Москва зимой 46–47-го была мрачна и голодна, год был неурожайный. Карточки отоваривались, но продукты были плохие и с очередями. Рынок непомерно дорог. На военные сбережения надо было еще одеться. Летом, во время отпуска, я ездил в Череповец из Ярославля, хотел забрать «прошлое» — книги, фотографии, письма. Ну и одежду тоже, перед войной был уже кое-какой гардероб. Все оставалось у матери одной нашей докторши. Увы, кроме бумажного имущества, ничего не сохранилось — все проели. «Вестей от вас не было, думали, не вернетесь». Я не осуждал. Спасибо за то, что уцелело.
Житейские невзгоды не тяготили меня в то время: действовало облегчение — война кончилась. Долго еще просыпался утром с радостью: уже не убивают.
Впрочем, какую ни на есть одежду нужно было раздобыть. Поэтому ходил на барахолку, купил пиджак, почти новый, и пальто.
Вот если бы еще хирургия…
Кирке не завидовал: ординаторское положение меня не прельщало.
1947 год встретили с однополчанами, очень весело. Запомнилось огромное блюдо винегрета.
Про общественную жизнь сведения получал от Кирки. Общее впечатление: примирение и привыкание. Старое Сталину простили, о новом заходе — аресте всех бывших военнопленных — не знали. Процессов теперь не устраивали. В войну поднимали Отечество, вернули стране историю, даже с церковью заигрывали. Казалось, вождь одумался. Однако два школьных товарища Киры сидели в тюрьме, в 44-м их арестовали, еще на фронте. Один из них Санька Солженицын. Его невеста, Наташа, училась в аспирантуре и часто приходила. Слышал рассказы о передачах, допросах, видел слезы. История только в общих чертах: друзья — фронтовые офицеры — обменялись письмами, в которых нелестно отозвались о вожде народов, и их тут же замели.
В феврале 47-го мы получили письмо из Брянска, от нашей госпитальной старшей сестры. Любовь Владимировна Быкова писала, что в областную больницу ищут главного хирурга. «Может, приедете?»
Я помчался тут же.
Городок после Москвы — маленький, а после войны — большой. Больница и на область и на город вполне приличная, здание выстроено перед войной. Пожилой главный врач, еще с довоенной интеллигентностью, Николай Зенонович Венцкевич, принял хорошо. В активе у меня было немного: стаж — 7 лет, из которых пять — военных. Но была рекомендация Быковой, работаю в прославленном институте, а о том, что там даже скальпеля не держал, умолчал. К тому же диссертация готова. Вот только вид был уж очень заморенный, он даже спрашивал потом у Любови Владимировны: не болен ли чем? В общем, пригласили на должность. На радостях послал телеграмму Лиде и зашел на рынок — картошка дешевая.
Юдин меня не задерживал: видно, что надежд не оправдал. Технику не починил. Неконтактный. «Что ж, поезжайте». Кира осуждал: «Тут карьера, московская прописка, комнату получишь, диссертацию защитишь. В провинции — закиснешь!»
Ну нет! Главным хирургом области, о чем еще можно мечтать?
Брянские годы — с 47-го по 52-й — самые светлые в моей жизни. Там я испытал хирургическое счастье, дружбу с подчиненными. Потом такого уже не было.
Дело чуть не кончилось катастрофой в самом начале.
Мой предшественник оставил больного после резекции желудка. Пятый день, а его рвет. Обезвожен уж, но перитонита нет. «Непроходимость соустья». Нужно оперировать. Непростое это дело. Шансов мало. Но без этого — смерть верная. Еще сутки переливали физраствор, а потом взяли на стол. Трудно отделить неправильно пришитую к желудку тощую кишку, наложить новый анастомоз. Возился четыре часа.
На следующий день пришлось ехать в район. Два дня меня не было. Возвращаюсь в тревоге, а больного опять рвет…
Говорю ему: «Нужно снова оперировать!»
— Нет уж. Я тебе не мешок — разрезай да перешивай. Не дамся. Так умру.
Ну что ж, Амосов, первая операция — и смерть. Собирай чемоданчик и поезжай в сельский район.
Два дня еще переливали жидкости, отмывали содержимое желудка через зонд. Мужик уже совсем доходит. На третий день через дренаж отошло кубиков двести жидкого гноя и проходимость пищи восстановилась. Репутация была спасена и даже упрочена: непросто было решиться на такую операцию после приезда сразу.
