Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Повседневная жизнь Пушкиногорья - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однако на такие условия Пушкин, видимо, соглашаться не хотел, а возможности выйти в отставку и совсем оставить столицу не было. Он пользовался всяким случаем, чтобы посетить Михайловское. Дважды приезжал он в родные места в 1835 году — весной и осенью.

О первом его приезде сохранились интересные воспоминания М. И. Осиповой: «Кажется, в 1835 году (да, так точно, приехал он сюда дня на два всего — пробыл 8 и 9 мая) приехал такой скучный, утомленный: „Господи, говорит, как у вас тут хорошо! А там-то, там-то, в Петербурге, какая тоска зачастую душит меня!“»[321].

Эти выразительные слова объясняют, почему Пушкин совершает утомительную поездку из Петербурга в деревню, чтобы пробыть там всего несколько дней. Дорога туда и обратно была, как мы помним, утомительной и занимала гораздо больше времени, чем поэт мог позволить себе провести в Михайловском. Его близкие удивлялись и недоумевали. Н. О. Пушкина писала дочери 7 мая 1835 года: «…Александр третьего дни уехал в Тригорское, он должен воротиться прежде 10 дней к родам Натали. Ты, быть может, подумаешь, что это за делом — вовсе нет: ради одного лишь удовольствия путешествовать, — и по такой плохой погоде! Мы очень были удивлены, когда он накануне отъезда пришел с нами попрощаться. Его жена очень этим опечалена»[322]. Пушкин, ко всеобщему неудовольствию, не успел вернуться к родам Натальи Николаевны. Сергей Львович не без раздражения доносил дочери: «Александр совершил 10-дневное путешествие в Тригорское — прокатился туда и обратно — пробыл там три дня и воротился в среду, в 8 часов утра, — Натали родила накануне»[323]. Сам же поэт поехал как будто еще раз испытать себя перед решительным шагом. И, видимо, Михайловское не обмануло его ожиданий. Цветущий яблоневый сад, свежая зелень лугов, сирень, разросшаяся вокруг маленького домика, в котором он когда-то прожил два года ссылки, тишина, покой, пение птиц, запах сосен, милое ненавязчивое соседство — все это на фоне его столичной жизни приобрело совершенно новую цену. Кроме того, в пустующем имении следы длительного отсутствия хозяев бросались в глаза: люди распустились и воровали, постройки ветшали, сад зарос. Все это требовало времени и хозяйского присмотра.

1 июня 1835 года Пушкин написал Бенкендорфу отчаянное письмо, в котором аргументированно доказывал необходимость своего длительного отъезда из Петербурга: «У меня нет состояния; ни я, ни моя жена не получили еще той части, которая должна нам достаться. До сих пор я жил только своим трудом. Мой постоянный доход — это жалованье, которое государь соизволил мне назначить. В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег; и одна мысль об этом приводит меня в полное бездействие. Жизнь в Петербурге ужасающе дорога. До сих пор я довольно равнодушно смотрел на расходы, которые я вынужден был делать <…>. Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть — нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я еще обязан милостям его величества»[324].

Видимо, вопрос об отъезде в деревню был настолько решен для самого Пушкина, что в письмах его родителей конца июня — начала июля 1835 года содержатся такие сообщения: «Александр на три года едет в деревню»[325]; «Александр в сентябре месяце на три года уезжает в деревню, это решено, он уже получил отпуск, и Натали совершенно тому покорилась»[326].

Отпуск, однако, не был получен. На «заявление» Пушкина Николай наложил следующую резолюцию: «Нет препятствий ему ехать куда хочет, но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок»[327]. Решиться на отставку Пушкин не мог — это означало лишиться единственного верного и постоянного дохода. Он согласился на четырехмесячный отпуск, который был предложен ему взамен.

Еще совсем недавно, в Александровскую эпоху, которую Пушкин собирался описывать пером Курбского, государь считал необходимым выступать в роли мецената и щедро раздавал пенсионы и другие денежные вспомоществования (в разное время их получали Карамзин, Гнедич, Крылов, Жуковский). Создавалось ощущение сотрудничества: писатель кладет на алтарь отечества свой дар, государство дает ему возможность творить, не задумываясь о насущном хлебе. Об этой роли, принятой на себя русским монархом, выразительно писал в 1816 году К. Н. Батюшков: «Великая душа его услаждается успехами ума в стране, вверенной ему святым провидением, и каждый труд, каждый полезный подвиг щедро им награждается. В недавнем времени, в лице славного писателя (Н. М. Карамзина. — А. С.-К.), он ободрил все отечественные таланты: и нет сомнения, что все благородные сердца, все патриоты с признательностию благословляют руку, которая столь щедро награждает полезные труды, постоянство и чистую славу писателя, известного и в странах отдаленных, и которым должно гордиться отечество»[328]. И если Н. М. Карамзин всё же выполнял заказ императора, работая над составлением истории России, то, например, Н. И. Гнедич многие годы посвятил переводу «Илиады» Гомера. И этот его труд был оценен как государственно значимый. Теперь времена очевидным образом переменились: главнейшей обязанностью первого поэта страны стала почитаться его придворная служба. Ее формальное исполнение оказалось залогом материального выживания Пушкина и его семьи.

Отпуск был официально оформлен до 23 декабря 1835 года, и 7 сентября Пушкин выехал из Петербурга в Михайловское. Он, конечно, рассчитывал в деревне отдохнуть от своих безрадостных петербургских впечатлений и, как обычно в осенние месяцы, плодотворно поработать. Но на этот раз ожидания его обманули — отрешиться от столичных забот не удалось. Все свои опасения, горести, терзания поэт перенес в «пустынный уголок», который в эту осень лишился своих главных притягательных свойств: «спокойствия, трудов и вдохновенья».

Жене в это время Пушкин писал: «Сегодня 14-ое сентября. Вот уж неделя, как я тебя оставил, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знаю, когда начну. Зато беспрестанно думаю о тебе, и ничего путного не надумаю. Жаль мне, что я тебя с собою не взял. Что у нас за погода! Вот уж три дня, как я только что гуляю то пешком, то верхом. Эдак я и осень мою прогуляю, и коли бог не пошлет нам порядочных морозов, то возвращусь к тебе, не сделав ничего»[329]. Вместо того чтобы заниматься поэзией, Пушкин пытается сводить доходы с расходами, и всякий раз расходы оказываются неизмеримо больше: «Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова кружится. А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от погибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Всё держится на мне да на тетке. Но ни я, ни тетка не вечны. Что из этого будет, бог знает. Покамест грустно»[330]. Потихоньку наступала осень, погода то портилась, то снова на короткое время воцарялось бабье лето. Пушкин много ходил, как и прежде, много ездил верхом на деревенских клячах. Обедал чрезвычайно просто: ел печеный картофель и яйца всмятку. Особенно некому было заботиться о барине, няня Арина давно уже была в могиле, прочие только выполняли свои обязанности. Ложился поэт в 9 вечера, ранняя темнота за окнами тому способствовала, вставал в 7 утра. Так прошел почти целый месяц. В конце сентября он сообщал: «Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах да орехи грызу. А ни стихов, ни прозы писать и не думаю»[331]. П. А. Плетневу поэт жалуется: «Пишу, через пень колоду валю. Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен»[332].

Пушкин в своем уединении много читает. Просит жену присылать ему книги из Петербурга. Продолжает осваивать библиотеку Тригорского, которая пополнилась за время его десятилетнего отсутствия. В Тригорское он ездит по-прежнему почти каждый день. «В Тригорском стало просторнее, — пишет Пушкин жене. — Евпраксия Николаевна и Александра Ивановна замужем, но Прасковья Александровна все та же, и я очень люблю ее»[333]. Собственно, из «молодежи» в Тригорском осталась теперь только А. Н. Вульф, которая, как уже говорилось выше, так и не вышла замуж и продолжала жить с матерью. Евпраксия Николаевна уже четыре года была замужем за бароном Б. А. Вревским, и за это время стала матерью четырех детей. Пушкин в этот приезд отправился к ним в гости в село Голубóво, находившееся в 35 верстах от Тригорского. Из «некогда полувоздушной девы» Евпраксия Николаевна превратилась, по словам Пушкина, в «дебелую жену», но осталась для него близким человеком. Впоследствии ее, среди нескольких друзей, Пушкин посвятит в свои преддуэльные дела и в самый факт посланного Геккерену вызова. Александру Ивановну (Алину) в сентябре 1835 года Пушкин зазывал письмом в деревню, но она так и не приехала.

Несмотря на то что дом Прасковьи Александровны опустел и сама она, конечно, изменилась с годами, степень близости Пушкина к Тригорским соседям остается прежней. Знаком этой близости может служить способ написания им своего деревенского адреса: «Во Псков, ее Высокородию, Прасковье Александровне Осиповой для доставления А. С. П. известному сочинителю»[334]. В 1824 году, когда Пушкин опасался собственного отца, взявшегося контролировать его переписку, он тоже просил друзей писать на адрес Прасковьи Александровны. Теперь прежних опасений быть уже не могло, но два их имени в псковской глуши как-то сроднились и стали нераздельны.

«Из Михайловского в Тригорское, — пишет в своей книге А. М. Гордин, — ведут две дороги. Одна, верхняя, дорога идет парком, мимо большого старого пруда, окруженного вековыми деревьями, а затем бором и спускается к озеру Маленец у его южного края. Другая, нижняя, дорога идет от подножья Михайловского холма по самому берегу Маленца, огибая его, вдоль опушки бора. Это любимая дорога Пушкина. По ней постоянно ходил и ездил он — и в первые посещения Михайловского, и в годы ссылки, и позже»[335].

