Латремуй, этот изворотливый человек, остановился на Жиле де Рэ по многим причинам. Во-первых, кровная связь (я уже указывал на родство с Краонами). Но, самое главное, Латремуй опасается, что кто-либо кроме него может оказывать влияние на короля. Сперва он, возможно, подумал о Жанне д'Арк. Однако женщина не способна играть сколько-нибудь важную роль в политике. Этого нельзя было сказать о воине, который благодаря своим победам мог получить доступ к королю. Вот почему выбор такого расчетливого, такого осторожногочеловека, как Латремуй, должен был остановиться на том, кто, обладая талантами военного, вряд ли проявил бы какие-то способности к политике.
Очевидно, Латремуй не колебался. Он с самого начала понял, кем был Жиль де Рэ; Краон, его дед, действовал без зазрения совести — и был пройдохой; Рэ, его внук, действовал не менее бессовестно, но как только речь заходила о хитрости, расчете, интригах, он быстро терял к этому интерес: такие проблемы были выше его разумения. Мы не знаем, какого мнения Латремуй был о Жиле, когда они только познакомились. Но в 1435 году интригана, уже попавшего в опалу, упрекают в том, что он злоупотребил доверчивостью маршала (у двух «друзей» были тогда совместные денежные дела).
Аббат Бурдо уточняет: тогда стало «ясно, что Латремуй злоупотреблял доверчивостью и безумной расточительностью своего кузена». Должно быть, Латремуй всегда принимал его за глупца: именно он доводит это ощущение до предела в поразительной форме. Упреки лишь забавляют его. Не колеблясь, Латремуй заявляет нечто невероятное: «Добром было бы, — уверяет Латремуй, — вдохновить его на дурные дела!»[6] Сегодня от таких слов захватывает дух, но как этот заурядный вельможа, этот пройдоха представлял себе противоположность глупости и доброты — злобы и разума? По всей видимости, о необузданной жестокости Рэ он узнал лишь гораздо позже.
Порочность Жиля была беспредельна. Однако он не смог бы даже вообразить всю расчетливость и недобросовестность Латремуя. Эта недобросовестность, эта расчетливость не вызывала у него отвращения. Но если бы никто не делал расчетов вместо него, сам он этим не занимался бы. Под покровительством Латремуя он занимает свое место в окружении Карла VII. В решающем и очень деликатном деле, при освобождении Орлеана, он несомненно играет первостепенную роль рядом с Жанной д'Арк, уступив, разве что, лишь самой Орлеанской Деве. Аббат Бурдо показал, что на «особый характер» этой роли раньше «не обращали внимания»: в 1445 году, вновь, «когда шел процесс, призванный восстановить доброе имя Жанны, и давал показания Дюнуа, в ту эпоху, когда никто не стал бы хвастаться близким знакомством с маршалом…, он изображает Жиля главой военных вождей, руководивших освобождением».[7] Однако роль военачальника сводилась тогда к личному авторитету грансеньора и стойкости воина. Пользуясь советами Лажюмельера, Жиль безусловно был способен держать речь на советах перед битвами. Но что самое важное, в битвах он способен вести своих людей вперед и наносить решающие удары.
Латремуй выдвинул его на ключевые позиции. Но за собой он оставил то, что относилось к расчетам, к политике. Если бы молодой барон Рэ умел интриговать, Латремуй не позволил бы ему стать маршалом.
Не будь Латремуя, наш безрассудный вертопрах никогда не занял бы такого места в истории. Но не будь он тем ветреным глупцом, каким мы видим его сегодня, Латремуй никогда бы не воспользовался его услугами.
Обычно не замечают, что в чудовищности Жиля де Рэ присутствует некая странность: маршал Франции — глупец!
Но личность Рэ завораживает нас. Гюисманс, впадая в другую крайность, видел в нем одного из самых образованных людей своего времени!
У Гюисманса не было на это никаких оснований, кроме разве что одного. Маршал де Рэ, как и он сам, обожал церковную музыку и пение. Вот на чем основывает он свои поверхностные выводы, которые ничего не доказывают.
Однако Гюисманс лишь последовательно выразил общее впечатление. Масштаб личности Рэ и в особенности его чудовищный облик в любом случае поражают. В его непринужденности проглядывает благородство, которое он сохранил, даже когда в слезах раскаивался. В явленности чудища присутствует суверенное величие. Оно уживается со смирением несчастного человека, который во всеуслышание заявляет об ужасах своих преступлений.[8]
Это величие в некотором смысле совместимо с той глупостью, о которой я говорю. И действительно: различие между глупостью Жиля де Рэ и глупостью в ее обыденном понимании велико. В сущности речь идет о суверенном безразличии, с которым он платил двойную цену за то, что доставляло ему удовольствие… Такое безразличие, такая рассеянность были смешны. Но Жиль, конечно, не снисходил до того, чтобы обращать на это внимание.