Друг мой, давай о Кирке.
Из Брянска я часто ездил в Москву. Дела с диссертацией, совещания областных хирургов и просто так — в библиотеку, почитать иностранные журналы. И, конечно, каждый раз — к нему.
Летом 48-го года всех хирургов поразило, как громом:
— Юдин арестован! И Марина…
Дело так и осталось темным. КГБ не спешит открывать свои архивы. То, что клеветников очень много, — достаточно известно. Был даже призыв в 37-м: каждый член партии должен найти врага народа. И — находили. Знаю, например, про Киев. Правда, после войны врагов уже искали лениво, но было еще достаточно — аж до самой кончины вождя.
Тюремную историю Юдина еще кто-нибудь напишет, у меня нет достаточных сведений.
По институту Склифософского как чума прошла: имя шефа вычеркнуто, говорят о нем только шепотом, всех подозревают, разбирают, кто был ближе, кто — дальше. Старшие ученики — профессора, молчали… Да и много ли после 37-го года было смельчаков, чтобы защитить учителя? Увы! Колыма-то ох как далека и холодна!
Никого, кроме Марины, не посадили, но из института Киру перевели заведовать отделением в городскую больницу. На пользу ему пошло. Сделался хирургом. Но страсти к операциям не проявлял никогда.
Еще в 48-м тесть купил для молодых комнату на улице Алексея Толстого в коммунальной квартире. Однако брак это не укрепило. Вскоре супруги разошлись. Стал Кира холостяком. Так и до самой смерти.
Много счастливых часов провел я в его комнате. При встречах — фонтаны новостей и научных идей. Была у него склонность к теоретическим проблемам — без глубины, но с уверенностью. Нафантазирует гипотез, планов исследований — прямо на Нобелевскую премию, а через месяца три приедешь снова, спросишь — ничего не осталось.
— Это? Знаешь, там вкралась ошибка, да и вообще — вот теперь напал на настоящее.
Дружба была до некоторой степени с односторонним движением: Кира любопытства к персоне друга не проявлял, только свое рассказывал. Но я всегда любил слушать.
Была еще одна ипостась — литература. В сороковых еще годах написал он роман «Медсанбат», история из его собственного военного прошлого. Помню, как ехали с ним в Ленинград в двухместном купе, и я всю ночь читал рукопись, до того она мне понравилась! Может быть, потому, что война еще трепетала? Когда перечитывал пятнадцать лет спустя, впечатления уже не было. Не знаю почему.
Роман напечатать не удалось. Морочили голову, требовали переделок, он их вносил, пока не махнул рукой. Такая же судьба была и у рассказов. Не состоялось писательство. Таланта все-таки не было.
Но до чего же он был общителен! Я поражался кругу его знакомых. Академики, артисты, музыканты, писатели. Фамилии помню, но не хочу называть. Поверьте — «самые-самые».
К моим поздним писаниям, как и к научным работам, Кира относился скептически. Поскольку я на талант не притязал, то и не обижался. А он одобрил только первую главу «Мыслей и сердца».
Сложнее было с Солженицыным. Повесть «Один день Ивана Денисовича» была как бомба. За ней следовало еще несколько рассказов — и слава, слава. Но — недолго. Оттепель прошла, власти свободу отыграли обратно. Первое время работал самиздат, потом и его прикрыли. Мне еще помогла заграница: делегатам конгрессов подкидывали в гостиницы нашу крамолу. В общем, я читал почти все. Не по-русски, так по-английски. Смешно отказывать Солженицыну в таланте, и место в русской литературе он получит. Были уже прецеденты с нобелевскими лауреатами — и Бунин, и Пастернак своего дождались. Хотя после смерти. Боюсь, что и тут будет так же. Лет ему многовато, а новой оттепелью не пахнет.
Так вот, этот одиозный автор оказался тем самым Санькой, который входил в ростовский школьный кружок Киры и об аресте которого я был наслышан в сорок шестом. Но… где бы гордиться, а Кира его решительно не признал: «И таланта нет, и всегда был „контрик“»… Попытки встретиться решительно отверг. Больше того, после высылки Солженицына написал против него брошюрку, скажем, малоприятную. Показывал мне рукопись и печатный экземпляр аж на датском языке. Спорить с ним было бесполезно. Конечно, монархические воззрения Солженицына мне тоже противны, но все же писатель он русский. Да и кто бросит в него камень после сталинских лагерей, анафемы писателей и высылки? Книгу Наташи о своем бывшем муже я тоже читал, она показалась мне нормальной…
Так в чем же дело?
