Затих говор. Ждал кузнец, что дым и пламень хлынут в кузню, задушат его, как зверя в клетке. Гремел он молотом, торопился по привычке закончить работу. В стене зашевелились камни, выпал один, другой, образовалась дыра, но лом ковырял еще и дыра ширилась.
«Ловушку делают, пусть, через нее я и уйду», — думал кузнец.
Еще несколько минут молчания, потом окрик стражника:
— Сдаешься?
Кузнец не ответил.
— Сдавайся. Все равно возьмем. Хуже будет.
— Молчи, грязная душа, заткни глотку! — Еще крепче сжал Флегонт-младший полосу, которая светилась белым огнем, мелкие искры прыгали от нее.
Стражник поджег хворост, туча черного дыма и пламени охватила кузню. Стоял Флегонт, видел перед собой дыру, в которую тянулся к нему жадными языками пламень, едкий дым перехватывал горло.
Метнулся Флегонт в один угол, затем в другой, завертелся вокруг наковальни, точно под его ногами был не земляной пол, а горячий горн, застонал по-звериному и кинулся в дыру. Разорвал чем-то острым свою кожаную одежду, зашиб о каменные стены плечи, глотнул дыму и охмелел. Завертелись перед его глазами горы, Гостеприимный стан, разбитая дорога. Остановился он, чтобы перемочь головокружение, а народ тянет перед ним колючую проволоку, поднимает на него веревочные путы и петли. Кинулся кузнец вбок, задел ногой проволоку и упал. Выскользнула из рук железная полоса. Навалились на него стражники и доброхоты — ни встать, ни шевельнуться. Связали и положили кузнеца на грязную приисковую тележонку.
Когда тележонка тронулась, из толпы подскочил к ней приисковый паренек-весельчак Юшка Соловей, крикнул:
— Прощай, меньшак Флегонт, не поминай лихом! — и захохотал непривычно, совсем не весело.
Многим не по себе стало от этого хохота. Женщины захватились фартуками и завыли, мужики поникли головами. Связанный Флегонт вдруг приподнялся и плюнул. Плюнул молча и отвернулся.
Стражник ударил лошадь вожжой, запылила телега, и пыль закутала ее непроглядным облаком. Остался народ пристыженный и оплеванный, каждый мучительно думал: «Пусть бы проклял, обругал — легче б было, а то всего только плюнул!»
А Флегонт думал свое: «И плевка не стоят, не народ, а сопли. Разотрет его своими сапожищами начальство, смешает с грязью».
Опустела кузня, умолкли наковальня и молот, потух горн. Немного простояла она и, покинутая, мертвая, недолго была укором Гостеприимному стану, развалили, разнесли ее по камешку.
— Пусть не торчит, скорее позабудем.
— Невинного ведь. Не простится нам это, — каялись все — и те, что помогали брать кузнеца, и те, что не заступились за него. — Такие дела не прощаются.
2. БЕЛОГОЛОВЫЙ
Меньшака Флегонта увезли в город и посадили в одиночную камеру уездной тюрьмы.
Устроив братца на казенные — тюремные — харчи, — Флегонт-старший злорадно подумал:
«Так и надо с энтакими, с выскочками. — Но тут же осадил себя: — Не торопись. Вот когда вернется братан, тогда видно будет, кому радоваться, кому плакать. Вдвоем нам не жить, земля тесна. Если одному на ней, то другому в ней. Може, и не совсем так, но, во всяком случае, чтоб не видно и не слышно друг друга». И Флегонт-старший решил закатать младшего в такие края на всю жизнь.
Первый донос сгоряча он написал сам. Затем начал действовать хитрей, через два «з» — золото и закон. Трех доносчиков купил из приисковых пьянчужек. Получилось, что Флегонта-младшего осуждает не только брат по пристрастию, но и народ без всякого пристрастия. Потом старший брат зачастил в судебные заведения города, ловил всех, от сторожа до начальника, и горячо хлопотал о «снисхождении» к младшему. Он ведь по молодости, по глупости вожжался с беглыми каторжниками. Ничего серьезного не было. Судить тут не за что. А выпороть полезно: не водись со всяким. Родители мало пороли.