Я уже показал, каким образом злоупотреблял доверчивостью Жиля соблазнивший его Прелати. Жиль так и не избавился от привязанности к нему, проявив ее даже в последний день своей жизни. Он долгое время доверял и Бриквилю, который гнусно вымогал у него доверенность на право действовать от его лица (с. 91).
Самыми странными кажутся его отношения с Латремуем, — с тем, кто насмехался над ним и кого Рэ, не желая того, ввел в заблуждение! С тем человеком, который хотел «вдохновить его на дурные дела».
В жизни Рэ почти не было ситуаций, в которых не проявлялось бы это крайнее равнодушие, некая рассеянность, сменявшаяся жестокостью. Чуждый осторожности, он был словно ввергнут во власть своих влечений, не подчиненных рефлексии: достаточно представить себе всю абсурдность случая в Сен-Этьене! В частности, этими ребяческими выходками изобилует его поведение на суде. Вначале он оскорбляет судей, но затем внезапно, — нам непонятна причина такой перемены, — бросается в слезы, признает свою вину, подробно повествуя о своих постыдных деяниях.
Защищается он неумело, бросаясь из крайности в крайность, противореча самому себе.
Я настаиваю: перед нами ребенок.
Но этот ребенок обладал состоянием, казавшимся ему безграничным, и почти абсолютной властью.
В принципе, возможности у инфантильности невелики, но инфантильность Жиля де Рэ, дополненная таким богатством и такой властью, раскрыла перед ним трагические возможности.
В глубине души Жиль был ребенком, но в преступлениях сущность его не проявилась до конца.
Его ребяческая глупость, обагренная кровью, обретает трагическое величие.
В случае с Жилем де Рэ речь более не идет о том, что мы обычно именуем инфантильностью. На самом деле мы говорим о
Эти юные воины, которые инициатически приобщались к божеству суверенности, отличались особой животной свирепостью: они не знали никаких правил, никаких границ. В своем экстатическом неистовстве они принимали себя за диких зверей — кровожадных медведей, волков. Гарии[9] у Тацита устрашали всех своими безумствами, используя черные щиты; желая поразить врагов, вселить в них ужас, они обмазывали свои тела сажей. Это «замогильное войско», дабы наводить страх, действовало «в кромешной тьме». Часто их называли
В религии германцев не было ничего, что могло бы компенсировать эту жестокость и юношеские дебоши. В отличие от галлов и римлян, у них не было жрецов, ученость и невозмутимое спокойствие которых могли противостоять опьянению, свирепости и бесчинствам.
Надо полагать, что какие-то элементы этих варварских обычаев сохранились и в воспитании рыцарей: по крайней мере, в первые столетия Средневековья. Очевидно, что у истоков рыцарства стояло сообщество молодых посвященных из германских племен. Христианство повлияло на их воспитание позднее. Это влияние не прослеживается до тринадцатого века, в крайнем случае до двенадцатого, то есть за два или три столетия до Жиля де Рэ…
По-видимому, никаких точных сведений, ничего из того, о чем мы могли бы говорить с уверенностью, от упомянутых мною давних традиций не сохранилось. Но нельзя считать, будто от них ничего не осталось. Хмельная атмосфера насилия, непреодолимая склонность устрашать, должно быть, сохранялись еще долго. В целом архаические черты поведения по-прежнему преобладали над принципами рыцарства и чести; а эти черты в точности соответствуют особенностям жизни Жиля де Рэ.
В его жизни архаика сыграла еще большую роль, ведь он был наивен и столь же чужд разуму и расчетливости, сколь и мошенническим помыслам. На самом деле, на воспитание Жиля де Рэ повлияли лишь жестокость воина, которой, как и во времена германцев, сопутствовали невероятное мужество и неистовство дикого зверя, с одной стороны, и постоянные возлияния (обычно заканчивавшиеся, как мы видели, развратом, например, гомосексуальными опытами) — с другой. В ту эпоху подростки, сызмала приобретавшие дурные или жестокие наклонности, возможно, чувствовали поддержку традиции, даже если такое поведение было характерно лишь для узких групп. Впрочем, мне кажется, что некоторые из самых мерзостных их наклонностей могли развиваться и усугубляться в сообществе. Не могли наставить их на путь мудрости ни далекое прошлое, с которым была связана их жизнь, ни обязательная жестокая муштра, которой подвергались эти люди. Они всегда имели возможность безжалостно насиловать и крепостных слуг, и служанок своих родителей; вряд ли христианство сумело заметно обуздать их склонности: они обращали на человеческую жизнь не больше внимания, чем на жизнь животного.