И в этот приезд, как и раньше, пешком или верхом Пушкин направлялся по нижней дороге в Тригорское. Вероятно, что впечатления этого пути легли в основание прекрасной элегии, законченной Пушкиным 26 сентября 1835 года, в которой ясно выражены те ощущения, которые владели поэтом той осенью:

…Вновь я посетил Тот уголок земли, где я провел Изгнанником два года незаметных. Уж десять лет ушло с тех пор — и много Переменилось в жизни для меня, И сам, покорный общему закону, Переменился я — но здесь опять Минувшее меня объемлет живо, И, кажется, вечор еще бродил Я в этих рощах. Вот опальный домик, Где жил я с бедной нянею моей. Уже старушки нет — уж за стеною Не слышу я шагов ее тяжелых, Ни кропотливого ее дозора. Вот холм лесистый, над которым часто Я сиживал недвижим — и глядел На озеро, воспоминая с грустью Иные берега, иные волны… Меж нив златых и пажитей зеленых Оно синея стелется широко; Через его неведомые воды Плывет рыбак и тянет за собою Убогий невод. По брегам отлогим Рассеяны деревни — там за ними Скривилась мельница, насилу крылья Ворочая при ветре… На границе Владений дедовских, на месте том, Где в гору подымается дорога, Изрытая дождями, три сосны Стоят — одна поодаль, две другие Друг к дружке близко, — здесь, когда их мимо Я проезжал верхом при свете лунном, Знакомым шумом шорох их вершин Меня приветствовал. По той дороге Теперь поехал я и пред собою Увидел их опять. Они всё те же, Всё тот же их знакомый уху шорох — Но около корней их устарелых (Где некогда всё было пусто, голо). Теперь младая роща разрослась, Зеленая семья, кусты теснятся Под сенью их как дети. А вдали Стоит один угрюмый их товарищ, Как старый холостяк, и вкруг него По-прежнему всё пусто. Здравствуй, племя Младое, незнакомое! не я Увижу твой могучий поздний возраст, Когда перерастешь моих знакомцев И старую главу их заслонишь От глаз прохожего. Но пусть мой внук Услышит ваш приветный шум, когда, С приятельской беседы возвращаясь, Веселых и приятных мыслей полон, Пройдет он мимо вас во мраке ночи И обо мне вспомянет.

Обогнув озеро Маленец, нижняя дорога круто поднимается в гору. Этот подъем в непогоду размывает дождями, и преодолеть его для путника бывает непросто. Здесь, на полпути между Михайловским и Тригорским, у самой границы «владений дедовских», как раз и стояли три большие сосны, которым посвящены приведенные строки. Поэт упоминает о них в письме жене, которое подчеркивает автобиографичность элегии: «В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уже в нем няни моей, и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу»[336]. С другой стороны, из Тригорского, описывает ту же местность в 1866 году М. И. Семевский: «Внизу — голубая лента Сороти, за ней, вдали, — село Дериглазово; там — пашни, поля, вдали темный лес, вправо дорога в Михайловское, а за ней столь знаменитые, воспетые Пушкиным три сосны, еще правей городище Воронич, за речкой часовня, на том месте, где, по преданию, стоял некогда монастырь…»[337] О соснах Семевский оговаривается: «Кстати: теперь уже их не три, а только две; одну лет пять назад срубил староста села Михайловского и продал ее за 5 руб. на мельницу. Он уверял, что имел на это полное право, так как дерево стояло на самой меже земли сел Тригорского с Михайловским <…>. Осиротелые две сосны стоят еще: одна из них разветвлением своих стволов совершенно походит на лиру»[338]. Сентиментальные чувства Семевского, разглядевшего в разветвлении стволов символическую лиру, были чужды местным крестьянам, которые назвали место трех сосен по-своему — «Кривые сосны». Это название сохранилось надолго, существовало оно даже тогда, когда уже ни одной сосны не осталось на границе двух имений.

В 1880 году, в год установки памятника Пушкину в Москве, газета «Новое время» сообщила, что «в Михайловском в живых осталась только одна пушкинская сосна, но и эта смотрит настоящим инвалидом, сучья все уничтожены, зелени — ни веточки, только один большой ствол, дряхлый-предряхлый, покрытый толстой корой…»[339]

«Перед Михайловским дорога взбирается на небольшую возвышенность, где еще не так давно стояли „три сосны“; из них последнюю я особенно хорошо помню: толстая, слегка наклоненная, со сломанною верхушкою, она долго жила в таком виде, пока в июле 1895 года ее не сломало окончательно бурею»[340], — вспоминал внук А. П. Керн, Ю. М. Шокальский, проведший свои молодые годы в Тригорском и хорошо знавший сына Пушкина Григория Александровича, которому отошло Михайловское.

Летом 1898 года Григорий Александрович рассказывал писателю С. Г. Скитальцу (Петрову), посетившему его в Михайловском, о судьбе последней сосны. Когда буря сломала ее и оставшаяся часть ствола грозила вот-вот обрушиться на головы прохожих, хозяин имения приказал сосну срубить, но перед этим пригласил фотографа, запечатлевшего пушкинскую сосну на фотопленку. Было сделано несколько отпечатков снимка: один остался в Михайловском, другой подарен Осиповым в Тригорское, третий послан в Академию наук, а четвертый в 1899 году, в день празднования столетия со дня рождения Пушкина, был подарен Пскову. По просьбе своих родственников и друзей Григорий Александрович сделал из соснового ствола несколько маленьких брусочков, заключенных между двумя серебряными пластинами. На верхней выгравированы строки из элегии «Вновь я посетил…», относящиеся к трем соснам. На нижней — памятная надпись: «Часть последней сосны, сломанной бурей 5-го июля 1895 года. Михайловское». Эти сувениры Григорий Александрович послал близким ему людям: брату Александру, сестре Наталье — графине Меренберг, жившей в Германии, своему племяннику И. Волоцкому, Ю. Шокальскому, М. Философовой (сестре жены), поэту К. Случевскому, а также Академии наук и Лицею.

Уезжая из Михайловского в Литву, где он поселился в имении своей жены В. А. Мельниковой, Григорий Александрович отрезал от ствола сосны большой кусок и передал его на вечное хранение новому хозяину Михайловского — Псковскому пушкинскому комитету. Этот кусок сосны и один из брусков с надписью чудом уцелели до нашего времени, пережив все пожары, разрушения и бури большой истории.

Святогорский монастырь

В 1977 году С. С. Гейченко поместил в своей книге «У Лукоморья» рассказ о колоколах Святогорской обители, который начинался так: «Стертые каменные ступени ведут на верх древнего городища. Площадка у апсиды Успенского собора. Каменный крест — „жальник“ — XVI столетия, приткнувшийся к белой стене. Могила Пушкина, похожая на огромный букет из ландышей, тюльпанов, сирени»[341]. Все описанное в этом небольшом отрывке — подлинное. Редкий случай для пушкинских мест, не пощаженных временем. Святогорский монастырь, во времена Пушкина бедный и малонаселенный, представлял, наряду с имением П. А. Осиповой, еще одну точку притяжения для ссыльного поэта. Здесь он часто бывал по разным надобностям, монастырский колокольный звон слышал из окон своего дома, был знаком с настоятелем обители — отцом Ионой, здесь он впоследствии похоронил свою мать и сам захотел быть погребенным.

По легенде, история Святогорского Свято-Успенского монастыря уходит в русское Средневековье и связывается с временем правления Иоанна IV. Считается, что монастырь был основан по прямому указанию Грозного псковским наместником князем Юрием Токмаковым в 1569 году.

Причиной для такого указа послужили чудесные явления двух икон Божией Матери — Одигитрия и Умиление — блаженному отроку Тимофею, жителю этих мест, на реке Луговке и на Синичьей горе. Эта история сложная и требует, вероятно, собственного летописца; мы перескажем только ее суть: Богородица явилась блаженному отроку Тимофею и повелела перенести ее икону Умиление, находившуюся в Георгиевской церкви городища Воронич, на Синичью гору, где «воссияет благодать Божья». Блаженному отроку, понятно, поверили далеко не сразу. Отношение к «малым сим» в русском народе всегда было двоякое: с одной стороны, убогие вызывали раздражение и насмешки, с другой — за ними как бы незримо стоял Господь, приглашая уподобиться им, отринуть все земные блага, опроститься и тем спасти свою душу. И к Тимофею, который исполнял традиционную для блаженного должность пастуха, в конце концов прислушались. Торжественным крестным ходом понесли из Георгиевской церкви требуемую икону на Синичью гору, и тут стали происходить чудеса исцеления, которые убедили последних усомнившихся. Тогда же произошло чудесное явление народу второй иконы, Одигитрии, посредством которой Богородица и разговаривала с отроком.

Все эти события стали настолько известными, что заинтересовался ими псковский наместник, он же донес царю о чудесах и исцелениях. По указанию Иоанна Васильевича Синичью гору переименовали в Святую, на ней устроили монастырь, на месте явления иконы воздвигли храм в честь Успения Пресвятой Богородицы. По легенде, престол храма был поставлен на пне той самой сосны, на которой явилась сначала одному блаженному отроку, а потом и всему честному народу икона Божией Матери «Одигитрия». Икону же «Умиление» поместили у Царских врат.

На Святогорской иконе, помимо традиционного изображения Богоматери с Предвечным Младенцем на руках, запечатлено главное событие этой истории. В нижнем поле иконы помещена сцена с отроком Тимофеем, коленопреклоненным перед иконой Одигитрия, стоящей на ветке высокого дерева. Праздник Святогорской иконы отмечается в день ее явления — 17 июля по старому стилю и в день Покрова Божией Матери.

Святогорский монастырь славился своими крестными ходами, которых насчитывалось четырнадцать. С иконами Умиления и Одигитрии каждый год со времен Иоанна Грозного совершался самый большой крестный ход по рекам Сороти и Великой. Крестный ход начинался в девятую неделю после Пасхи и длился целый месяц. После трехдневного молебна в Святогорском монастыре крестный ход направлялся в Псков и Остров. С. С. Гейченко, который, вероятно, помнил нечто подобное из собственного детства, так представлял это событие: «Это же удивительный был обряд, величально-торжественный, всенародный… Крестным ходом икону выносили из Успенского собора и несли до берега Сороти. Здесь ее ждала „духовная ладья“ с высоким пьедесталом, на который водружалась икона под звон колоколов, установленных прямо на плаву… Собирались все живые со всего Псковского края, тысячи простого люду, и ладья плыла по Сороти в реку Великую и по Великой — до Пскова»[342]. С 28 августа по 28 сентября другой крестный ход шел в Новоржев и Опочку. Еще Святогорские святыни носили в пригород Воронич, на слободское озеро Тоболенец на водосвятие. Невозможно представить себе, что Пушкин ни разу не видел этих процессий, двигавшихся с местными святынями на лодках по реке или пешим ходом по окрестным холмам.