Потом доносчик напоминал, что с год назад кто-то обстрелял казарму приисковой охраны и скрылся так ловко — до сих дней не могут дознаться, кто же он.
— Ну-ну!.. — обычно торопили тут доносчика. Этот случай нераскрытого преступления был известен и очень неприятен всей судебной службе уезда.
— В народе поговаривают, что это натворил мой братан. Но я не верю. Он и стрелять-то не умеет. Вы уж не пришивайте ему это дело.
В благодарность за отнятое время Флегонт расплачивался золотом, кому сыпал прямо в руку, кому — «невидимо» — в карман. Неизвестно, с каким чувством принимались эти взятки, но обратно никто не вернул.
Наветы и золото Флегонта сработали именно так, как хотел доносчик, — широко утвердилось мнение, что Флегонт-младший опасный преступник.
Доносчик восторгался:
— Закон что дышло, куда повернул, туда и вышло. А главный капитан, рулевой этого дышла — золото.
Кузнеца вызвали в суд, зачитали обвинительный акт: систематически, многократно укрывал беглых каторжников, обстрелял казарму приисковой охраны, оказал вооруженное сопротивление во время ареста.
До этого момента кузнец думал, что все кончится по-иному — его подержат в тюряге, поморят голодом, покормят им клопов, затем устроят ему «пятый угол». Лётные рассказывали, как делается это, — явятся в камеру четыре здоровенных охранника, встанут по углам и скомандуют: «Подсудимый, марш в свой, в пятый угол!» — «Здесь нет такого!» — «Ищи, скотина!» И закатят либо тумака кулаком, либо пинка сапогом. Отшатнется узник в сторону, а там влепят из другого угла. Так — с покриками: «Не лезь в чужой, ищи пятый! Пятый! Пятый!» — измолотят его до полусмерти и после этого костолома выбросят ночью за тюремные ворота — хоть живи, хоть подыхай.
А надвигалось совсем иное. Кузнец еще раз глянул на судей. Их было трое. Они сидели за зеленым столом, все гладко причесанные, одетые в черное, сидели тихо, чинно, без подвижки, вроде мертвецов.
«Какие они обкатанные», — подумалось кузнецу, и вспомнилась долина речки Болтунок, где среди песков во множестве валялись камни-окатыши, как называли там валунник. И ему ярко представилась картина — троица каменно бездушных валунов-судей толкает его по дебрям и хлябям через всю Сибирь на каторгу.
Отгоняя это наваждение, Флегонт сознательно, нарочито сильно вздрогнул и крутанул головой, потом сказал с нажимом, будто стукнул молотом о наковальню:
— Весь обвинительный акт — брёх.
— Подсудимый, не забывайтесь! — строго сказал председатель. Помолчав, спросил: — Ваша фамилия?
— Звонарев.
— Имя?
— Нету.
— Как так?! — Председатель, самый обкатанный из троих — у него было пухлое, бритое лицо, лысая голова, толстое брюхо, — заорал совсем не обкатанным, скрипучим голосом: — Игра в непомнящего?.. Ты брось эти штучки! Захотел березовой каши? И получишь! У нас это быстро. Розги всегда наготове. Мы эти игрушки применяем. И нередко. Да-с, нередко! Непомнящих и без тебя довольно бродит.
— Я без игрушек, я серьезно говорю: было имя Флегонт. А больше носить его не хочу, не буду.
— Почему?
— Подлое. Слышать его не могу.
— Нормальное христианское имя. Чем оно претит тебе?
— Проклятое.
— Это каким же образом?
— Я проклял.
— За что?