Лишь впоследствии принципы куртуазной любви привели к исчезновению грубости из мира военных. Как и христианство, куртуазная любовь в какой-то мере противостояла насилию. Парадокс средневековья состоял в том, что военные люди не должны были говорить на языке силы, на языке битвы. Часто их речь становилась слащавой. Но мы не должны впасть в заблуждение: добродушие французов прошлого — это циничная ложь. Даже любовь к поэзии, которую якобы испытывали благородные рыцари XIV и XV веков, была во всех смыслах фальшивой: прежде всего, грансеньоры любили войну, их поведение мало отличалось от поведения германских
Привилегией германских воинов было чувствовать себя выше закона и, исходя из этого, действовать со всей жестокостью. Я не говорю, что всем благородным юношам было свойственно одно и то же исступленное отношение к жизни, — тем более склонность к гомосексуальности не была в традиции военных, — однако независимо от того, смягчились ли нравы этих молодых людей, умело владевших мечом или бердышом, их поведение, видимо, во многом было отталкивающим: у меня нет сомнений, что нередко кто-то из них почитал за честь показаться гнуснее всех остальных. Возможно, они и не совсем утратили человеческий облик, но были близки к этому, тем более что их гомосексуальность, даже утратив ритуальный характер, безусловно, способствовала такому перерождению.
Я счел возможным отнести пороки Жиля де Рэ ко всем тем диким выходкам и возлияниям, что были освящены традицией. Кроме того, у нас имеются сведения, пусть и не очень отчетливые, поясняющие, как в действительности формировались его пороки.
Я уже упоминал о показаниях Жиля де Рэ, согласно которым он «с самых юных лет цинично» совершал «множество неслыханных, ужасных преступлений». Я также цитировал и продолжение речи Жиля из материалов процесса: что в его преступлениях повинно «дурное воспитание, полученное им в детстве, приведшее к разнузданности, стремлению делать все, что нравится, и страсти к любым беззакониям». Исходя из этого, сложно утверждать что-то с определенностью. Следуя смутным свидетельствам (например, историям, рассказанным по случаю: «Сын того-то сделал то-то, а другой сделал что-то еще»), можно предположить, что в то время обычаи, связанные с насилием, или по крайней мере, с распутством в раннем возрасте, не исчезли. Однако в показаниях Жиля следует выделить два аспекта.
Прежде всего, в детстве внук (видимо, поддавшись дурному влиянию деда) тайком и самым разнузданным образом творил всевозможные беззакония, которые сходили ему с рук. Мы уже говорили, что когда в сентябре 1415 года умер его отец (за несколько месяцев до этого ушла из жизни и мать), ему было одиннадцать лет. Как бы то ни было, дед всегда предоставлял ему полную свободу действий. Но тут речь пока идет о предосудительных поступках, наверняка — о сексуальных извращениях, быть может, садистских, — но не о преступлениях.
Преступления сами по себе, «неслыханные, ужасные преступления», он совершил, когда «был еще совсем молод».
Здесь ничего более определенного мы уже сказать не можем.
В документах процесса присутствует противоречие относительно даты начала детоубийств.
Согласно обвинительному акту, все началось около 1426 года, за четырнадцать лет до процесса: заклинания демонов и убийства детей. Однако согласно признаниям подсудимого, которые согласуются с первыми показаниями родителей жертв, первые убийства произошли только после смерти деда, то есть в 1432 году.
В 1426 году он был еще совсем молод: ему двадцать два. Тогда же начинается и ле-манская кампания. С 1424 года Жиль начал требовать от деда, чтобы тот дал ему возможность распоряжаться всем его состоянием. В 1426 году, отправляясь на войну, он, помимо безусловной личной власти, обретает еще большую свободу.
Мы смогли бы выйти из затруднения, предположив, что «неслыханные и ужасные преступления» в первые годы его юности — не то же самое, что и убийства детей. В убийствах, начиная с 1432 года, должна была возникнуть некоторая последовательность, некая «установка»: те же способы, тот же порядок, а все чаще — и те же сообщники. Когда он «был еще совсем молод», никаких «неслыханных преступлений» скорее всего не было, если не считать заклинаний демонов и, быть может, зверских, жестоких выходок, которые в то время, видимо, были связаны с войной.
Было бы странно, если бы этот сластолюбец, которому доставляло столько удовольствия проливать кровь, не воспользовался войной, начиная с самой первой кампании.
Нельзя терять из виду ни того, что мы со всей определенностью знаем о Жиле де Рэ, ни того, что известно о войнах XV века.