Наши общие друзья говорили: «Ревнует к славе». По той же причине якобы и со мной отношения натянулись.
Душа моя не верит этому. Разум тоже доказательств не находит. Но… сложен человек.
С конца шестидесятых годов наши встречи становились все реже. Меньше разговоров, иногда проглядывало раздражение. Себя не могу упрекнуть: был мне дорог, как и раньше. Но навязываться ведь не будешь? Так и случилось, что виделись только на конференциях. Но как гляну, поднималась во мне теплая волна. Не могу пока найти другого подходящего слова. Родной человек.
Только за год до смерти вроде бы начали налаживаться связи.
Были у Киры вклады в науку: по трупной крови, по видово-неспецифической сыворотке Беленького, в последние годы — даже по кибернетике. Докторскую диссертацию защитил по спаечной болезни кишечника. Напечатал несколько книжек. Одну из них — о Юдине. Писал легко.
Знакомые говорили, что Кира умер скоропостижно. Мы, врачи, любопытны по части причины смерти. Пришел из гостей с приятелем, был чуть выпивши (не любил), зашел в ванную и упал. И все. Жизнь кончилась. «Скорая» застала труп. От Юлика слышал о всяких разговорах по поводу причин, вплоть до отравления. Но официальный диагноз медиков — инфаркт. Так небось и было. Потому что болел часто, курил и очень потолстел. При последнем свидании еще подумалось: «Где тот стройный офицер, восточный человек, картинка 46-го года?»
Телеграмму о смерти мне прислали, но на похороны не поехал. Крутились около него совсем посторонние люди, разного пола, мне неприятные…
Фотография под стеклом лежит — снят еще красивый и гордый.
Уже десять лет прошло, а уголок в душе — за ним.
Дружба должна быть бескорыстной. Пожалуй, такой она и была у меня: не пользовался услугами друзей. Один только раз Аркаша дал письмо Юдину в 46-м году, с которого демобилизовался. Кира меня немножко использовал по части отзывов, когда я уже приобрел вес. Отзывы справедливые, труда не составляли, поскольку текст писал он сам.
И вообще: мало у тебя, Амосов, добрых дел в активе.
А 53 года честной работы? И эффективной притом.
Не уверен, что она засчитывается для доступа в рай. Не тот уровень самоотверженности.
Все давно известно: бога нет, добро и зло придумано для поддержания общества, чтобы люди не перегрызали глотки друг другу. Всего лишь модели из нейронов в коре, натренированные обучением и собственным думаньем, запечатленные в книгах. Поэтому зачем разумному человеку тосковать об идеалах? Ан нет. Есть потребность. Полно, есть ли? Пища, сон, секс, движения, отдых, свобода — разве мало? Мало. Люди держатся вместе сопереживанием и удовольствием от общения. Уточним: в прошлом держались. Теперь почти не видно.
Или все проще, корни — в биологии?
Половое размножение требует контактов. Эволюция усложнила поведение, удлинился период воспитания детенышей, создалась семья. Добывание пищи и защита от врагов потребовали объединения семей в стаи. Для этого в генах выработались соответствующие потребности — общаться, а не враждовать, даже немного сопереживать. Центробежные силы самоутверждения нейтрализовались лидерством и потребностью подчинения сильным. На этом и балансировала стая. Когда жизнь идет спокойно, особи ссорятся из-за места в иерархии, а нападут враги — стая объединяется под авторитетом вожака.
Когда первобытные люди изобрели речь, общественные потребности обрели словесную форму и превратились в законы. Вспомним заповеди Моисея: «не убий», «не укради», «не лжесвидетельствуй», «чти старших», «трудись». И бойся Бога! Но так же сказано в тех заповедях: «Люби ближнего и ненавидь врага своего», «Око за око, зуб за зуб». Это минимум морали, без него община просто распадется от распрей, лжи, разврата и лени. С первого взгляда кажется, что на этом минимуме морали цивилизация и просуществовала свои две тысячи лет.