В одном из писем П. А. Осипова описывала начало большого крестного хода в Псков: «Сегодня у нас было интересное зрелище — увоз иконы Святогорской Божьей Матери. С час тому назад прошел крестный ход при чудной погоде; множество довольно приличной публики в ожидании прибытия иконы расположилось у подножия нашей горы — 10 или 12 экипажей, стоявших поблизости, дополняли картину»[343]. Эта традиция сохранилась и впоследствии и просуществовала до самой революции. Внучка Шелгуновых, соседей Пушкиных, владельцев деревни Дериглазово, В. Лачинова вспоминала о последнем десятилетии XIX века: «И мы так же, как пишет П. А. Осипова, ездили встречать икону Божьей Матери, шли крестным ходом до нашего имения, и там служился молебен и в доме, и в школе, и на семейной (дом для рабочих), и даже на скотном дворе, и все надворные постройки окроплялись святой водой»[344]. Тот же самый обряд упомянула в своих дневниковых записях писательница В. В. Тимофеева-Починковская, которая работала в Михайловском до 1917 года: «Всенощная в Ворониче… из церкви выходили с иконой „Умиление“ на встречу Святогорской иконе „Утоление печали“ <…> Вот показалась телега с монахом и послушником, а впереди — нам навстречу — несли <…> тяжелую икону „Умиление“. И все упали на колени на пыльной дороге пред образом Той, Которую несли нам навстречу, в ожидании от Нея благодарного умиления и утоления всех печалей. На колокольне умилительно перезванивали…»[345]

Из ранней истории Святогорского монастыря известно немного, так как большая часть монастырского архива XVI–XVIII веков сгорела во время ночного пожара 5 марта 1784 года, унесшего почти все деревянные строения с находившимся в них имуществом.

Когда современник Пушкина, архиепископ Псковский Евгений Болховитинов работал над первым описанием Святогорского монастыря, архива уже не было. Однако удивительным образом сохранилась «Святогорская повесть» — древнее сказание о явлении чудотворных икон. На основании этой повести владыка Евгений написал и издал в 1821 году книжку «Описание Святогрского монастыря», один из экземпляров которой находился в библиотеке Тригорского. Им, вероятно, пользовался Пушкин.

Известно, что до второй половины XVII века монастырь официально считался в числе трех десятков «старших», или «первоклассных» обителей во всей России, был богат и влиятелен, владел большим количеством крепостных крестьян, населявших окрестные деревни, обширными участками пахотной земли, покосами, рыбными ловлями, пользовался доходами с перевоза на реке Сороти у пригорода Воронича. Но со второй половины XVIII века положение монастыря резко меняется. И хотя пахотные земли и угодья сохранились, но возделывать их было уже некому, да и численность монастырской братии сократилась до двенадцати человек. Монастырь потерял былое влияние и стал «третьеклассным».

Первое каменное строение Святогорского монастыря на вершине Синичьей (Святой) горы — Успенский собор — было построено в традиционных формах псковской архитектуры. Внешне храм казался приземистым и был чрезвычайно надежен — толщина его стен составляла полтора-два метра. Постепенно монастырь стал отстраиваться, сперва в дереве, потом в камне, и ко времени приезда Пушкина в Михайловское в 1824 году в нем была уже каменная Никольская церковь, высокая трехъярусная колокольня с часами, братские корпуса. Деревянная монастырская стена еще в 1790-е годы была выложена заново из гранита и булыжника. В это же время возвели две лестницы, ведущие на гору. На территории монастыря устроили торговые ряды, где проводились ярмарки, дававшие монастырю дополнительный доход.

Во время жизни в Михайловском в 1824–1826 годах Пушкин, конечно, не раз бывал в Святогорском монастыре. Входил он туда чаще всего через восточные ворота, обращенные в сторону Михайловского. Одна из причин его посещений монастыря — ярмарка, которая проводилась в «Девятник», то есть в девятую неделю после Пасхи. Тогда особое оживление царило у западных ворот обители, выходивших на село Толобенец.

Ярмарка эта была самая большая и лучшая в уезде по обилию привозимых товаров, многолюдству и оборотам. В Святые Горы доставляли для продажи мануфактурный и галантерейный товар, холсты местного крестьянского производства, сухую рыбу из Талабска, сырую кожу, щетину, перо, разные лакомства и сладости, в том числе патоку, составлявшую особенность Святогорской ярмарки. О посещениях ее Пушкиным сохранилось множество легенд, рассказанных крестьянами, часть из них мы уже приводили. Приведем еще одну, записанную со слов крестьянина Данилы Сергеевича Сергеева-Ремезова:

«На ярмарке в Святых Горах поэт любил разгуливать среди народа и останавливаться у групп, где нищие заунывно тянули „Лазаря“, или где парни и девицы играли да пели плясовую, водили хоровод, плясали, или где крестьяне перебранивались и спорили, причем слышалось подчас крылатое словцо и острота… Поэт простаивал с народом подолгу, заложив руки за спину, в одной руке у него была дощечка с наложенной бумагой, а в другой — карандаш. И вот А. С. Пушкин, заложив руки назад, кое-что записывал незаметно для других, передвигая пальцами левой руки бумагу на дощечке, а правой водя карандашом; прислушиваясь к песням и речам народа, он таким образом незаметно для чужого глаза записывал то, что боялся не удержать в своей феноменальной памяти. Зачем нужно было Пушкину прибегать к такому необыкновенному способу записывания?.. Это было даже необходимо: так никто не подозревал, что этот „малый в рубахе“, заложивший, по-видимому, беспечно руки назад, записывает… Известно, с каким недоверием и подозрительностью относился в то время крепостной забитый, запуганный народ ко всякому пишущему… Разве стали бы откровенно говорить при человеке, который „подслушивает“ да записывает?!»[346]

Понятно, что записавший рассказ крестьянина А. Н. Мошин мог общаться с человеком почти столетнего возраста, для которого Пушкин и все, с ним связанное, уже превратилось в миф, однако миф этот о многом говорит. Он строится по известному принципу со-противопоставления: с одной стороны, Пушкин одет по-крестьянски и неотличим от крестьянской массы (что, конечно, было не так, даже если предположить, что Пушкин нарядился в народную одежду), с другой — он коренным образом отличается от крестьян, и чем же? Своим ремеслом, писательством, тем самым, что делает его единственным в своем роде. Отличается настолько, что вынужден прибегать к хитроумному способу, чтобы ни в коем случае не выдать себя и не быть разоблаченным. Это двойственное отношение к Пушкину столетнего крестьянина, вероятно, может отчасти объяснить устойчивое недоброжелательное отношение местных жителей к его музею и последующий его разгром, о котором еще будет сказано ниже. Сидело занозой в крестьянском сознании ощущение чужеродности этого «доброго барина». И правда, можно ли ожидать хорошего от пишущего?

Бывал на ярмарке в Святых Горах опочецкий торговец И. И. Лапин, человек не только грамотный, но и неплохо образованный, поклонник пушкинского гения. Он вел дневник, что было совершенно нехарактерно в ту эпоху для его сословия, и уже по одному этому можно судить, насколько он выделялся из своей среды. В 1825 году он оставил в дневнике следующую запись: «29 мая в Св. Горах был о девятой пятнице, и здесь имел счастие видеть Александра Сергеевича г-на Пушкина, который некоторым образом удивил странною своею одеждою, а например, у него была надета на голове соломенная шляпа — в ситцевой красной рубашке, опоясовши голубою ленточкою с железною в руке тростию с предлинными черными бакенбардами, которые более походят на бороду, также с предлинными ногтями, с которыми он очищал шкорлупу в апельсинах и ел их с большим аппетитом, я думаю, около ½ дюжины»[347]. Это забавное свидетельство кажется наиболее достоверным, потому что выписано из дневника человека, который зафиксировал его практически сразу, по горячим следам. Значит, действительно переодевался в крестьянскую рубаху, ходил с железной палкой и… любил апельсины. Однако вот смешаться до неузнаваемости с крестьянской массой вряд ли мог: бакенбарды и ногти сами говорили за себя.

Забавно, что, прибыв в 1924 году в Святые Горы на празднование столетней годовщины начала михайловской ссылки, советские ученые и писатели вспомнили об этом мемуаре И. И. Лапина. Известный пушкинист Л. П. Гроссман шутливо предостерег отличавшегося хорошим аппетитом писателя И. А. Новикова, будущего автора романа «Пушкин в изгнании»: «Новиков, Лапин смотрит на вас…»[348]

В годы, когда Пушкин жил в Михайловском, в Святогорском монастыре была хорошая библиотека книг и древних рукописей, которые он использовал при работе над «Борисом Годуновым». Конечно, монастырь привлекал его как памятник той эпохи русской смуты, о которой он собирал материалы и готовился писать свою драму. По легенде, когда Пушкин приходил в Святогорский монастырь, ему выделялась для работы келья, в которой он изучал старинные рукописи. Пользовался поэт монастырской библиотекой, которая находилась в светелке «братского» корпуса. Здесь хранилась чудом уцелевшая от пожара «Святогорская повесть» — летопись монастыря, в которой имелась запись об участии первого настоятеля обители Зосимы в Земском соборе 1598 года, избравшем на царство Бориса Годунова, а также рассказывалась история основания монастыря, связанная с явлением чудотворных икон отроку Тимофею.