Всегда следует помнить, что тогда, в эпоху непрекращающихся войн, сцены убийств в городах и объятые огнем деревни были своего рода банальностью. Грабеж был единственным средством прокормить ненасытную солдатню. В любом случае, очевидно, что война возбуждала алчность…
Мне не удастся точнее описать эти
Говоря об этой резне и о том, сколь привычна она была, мы можем сослаться на труд архиепископа Реймского, Ювенала де Юрсена (его «Послания» 1439 и 1440 годов). Прелат настаивает: подобные преступления были не только делом вражьих рук, но и «кое-кого из тех, кто именовал себя королем»; перед тем, как запасаться в деревне необходимой провизией, солдаты «хватали мужчин, женщин и маленьких детей, не разбирая ни пола, ни возраста, насилуя женщин и девочек; они убивали мужей и отцов в присутствии жен их и дочерей; они хватали кормилиц и оставляли грудных младенцев умирать, лишив их пропитания, они хватали беременных женщин, заковывали их в кандалы, и те разрешались от бремени прямо в кандалах, плод же их погибал некрещеным, затем они бросали женщин и детей в реку, хватали священников, иноков, церковных служек, работников, заковывали их различным способом и, истерзав таким образом, они их били, некоторые выживали, искалеченные, а кто-то лишался рассудка… Сажали… в темницу… в кандалы… оставляли… умирать с голоду в ямах, в мерзостных канавах, полных всякой нечисти. Многие умирали от этого. И одному Богу известно, каким мукам их подвергали! Одних поджаривали на огне; другим вырывали зубы, кого-то били тяжелыми палками и не отпускали до тех пор, пока они не отдавали столько денег, сколько и не было у них…».[16] Одного из капитанов Жиля де Рэ еще в 1439 году должны были повесить за подобные преступления. Известно, что после 1427 года у Жиля было, по-видимому, лишь несколько поводов поучаствовать самому в этих садистских вылазках; после первой кампании он сражался только дважды, сначала рядом с Жанной д'Арк, твердой противницей беззаконий; затем, в 1432 году, в Ланьи, где злодеяниям, вероятно, не было предела.
Впрочем, нет никаких доказательств того, что Жиль принимал участие в настоящей резне. Нам известно лишь, что в Люде он настаивал на повешении пленников французского происхождения, сражавшихся на стороне англичан и считавшихся изменниками родины. Возможно, другие капитаны, которые больше пеклись о деньгах, предпочли бы получить за них выкуп. Жиль и сам по-своему ценил деньги, однако ему не захотелось публично признавать это.
В любом случае, трудно поверить, что «неслыханные и ужасные преступления» во время войны 1427 года, когда он «был еще молод», не имели никакого отношения к беззакониям, которые вершили войска, проходя через какую-либо местность. Мы еще столкнемся с этим: вид человеческой крови и развороченных тел восхищал его. Позднее Жиля, вероятно, интересовали только особые жертвы — дети. Но его необычные пристрастия должны были проявиться раньше, в более грубой и непристойной обстановке. Жиль не стал бы говорить о преступлении, не будь он сам его жестоким соучастником, убийцей, имевшим вкус к жестокости. Трудно сказать наверняка, но можно считать это правдоподобным и вполне вероятным. Он безусловно мог бы говорить о преступлениях, имея в виду заклинания демонов: они, очевидно, начались именно в то время. Но были ли убийства, начавшиеся в 1432 году, первыми? Мне кажется, что Жиль сумел перейти от простой жестокости по отношению детям к их убийствам, поскольку успел пристраститься к крови.
Говоря о том времени (и имея в виду, очевидно, свою юность), он утверждает, что «в стремлении к наслаждению и по собственной воле творил всевозможные злодеяния»; кроме того, он «устремился в помыслах и намерениях своих к нечестивым поступкам, кои сотворил». Повод получить удовольствие от резни был слишком хорош. Позднее это стало сравнительно небезопасным, но во время военных кампаний жестокость не встречала никаких помех.
Исследование призрачной, необычайной жизни Рэ не исчерпывается описанием его сексуальных извращений; вместе с тем именно эта сторона его жизни наиболее известна. Мы узнаем о них как из показаний самого сира де Рэ, так и из свидетельств его прислуги. Материалы процесса изобилуют поразительными деталями. То, о чем мы обычно узнаем лишь крайне редко: вкусы, фантазии, капризы, пристрастия монстра — записывалось, причем обычно дважды, с кропотливостью, которая граничила с бесстыдством.
В 1432 году в каждой резиденции Рэ появилась комната, достойная жестоких фантазий де Сада, в которой удовольствие сливалось с судорогами умирающих. Была такая комната кошмаров и в огромном замке Шантосе. Не там ли умер его дед? Быть может, он протянул бы подольше? Убийства начались в год его смерти. Жиль в окружении своих приятелей тотчас же предался вожделению. Все было устроено так, что если ему хотелось убить, он делал это сам. В других случаях он просил об этом Гийома де Сийе или Роже де Бриквиля, своих родственников и приспешников, выходцев из благородных семей, разоренных войной. Часто Жиль убивал сам в присутствии Сийе и Бриквиля, но в случае необходимости один из этих грубых наемников брался за дело. Все они жили на содержании хозяина, хозяин платил, но, главное, они исполняли его желания.
Вначале эта компания предавалась всевозможным излишествам; они до отвала наедались изысканными кушаньями, напивались до беспамятства; притом сатрапы, скорее всего, никогда не оставляли Жиля в кровавом одиночестве.
После 1432 года замок Шантосе, по-видимому, был почти полностью предан забвению: его место очень быстро заняли дом Ла-Сюз в Нанте, замки Тиффож и Машкуль. Позднее сменились и участники празднеств; в тайны Жиля были посвящены новые люди. Вероятно, сначала это были певчие из капеллы — Андре Бюше из Ванна и Жан Россиньоль из Ла-Рошели, у которых были педерастичные ангельские голоса и которых Жиль сделал канониками в храме св. Илария в Пуатье[17]. Были еще Ике де Бремон и Робен Ромюляр (или «малыш Робен»), который, по-видимому, умер в конце 1439 года. Наконец, двое слуг, откликавшихся на имена Пуату и Анрие, также добрались до этих кровавых покоев. Других певчих, помоложе, которых хозяин отложил про запас, использовали в те дни, когда не было новых жертв; их, принужденных молчать, вероятно, не посвящали в тайны… Эти развратные обиталища — Машкуль и Тиффож — внушали ужас… Они внушали ужас, даже когда там было многолюдно. Забудем о легкомыслии колдунов, заклинавших дьявола, и священников, отправлявших богослужения, — они все равно внушали ужас… Эти крепости напоминали дьявольский капкан. Их двери закрывались за детьми, имевшими неосторожность просить милостыню у портала. Большую часть детей, принесенных в жертву, заманили именно в эту ловушку. Столь чудовищное беззаконие подсказывало худшее. Иногда он выбирал жертву сам, порой просил об этом Сийе и других. Как только ребенка вводили в комнату Жиля, события развивались стремительно. Взяв в руку свой «мужской член», Жиль «тер», «возбуждал» его или «прижимал» к животу жертвы, а потом засовывал ей между бедер. Он терся «о нутро… детей…, он услаждал себя и распалялся так, что семя его окольными путями не так, как должно, изливалось на животы детей оных». С каждым из детей Жиль достигал такого финала лишь один или два раза, после чего «он убивал… или приказывал убить их».
Но почти все оргии начинались с предварительных истязаний ребенка. Сперва устраивалось нечто вроде удушения: несчастных подводили к омерзительной конструкции. Жиль хотел «заглушить их крики», дабы они не были услышаны. «Порой он подвешивал их собственноручно, порой заставлял других подвешивать их за шею на веревках в покоях своих, на жердь или на крюк». С растянутой шеей им оставалось только хрипеть.
В этот момент можно было начать комедию. Жиль приказывал снять ребенка с крюков и опустить его вниз, затем ласкал и нежил его, уверяя, что не хотел ни «причинить ему зла», ни «поранить», что, напротив, он хотел с ним «развлечься». И если в конечном счете он все же заставлял ребенка замолчать, то потом овладевал жертвой, но надолго этим не удовлетворялся.
Получив жестокое удовольствие от жертвы, он убивал ее сам или руками своих слуг. Нередко Жиль переживал наивысшее наслаждение в момент смерти ребенка. Иногда он надрезал — или приказывал надрезать — вену на шее: когда начинала струиться кровь, Жиль испытывал оргазм. Иной раз ему хотелось, чтобы в решающий момент жертва изнемогала в ожидании смерти. Или же он приказывал обезглавить ее: тогда оргия продолжалась «до тех пор, пока тело еще оставалось теплым». Иногда, после того как ребенку отрубали голову, он садился на живот жертвы и наслаждался, глядя на то, как она умирает, он садился наискось, дабы лучше видеть последние содрогания.
Время от времени Рэ менял способы убийства. Вот что он сам говорит об этом: или Жиль, или его сообщники использовали «разные виды и способы пыток; иногда они отделяли голову от тела ножами, резаками и кинжалами, а иногда нещадно били детей по голове палками или другими тупыми предметами». Он уточняет, что к этим пыткам добавлялась казнь через повешение. На допросе слуга Пуату перечисляет способы убийства следующим образом: «Иногда отрубали или отрезали голову; иногда резали им горло или отрубали конечности, а иногда переламывали шею палками». Еще он говорит, что был «приготовленный для казни меч, который называют бракмаром[18]» (с. 238).
Но наш путь к вершинам зла еще не окончен.
Вот что нам известно от слуги Анрие. Жиль в его присутствии хвалился тем, что получает «от убийства… детей, от наблюдения за тем, как им отрубают головы и члены, как они слабеют, изнемогают и как льется их кровь, больше удовольствия, чем от плотской близости с ними» (с. 250). Так он провозгласил, задолго до маркиза де Сада, жизненный принцип погрязших во зле либертенов.
Известные нам сведения о поиске «самых красивых голов», сбивают с толку. Мы узнаем об этом от самого монстра: когда в конце дети уже лежали мертвыми, он обнимал их, «а у кого были самые красивые головы и члены, тех он отдавал на всеобщее обозрение, а затем приказывал безжалостно вскрыть тела их и наслаждался, глядя на их внутренние органы» (с. 207). Анрие, который, в отличие от второго слуги, помнит самые мелкие подробности, не обходит вниманием и такие безумства.
Он утверждает, что Жиль «наслаждался», глядя на отрезанные головы, показывал их ему, свидетелю, и Этьену Коррийо…, «вопрошая их, какая из указанных голов является красивейшей — отрубленная в тот самый момент или накануне, или та, что отрублена была позавчера, и ои нередко целовал голову, что доставляло ему еще большее удовольствие и наслаждение» (с. 250). В глазах Жиля человеческий род был всего лишь составной частью смутного вселенского сладострастия; все человечество было в его суверенном распоряжении, оно использовалось лишь для того, чтобы получить еще более изуверское удовольствие, а Жиль с каждым днем все больше погружался в эти зверства.
Нет на свете более патетической сексуальной исповеди, ведь в своем стремлении вселять ужас она доходит до предела.
От таких слов нельзя не содрогнуться.
В показаниях Жиля мы читаем: «И очень часто, когда дети умирали, он садился им на живот и наслаждался, наблюдая за тем, как это происходит, и
Наконец, чтобы возбудить свои чувства до предела, сир де Рэ напивался в доску и как сноп падал навзничь. Слуги убирали комнату, смывали кровь и пока хозяин спал сжигали труп в камине. Большие поленья и вязанки хвороста помогали быстро сжечь тело дотла. Они старательно уничтожали все предметы одежды, один за другим, опасаясь, по их словам, дурных запахов.
Весь ход празднества следовал заранее составленному распорядку: он не подчинялся порывам страсти. Предназначенное для того, чтобы потворствовать вожделению одного человека, оно проходило без угрызений совести: мальчиков и юношей от семи до двадцати лет убивали, как козлят.
Если перед нами и разыгрывалась трагедия, то не постоянно. Гораздо больше бросается в глаза равнодушие ее участников.
Они никогда не смогли бы постичь и пережить те чувства, которые в наши дни обрели столь непреложную значимость: ужас и безграничное возмущение… Для своего времени Жиль де Рэ был весьма влиятельной фигурой, а жизнь малолетних нищих, которым он резал глотки, стоила ненамного больше жизни козлят.
Нам трудно оценить дистанцию, отделявшую тогда высокопоставленного человека, которого состояние и знатное происхождение вознесли на вершину славы, от мелкого, ничтожного насекомого.
Прошло больше века, и в Венгрии одна дама начала убивать служанок, не испытывая, подобно детоубийце Жилю, никаких затруднений. Эта дама, Эржбет Батори, была из королевского рода; ее начали преследовать лишь после того, как она поддалась искушению и принялась убивать дочерей мелких дворян. У Жиля де Рэ поводы для беспокойства тоже появились лишь после длительных колебаний властей. Этому предшествовали несколько абсурдных оплошностей, которые совершил Рэ; вероятно, всеобщий ропот разросся наконец до таких масштабов, когда уже нельзя было просто закрывать на все глаза. Без друзей, без поддержки Жиль не мог избавиться от окружавшей его враждебности, все тяготило его. Но если бы он был искуснее и соблюдал меру в своих преступлениях, они не вызвали бы столь глубокого возмущения: в отсутствие иных причин все закрывали бы на них глаза.
Нельзя забывать о том, что́ отличает фигуру Жиля в этой кровавой драме в первую очередь: он не какой-то обычный человек, перед нами знатная особа; этот воин, этот людоед, насиловавший и убивавший маленьких детей, прежде всего, относится к привилегированному сословию. Однако привилегией было не только богатство Рэ. Уже само существование Жиля выделяет его из множества других людей, поражая наше воображение, излучая свет. Оно само по себе блистательно, хотя бы в силу самого факта его рождения; столь же блистательны роскошь и война.
Выдающаяся личность Рэ сама по себе есть власть, которая довлеет, соблазняет. Разумеется, нет ничего соблазнительного в том, что детям резали глотки. Но
Порой благородное происхождение Жиля неотделимо от темной стороны его личности; его орудием становится притягательная сила ночи и ночных кошмаров. Вспомним о германских гариях и о том, как они покрывали себя сажей, чтобы приблизиться к ужасам ночи. В жестокости присутствует двойной смысл соблазнения и устрашения. Благородный воин, грансеньор, тот, кто восхищает, — в то же время вселяет в души страх.
При этом Жиль де Рэ трепетал перед дьяволом. Однако дьявол завораживал его, ведь на самом деле Рэ пытался заключить союз с тем, кто вселял в него ужас. Сущность сверхъестественного мира, мира Бога или дьявола, состояла в благородстве или, если угодно, в суверенности, и этим потусторонний мир был близок Жилю. Существование Бога или дьявола имело лишь один смысл: тот, что благородный человек почитает за цель всего благородного мира, светлое или темное обаяние, которое в реальности напоминает прекраснейшие полотна, обольстительные и чарующие. Полотна эти могут изображать кровавые битвы или мучеников (сексуальные темы непременно затушевывались…). Но в любом случае ужас тесно связан с прелестью колдовских чар.
У сира де Рэ есть преимущество, по крайней мере, в этом плане. Он руководствовался тем внутренним импульсом (в его чистой форме), который состоит в стремлении подчинить деятельность людей обаянию избранных, их изысканным играм. Люди в их совокупности производят блага всех видов. Но в обществе XV века эти блага предназначены для привилегированного сословия, для тех, кто может вести разрушительные войны между собой, но подчиняет себе массы. Массам необходимо трудиться, чтобы избранные могли играть, даже если избранные, играя, истребят друг друга. Блага, в которых большинство видит лишь труд, для избранных есть не что иное, как игра. Они не замечают труда, воплощенного в благах как в продуктах этого труда, ибо благородный, избранный не трудится и не должен трудиться никогда.
Об этом часто забывают, однако самый принцип благородства, составляющий сущность его, есть отказ претерпевать унижение и бесчестье, которые оказываются неизбежным результатом труда!
Для общества прошлого труд постыден с фундаментальной точки зрения. Он — дело раба, крепостного, того, кто вместе с возможностью распоряжаться самим собой потерял и честь; свободный же человек смог бы работать, лишь впав в ничтожество.
Это связано с тем, что сам труд не содержит в себе никакого особого интереса, он — подчиненная, служебная деятельность, направленная на нечто, лежащее вне ее самой. Тот, кто хочет избежать этой подчиненной жизни, в сущности не может работать. Ему нужно играть. Ему, как ребенку, необходимо спокойно развлекаться; ведь освободившись от своих занятий, ребенок развлекается. Но взрослый не может, подобно ребенку, развлекаться, если он не занимает привилегированного положения. Те, у кого нет привилегий, вынуждены опускаться до труда. Напротив, избранным следует воевать. Подобно тому, как неизбранный вынужден трудиться, избранный должен воевать.
Война сама по себе обладает привилегией: она и есть игра. Она не похожа на иные виды деятельности, смысл которых состоит лишь в расчете на результат. Конечно, верно и то, что войну можно рассматривать с точки зрения пользы: если город или страна подвергаются нападению, их следует защищать. Но в отсутствие воинственных стран или городов, которые без всякой необходимости тревожат своих соседей, люди могли бы избежать распри. Изначально война представляет собой результат деятельного беспокойства, даже если в действительности она зачастую становится неизбежным следствием обнищания какой-нибудь местности, жители которой должны искать себе пропитание, чтобы выжить.
Чаще всего зачинщики войн вели их неистово и необузданно. Вот почему долгое время война могла казаться игрой. Страшной, но все же игрой.
В эпоху Жиля де Рэ война была все еще господской игрой. Разоряя население, эта игра превозносила и вдохновляла избранных. Для них она была наделена
Что еще нам остается сделать, кроме как уклониться, ускользнуть от столь нелепого вопроса?
Но мы должны продолжать наше парадоксальное исследование, посвященное тем проблемам, которые перед Жилем де Рэ ставили жизнь и действительность его эпохи…
Жиль де Рэ жил в привилегированном мире военных, но нам не следует забывать и о том, что ситуация тогда менялась. В глазах Жиля война — это действительно игра. Но такое видение мира перестает разделяться большинством привилегированного сословия и оттого все менее и менее соответствует реальному положению дел. Война все чаще делается всеобщей бедой; в то же время она есть
Однако на самом деле какие-то элементы игры, той игры, которой является война по сути своей, оставались. Строго говоря, что-то от нее осталось и по сей день. Но дисциплина, жесткие директивы и рациональное управление придали войне тот глубоко рассудочный характер, который заставил забыть о затянувшемся противостоянии игры и разума, а затем, по ходу дела, — и о том, что война начинает отделяться от неистовства и беспощадности отдельного человека (которые были ее истиной, ее глубинной сутью), дабы превознести холодный разум.
События развивались медленно: не было резкого перехода к тому колоссальному натиску современной армии, который с течением времени подавил беспощадную игру насилия, преображавшую войну. Но со смертью Жанны д'Арк Жиль де Рэ, пожизненный маршал Франции, уже не чувствовал себя на своем месте в армии, которая неизбежно должна была стать регулярной. С той поры, как в 1434 году коннетабль Ришмон одержал верх над Латремуем, возник зародыш королевской администрации, ставший в 1439 году Генеральными Штатами Орлеана.
В 1434 году Жиль де Рэ все еще обладал титулом маршала Франции. Но после опалы Латремуя он уже не имел никакого авторитета. Жиль был «галантным рыцарем шпаги», умел брать штурмом крепости, выстраивать в ряд великолепных лошадей и превосходных рыцарей. Он умел пить, и похождения его, похоже, отличались невероятной разнузданностью. Но прежде всего он любил битвы и рядом с Жанной д'Арк покрыл свое имя славой в Турели, в Пате и даже после смерти этой великой героини, в 1432 году в Ланьи.
Поскольку возникало организованное управление армией и ни один интриган не мог уже обеспечить Жилю благосклонность короля, его военная доблесть внезапно лишилась смысла. Он становится неадекватным, и с тех пор существование Жиля, его состояние духа и его действия не соответствуют больше новым потребностям.
Начиная с 1432 года, с того дня, когда Жиль де Рэ целиком предался своему наваждению и начал резать детей, он — всего лишь жалкое недоразумение. Все спутывается, становится беспорядочным. В августе 1432 года в Ланьи он все еще славный военачальник. Его дед умирает в ноябре. Исчезновение этой грубой силы должно было освободить его, принести ему облегчение и вместе с тем растлить окончательно. По-видимому, он плохо переносил слишком всеобъемлющую, внезапно обретенную свободу богатство, ставшее головокружительным. Следующим летом попадает в опалу Латремуй. Трудно представить себе, чтобы Рэ легко это перенес. Я говорил о его ребяческой глупости… Но то, что я сказал об игре, в которую он играл, позволяет увидеть, что он ею жил и что игра для него не отличалась от жизни. Эта потеря должна была стать для него еще болезненнее, поскольку незадолго до нее он предался ужасным, отвратительным порокам…
Я говорил о его инфантильности. В конечном счете, именно в этих инфантильных повадках — самым безумным, невероятным образом, — он сумел воплотить тот феодальный дух, который во всех своих проявлениях был преемником игрищ
В трагедии Жиля де Рэ с самого начала различимы подавление и удушье. Речь здесь не идет о том, чтобы восхищаться этим несчастным или сострадать ему. Но трагедия произошла тогда, когда условия, от которых зависела жизнь привилегированного сословия, исчезли. Исчезло то, чем жил феодальный мир. Удушье, о котором я говорю, становится невыносимым. В то же время в замках появился запах смерти. В башнях Шантосе и Машкуля высыхали или разлагались трупы (с. 100–103). Эти замки представляли собой огромные сооружения из камня, внутри которых, вероятно, находились недоступные или почти недоступные тайники, идеально подходившие под склепы. Крепости были зримыми символами — или алтарями — старинных феодальных войн, богами которых все еще оставались наши сеньоры. Эти войны требовали опьянения, сумасшествия, исступленности от тех, кто посвятил им себя с рождения. Война бросала на приступ, а порою душила мрачными, неотвязными мыслями. Игра, олицетворенная этими замками, должна была быть сыграна до конца: обладателям и обитателям крепостей нелегко было отделаться от своего имущества. Они смогли бы это сделать, если бы сумели отвергнуть дух, воплотившийся в крепостных стенах. Тот, кто, подобно Краону, удачно действовал в собственных интересах, распоряжаясь своим состоянием при помощи расчета и буржуазной алчности, мог, если бы пожелал, выйти из игры. Но тот, над кем властвует интерес, уже преступил черту: он вовлечен в некий труд, он порабощен. Напротив, Жиль де Рэ со всей страстью шел наперекор событиям, упрямился, упорствовал до конца.
Падение Жиля де Рэ отличалось похоронным великолепием.
Его преследует неотвязная мысль о смерти; мало-помалу этот человек погружается в загробное одиночество, погрязнув в злодеяниях, наедине со своей гомосексуальностью; посреди этой глубокой тишины его преследуют лица мертвых детей, которых он оскверняет омерзительным поцелуем.
Посреди таких декораций — замков и могил — падение Жиля де Рэ обретает черты театрализованной галлюцинации.
Мы не можем судить о душевном состоянии этого монстра.
Но именно эту комнату, где на него пристально смотрели отрезанные детские головы, он однажды утром вдруг решился покинуть и пойти по деревенским улицам — улицам Машкуля и Тиффожа.
Можно ли придумать для долгой, невыносимо долгой галлюцинации более тяжкую истину?
Фигура Жиля де Рэ связана с этим трагическим видением. Оно имеет отношение к окончательной его опале после падения Латремуя.