А может быть, не только на нем? Может быть, минимум соблюдался потому, что над этим существовал идеал? В Нагорной проповеди (Евангелие от Матфея, главы 5, 6, 7) сказано: «…как хотите, чтобы с вами поступали, так поступайте и вы с ними», «не собирайте себе сокровищ», «не судите, да не судимы будете», «любите врагов ваших», «не противься злому, но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую». Или: «кто хочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду…»
Нет, каково? Отдай и верхнюю одежду!.. Любой наш товарищ скажет: нереалистично, наивно и даже попахивает лицемерием. Все мы — эгоисты, инстинкт самосохранения выше всех других и уступает свое первенство только в минуты острой опасности для сообщества, и у самки — при малых детенышах. Все другое время «справедливость» отношений сдвигаем в свою эгоистическую пользу. Но все же, если человек принимает идеал, он устанавливает внутренний регулятор поведения, и поступки против идеала вызывают чувство вины. Это как раз и есть совесть.
Немного об Аркаше. Дружба была безмятежной — от 41-го, когда в сентябре он приехал посмотреть наш госпиталь для легкораненых, и до смерти в 71-м.
Аркадий Алексеевич Бочаров был сыном мелкого торговца из города Тутаева на Волге, после войны отец жил под Москвой и был столяром. Учился Аркаша сначала в Ярославле, потом перевели в Астрахань. Как он стал москвичом, где познакомился со своей Анной — не знаю. С начала 30-х уже работал у Юдина (для сведения молодых хирургов: у Юдина было четыре старших ученика — Б. А. Петров, Д. А. Арапов, А. А. Бочаров и Б. С. Розанов. Первые двое были во время войны флотскими хирургами, Аркаша — армейским, а Борис Сергеевич не покидал институт Склифософского. Петров и Арапов вернулись в институт и получили в свое владение по клинике, как и Розанов. Юдин оперировал из всех отделений, но с Петровым скоро начались нелады. Аркаша Бочаров застрял на военной службе, вышел в генералы. Петров и Арапов со временем стали медицинскими академиками, а Розанов закончил профессором в Боткинской больнице).
Был Аркаша на финской, на Отечественную пришел уже опытным военным хирургом. После окончания войны с Японией остался главным хирургом Дальневосточного округа, а в году 48-м переведен на ту же должность в Ленинград. Докторскую диссертацию защитил в Хабаровске, мучил ее очень долго. Вообще по части писания был медлительным, чем очень раздражал Кирилла: «Я бы ему написал, так не дает!»
В Ленинграде после инфаркта стал вторым профессором у Джанелидзе в Военно-морской медицинской академии, потом заведовал той же кафедрой, когда Джан умер. Жена его все время тянула в Москву, там жили ее родные. Году в шестидесятом переехал туда на скромную, но значимую должность — главным хирургом генеральского и еще какого-то госпиталей, не помню точно. С военной службой свыкся и всегда носил форму — очень был форсистый генерал… В военной медицине имел большой вес, а у гражданских — не очень. Хорошо оперировал, но из-за своей должности возможностей имел мало. Поэтому и не поднялся до высших сфер.
Был образован, свободно мыслил, однако в высказываниях осторожен — «продукт эпохи». Собрал отличную библиотеку. Когда-то охотился и играл в теннис, при мне ракетка висела уже в туалете.
Я приходил к Бочаровым, как окунаться в теплую ванну, пожалуй, лучшего сравнения не найти.
Очень был дорогой для меня человек.
Прошлую неделю брал отпуск и писал воспоминания, пока не надоело. Не нравится сидеть дома. Тонус понижается. Вот зуб заболел под коронкой. Много хлопот предвидится — мосты снимать. Голова болела вчера. А когда работа, с утра зарядишься и до вечера хватает. Приятно? Чаще нет. Тяжелые больные и еще директорские дела, совсем мне ненужные. Думается: «Скорее бы выходной!» Еще лучше — отпуск.
Усложнилась проблема досуга. Раньше чтение романов надежно заполняло свободное время. Теперь стал привередлив. Читаю — и вижу, как автор кроит и шьет. У наших, в большинстве случаев, ох как скучно и избито. Персонажи прямолинейны, однозначны и неизменны. Беспомощно барахтается автор в запрограммированные идеологией понятиях: социализм, гуманизм, культура, прогресс. Еще — красота, культура. Теперь вошла в моду природа, экология, НТР, ну и, конечно, сетования до поводу мира, человечества. Это если писатель претендует на интеллект.
А то и совсем просто: переписал политграмоту и добавление к любви, дружбе, долгу на фоне завода, колхоза и парткома. Впрочем, уж не обходятся без НИИ, кандидатов, компьютеров, а также раздеваний и постелей. Кто похрабрее и познаменитее, те могут себе позволить безобидные критические шпилечки в адрес властей. Я-то понимаю, что критика у них в запасе есть, но редакторы бдят, и лучше их заранее не дразнить. Впрочем, даже из запасников критика мелкая, по деталям. И то сказать — другие времена. Это Достоевский мог сказать напрямую: «Нет Бога — не будет будущего у человечества, потому что — все позволено».
Но и он ошибался, Достоевский. Бог, даже у кого и был, не спасал от зла и страданий. И хорошего общества при Боге не получилось. Однако без Бога стало еще хуже. Глаза бы не глядели на безобразия и всеобщую ложь.
Революция уничтожила церковь, священнослужителей и саму религию, а вместе с ними и христианскую мораль. Ее заменили моралью классовой: те же законы Моисея, но применять — только для своих, для защитников мировой революции. «Кто не с нами — тот против нас», и с ними все дозволено.
Истинных врагов и инакомыслящих уничтожили уже к середине двадцатых годов. Потом стали создавать искусственных: вредителей, подкулачников, «врагов народа», предателей, шпионов, бывших военнопленных, остававшихся в оккупации, тунеядцев…
В последние годы разворошили прошлое, и обнаружилось, что руководители, кроме Ленина, никогда не следовали идеалам.
…Так мы и пришли к тому, что есть: проповедь эгоизма и всеобщий цинизм.
Теперь многие понимают, что без возрождения нравственности не будет ни экономики, ни экологии и, уж конечно, социализма.
Напрашивается самое простое: восстановить источник — религию. Я выступаю — «за». Но… Но восстановлением этого не сделаешь. Кроме этического учения, в религии есть еще Бог. Увы! Наука и материализм не оставляют для него места. Однако дать свободу религии необходимо. Не всем нужны доказательства, есть Бог или нет. Существует биологическая потребность верить: прислониться к сильному и тем облегчить свои страдания. А молодежи, которой это не нужно, достаточно объяснить этическое учение Христа, потому что нет в нем противоречий с социализмом. Во всяком случае, частное предпринимательство стоит от христианства гораздо дальше.
Пятый день дома. Ем досыта, много мяса. Пью витамины. Кажется, уже прибавил килограмм. А силы не прибыло, и аритмия такая же. Однако продолжим.
Лида, слава богу, поправляется. Еще слабая, но уже еду готовит и за порядком глядит. Уже стандарты чистоты пришлось повысить, чтобы не нервировать хозяйку. А Чари такая противная, как лапы вытираешь после улицы, так и норовит укусить. Что-то ей в этой процедуре не понравилось с молодости. Собаки очень консервативны в своих привычках. Например, ходит только по определенным маршрутам, как свернул — стоп! Переучивать очень трудно. «Динамический стереотип» Ивана Петровича Павлова. Так и у людей: «Привычка свыше нам дана».
А для Чари я придумал домашнюю физкультуру: 100 прыжков на подоконник на высоту 0,9 метра. За каждый прыжок — маленький кусочек колбасы. Хорошая нагрузка! Замена прогулок, когда я ослабею и не смогу выгуливать.
Опять целый месяц не писал. Машинка и стопка листов укоряют: «Что же ты?»
— А зачем?
Ох уж эти рассуждения о смысле — дела, жизни!
Весь месяц работал зверски. Каждый день оперировал, зачастую по две операции. Ситар был в отпуске и оставил очень тяжелых больных. Не всех мне удалось спасти.
С начала года результаты нашей хирургии хорошие — смертность менее 4 процентов. Если бы так удержаться! У меня больше всех операций, больше всех тяжелых больных, нет ошибок и 7 процентов смертность. Впрочем, что хвастать, все это уже бывало в прошлом, а к концу года выходили на старые печальные рубежи. Не знаю, как будет (человеку свойственно надеяться), но никогда я еще так не уничтожал за ошибки своих сотрудников.
И не могу переносить смертей.
Когда своей жизни осталось мало, чужие тоже повысились в цене.
Итак: оперирую, бегаю, борюсь и думаю о смысле жизни! И все же, что-то не то! Ищу причину неполноты жизни. Не нашел.
Может быть, так: исчезла перспектива. Исчезли иллюзии. Исчез… смысл?