подозревал Дика в посредственности и не раз прямо говорил парню, что Джоан никогда не выйдет замуж за художника «с репутацией и авторитетом ниже Пикассо»[890]. Но Джимми зря так волновался — вскоре Дик перестал интересовать Джоан. Она без ведома отца начала встречаться с другим парнем.

Однажды в конце 1945 года вернувшийся с войны Барни сидел в своем любимом чикагском баре под названием «Переулок жестяных кастрюль». Там, как он потом вспоминал, «малыш Доддс играл на барабанах, а Лаура Ракер, слепая женщина, — на пианино».

Чтобы пройти мимо них, слепой пианистки и старого ударника, нужно было пробираться через них. Но они были великолепны. А в самом конце длинного бара прямо посередине зала была лестница. Под ней я тогда и сидел, кажется, это было незадолго до Нового года. И тут я увидел девушку, которая спускалась по лестнице из женской комнаты. Это была Джоан. И мне в голову пришла странная идея: я на ней женюсь. Помню только, что тем вечером я встал и заговорил с ней, вот и все[891].



Поделиться книгой:

На главную
Назад