— У меня есть брат, тоже Флегонт. Он предал, оклеветал меня, я здесь по его милости. Будь он проклят!
— Вместе с именем?
— Да.
— Но имя тут не виновато, и мы оставим его.
— А я не буду носить, переменю.
— Ничего не выйдет. Имя дают при крещении, а крестят только один раз.
— Переменю сам, без крещения, без попа. На Урале есть такие, все делают сами, без попов. И зовутся беспоповцами.
Судьи поморщились: у них бывали неприятные стычки с этими сектантами.
— Зовись как хочешь, как тебе любо, но для нас, для закона, по этому делу, — председатель хлопнул ладонью по бумагам, — останешься Флегонтом. К нам поступили данные, что ты, Флегонт Звонарев, укрывал беглых каторжников.
— Что значит укрывал? — спросил кузнец.
— Давал им ночлег, прятал их.
— Прятать у меня некуда. Ночевать пускал.
— Много, часто?
— А сколь стукнется.
— Всех без разбора — и каторжан, и убийц, и воров?
— Не мое дело разбираться, кто каков. Всех сотворил бог, убийство, воровство допускает он же, пусть он и разбирается.
— А твое дело какое?
— Бездомного приютить, голодного накормить.
— Не спрашивая, кто он?
— Да, всякого. У нас так принято. Откажи я в куске хлеба или в ночевке хоть кому, меня весь народ осудит, за меня ни одна порядочная девка не пойдет замуж. Ты прогуляйся ночью по Уралу, загляни в баньку, в хлевушки, в оконца, куда вывешивают одежонку и кладут хлеб для бездомных, и увидишь, что весь народ помогает им.
— Положим, не весь. Я вот без спросу, дуром никого не пускаю к себе.
— Ты не народ, ты — власть, у тебя душа другая.
— Какая же?
— Бумажная.
Тут разговор споткнулся. И судья поопасился продолжать о власти и народе — не поскользнуться бы на этом, как на льду, — и кузнец решил придержать свое, хоть и твердое, мнение, что наибольшие враги российским народам не соседи, с которыми бывали войны, а домашние царские власти, судьи.
Откашлявшись, чиновник продолжал допрос:
— Грамотный? Много читаешь?
— Кончил три класса. Читать некогда. Кое-чего понабрался от этих самых ночлежников, за которых вы меня тягаете. — И Флегонт благодарно заговорил о бездомных: — Захаживали и ученые, и бывалые, и видалые. Они все-все знают: и страны, и народы, и что было, и что ждет нас. Интересней всякой книги. И всё умеют. От них и в кузнечном деле я сильно подвинулся.
— Да, тоже университет, — не то подсмеиваясь, не то завидуя, процедил председатель. — Но довольно об этом, перейдем к другому. Зачем ты обстрелял казарму?
— У меня и ружья не бывало.
— Можно из чужого.
— Никакого никогда не бывало в руках. У меня всего орудия один молот. Говорю, ваш обвинительный акт брехня. Беглых я не укрывал, а принимал, жили они у меня открыто, наравне с заказчиками. В казарму не стрелял. При аресте сопротивлялся, верно, но не оружием. И никого не тронул. А надо бы. Не лезь в чужой дом нахрапом. Я сказал все.
Судьи удалились на совещание. Кузнец Флегонт произвел на них сильное впечатление. Огромный, узловато-костлявый, заскорузлый, в кожаной дыроватой одежде, перемазанный сажей, все еще такой, каким привезли в тюрьму, — там его не выводили ни гулять, ни умыться, — он показался им вроде пещерного жителя, из которого вскорости неизбежно получится опаснейший бунтарь. Все они согласились, что надо загодя избавить от такого человека существующий порядок, а вместе и свое благополучие. Приговорили Флегонта к десяти годам каторги на острове Сахалин с последующим после отбытия ее пожизненным поселением там же.
«Убегу, — решил кузнец. — Умру, но там не останусь!»
«Убегу» стало у него постоянным, словно «тик-так» в заведенных часах. После объявления приговора ему надели ручные кандалы, затем отвели под усиленным до четырех человек конвоем обратно в тюрьму. Там снова заперли в одиночку. А в нем наперекор всему громче и громче звучало: «Убегу, убегу!» Порой ему казалось, что эта невысказанная, тайная мысль слышна всем посторонним.
Через несколько дней кузнеца расковали и перевели в общую камеру. Там он узнал, что его наручники и одиночка потребовались для другого заключенного, более опасного, чем он.
С переводом в общую камеру мысль убежать стала еще нетерпеливей, постоянно толкала Флегонта на разговоры об этом. Но охотников разговаривать не было, все отмахивались: рано заговорил, парень, рано, сперва надо побегать. А если кто и замышлял побег, то держал в тайне. Добился Флегонт только того, что потерял доверие охраны и ему снова надели наручники.
К концу лета набралась приговоренных на каторгу в далекую Сибирь большая партия, и ее отправили в трех арестантских вагонах. Ехали медленно. Вагоны прицепляли то к товарным поездам, то к самым тихоходным из пассажирских, то отцепляли совсем и подолгу держали в тупиках.
Потом, уже на краю Сибири, арестантов пересадили на пароход, который и доставил их на остров Сахалин.
За весь этот далекий путь для Флегонта не выпало счастливого мгновения убежать. Даже разговор о побеге удался только однажды. По дороге Флегонт сдружился с пареньком, приговоренным к ссылке на поселение. Он понравился кузнецу безграничной откровенностью, с какой рассказывал о своей жизни.
— По имени я Иван. А все Иваны либо полные дураки, либо с придурью. Так вот я сдуру, смолоду втрескался восемнадцати лет в Маньку еще моложе. Она тоже втрескалась в меня. Ну, встречаемся, ну, целуемся, ну, охота и дальше… А нельзя, сперва надо под венец. Ну, припали оба к родителям, всяк к своим: благословите на семейную жизнь, на совет да любовь. Меня отец благословил такой зуботычиной, что кровь брызнула, а Маньку тем же годом просватали за другого, за богатого.
Трудно стало нам видаться. Но недаром поется: «Ванька с Манькой так слюбились — по морозу босиком чмокаться сходились». И решили убежать, если родители не благословят. Я опять к своим в ноги. Подумали они и говорят: «Ладно, женись, ты не девка, тебе терять нечего». А Маньку — ни в какую: ты уже просватана, запродана, калым за тебя получен и почти весь израсходован.
Манька примолкла, но я свое делаю. Когда ее повезли в церковь, под венец, я с дружками остановил свадебный поезд. Ну, получилась драка. Я все-таки отбил Маньку. Но по пути поломал кой-кому ребра. Меня представили в суд за разбой, и вот качу на Сахалин.
— А дальше как, бежать? — спросил Флегонт.
— Куда? Зачем? — изумился Ванька.
— Домой, к невесте.
— Не надо. Мое счастье едет со мной, в этом же поезде.
Спустя недолго, Иван познакомил Флегонта со своей невестой, которая где рублями, а где слезами добывала возможность следовать за женихом, добывала свидания с ним.
И арестанты, и охрана поголовно все знали эту пару. Он мужланистый, она бабистая, оба по-деревенски краснощекие, круглолицые, большерукие, загорелые, выглядели братом и сестрой. И только особая нежность взглядов, слов — всего общения — выдавала, что они близки не родством, а любовью. Им дали общее прозвище — Иван да Марья и, кроме того, отдельные: ему — Ванька Корень, ей — Манька Цвет.
— И что собираетесь делать на Сахалине? — поинтересовался Флегонт.
— А чо и на Урале — пахать, сеять… Я ж осужден в поселенцы. Земля, сказывают, там есть, дожжи бывают, трава растет. Мужику ничего больше не надо.