Некоторые исследователи полагают, что образ Николки-юродивого из «Бориса Годунова» имеет некоторое отношение к этому блаженному отроку[349]. Юродивый Николка в драме Пушкина демонстрирует нехарактерное для традиции поведение: он вовсе не агрессивен и не воинствен, как положено юродивому, а покорен и смирен, его обижают даже дети. Обычно такие качества приписывают «блаженным» святым[350]. В «Святогорской повести» рассказывается, с каким недоверием отнеслись окружающие к получившему свое первое видение отроку. И тоже описаны обиды, нанесенные ему детьми: «Юнии же творяху ему паскости…»[351] Собственно, на этом сходство с предполагаемым прототипом заканчивается. Слова Николки, обращенные к царю Борису: «Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича», — блаженным Тимофеем произнесены быть никак не могли. Их связывают обычно с псковским юродивым времени Иоанна Грозного Николой Салосом, который фактически спас город от «царского гнева», подъехал на своей палочке и сказал: «Иванушка, Иванушка, покушай хлеба-соли, а не человеческой крови»[352]. В богатой примерами русской истории существовало и множество других юродивых, жизнеописаниями которых в этот период интересовался Пушкин, запрашивая о них друзей, поэтому говорить о единичности прототипа нельзя. Но какие-то черты блаженного Тимофея, возможно, сохранились в облике и поведении Николки.

Пушкин, конечно, не только читал, но и присматривался к быту и жизни монахов, прислушивался к их разговорам, в которых больше сохранилось лингвистической старины, чем в речи мирян. Как известно, для прибауточной речи Варлаама Пушкин воспользовался присловием, которое слышал от игумена Ионы:

Наш Фома Пьет до дна, Выпьет, поворотит, Да в донышко поколотит.

Среди черновиков поэта есть запись: «А вот то будет, что нас не будет. Пословица Святогорского игумена»[353].

Литературные образы трагедии «Борис Годунов» зачастую не совпадают с тем, что мы знаем о подлинных участниках событий по «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина, на которую опирался Пушкин. Так, по Карамзину, из Чудова монастыря Григорий Отрепьев бежал с двумя иноками-единомышленниками — Варлаамом и Мисаилом Повадиным, а к литовской границе привел его новый спутник — инок Днепрова монастыря Пимен. В трагедии «Борис Годунов» бродяги-чернецы Мисаил и Варлаам — случайные попутчики Григория до пограничной корчмы. Занимаются они в основном тем, что пропивают милостыню, собираемую якобы на монастырь. В трагедии есть и Пимен, но он играет совсем иную роль — старца-летописца. Если не из авторитетной «Истории» Карамзина, то откуда же черпал Пушкин эти сюжеты для трагедии? На этот вопрос отвечает исследовавший архив Псковской духовной консистории псковский писатель Н. С. Новиков, который обнаружил имеющее прямое отношение к Святогорскому монастырю «Дело о иеромонахе Феофиле и иеродьяконе Иссаии», образы которых очень напоминают героев пушкинской трагедии.

В 1819 году эти монахи получили разрешение отправиться на Соловки для поклонения святым мощам, но внезапно оказались в Санкт-Петербурге. Полиция неоднократно возвращала бродяг в Псковскую епархию, но они снова отыскивались в столице. Пробовали разъединить Феофила и Иссаию по разным монастырям. Один из них при допросе в Святогорской обители заявил, что «без товарища своего отвечать не будет, и вообще их может рассудить только государь». По сообщениям полиции, бродяги действительно «дерзнули утруждать Его императорское величество», и не единожды. И снова монахи бежали, и снова были обнаружены в столице на квартире унтер-офицерши Матрены Степановой. Эти вполне реальные персонажи как будто вовсе и не были насельниками провинциального монастыря Псковской епархии, а сошли со страниц авантюрного романа[354].

В 1825 году, когда в Михайловском жил Пушкин, в обители было всего трое черных монахов, включая самого настоятеля, а остальные находились «на монашеских порциях и вакансиях», и всего с четырьмя послушниками числилось девять человек. Настоятелем монастыря был отец Иона; происходил он из семьи местного торговца, особыми учеными познаниями не обладал, но грамоту, конечно, разумел. С Пушкиным его связали особые обстоятельства. Поскольку Пушкин был сослан в Михайловское официально за то, что проявлял опасный «афеизм», в котором, отметим это к слову, был уличен при перлюстрации личной переписки, то в обязанности отца Ионы входил духовный присмотр за ним. С настоятелем Пушкин вынужден был общаться волей-неволей, нравилось ему это или нет. И. И. Пущин сообщает следующий эпизод, который произошел во время чтения привезенной им рукописи «Горя от ума»: «Среди этого чтения кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин взглянул в окно, как будто смутился и торопливо раскрыл лежавшую на столе Четью-Минею. Заметив его смущение и не подозревая причины, я спросил его: что это значит? Не успел он отвечать, как вошел в комнату низенький, рыжеватый монах и рекомендовался мне настоятелем соседнего монастыря.

Я подошел под благословение. Пушкин — тоже, прося его сесть. Монах начал извинением в том, что, может быть, помешал нам, потом сказал, что, узнавши мою фамилию, ожидал найти знакомого ему П. С. Пущина, уроженца великолуцкого, которого очень давно не видал. Ясно было, что настоятелю донесли о моем приезде и что монах хитрит.

Хотя посещение его было вовсе некстати, но я все-таки хотел faire bonne mine à mauvais jeu[355] и старался уверить его в противном: объяснил ему, что я — Пущин такой-то, лицейский товарищ хозяина, а что генерал Пущин, его знакомый, командует бригадой в Кишиневе, где я в 1820 году с ним встречался. Разговор завязался о том о сем. Между тем подали чай. Пушкин спросил рому, до которого, видно, монах был охотник. Он выпил два стакана чаю, не забывая о роме, и после этого начал прощаться, извиняясь снова, что прервал нашу товарищескую беседу.

Я рад был, что мы избавились этого гостя, но мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. „Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре!“ Тут Пушкин, как ни в чем не бывало, продолжал читать комедию…»[356]

На это рассуждение Пущина есть что возразить. Б. А. Голлер считает, что выраженное в нем ощущение слежки — следствие тайной деятельности самого мемуариста, «комплекс заговорщика»[357]. За Пушкиным в Михайловском не было установлено регулярного наблюдения, во всяком случае до восстания на Сенатской площади и, собственно, до июля 1826 года, когда на Псковщину был отправлен тайный агент А. К. Бошняк. Настоятель монастыря захаживал к Пушкину по-соседски, а в этот раз застал у него, видимо, случайно столичного гостя и смутился. Смутился и Пушкин — общество, в котором он поневоле вращался в Михайловском, было далеко от блестящего круга, в котором привык его видеть лицейский товарищ. Скорее всего, этими причинами и объясняется то замешательство, которое наблюдал и неверно истолковал Пущин.

Во всяком случае, об отце Ионе осталась память как о человеке порядочном и вовсе не зловредном. Стоит перечитать сведения о Пушкине, которые он дал на запрос Бошняка в 1826 году. В своем отчете Бошняк пишет: «1-ое. Пушкин иногда приходит в гости к игумену Ионе, пьет с ним наливку и занимается разговорами.

2-ое. Кроме Святогорского монастыря и госпожи Осиповой, своей родственницы, он нигде не бывает, но иногда ездит и в Псков.

3-ие. Обыкновенно ходит он в сюртуке, но на ярмонках монастырских иногда показывался в русской рубашке и в соломенной шляпе.

4-ое. Никаких песен он не поет и никакой песни им в народ не выпущено.

5-ое. На вопрос мой — „не возмущает ли Пушкин крестьян“, игумен Иона отвечал: „он ни во что не мешается и живет, как красная девка“»[358]. Как видим, никакого доноса от игумена не последовало, возможно, еще и потому, что отец Иона был искренне убежден: «Донос и клевета есть доказательство дурной нравственности»[359].

Так получилось, что Святогорский монастырь со своей историей и своими легендами к 20-м годам XIX века прочно вошел в историю рода Пушкиных. На Святой Горе, в восточной части монастыря, сам собой образовался их семейный некрополь: здесь были похоронены Иосиф Абрамович Ганнибал и его официальная жена Мария Алексеевна, дед и бабка А. С. Пушкина по материнской линии. При жизни они не были идеальной супружеской парой, рано разъехались, долго судились друг с другом, Иосиф Абрамович не отличался ни смирным нравом (впрочем, как и все Ганнибалы), ни верностью брачным узам. Однако после смерти они объединились на крохотном пространстве за алтарем Успенского собора. В этом же соборе Надежда Осиповна и Сергей Львович летом 1819 года похоронили одного из своих умерших во младенчестве сыновей — Платона. Сюда же А. С. Пушкин весной 1836 года привез тело своей матери, скончавшейся 29 марта, в самый день Светлого воскресения, во время заутрени.

Известно, что отношения Пушкина с родителями всегда были сложными. Близости, понимания и нежной любви между Надеждой Осиповной и ее старшим сыном никто из мемуаристов никогда не отмечал. Отмечали, правда, внешнее сходство — но и то не слишком значительное. Князь П. А. Вяземский писал, что Пушкин был малого роста, в отца. Как и вообще в движениях и приемах его было много отцовского, но африканский отпечаток матери видимым образом отразился на нем. Другого, более глубокого сходства с матерью у Пушкина не было[360]. Нельзя сказать, что мать была абсолютно равнодушна к сыну: в ее письмах часто упоминается о беспокойстве за Александра, переживаниях за него, ее нежных чувствах. Она переживает за него во время его путешествия на Кавказ в 1829 году, потеряв с сыном связь, и радуется полученному через Дельвига известию о нем. А когда до матери доходит его письмо, она не может сдержать радости: «Мы только что получили письмо от Александра, — пишет Надежда Осиповна дочери, — список с коего тебе посылаю; я не могу расстаться с оригиналом — слишком счастлива его иметь <…>. Это барон Дельвиг переслал нам его письмо — оно переполнило нас восторгом. Можешь вообразить, каково было наше счастье, когда мы его читали»[361]. Сопереживает мать Пушкину и по поводу назначения его камер-юнкером, очевидно, повторяя его собственные суждения: «И вот наш Александр превратился в камер-юнкера, никогда того не думав; он, которому хотелось на несколько месяцев уехать с женой в деревню в надежде сберечь средства, видит себя вовлеченным в расходы»[362]. Отправляя письмо из деревни, она восклицает: «Как мне не терпится уехать отсюда, я думаю, твои братья скоро будут в Петербурге. Я так буду счастлива обнять вас всех троих зараз, дорогие мои дети!»[363] У нас нет причин не доверять этим чувствам. Правда, исследователи не раз характеризовали письма Н. О. Пушкиной как «салонные», писанные в духе просвещенного классицизма, подпитанного французской романной культурой XVIII столетия. С другой стороны, известно, что Надежда Осиповна действительно беспокоилась о здоровье сына: принимала, правда не очень удачно, участие в истории с лечением аневризмы. А в 1826 году обратилась к новому императору Николаю I с прошением о помиловании.

В 1827 году, когда Пушкин был уже свободен в перемещениях и жил в Петербурге, его внутрисемейные отношения наблюдала А. П. Керн. Неизвестно, насколько глубоко она проникла в суть этих отношений, но в своих мемуарах она упоминает деталь, которую вряд ли могла придумать: «Мать его, Надежда Осиповна, горячо любившая детей своих, гордилась им и была очень рада и счастлива, когда он посещал их и оставался обедать. Она заманивала его к обеду печеным картофелем, до которого Пушкин был большой охотник»[364]. Вероятно, стоит заключить, что с течением времени Надежда Осиповна стала относиться к старшему сыну с большей теплотой. В последние годы ее жизни Александр, а вовсе не любимый ею с детства Лев, взял на себя функции «гаранта семейной стабильности», разрешал запутанные материальные и хозяйственные проблемы, пытался поддерживать мир в семье, оплачивал долги отца и брата, помогал сестре. И это на фоне собственной неустроенности, год от году растущей семьи, крайне ограниченных ресурсов, финансовой и творческой несвободы, сложнейших отношений с государем и проч., и проч. Конечно, мать не могла не понимать и не ценить тех усилий, которые сын прилагал для облегчения существования родителей. Но окончательное сближение произошло в самые последние месяцы ее жизни.

С осени 1835 года Надежда Осиповна болела. В октябре Пушкин сообщал П. А. Осиповой: «Бедную мать мою я застал почти при смерти, она приехала из Павловска искать квартиру и вдруг почувствовала себя дурно у г-жи Княжниной, где остановилась. Раух и Спасский (врачи. — А. С.-К.) потеряли всякую надежду»[365]. Однако Надежда Осиповна прожила еще полгода и, по свидетельству Евпраксии Николаевны Вульф (Вревской), как раз за это время сумела оценить своего старшего сына: «…Последний год ее жизни, когда она была больна несколько месяцев, Александр Сергеевич ухаживал за нею с такой нежностью и уделял ей от малого своего состояния с такой охотой, что она узнала свою несправедливость и просила у него прощения, сознаваясь, что она не умела его ценить. Он сам привез тело ее в Святогорский монастырь, где она похоронена. После похорон он был чрезвычайно расстроен и жаловался на судьбу, что она и тут его не пощадила, дав ему такое короткое время пользоваться нежностью материнскою, которой до того времени он не знал»[366]. Конечно, этой беглой схемой не исчерпываются отношения Пушкина с матерью, но, думается, в ней все же сохранена необходимая достоверность.

Мать просила не хоронить ее в Петербурге, а отвезти в Святогорский монастырь, на кладбище, которое воспринималось как родовое — Ганнибалы жертвовали на монастырь значительные суммы и имущество и получили право захоронения у алтарной стены Успенского собора. О таком кладбище писал Пушкин вскоре после смерти Надежды Осиповны:

Но как же любо мне Осеннею порой, в вечерней тишине, В деревне посещать кладбище родовое, Где дремлют мертвые в торжественном покое, Там неукрашенным могилам есть простор; К ним ночью темною не лезет бледный вор; Близ камней вековых, покрытых желтым мохом, Проходит селянин с молитвой и со вздохом; На место праздных урн и мелких пирамид, Безносых гениев, растрепанных харит Стоит широко дуб над важными гробами, Колеблясь и шумя…

Для вывоза тела из Петербурга и доставки его в Святые Горы оформлялось множество документов, которые удалось собрать через полторы недели, к среде 8 апреля. По дороге запрещено было останавливаться на постоялых дворах — только у церквей. Пушкин ехал не один, его сопровождал из Петербурга А. Н. Вульф. Была весна, бездорожье, земля еще не просохла, ехали медленно, дорога заняла целых четыре дня. Обычный путь лежал через небольшую станцию на правом берегу реки Великой — Синек, где к услугам проезжающих всегда находились шесть лошадей. Здесь им предстояло переправиться на другой берег. Однако, видимо из-за ледохода или паводка, это представлялось опасным, да и дальше дорога шла по топкому берегу реки. Решили выбрать окольный путь, что вынуждало воспользоваться не почтовыми, а своими лошадьми. За «своими» послали в Голубóво, где жила Евпраксия Николаевна с мужем Борисом Александровичем Вревским. Гроб с телом Надежды Осиповны сначала повезли в Голубóво, что составляло крюк в 15 верст, а потом уже в Святогорский монастырь, куда траурный поезд прибыл ранним утром в воскресенье, называемое в восточной традиции Днем жен-мироносиц — православный «женский» праздник.

Из Михайловского были призваны дворовые копать могилу. В Успенском соборе отслужили панихиду и Надежду Осиповну похоронили. Пушкин ночевал в опустевшем, постаревшем доме, хранившем отпечаток его прежней жизни. И, вероятно, решился привести в исполнение свои намерения, которые обрисовались за несколько лет до этого. Или пережил в пустом доме отчаянный приступ одиночества, и мысль быть похороненным когда-нибудь рядом с матерью согрела его душу; или печальные размышления о краткости жизни и близости собственной кончины растревожили его, как семь лет назад, когда были написаны эти горькие строки:

День каждый, каждую годину Привык я думой провождать, Грядущей смерти годовщину Меж их стараясь угадать. И где мне смерть пошлет судьбина? В бою ли, в странствии, в волнах? Или соседняя долина Мой примет охладелый прах? И хоть бесчувственному телу Равно повсюду истлевать, Но ближе к милому пределу Мне все б хотелось почивать. И пусть у гробового входа Младая будет жизнь играть, И равнодушная природа Красою вечною сиять.

Повинуясь этому внутреннему призыву, он вернулся в монастырь и внес в монастырскую казну деньги, закрепив за собой соседний с материнской могилой участок земли. В книге прихода и расхода монастырских сумм на 1836 год было записано: «Получено от г-на Пушкина за место на кладбище 10 рублей. Сделан г-ном Пушкиным обители вклад — шандал бронзовый с малахитом и икона Богородицы — пядичная[367], в серебряном окладе с жемчугом»[368]. С этого момента, собственно, судьба повернулась так, что жизнь и смерть стихотворца А. С. Пушкина не просто вошли в историю Святогорского монастыря, но коренным образом изменили ее.

«И спросить мне хотелось: что видишь?»

Эти строки из стихотворения В. А. Жуковского на смерть Пушкина передают ощущение, которое, вероятно, испытывал не только он один, глядя на мертвого поэта, и при жизни видевшего и понимавшего что-то такое, что было скрыто от остальных. Растерянность друзей, горе вдовы, чуть ли не общенародная скорбь, которую вдруг ощутили близкие, толпы совершенно незнакомых людей, пришедших проститься с умершим, и полное отсутствие представителей высшего общества, скандал, сопровождавший последние дни жизни поэта, полицейский надзор за его мертвым телом — всё это создавало ощущение подавленности. Увидеть в происшедшем Божий промысел хотелось, но, очевидно, не получалось даже у такого убежденного христианина, каким был Жуковский. А мертвый Пушкин уже не мог ничего объяснить.

После прощания с поэтом в его квартире на Мойке, которое было столь многолюдным, что вызвало опасения у властей, отпевание было организовано почти тайное. На него не допускали публику, да и друзей Пушкина было всего несколько человек. В. А. Жуковский жаловался графу А. X. Бенкендорфу: «…Назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в нее ночью, с какою-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на которую собралось не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились об умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражей проводили тело до церкви. Чего могли от нас бояться? Какое намерение могли в нас предполагать?»[369] Опасения властей были понятны: во время прощания стало очевидным, что гибель Пушкина получила огромный резонанс. Боялись выражений общественного протеста, осуждения, которое вполне могло обратиться и лично против императора. Николай I не мог не ощущать собственной ответственности за происшедшую трагедию. Он не очень любил Пушкина, хотя, несомненно, ценил его дарование, насколько ему позволяли собственный вкус и чувство прекрасного. На просьбу В. А. Жуковского назначить семье Пушкина такой же пенсион, как семье покойного Н. М. Карамзина, Николай I ответил: «Какой чудак Жуковский! <…> Он не хочет сообразить, что Карамзин человек почти святой, а какова была жизнь Пушкина?»[370] И хотя он сделал многое для осиротевшей семьи Пушкина, но личного отношения к нему не изменил.

После отпевания в церкви Конюшенного ведомства гроб с телом Пушкина заключили в смоляной ящик и отправили на почтовых в Псковскую губернию. Желание покойного быть похороненным в Святогорском монастыре очень помогло властям, желавшим оградить столицу от нежелательных волнений. Тело сопровождали три человека: дядька Пушкина Никита Козлов, старший друг поэта А. И. Тургенев и жандармский капитан Ф. К. Ракеев. А. И. Тургенев оставил подробный отчет об этой дороге и последующих событиях. Дадим ему слово:

«3 Февр. в полночь мы отправились из Конюшенной церкви, с телом Пушкина, в путь; я с почтальоном в кибитке позади тела; жандармский капитан впереди онаго. Дядька покойного желал также проводить останки своего доброго барина к последнему его жилищу, куда недавно возил он же тело его матери; он стал на дрогах, кои везли ящик с телом, и не покидал его до самой могилы. Ночью проехали мы Софию, Гатчину, к утру 4-го февраля были уже в Луге, за 140 верст от Петербурга, а к 9-ти часам вечера того же дня уже во Пскове (куда приехали ровно в 19 часов. Псков по новому исчислению в 285 верстах от С.-П. Бурга). Это было в четверг, когда у губернатора Ал. Никит. Пещурова бывают вечеринки. Я немедленно к нему явился, а жандарм предъявил ему бумаги от своего начальства, и в ту же ночь послано было к архиерею, живущему в пяти верстах от Пскова, отношение гр. Протасова о принятии и о погребении тела в Святогорском Успенском монастыре, а исправнику опочковскому (в уезде сем находится монастырь) дано предписание снабдить нас, в случае нужды, обывательскими лошадьми. Возобновив знакомство с Пещуровым, напившись чаю, я отправился в ночь, опять с гробом и с жандармом, сперва в городок Остров, где исправник и городничий нас встретили (за 54 верст от Пскова) и послали с нами чиновника далее; за 55 верст от Острова мы заехали, оставив гроб на последней станции с почтальоном и с дядькой, к госпоже Осиповой, в три часа пополудни; она соседка Пушкина, коего деревенька в версте от ея села, и любила П<ушкина> как мать; у ней-то проводил он большею частью время ссылки своей и все семейство ее оплакивает искренно поэта и доброго соседа. Она уже накануне узнала от дочерей, в Петербурге живущих, о кончине П<ушкина> и встретила меня как хорошего знакомца и друга П<ушкина>. Мы у ней отобедали, а между тем она послала своих крестьян рыть могилу для П<ушкина> в монастырь за 4 версты, в горах, от нея отлежащий, там же, где положена недавно мать П<ушкина>. После обеда мы туда поехали, скоро прибыло и тело, которое внесли в верхнюю церковь и поставили до утра там; могилу рыть было трудно в мерзлой земле, и надлежало остаться до утра. Мы возвратились в Тригорское (так называется село г-жи Осиповой, воспетое Пушкиным и Языковым); напились чаю, отужинали. Товарищ мой, ехавший на перекладных, ушел спать, а я остался с хозяйкой и с двумя милыми дочерьми ея и пробеседовал с ними до полуночи о делах Пушкина, о его жизни деревенской и узнал многое, что небесполезно будет для соображений по делам для оставшихся; нашел несколько стихов его в Альбуме, публике неизвестных, и сдружился с теми, кои так радушно меня приняли и так хорошо умеют ценить доброго Поэта. На другой день, 5 февраля, на рассвете, поехали мы опять в Святогорский монастырь; могилу еще рыли; моим гробокопателям помогали крестьяне Пушкина, узнавшие, что гроб прибыл туда; между тем как мы пели последнюю панихиду в церкви, могила была готова для принятия ящика с гробом — и часу в 7 утра мы опустили его в землю. Я взял несколько горстей сырой земли и несколько сухих ветвей растущего близ могилы дерева для друзей и для себя, а для вдовы — просвиру, которую отдал ей вчера лично. Простившись с архимандритом, коему поручил я, отправляясь, все надлежащие службы (к нему заходил я накануне), и осмотрев древнюю церковь и окрестности живописные монастыря, на горах или пригорках стоящего, я отправился обратно в Тригорское; оттуда с дочерью хозяйки, милою, умною и пригожею, я съездил в деревню Пушкина, за ¼ часа по дороге от них: а прямо и ближе, осмотрел домик, сад, гульбище и две любимые сосны Поэта, кои для русских будут то же, что дерево Тасса над Ватиканом для Италии и для всей Европы; поговорил с дворником, с людьми дворовыми, кои желают достаться с деревнею на часть детям покойного, полюбовался окрестностями; они прелестны, как сказывают, летом, и два озера близ самого сада украшают их. Здесь-то Поэт принимал впечатления природы и предавался своей богатой фантазии; здесь-то видел и описывал он сельские нравы соседей и находил краски и материалы для своих вымыслов, столь натуральных и верных и согласных с прозою и с Поэзиею сельской жизни в России. Возвратившись в Тригорское — мы позавтракали, поблагодарили хозяйку за ее радушное гостеприимство и в 12-м часу отправились в обратный путь. — 6-го февраля в воскресенье в 4-м часу утра были уже мы во Пскове <…>»[371].

Екатерина Ивановна Осипова (фон Фок), бывшая в 1837 году подростком, оставила свои воспоминания об этом событии, которые немного расходятся с отчетом Тургенева. Отметим сразу, что Тургенев описывал свежие, только что пережитые впечатления, а Екатерина Ивановна делилась своими воспоминаниями в 1898 году, но все же это взгляд со стороны тригорских соседей Пушкина, людей, ему близких и дорогих, которыми он был любим. Вот эти воспоминания: «Когда произошла эта несчастная дуэль, я, с матушкой и сестрой Машей, была в Тригорском, а старшая сестра, Анна, в Петербурге. О дуэли мы уже слышали, но ничего путем не знали, даже, кажется, не знали и о смерти. В ту зиму морозы стояли страшные. Такой же мороз был и 5 февраля 1837 года. Матушке нездоровилось, и после обеда, часу в третьем, она прилегла отдохнуть. Вдруг видим в окно: едет к нам возок с какими-то двумя людьми, за ним длинные сани с ящиком. Мы разбудили матушку и вышли навстречу гостям: видим, старый наш знакомый, Александр Иванович Тургенев. Он рассказал матушке, что приехали они (он и полицейский офицер) с телом Пушкина, но, не зная хорошенько дороги в монастырь и перезябши вместе с везшим гроб ямщиком, приехали к нам. Какой ведь странный случай! Точно Александр Сергеевич не мог лечь в могилу без того, чтобы не проститься с Тригорским и с нами. Матушка оставила гостей ночевать, а тело распорядилась везти теперь же в Святые Горы вместе с мужиками из Тригорского и Михайловского, которых отрядили копать могилу. Но ее копать не пришлось: земля вся промерзла — ломом пробили лед, чтобы дать место ящику с гробом, который потом и закидали снегом. Наутро, чем свет, поехали наши гости хоронить Пушкина, а с ними и мы обе — сестра Маша и я, чтобы, как говорила матушка, присутствовал при погребении хоть кто-нибудь из близких. Рано утром внесли ящик в церковь, и после заупокойной обедни всем монастырским клиром с настоятелем, архимандритом, столетним стариком Геннадием во главе, похоронили Александра Сергеевича в присутствии Тургенева и нас, двух барышень. Уже весной, когда стало таять, распорядился отец Геннадий вынуть ящик и закопать в землю уже окончательно. Склеп и все прочее устраивала моя мать, столь любившая Пушкина…»[372]

Весной 1837 года по распоряжению П. А. Осиповой гроб с телом Пушкина был перезахоронен более капитально. Первое время на могиле поэта стоял простой черный деревянный крест с лаконической надписью: Пушкин. В 1848 году здесь же был похоронен отец Пушкина — Сергей Львович.

«…Средь отеческих могил»

Первыми известными посетителями могилы Пушкина были его друзья — издатель «Онегина» П. А. Плетнев и князь П. А. Вяземский. Плетнев побывал на могиле вскоре после похорон и оставил ее описание: «За церковью, перед алтарем, представляется площадка — шагов в двадцать пять по одному направлению и около десяти по другому. Она похожа на крутой обрыв. Вокруг этого места растут старые липы и другие деревья, закрывая собою вид на окрестности. Перед жертвенником есть небольшая насыпь земли, возвышающаяся над уровнем с четверть аршина. Она укладена дерном. Посредине водружен черный крест, на котором из белых букв складывается имя: Пушкин»[373]. Сохранился также рисунок П. А. Осиповой, она запечатлела вид могилы Пушкина в 1837 году. Тогда же по поручению псковского губернатора могилу зарисовал землемер И. С. Иванов, поэтому получить представление о том, как выглядела могила до установки памятника, нам нетрудно.

Через две недели после гибели Пушкина бывший издатель журнала «Московский телеграф» Н. Полевой обратился к публике с призывом собрать средства на памятник Пушкину: «Пусть каждый из нас, кто ценил гений Пушкина, будет участником в сооружении ему надгробного памятника. Наши художники вспыхнут вдохновением, когда мы потребуем от них труда, достойного памяти поэта»[374]. Однако этот проект остался неосуществленным. Памятник был поставлен на средства, отпущенные опекой, через четыре года после смерти поэта его вдовой. Изготовил памятник из лучшего итальянского мрамора петербургский мастер А. М. Пермагоров, но автор проекта до сих пор неизвестен. Есть даже версия (которая, правда, вряд ли заслуживает серьезного внимания), что проект памятника нарисовал еще при жизни сам Пушкин.

Установкой памятника по поручению Н. Н. Пушкиной занимался бывший управляющий Михайловского М. И. Калашников. Зимой 1840 года он доставил памятник из Петербурга в Святые Горы; весной 1841 года из камня и кирпича был сооружен склеп, в который поместили гроб с телом Пушкина. Его массивные своды могли выдержать значительный вес. Тогда же было установлено и надгробие. Эмблематика его очень проста и прочитывается довольно легко: урна с наброшенным покрывалом знаменует скорбь, лавровый венок — славу, шестиконечная звезда чаще всего прочитывается как вечность, скрещенные, опущенные вниз факелы — безвременную кончину, золоченый крест в пояснениях не нуждается. Пожалуй, самый многозначный символ — это шестиконечная звезда, которая трактуется различными способами. Прежде всего отметим, что она никаким образом не означает еврейского происхождения Пушкина, ни тем паче его иудейского вероисповедания. Этот символ, действительно пришедший из иудаизма, — напомним, исходного для многих элементов христианской культуры, — широко использовался в эпоху барокко и классицизма XVII–XVIII веков, в том числе и в русской храмовой архитектуре. Шестиконечная звезда в христианской традиции чаще всего связывалась со звездой Вифлеема, то есть служила знаком обетования вечной жизни. Была еще масонская традиция, популярная в это время в России, которая присвоила шестиконечную звезду и использовала ее как эмблему вселенской мудрости. Другие смыслы, которые в шестиконечной звезде можно отыскивать бесконечно, как кажется, не могут быть актуальными для той эпохи и той среды, из которой исходил проект памятника.

Очевидно, весной 1841 года могила Пушкина была обнесена железной оградой. В мае 1841-го в Михайловское приехала с детьми Н. Н. Пушкина. Из деревни она писала другу своего покойного мужа П. В. Нащокину: «Могила мужа моего находится на тихом, уединенном месте, местоположение однако ж не так величаво, как рисовалось в моем воображении…»[375] В сентябре того же года в Михайловское приехал князь П. А. Вяземский — навестить Наталью Николаевну и поклониться могиле друга. Вспоминая об этой поездке, он писал: «Я провел нынешнею осенью несколько приятных и сладостно-грустных дней в Михайловском, где все так исполнено „Онегиным“ и Пушкиным. Память о нем свежа и жива в той стороне. Я два раза был на могиле его и каждый раз встречал при ней мужиков и простолюдинов с женами и детьми, толкующих о Пушкине»[376].

В 1856 году здесь побывал преподаватель Юрьевского (Дерптского) университета М. П. Розберг. Вот что он увидел: «Могила Пушкина, осененная со всех сторон развесистыми деревьями, растущими в диком беспорядке, находится на самом краю обрыва горы, откуда открываются прелестные виды в неизмеримую даль, на окрестные поля и леса; вблизи, справа и слева, врастают в землю подернутые мохом каменные плиты с едва уже заметными надписями, а между ними, местами, явственно выступают черты, обозначающие фамилию „Ганнибалов“, родовую матери поэта»[377]. Рядом с могилой Пушкина и его родных были и другие могилы, здесь хоронили настоятелей монастыря, было и несколько светских могил. В частности, неподалеку от Пушкина был похоронен отпевавший его архимандрит Геннадий. Одну из могил народная молва упорно связывала с няней Пушкина — Ариной Родионовной. Было заманчиво представлять себе, что любимица Пушкина была похоронена на семейном кладбище, неподалеку от его будущего места захоронения. Однако быть этого никак не могло: известно, что Арина Родионовна умерла в Петербурге в доме сестры поэта, О. С. Павлищевой в 1828 году и, скорее всего, была похоронена на Смоленском кладбище. Как бы ни была любима и уважаема в семье Пушкина крепостная няня, совершенно невозможно себе представить, что ее прах господа решили бы упокоить на родовом кладбище Ганнибалов и ради этой прихоти перевозили бы гроб с телом няни из Петербурга в Святые Горы.

С течением времени все прочие могилы, кроме пушкинской, были затеряны, положение их определялось скорее по памяти, кое-какой материал давали земляные работы, проводившиеся время от времени на могильном холме, но в целом их расположение сейчас скорее символическое.

Сначала за могилой Пушкина внимательно приглядывали: в Тригорском до конца 1850-х годов жила П. А. Осипова, потом ее дочери. После смерти мужа некоторое время в Михайловском провела Н. Н. Пушкина с детьми. Потом владельцем имения стал Г. А. Пушкин, который тоже приглядывал за могилой. Но к концу XIX века могила пришла в запустение. Требовался серьезный ремонт памятника, который был испещрен надписями посетителей, он зарос, нуждался в очистке, а территория вокруг него — в благоустройстве. Могильный холм начал оползать, необходимо было укреплять его. Все это требовало не только больших средств, но и усилий по организации работ.

В 1880 году, когда в Москве торжественно отрывался памятник Пушкину на Тверском бульваре, из Пскова были присланы рабочие, которые отремонтировали надгробие. Однако состояние могильного холма все еще вызывало опасения. И даже к столетию поэта принципиально ничего не изменилось. И только в 1902 году холм укрепили, расширили площадку за памятником — теперь он располагался уже не на краю обрыва. Укрепили и сильно осевший к тому времени склеп, в котором находился гроб Пушкина. «…Дубовый гроб Пушкина, — писала об этом журналистка М. А. Гаррис, — сохранился в нетронутом виде и около него нашли даже кусочек парчовой бахромы, отпавшей от гроба. Рабочий, выбравший из склепа мусор и камни, достал несколько гвоздей старинного фасона, вероятно, от ящика, в котором первоначально стоял гроб. Грунт Синичьей горы сухой и песчаный, подпочвенные воды не достигают склепа, и неудивительно, что тление не коснулось гроба Пушкина»[378]. В результате этих работ склеп Пушкина стал легко открываться, на эту операцию теперь нужно было потратить всего 15–20 минут. Такое решение было принято специально в расчете на интерес, который может проявить к останкам Пушкина Императорская Академия наук. Тогда же соорудили мраморную балюстраду вокруг могилы и подпорную стену с восточной стороны, забетонировали площадку, на которой располагались могилы. Все эти новшества, которые казались прогрессивными, впоследствии сыграли в истории могилы роковую роль. Тогда же казалось, что на несколько десятилетий этих усилий должно было хватить.

Однако уже в 1909 году появляются свидетельства, что белый памятник и новая ограда опять испещрены надписями, которые иногда сделаны карандашом, а иногда и вырезаны ножом. Могилы Ганнибалов начинают проваливаться. И весь некрополь производит впечатление грустное: «Стыдно и больно делается за ту небрежность, с которыми мы способны относиться ко всему для нас дорогому»[379]. Одним словом, за могилой требовалось тщательное и постоянное наблюдение.

До 1914 года оно велось нерегулярно, но все же осуществлялось то усилиями насельников монастыря, то местного Пушкинского комитета. Начавшаяся Мировая война, а вслед за ней грянувшая революция в корне изменили ситуацию. Не только организованного присмотра, но и благоговейного отношения к могиле Пушкина от представителей народной власти ждать не приходилось. В годы Гражданской войны памятник был сорван с могилы и сброшен под откос храмовой горы; в 1922 году, когда вышел приказ Совнаркома об объявлении пушкинских мест заповедными, его поставили на место.

К середине 1920-х годов могила находилась в плачевном состоянии. Мало того, что происходило естественное оседание почвы и памятник заметно покосился к востоку, а на мраморной арке появились трещины, — могилу Пушкина затронула разрушительная волна революции. С вершины памятника была сброшена пирамида и сорван крест, бледный след которого еще читался на белом фоне. В полуразрушенном виде была ограда, калитка которой исчезла. На площади некрополя росли большие деревья, которые со временем угрожали корнями разрушить склон. Бетонная вымостка, сделанная вокруг могилы, оказалась вредна: под ней скапливалась и не просыхала вода, бетон местами потрескался и вспучился. Подпорная стена тоже сыграла дурную службу: выяснилось, что она препятствует естественному стоку ливневых вод, и они застаиваются в почвах склона. Одним словом, проблем накопилось множество, и решить их не было, казалось, никакой возможности.

5 июня 1927 года сильный ливень так подмыл склон, что подпорная стена обрушилась, а вместе с ней и часть грунта, примыкавшая к северному приделу Успенского собора. Стали раздаваться голоса о переносе праха Пушкина из Святогорского монастыря в Ленинград. (Вторично об этом заговорили после Великой Отечественной войны, когда в пушкинских местах не осталось камня на камне, и только могила поэта чудом сохранилась.) Предлагалось не заниматься восстановлением утраченного, а просто перезахоронить поэта. Очевидно, что такое решение с любой разумной точки зрения было бы крайне нежелательным. Главное, конечно, что осуществление этого проекта шло вразрез с желанием Пушкина покоиться на кладбище Святогорского монастыря. Не так много достоверных сведений о Пушкине сохранилось до XX века, но о том, что он хотел почивать «ближе к милому пределу», можно говорить с уверенностью. К счастью, обстоятельства повернулись таким образом, что последняя воля поэта не была нарушена. За сохранение могилы на прежнем месте выступили крупнейшие пушкинисты этого золотого времени русской филологии. Однако никаких принципиальных изменений до начала Великой Отечественной войны на могиле Пушкина не произошло.

Во время оккупации могила Пушкина сильно пострадала: при взрыве Успенского собора взрывной волной памятник был смещен, стал отклоняться в сторону и оседать. Фашисты, отступая из пушкинских мест, заложили в основание памятника четыре мины, которые были обезврежены практически чудом. Работы по восстановлению надгробия и укреплению склепа и могильного холма возобновились только в 1953 году. Об этом подробно рассказывает участвовавший в них С. С. Гейченко:

«Убрав камни свода, увидели под ним второй свод — кирпичный. Кирпичи были поставлены на ребро, в один ряд, на известковом растворе. На небольшой части свода — той, что ближе к собору, — обнаружили следы бетона 1902 года. Всем стало ясно, что перед нами крышка склепа с гробом Пушкина. Вдоль крышки свода шла всё та же трещина. Два кирпича обвалились внутрь склепа. Принесли электрический фонарь и осторожно опустили его в отверстие. Все затаили дыхание. Когда глаза наши привыкли к свету, как будто из тумана выплыли контуры помещения. На дне склепа мы увидели гроб с прахом поэта.

Произвели промеры склепа: длина 3 метра, ширина 85 сантиметров, глубина 80 сантиметров. Стены сложены из камня, верхняя крышка из красного кирпича. Кирпич нестандартный, хорошего обжига. От действия атмосферных вод кирпич частично деформировался. Гроб стоит с запада на восток. Он сделан из двух, сшитых железными коваными гвоздями, дубовых досок, с медными ручками по бокам. Верхняя крышка сгнила и обрушилась внутрь гроба. Дерево коричневого цвета.

Хорошо сохранились стенки, изголовье и подножие гроба. Никаких следов ящика, в котором гроб был привезен 5 февраля 1837 года, не обнаружено. На дне склепа остатки еловых ветвей. Следов позумента не обнаружено. Прах Пушкина сильно истлел. Нетленными оказались волосы…»[380]

Могила поэта, несмотря на бурную историю страны, прокатившуюся через пушкинские заповедные места с удивительной жестокостью, уцелела. Прах его по сей день покоится в том самом месте, которое он сам избрал, не предполагая, какие бури пронесутся над маленьким монастырским погостом. Ныне над могилами поэта и его близких, как и раньше, служат панихиды насельники Святогорской обители, возвращенной церкви в 1992 году. Слабому человеческому сердцу хочется, чтобы покой, обретенный поэтом на родовом кладбище, был вечным. Но мы, к сожалению, хорошо знаем, что не бывает на земле ничего вечного — ничего, кроме памяти. По слову В. А. Жуковского: «любовь ни времени, ни месту не подвластна». Кажется, как раз об этом писала в своих дневниках В. В. Починковская, на глазах которой драгоценное прошлое уходило в небытие.

В 1917 году, в самые страшные дни разграбления и уничтожения всех пушкинских усадеб, когда старушку баронессу С. Б. Вревскую от неминуемой гибели в огне чудом спасли и спрятали слуги, когда все прежние ценности, казалось, перестали существовать, разнузданная разбойничья толпа зажигала костры снаружи и внутри усадебных домов и водила вокруг них хороводы, распевая дикие разудалые песни, В. В. Починковская отправилась в Святогорский монастырь, чтобы положить на могилу Пушкина букет незабудок и ландышей из Тригорского — как последний привет заново изгнанному, опять несправедливо оскорбленному. «Вот и монастырские стены, и гнезда крикливых грачей на старых осинах и липах. И лестница, и дверь, открытая на внутренний выход к могилам. Как было хорошо, торжественно в былые годы, когда все собирались тут. Но сегодня, сейчас, там, вероятно, никого нет, думаю про себя. Обедня отошла, храм пуст. Но издали откуда-то доносится пенье: может быть, спевка в монастырских кельях? Выхожу к памятнику и вижу: хор певчих в полном сборе, иеромонах и дьякон с кадилом и одинокая фигура настоятеля поодаль с головой, опущенной на грудь, и скрещенными на посохе руками. Слышу торжественный возглас: „Душу преставившегося боярина Александра… и о еже простится ему согрешения, вольная же и невольная…“. Я опускаюсь на колени, и горячие слезы покатились из глаз… Слезы радости и благодарения — монастырю, монахам, певчим, настоятелю. Торжественная, полная, с трогательным чувством отслуженная панихида при полном отсутствии посторонних производила глубокое, неизгладимое впечатление»[381].

Часть вторая

После Пушкина

Родное пепелище

Дом Пушкина перестраивался еще при жизни поэта. В середине 1830-х речь шла о продаже имения, поскольку оно было убыточным, и только разоряло своих владельцев. Подыскивались достойные кандидатуры — люди, которым не жалко было продать «тот уголок земли», где Пушкин провел, как выяснилось, вполне счастливые два года. Сам он предлагал купить его П. А. Осиповой, но по каким-то причинам этот план не был реализован — Осипова хотела, чтобы имение осталось за Пушкиным, который любил эти места.

Наследниками Михайловского, кроме семьи А. С. Пушкина, остались его брат, сестра и отец. Начался раздел имения, в котором особую роль сыграл предприимчивый зять Пушкина Н. И. Павлищев. Приехав в Михайловское летом 1836 года и уличив прежнего управляющего в воровстве и нерадивости, Павлищев докладывал С. Л. Пушкину: «Я зову сюда Алек<сандра> С<ергеевича>, чтобы кончить раздел. Он предлагал в Петербурге 500 руб. за душу, т. е. 40 т<ысяч> за все имение, считая в нем только по 700 десятин земли. Но дело в том, что здесь земли без малого 2000 десятин; что лесу, сенных покосов, рыбы и других угодьев вдоволь; что мыза с садом и строениями не безделица; что имение, при самом дурном наемном управлении, по 10-ти летней сложности, дает до 3500 р. дохода. Поэтому имение стоит по меньшей мере 75 т<ысяч>. Уступку можно сделать; но только А<лександру> С<ергеевичу>, и так никак не ниже 64 т<ысяч>»[382]. Исходя из этой чудовищно завышенной суммы, Павлищев предложил Пушкину выкупить у брата и сестры имение, ссылаясь на свою материальную несостоятельность и необходимость обеспечить будущее своего сына. Слывший непрактичным в хозяйственных делах, Пушкин дал ему довольно жесткий отпор: «Вы пишете, что Михайловское будет мне игрушка, так — для меня; но дети мои ничуть не богаче Вашего Лели; и я их будущностью и собственностью шутить не могу. <…> Оценка Ваша в 64 000 выгодна; но надобно знать, дадут ли столько. Я бы и дал, да денег не хватает, да кабы и были, то я капитал свой мог бы употребить выгоднее»[383]. До гибели Пушкина никаких покупателей на имение найдено не было. Впоследствии опека, по решению императора Николая I, выкупила имение в пользу детей Пушкина.

Однако в доме никто долгое время не жил, он постепенно приходил в негодность и разрушался и к середине XIX века почти развалился. Профессор Дерптского университета академик М. П. Розберг, посетивший Михайловское в 1856 году, свидетельствует о том, что «господский дом представляет собой вид печальной развалины; крыша и отчасти потолки провалились, крыльцо рассыпалось, стекла насквозь пробиты; дождь льется в комнаты и ветер в них завывает: все кругом заглохло, одичало; двор и сад побиты крапивой, древняя еловая аллея, примыкающая к воротам, заросла…»[384]. С 1866 года в усадьбе, выйдя в отставку, поселился младший сын поэта Григорий Александрович[385]. Тогда же господский дом был разобран и продан на своз дьякону Георгиевской церкви деревни Воронич. Прихожанами этого храма было семейство Осиповых-Вульф, там на родовом погосте покоятся теперь и М. А. Вындомский, и П. А. Осипова, и ее сын Ал. Н. Вульф.

Г. А. Пушкин заново выстроил дом на старых фундаментах, продолжив их на восток. Он снес и перестроил службы, перепланировал парк. От прежней усадьбы осталось немногое. В частности, баня и круглый газон с южного фасада дома. Однако сейчас он выглядит тоже не так, как при Пушкине: в центре круга Г. А. Пушкин, в память о предках Ганнибалах, посадил вяз, привезенный из усадьбы прапрадеда Петровское, а по периметру круга — 26 лип в память о дате рождения Пушкина (26 мая по старому стилю). Были проведены кое-какие работы и в парке: по очистке прудов, по восстановлению садовой его части.

Хочется отвести от Г. А. Пушкина возможное обвинение: неужели сын не чувствовал на глазах растущей славы своего отца, не считал нужным сохранить усадьбу в том виде, в каком она была при его жизни? Задавая эти вопросы, нужно помнить, что Михайловское было родовым имением Пушкиных. Григорий Александрович, конечно, связывал его историю с жизнью отца, который был похоронен неподалеку и который любил эти места. Сам он бывал здесь с матерью в детстве. Имение было для него живым организмом, хранящим воспоминания о прошлом, но не окончившим свой земной путь. И именно поэтому сохранение дома и сада в неизменном виде психологически было для него невозможным: дом разваливался, сад зарос, усадебные постройки обветшали. Поскольку Григорий Александрович хотел жить в Михайловском, постольку он должен был озаботиться его благоустройством. В этом он видел свой долг перед памятью отца, продолжение семейной традиции. Он восстанавливал почти утраченное.

Григорий Александрович интересовался древней историей этих мест. Он раскопал самостоятельно один из погребальных курганов кривичей на территории усадьбы, но о своих находках не оставил никаких свидетельств. Сын поэта был человеком хозяйственным, успешно занимался садоводством и животноводством, выстроил каменные и деревянные здания ледника, погребов, амбаров, птичника, сделал много других полезных преобразований. Ю. М. Шокальский, родной внук А. П. Керн и родственник П. А. Осиповой, вспоминал: «Дом, село и вообще все хозяйство имения были приведены в порядок самим Григорием Александровичем, занимавшимся этим делом с любовью. На моей памяти собственно и выросло все село, и обстроилось, заведены были хорошие службы, насажен небольшой фруктовый сад и заведена небольшая оранжерея. Из построек, уцелевших от времен деда и отца Григория Александровича, к нему перешел только небольшой флигелек, стоящий на углу квадратного двора, занятого посередине круглым садиком, тоже разведенным им самим. Все это было выстроено постепенно в течение более 20 лет времени»[386].

Любимым занятием Г. А. Пушкина была охота. Он завел в усадьбе большую псарню, тщательно оберегал наследственный лес и любил надолго уезжать в него с ружьем. Ю. М. Шокальский воспроизводит в своих мемуарах выразительную картину: «Мое первое знакомство с Григорием Александровичем было на охоте; летом, в июле, мы, все Тригорские жители: М. И. Осипова, К. И. Фок, мать моя и я проезжали на долгушке дорогою к перевозу через р. Сороть. Путь шел низким лугом, частью заросшим низким кустарником; среди него мелькали две фигуры в белом и изредка раздавались выстрелы: это Григорий Александрович охотился на серых куропаток; его фигура в белом, с большою черною бородою, произвела на меня сильное впечатление…»[387] Г. А. Пушкин был человеком очень спокойным и сдержанным, со всеми крестьянами и служащими в имении имел ровные отношения, никогда ни на кого не повышал голос и пользовался среди подчиненных большим авторитетом. Увлекался он преимущественно зоологией, собрал хорошую библиотеку по интересующему его предмету, дополнял свои знания природной наблюдательностью над обиходом жизни животных. Ю. М. Шокальский пишет: «Он искренно любил природу и всегда любовался ею; как настоящий художник в душе — он умел находить красоту во всех проявлениях ее, чувствовать и оценивать ее. Постоянная жизнь в деревне, при редких выездах в город, а в последние годы почти безвыездная, конечно, способствовала развитию подобных сторон характера Григория Александровича, полученных им, несомненно, в наследство. Его рассказы из охотничьей жизни всегда были отмечены целым рядом замечаний, показывавших тонкую наблюдательность»[388]. По многим воспоминаниям, он был застенчив и молчалив в компании, избегал всяких публичных выступлений, собраний и торжеств. Возможно, поэтому очень поздно женился — почти в 50 лет. И после женитьбы, с 1884 года, стал бывать в усадьбе наездами.

Сам не человек литературы, Г. А. Пушкин постоянно интересовался всем, что было связано с памятью отца. Собирал издания его произведений, следил за книжными новинками биографического и мемуарного характера, радовался новым хорошим изданиям А. С. Пушкина, которые стали появляться к его столетнему юбилею. В окрестностях Михайловского Г. А. Пушкин нашел несколько биллиардных шаров и старый кий, которые, по его предположению, могли принадлежать отцу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад