Вопрос: Где находится ваш брат Григорий?
Ответ: Мой брат Григорий находится на излечении в Одесском доме умалишенных.
Вопрос: На почве чего он заболел?
Ответ: Он — жертва интервенции.
Вопрос: В чем это выразилось?
Ответ: В 1918 или 1919 г. брат Григорий был в Крыму мобилизован в белую армию генерала Врангеля, в рядах которой он прослужил полтора года. На почве пережитых ужасов, в процессе этой службы он сошел с ума.
Вопрос: Следовательно, ваш брат Григорий, «жертва интервенции», был попросту врангелевским белогвардейцем?
Ответ: Да, это так. Однако я хочу подчеркнуть, что лично моя политическая биография совершенно безупречна.
Вопрос: Ваша хамелеоновская «безупречность» будет разоблачена. Следствию известно, что в своей биографии вы скрыли от органов НКВД факт своей шулерской деятельности.
Ответ: Да, это я признаю. До 1920 г я систематически занимался шулерством в картежной игре и на эти средства существовал, однако все остальное в сообщенной мною автобиографии полностью соответствует действительности…
Вопрос: Для каких целей вы вводили органы НКВД в заблуждение?
Ответ: Я это делал из карьеристских целей.
Вопрос: Неправда. Вы систематически обманывали наши органы не из карьеристских, а из антисоветских враждебных побуждений.
Ответ: Я прошу следствие мне верить, что разоблаченные вами факты обмана мною органов НКВД диктовались только моим личным карьеризмом, а не антисоветской враждебностью.
Вопрос: В Харькове вы когда-либо работали?
Ответ: Нет.
Вопрос: На каком основании вы в своих автобиографических документах пишете, что с ноября 1921 г. и по июль 1922 г. вы якобы работали в Харькове в ИНО ВУЧК?
Ответ: В 1921 г. ко мне в Одессу приехал из Харькова работник ИНО для переговоров о посылке меня за рубеж. На этом основании я ошибочно считал себя секретным уполномоченным. Сейчас мне ясно, что в такой формулировке я о себе не имел права писать.
Вопрос: Не в формулировке дело, а в сущности вашего систематического обмана в антисоветских целях органов Наркомвнудела. В Киеве вы когда-либо работали?
Ответ: Нет.
Вопрос: Почему же в своих автобиографических документах пишете, что с июня 1922 г. по март 1923 г. вы якобы работали в Киеве в ИНО ПП ОГПУ?
Ответ: В 1922 г. ко мне в Одессу приезжал из Киева работник ИНО для переговоров об организации систематических перебросок людей в Румынию, поэтому я написал, что являлся начальником переправ румграницы ИНО ПП ОГПУ — Киев.
Вопрос: Но ведь вы-то начальником переправ не были, в Киеве не работали, да и ПП ОГПУ было в то время не в Киеве, а в Харькове.
Ответ: Да, я, конечно, так писать о себе не имел права.
Вопрос: Значит, это ложь, обман?
Ответ: Да…
Вопрос: Обвиняемый Чоклин, легенда о вашем «советском патриотизме» разоблачена. Дайте следствию показания по существу предъявленного вам обвинения.
Ответ: Агентом иностранной разведки я никогда не был».(2).
Изя прекрасно понимал, что если «сознается» в шпионаже, то его расстреляют. Потому и стоял на своем до конца. Долго с ним возились — чуть не целый год. Наконец, обвинили в том, что «он в 1921 г. нелегально перешел госграницу из Румынии в СССР и сообщил органам б. ОГПУ ряд вымышленных фактов о военно-морском флоте Румынии, а также систематическом обмане органов ОГПУ-НКВД (куда обвиняемый Чоклин в 1924 г. проник на службу), в приписывании себе вымышленных революционных заслуг и сокрытии своего и своих родственников антисоветского прошлого»(3).
Особое совещание при НКВД СССР постановило заключить его в концлагерь на три года, поскольку он — шулер и социально опасный элемент…
Эх, не в той стране взялся играть в азартные игры Изя Чоклин: в конце концов его карта тоже оказалась битой.
ЭНТУЗИАСТ
Нам ли стоять на месте?
В своих дерзаниях всегда мы правы.
Хоть и утонул Чапай в бурливой Урал-реке, застигнутый Казацкой пулей, хоть и изрубили на куски его штабных во Лбищенске, а слава про 25 стрелковую дивизию все же была неувядаемой: вставали новые бойцы под легендарные знамена. Молодой комиссар хлебопекарен Туркестанского фронта Наум Голуб тоже запросился к чапаевцам: покидали они страшные уральские степи, шли с белополяками сражаться.
Весной 1920 года маршал Пилсудский возмечтал о границах древней Речи Посполитой: Антанта ему оружие подбросила, Петлюра в союзники записался. А большевикам подмоги ждать неоткуда — одна надежда на русских, каковых только вчера натравливали друг на друга. И возопили они:
«Стань на стражу, русский народ!.. Русский народ, прошли те времена, когда ты был чужим в своем собственном отечестве. Теперь ты хозяин в своем собственном доме, и всякий ущерб государственному интересу больно задевает тебя самого… Народ, спасай свое отечество, которому угрожает коварный и беспощадный враг! Сотри его с лица земли! И тогда ты вернешься к мирному труду!»
Это когда для нас Россия чужой была? На Куликовом поле, под Полтавой, при Бородино? Неправда. Однако так уж повелось в последнее время у нашего ненашего правительства: как враг у ворот, так стань на стражу народ, а как мир да благодать, так пинков не сосчитать: мы-де и темные, и ленивые, и вкалывать задаром на чужого дядю не хотим. Ладно, все впереди.
Красная конница сокрушила войска Пилсудского: не выручили ни инструктора французские, ни пулеметы английские, ни обучка на немецкий манер. Из Житомира польский гарнизон едва-едва ноги унес. Под Киевом развернулся бой: Науму Голубу пришлось нюхнуть пороху, хоть и числился начальником экспедиции при политотделе Чапаевской дивизии — тыловиком то бишь. А захватили эшелоны вражеские — там и кони холеные, и обмундирование добротное, и оружие иностранное, маслом смазанное. Драпал Пилсудский прытко.
Голуб после Киевской баталии тяжко заболел. Отлежавшись в 838 полевом запасном госпитале, подался новую власть в украинских селах устанавливать: драл на майданах глотку, из бедняков советы сколачивал. И чудилось: большевик он несгибаемый, железный — куда партия пошлет, туда и пойдет.
Его потом куда только ни посылали. Демобилизовался из Красной Армии — тут же Саратовский губком ВКП(б) направил в тракторный отряд комиссарить, затем — страховыми кассами заведовать, затем — на текстильно-ткацую фабрику директорствовать. С любым поручением справлялся, нигде загвоздки не было.
А в 1930 году поехал на раскулачку в тот самый Пугачевский район, откуда двинулась когда-то на колчаковцев буйная ватага, предводительствуемая Чапаем. И шманал бывший чапаевец по избам, и объявлял принародно мужиков-трудолюбцев «внутренними врагами», и сажал ревущих баб с детишками на подводы — отправлял на край земли, на верную смерть от стыни и бескормицы.
Неужто ни разу не екнуло сердце? Неужто не вспомнилась родная халупа на окраине Вилейки, жалкие отцовы копейки, ночевки на казенной скамейке? Сам ведь писал в автобиографии про нищую юность свою: «скитался я долгое время, ночуя на скамьях в садах и скверах г. Вильно. Единственным питанием было фунт черного хлеба и соленый огурец»(1).
А может, смотрел вослед печальному крестьянскому поезду и злорадствовал: вот я страдал при царизме три месяца, теперь и вы пострадайте. По крайней мере, эту раскулачку считал своей особой заслугой, хвастался: «под моим руководством было раскулачено и выслано в далекие края несколько сот кулацких семейств»(2).
Характерно: что ни делал Голуб в своей жизни, делал с какой-то одержимостью и уверенностью непоколебимой: всегда он прав, все ему позволяется, потому что нынче его власть пришла, его время настало, перед ним столбовая дорога раскинулась.
В Саратовский университет поступил — учился напористо: денно и нощно долбил «Технологию дерева» и «ленинизм в связи с историей ВКП(б)». Готовился стать лесным инженером.
Что ж, «топорная» наука ему после учебы пригодилась: вместо ленинградского завода «Пионер» распределили Наума Абрамовича Голуба в органы госбезопасности, а там тогда таким принципом руководствовались: «лес рубят — щепки летят». Не растекаясь мыслию по древу, засучил Голуб рукава и заработал с огоньком:
«Для этого экзекутора не было никаких законов, никаких святынь, никаких истин и ценностей. Понадобится пытка, готова пытка, понадобится издевательство, готово издевательство, арест, обман, шантаж, фокус, все средства годны, все хороши. Ничего не гнушался этот подлый человек. Утрируя приказы и законы, он по существу превращал их в атрибуты своего властолюбия с тем, чтобы только сохранить свой престиж. Он забывал, что работает не с манекенами, а с живыми людьми»(3).
От Голубовского энтузиазма порою даже начальство обалдевало. Сетовало: «несколько увлекающийся работник, иногда в мелочах видит большие дела, приходится одергивать».
Куда там! Будучи начальником восточного отделения контрразведывательного отдела в Ленинградском УНКВД, собирал подчиненных и устраивал раздрай с матерщинкой: «все, кого мы арестовываем — это жуткие шпики и антисоветчики, а поэтому жмите из них, сволочей, все, пусть у них кости трещат»(4). И трещали косточки — русские, еврейские, латышские, корейские.
Нельзя сказать, что. Голуб совсем каким-то дремучим зверем был. Иной раз и образованность университетскую демонстрировал. Как-то арестовал целую кучу китайцев, а они по-русски ни бельмеса: в протоколах чудными иероглифами подписываются. Непорядок! — любая проверка уличит в несуразице, накрутит хвост. Кумекал Наум Абрамович, кумекал, да и решил тюремный ликбез организовать: даешь грамоту трудящимся Востока! Заделались палачи учителями — быстро обучили арестантов кириллице: твоя пиши хорошо, моя бью мало-мало…
Еще Голуб страсть как любил с ученым человеком побеседовать, особенно по вопросам международных отношений. Залучил в Большой дом знаменитого востоковеда Николая Конрада: тот обвинялся в том, что шпионит на страну восходящего солнца, якшается с чужеземцами и женат на японке. Конрад заспорил, что никакой он не шпион, общается с зарубежными гостями по научной и общественной надобности, жена у него еврейка, а японкой является супруга Николая Невского, единственного в России специалиста по расшифровке тунгутской письменности, открытой в Харокото путешественником Козловым.
Тогда оппонент, видя свою несостоятельность, пригрозил неуступчивому Конраду — ежели не согласны со мной, то вздерну вас на веревках к потолку, отобью легкие и почки, поколочу так, что сможете «только в крови ползать по полу»(5). Ясно, в чью пользу сей ученый спор закончился. Подобным образом победил и в «дискуссии» с поэтом Николаем Олейниковым.
Но порою терпел Голуб поражение: это когда такой же фанатик, как и он сам, попадался, вроде профессора Шами.
По разумению нашего голубчика, за этим профессором много всяких грехов водилось. Во-первых, в 1913 году он слушал лекции в Сорбонне, жил у своего брата — художника Иосифа Тепера — и был завсегдатаем «Ротонды» и прочих забегаловок, где веселились парижские вольнодумцы. Во-вторых, в смутное время числился левым эсером и железным бойцом частей особого назначения, за что ненадолго арестовывался деникинцами. А дальше — еще аховей.
Когда на шестой части света пролетарская революция восторжествовала, ринулся таковую же в других частях устраивать, а поскольку мать и другой брат — Шая — обретались в Палестине, то перво-наперво замыслил их осчастливить. На земле обетованной Шами развернул весьма бурную деятельность, за что сиживал и в Яффской, и в Хайфской тюрьмах, не раз ездил в Египет к тамошним единомышленникам договариваться о бунте и даже участвовал в Сирийском восстании. Наконец, в 1927 году его в Москву откомандировали — как члена ЦК Палестинской компартии. Здесь, получил скромную должность референта в Коммунистическом Интернационале. Эту ущемку не простил: стал бороться с сановными «палестинскими мудрецами» Бергером и Хейдером, да так яро, что вскоре Исполком Коминтера объявил Шами выговор за склочность и предупредил, что «вмешательство его в арабские и палестинские дела в дальнейшем вызовет необходимость поставить вопрос об его партположении»(6).
Обидчивый Шами уехал в северную столицу и, имея одесское сельскохозяйственное образование, возглавил Ленинградский Восточный Институт при Академии наук. Ректорствуя, радел за близких своих, чем нажил врагов. Видать, они и способничали аресту пламенного интеранционалиста. А в застенках его другой интернационалист — Голуб — дожидался.
Они сошлись, честолюбивые энтузиасты одного всемирного дела, и каждый из них был уверен, что только он — непримиримый борец за счастливое будущее, а сидящий напротив — негодяй и изменник.
«Шами с первого же дня был взят на «конвейер» и свыше 36 суток денно и нощно, отпускаясь только на ужин и обед, в общей сумме на один час, стоял в кабинете допроса, подвергаясь адским избиениям…
36 суток простоявший на ногах человек почти полностью стал разлагаться. Ботинки и брюки его лопались от ужасных опухолей и отеков, зубы расшатались, в кабинете и коридоре, где он проходил еле передвигающейся походкой, оставался столб удушающего смрада. За эти 36 суток он научился стоя спать с открытыми глазами, на ходу обедать, часами стоять на одной ноге и т. п.» (3).
Но ни одного наветного словечка не вымолвил Шами. Пришлось Голубу других узников драконить, дабы оклеветать невинного: оставлять-то его в живых было опасливо, и вот почему.
После своего эсерства — с 1919 по 1922-ый — состоял Шами в еврейской партии «Поалей Цион». Может, для кого другого это и казалось пустячным, но не для Наума Абрамовича: он сам когда-то разудалым «поалейционистом» слыл, и посему боялся попрека в потворстве давнишним соратникам.
И впрямь: выбирали Голуба партийным вожаком отдела — кто-то съязвил насчет его «темного» прошлого и наш хитрован на замученного Шами сослался: во какой я принципиальный!
А вот с другим соплеменником — Иосифом Луловым — он все же жестоко просчитался. Дельце вроде плевое было: ну служил Лулов директором гостинички, ну гуляли у него в номерах чекисты Альбицкий, Клейман, Чаплин, ну оказался Чаплин тайным оппозиционером, а Лулов — японским шпионом: в процессе мордобития самолично признался. Так ни с того ни с сего начальник отдела Лернер вызывает к себе да как заорет: «А вы знаете, что в НКВД СССР работает брат Лулова?» Голуб опешил, стал оправдываться: «Так при чем здесь Лулов — враг народа, и его брат Лулов — честный человек?»
Экий недотепа! Ему, наверное, был неведом строгий литвинов-ский приказ по арестам: «Показательна в данном случае цифра, так давайте цифру. Единственное нужно самым тщательным образом следить за тем, чтобы в этой неразберихе не получить показаний на близких кому-либо из нас людей. В таком котле можешь оказаться, что сам на себя возьмешь показания». Сию негласную указнику и нарушил Голуб.
Потому что чекист Лулов — не просто чекист: когда-то он под началом Литвина служил! Да арестуют этого Лулова как брата «японского шпиона», да почует он, что ветерок с берегов Невы дует — не задумываясь, в мгновение ока заложит всю честную компанию: заявит, что в агенту черт знает какой разведки его начальник Ленинградского УНКВД Литвин завербовал. А вслед за Михаилом Иосифовичем и остальные дружки загремят на Лубянку, где с них три шкуры сдерут… Вот как дельце-то оборачивалось.
Но Голуб ничегошеньки не понял: привык разоблачать без ума и без удержу. Вон Яша Беленький перед ним на коленях ползал, открещивался от своего кровного родственничка из троцкистского отребья, но он и глазом не моргнул — умытарил беднягу. А Яша — ого-го! — дверь ногой открывал к сильным мира сего. А тут какой-то Лулов, козявка… Тьфу!
Литвин здраво рассудил: на кой ляд ему такой энергичный дурак — сегодня одного «близкого человека» прихлопнет, завтра другого? И спровадил служить далече, на уральскую сторонушку, сказав: не могу, мол, укрывать бывшего «поалейциониста».
Наум Абрамович обиделся: «я всего себя отдал делу борьбы с контрреволюцией, в результате чего мною лично и под моим руководством были раскрыты и разгромлены сотни шпионско-диверсионных и террористических организаций»(2), но, видать, предали забвению эти революционные заслуги: какая черная неблагодарность!
И уж вкруть разъярился, когда «черный воронок» за ним прикатил: колотил себя в грудь бывший чапаевец, кричал — аж пена с золотых зубов слетала: всюду «знают меня, как фанатика большевика и энтузиаста», а вы арестовывать?
Знали, все знали: и про одержимость палаческую, и про безумность пыточную, и про сгнившего на допросах профессора Шами, и про невинно убиенного поэта Николая Олейникова, и про замордованного востоковеда Конрада…
«Всю свою сознательную жизнь я работал только в интересах партии ВКП(б) и советского народа»(7), — сразу отчеканил допрощику Голуб и потом, сколько ни бился с ним оный, молчал будто каменный — ни в чем не сознался, ни в чем не раскаялся. А когда сообразил, что вовек ему не оправдаться за содеянное, вовек не выйти из узилища на свет божий — накинул на шею грязный льняной жгут и повесился над парашей. Пожалуй, это было единственное дело, какое он совершил в своей жизни без всякого энтузиазма.
ЯШКА-ДЕМОКРАТ
…мы никогда не будем довольны…
Известный большевик Сергей Гусев как-то сочинял автобиографию для энциклопедии братьев Гранат. И захотелось ему растолковать несведущим, каким таким образом в нем дух бунтарский разгорелся. Думал он, думал, да и написал на полном серьезе: «четырех лет от роду был на улице избит, как «жид», мальчишками. Это было первым поводом к недовольству существующим строем». Поди проверь: колотили ли взаправду малолетку и за что? Однако выходило, что одной из причинок Октябрьского переворота стал фингал под глазом, полученный в 1878 году сопливым Яшкой Драбкиным, будущим секретарем Военно-революционного комитета Петрограда Сергеем Гусевым.
Яшка Ржавский полуграмотный конторщик
А у знаменитого генерала Михаила Гордеевича Дроздовского, погибшего потом на гражданской войне, своя правда. Смотрел он на горлопанящего полкового комитетчика Ржавского, призывающего солдат бросить окопы, трусливо бежать с фронта и, верно, думал: «Как счастливы те люди, которые не знают патриотизма, которые никогда не знали ни национальной гордости, ни национальной чести… прежде всего
Вот две правды: какая из них правдивей? Тут есть о чем поразмыслить: поповская проповедь, к примеру — достаточный ли повод всю Россию кровью умыть?
Как ведь было: приезжал комиссар Марголин в тамбовскую деревеньку, выстраивал перепуганных хлебарей и орал, потрясая наганом: «Я вам, мерзавцам, принес смерть!» Выгребали продар-мейцы зерно подчистую, а за прятку пороли зверски — до убиения. Никак не уразумевали темные людишки, что не просто так, а во имя всеобщего счастья и свободы хлеб у них отбирают, в гроб их загоняют, детишек по миру пускают. На 1921 год разверстку наверху тамбовцам так расцифирили, что в округе и амбарные мыши должны были с голоду передохнуть. Ну и вспыхнул в дремучих кирсановских лесах мятеж: его возглавил бывший начальник уездной милиции — легендарный атаман Александр Антонов.
Москва не на шутку струхнула: послала в Тамбов пламенного революционера Антонова-Овсеенко, тож, как и Гусев, «пострадавшего» при царе — целых одиннадцать суток(!) под арестом находился за отказ присягнуть на верность Отечеству: не люблю, мол, военщину. Зато теперь, придя к власти, сей пацифист в военщине души не чаял — вместе с Тухачевским приказ № 171 издал: расстреливать! расстреливать! расстреливать!
Полилась русская кровушка рекой. Яшка Ржавский добровольно комендантом Кирсановского политбюро Тамбовской губчека заделался: заложников к стенке ставить — дивья! Это не открытый бой под Кременчугом, где ему, дивизионному комиссару 60 стрелковой дивизии, нужно было от ответной деникинской пули увертываться. Повальные расстрелы прям-таки ошеломили кирсановцев — они тут же заусердствовали в поисках оружия и взбунтовавшихся сородичей. А вскоре и неуловимого Александра Антонова вдвоем с братом обложили в глухом сельце Шибряй: два часа стойко, по-хаджимуратовски, оборонялся атаман, два часа метался, как затравленный зверь, в огненном кольце, но живым не дался — пал у мельничной запруды от меткого выстрела агента-боевика.
После Антоновской эпопеи прибыл Яшка в златоглавую столицу — жутко недоволен был, дулся на весь белый свет: шуранули его с прежнего места за натравку сослуживцев друг на дружку. Думал: пошлют куда-нибудь в тьмутаракань — век не выберешься оттуда.
На Лубянке дел невпроворот: чуть не каждый советский чинуша, пользуясь случаем, брал взятки и становился тайным пайщиком нэпмана. Неподкупный Дзержинский требовал положить этому конец: «на почве товарного голода НЭП, особенно в Москве, приобрел характер ничем неприкрытой, для всех бросающейся в глаза спекуляции, обогащения и наглости».
И то правда: заместитель наркома финансов РСФСР и попутно член Президиума Высшего совета народного хозяйства тов. Краснощеков опредседателил, к примеру, Промышленный банк СССР и перво-наперву кредитовал 35 тысяч золотых рублей родному братцу Якову, а также снабдил его сведениями насчет колебаний валютного курса на бирже: играть — так играть с козырями! Выручку спекулянт и замнаркома по-братски делили.
А парафиновые дельцы Ривощ, Хайкин и Ясный? Многажды по баснословным ценам перепродавали дефицитный парафин, покуда в наркомате внешней торговли почесывали в затылках: кому бы сбагрить невесть зачем присланный из-за границы товар?
Так что начальник Экономического управления ГПУ Кацнельсон едва успевал крутиться-вертеться и дюже нуждался в толковых работниках. А тут товарищ, обстрелянный в схватках с тамбовскими бандитами… И остался Яшка в Москве.
Поначалу приглядывался, что да как. Был прост, грубоват, справедлив, отчаян: этакий Робин Гуд из местечка Богуслав Киевской губернии. Потом приоткрылся: «по своим личным качествам он карьерист, беспринципен, угодлив, всегда разыгрывал из себя «рубаху парня», подыгрываясь под «демократа», в то время когда из «кожи лез в люди»(2).
Ну а люди, как представлял себе пообтершийся в столичных кругах Яшка-демократ, должны и жить по-людски, не в какой-нибудь задрипанной коммуналке. Облюбовал на Мясницкой чудесную квартирку, выселил оттуда очкастых студентов, побелку-поклейку за казенный счет произвел и княжескую мебель выписал — из Ленинградского дворцового фонда. Никого не убоялся, потому как знал: канцельсоновский заместитель Миронов в обиду не даст.
Лев Григорьевич еще тем прохвостом был. Про себя рассказывал: «в партию я вступил в 1918 г. по карьеристским и шкурническим побуждениям, так как другого пути выбиться в люди в первые годы революции я не вцдел. Октябрьскую революцию я встретил враждебно, ибо к этому времени уже был достаточно политически сформировавшимся человеком, состоя до этого в партии «Бунд». Развернувшиеся политические события показали мне, что только примазавшись к коммунистической партии я смогу завоевать прочные жизненные позиции, связанные с личным благополучием и карьерой»(3). В общем, один и другой — два сапога пара.
Выяснилось, что племянник Ржавского подписался под троцкистской «Платформой тринадцати». Исключенный из партии, приехал в Москву хлопотать о восстановлении и заночевал у дяди. Наутро дядя чин по чину доложил Миронову о родственнике, который «имеет несчастье говорить то, что он думает». Лев Григорьевич присоветовал найти убогому другое жилье и держать язык за зубами: узнают окружь — выпрут с работы за милую душу.
Чего так пекся о подчиненном начальник, всячески оберегал от разборок? Ну не за одну же собачью преданность пристроил его в заместители к страшному матерщиннику и психопату Арону Молочникову, руководившему экономическим отделом Ленинградского УНКВД? Разгадка, думаю, проста.
В ту пору многие сталинские опричники имели за кордоном укрытый уголок — на случай непредвиденного поворота судьбы. Яков Петерс, выпихивая из страны британского разведчика Локкарта, незаметно подсовывал ему записочку для своей жены-англичанки. Мастер заплечных дел Шапиро-Дайховский в часы досуга тосковал по отцу, вдыхавшему воздух туманного Альбиона. Пронырливый Изя Чоклин тайком встречался с американкой, привозившей весточки от тамошней родни. И светили иезуиту Мигберту родные огоньки с того берега Атлантического океана.
Старший брат Ржавского был махровым бундовцем: еще в 1906 году бежал из сибирской ссылки, колумбствовал в Новом Свете, а когда крейсер «Аврора» холостой выстрел произвел, примчал назад жизнь свою заново обустраивать. То ли большевики его плохо встретили, то ли перекрасившиеся бундовцы, но вскоре вышла у него несогласка с Советской властью и, несолоно хлебавши, убрался он восвояси.
Видать, Лев Григорьевич не забывал давнишнего соратника по Всеобщему еврейскому рабочему союзу, раз попечительствовал над младшим Ржавским. А тот и рад стараться. Порою летели через моря-океаны от молодой супружницы нашего героя письма по нью-йоркскому адресу: N.J.S. 530 W. st. 163. А ведь знала чекистка, что ей строго-настрого запрещено переписываться с зарубежьем — в силу секретности службы. Но для тогдашних власть имущих закон не был писан. Зато каждый патриот России, мало-мальски известный на Западе, злобное подозрение вызывал…
Молодой рудознатец Георгиев занялся изобретательством после поражения русской армии под Порт-Артуром: сделалось ему обидно за державу. Однако придуманную им механическую дистанционную трубку для снарядов, а проще говоря, запал новой конструкции царские сановники встретили с прохладцей: он запатентовал изобретение в Лондоне. Мировая печать заговорила о нем как восходящей звезде артиллерийского дела. Американский полковник Гибсон зазывал талантливого инженера:
— Мистер Георгиев, в США условия превосходные, лаборатории отличными приборами оборудованы, ваша звезда там в полную силу засверкает.
Тут же французский и британский атташе вьются как мухи, тоже блага заграничные сулят. Но особливо назойливыми германцы оказались: спроворили где-то воздушный шар, прилетели в заснеженную Пермь — на трубку ту полюбоваться. Так и сяк вертят ее в руках, приговаривают:
— Наша крупповская модель, пожалуй, хуже будет.
Попросилицену назначить, Павел Константинович усмехнулся: не продается!..
После гражданской войны решил Георгиев вернуться к изобретательству. Не тут-то было: переквалифицировавшийся в главного кадровика ВСНХ Кацнельсон зыркнул на него, вострым чекистским носиком повел, определил: политически неблагонадежен. «Да, я белогвардеец, но честный белогвардеец!» — вспылил Павел Константинович. И зазвездил правду-матку в глаза: