Как ни парадоксально, сионизм Элима мог быть побочным продуктом его торизма. Как добрый тори, он был добрым богобоязненным гражданином, то есть прилежно посещал синагогу, а в последние десять лет своей жизни был активным старшиной на Бевис-Маркс. Возможно, в сионизме он видел логическое воплощение молитв – занимающих центральное место в еврейском богослужении – о возвращении на Сион. Будучи инженером-строителем, он участвовал в прокладке железных дорог в разных областях Османской империи и таким образом познакомился с Палестиной. Он верил, что переселение туда евреев – это прямой способ вернуть жизнь в угасающую провинцию. Палестина нуждалась в евреях, как евреи нуждались в Палестине.
Трагедия Элима заключалась в том, что он слишком многого ждал. Он никак не мог примириться с жизнью англичанина среднего класса с соответствующим доходом. Происходя от д’Авигдоров и Голдсмидов, он чувствовал, что имеет право требовать богатства от мира или по крайней мере от родственников, и некоторое время казалось, что он может рассчитывать на этот подарок судьбы.
Вернувшись в Англию в 1880-х годах, он получил ежегодный доход в 700 фунтов, а затем еще 1000 фунтов в год от матери. Также он надеялся унаследовать ее состояние, которое, по слухам, дало бы около 5000 фунтов ежегодно, но главные его чаяния были связаны с кентскими поместьями Голдсмидов в Сомерхилле, которые передавались по мужской линии.
Имение в Сомерхилле времен короля Якова, располагавшееся на нескольких тысячах акров земли, приобрел сэр Исаак Лион Голдсмид еще в 1849 году. Мать Элима была девятой из двенадцати детей сэра Исаака, и к моменту рождения Элима между ним и наследством стояло уже около двух дюжин прочих претендентов, но сначала дядья умирали один за другим, а потом и двоюродные братья стали гуртом переселяться в загробный мир.
В 1866 году имение унаследовал сэр Джулиан Голдсмид. Он женился в 1868 году, и Элим, который тогда находился за границей, с живым интересом и тревогой наблюдал за тем, какие же плоды принесет этот союз. В 1869 году родился первый ребенок – дочь, в 1870-м второй – снова дочь, в 1871-м третья дочь, в 1873-м четвертая дочь, в 1874-м пятая. Семья смотрела на это, не веря глазам. Но сэр Джулиан с тем же самым апломбом, благодаря которому сделался самым популярным председателем комитетов в палате общин, не желал сдаваться. В 1877 году у них родилась шестая дочь, в 1879-м седьмая, в 1880-м восьмая. Пять, шесть, семь дочерей – это можно назвать невезением, но восемь – это уже похоже на преступный сговор. Сэр Джулиан опустил руки.
Элим вернулся в Англию. Сомерхилл был почти что у него в руках, и он стал вести себя так, будто деньги уже лежат на его банковском счете. Он делал долги направо и налево. Он много занимал у своей матери, дядьев, кузенов и через посредника сообщил сэру Джулиану, который уже раньше помогал ему займами и денежными подарками, что не отказался бы от ежегодного перечисления на его счет. Сэр Джулиан был самым отзывчивым, самым добродушным, самым щедрым человеком на свете, но это было чересчур даже для него. Сэр Джулиан указал Элиму, что тот не имеет ни законного, ни морального права предъявлять ему какие-либо претензии:
«Тот факт, что мистер д’Авигдор еще может унаследовать имение Голдсмидов, скорее говорит в пользу того, что до тех пор, пока оно находится в моих руках, мой долг состоит в том, чтобы максимально использовать его во благо моей многочисленной семьи и дочерей, а для того, чтобы помогать мистеру д’Авигдору держать охотничьих собак или яхту…
Более того, те крупные суммы (потраченные им по причине его прискорбного обыкновения участвовать в предприятиях, кои он в силу своего сангвинического темперамента склонен считать прибыльными, тогда как дело всегда оборачивается ровно противоположным образом), которые я уплатил за него, дабы помочь ему выбраться из трудностей, и дают мне все основания не оказывать ему какое-либо содействие в будущем. Также до меня дошли сведения, что часть средств, которые сэр Фрэнсис оставил графине, пошли на уплату других долгов мистера д’Авигдора. Подобный метод делить шкуру неубитого медведя представляется мне порочным».
Но эту отповедь сэр Джулиан не закончил категорическим отказом, хотя и мог бы. Он согласился выделять Элиму по 600 фунтов в год:
«…При условии, что он по закону обязуется, в случае если унаследует имение Голдсмидов, возместить капитал моим наследникам.
Также при условии, что он обязуется не делать дальнейших трат в расчете унаследовать имущество его матери или Голдсмидов. И наконец, при условии, что он обязуется не участвовать в любого рода предприятиях, влекущих за собой финансовую ответственность».
По-видимому, Элим охотно согласился на условия, так как очень нуждался в деньгах. Его жена, родившая сына в 1877 году, незадолго до этого подарила ему уже пятую дочь, и даже без учета собственных трат семейная жизнь требовала все более неподъемных расходов. Какой-нибудь человек попроще мог бы найти себе работу. Но Элим ждал. Сэр Джулиан был всего на три года младше его, но не отличался крепким здоровьем. Зимой 1895 года он тяжело заболел, еле дотянул до весны и в конце концов умер в 1896 году. Но Элим, увы, к тому времени уже и сам лежал в могиле. Он умер за год до того в возрасте пятидесяти трех лет и не дожил даже до смерти матери, чтобы унаследовать ее имущество. Она умерла в 1916 году в возрасте ста лет.
Глава 10
Дорога в парламент
Когда католики получили эмансипацию в 1829 году, Дэниэл О’Коннелл обратился к евреям, которые все еще боролись за свою, с такими словами: «Вы должны навязать свой вопрос парламенту. Не полагайтесь на английскую либеральность. Это растение, которое не растет на английской почве. Англичане всегда были гонителями. До так называемой Реформации англичане пытали евреев и десятками вешали лоллардов. После Реформации они все так же жгли евреев и вешали папистов. При Марии англичане со своей обычной жестокостью принялись пытать протестантов. После ее краткого правления наступили почти два века самой варварской и беспощадной жестокости по отношению к католикам… От нее страдали и евреи. Еще раз повторяю вам, не верьте ни в какую либеральность, а только в то, что вы сами приведете в движение и заставите действовать».
Исаак Лион Голдсмид, друг О’Коннелла и вождь самого активного фланга движения за эмансипацию евреев, не разделял этого ирландского взгляда на историю и охотно «полагался на английскую либеральность», однако и он понимал, что даже либералов надо подталкивать. К середине XIX века благодаря направляемым им «толчкам» с верующих евреев были сняты почти все ограничения в правах. Появились евреи-рыцари и баронеты, еврейские шерифы и олдермены. Только двери в парламент по-прежнему оставались для них закрыты. Тогда эмансипаторы собрались с силами для финального штурма, и, конечно, возглавить его мог только один человек – барон Лайонел де Ротшильд.
Отец Лайонела Натан, возможно, самая влиятельная фигура движения, был вынужден отойти на второй план. Он был слишком чуждый, слишком грубый, слишком непривлекательный, чтобы выдвигать его в первые ряды. Лайонел, который возглавил Лондонский банк в возрасте двадцати восьми лет, не имел таких недостатков. Это был англичанин по рождению и воспитанию, в полной мере обладавший финансовым гением своего отца, но лишенный его неуклюжих манер и наивности. «Требуется большая находчивость и большая осторожность, чтобы сделать большое состояние, – говорил Натан, – и в десять раз больше ума, чтобы удержать его, когда оно у тебя есть». Лайонел имел такой ум и был не только способен удержать значительное состояние, полученное от отца, но и увеличить его.
Особым коньком Натана были гигантские спекуляции и транспортировка драгоценных металлов. Лайонел больше был склонен к крупным государственным и общественным проектам и в конце 1830-х годов нашел большую часть 150 миллионов франков, требовавшихся правительству Бельгии на строительство сети железных дорог вокруг Брюсселя. Развитие Бразилии настолько опиралось на фирму «Н.М. Ротшильд и сыновья», что страна превратилась чуть ли не в личное владение Ротшильдов. Лайонел помог собрать 8 миллионов фунтов, необходимых британскому правительству на фонд борьбы с голодом в Ирландии, а семь лет спустя нашел 16 миллионов фунтов на ведение Крымской войны. При его жизни Лондонский банк принял участие в 18 крупных государственных займах на общую сумму 160 миллионов фунтов.
В Нью-Корте объявили сбор денег на помощь голодающим в Ирландии, и сам Лайонел открыл список пожертвованием 1000 фунтов. (Вообще говоря, это его жена взяла на себя роль жертвователя от имени семьи. Она завещала 120 тысяч фунтов разным благотворительным организациям и гораздо больше раздала еще при жизни.) Лайонел, кроме того, служил в разных правительственных комитетах, которые занимались вопросами банков и общественных финансов, и многое сделал для того, чтобы улучшить положение и масштаб банковской деятельности фирмы «Н.М. Ротшильд» и усилить роль лондонского Сити в качестве финансового центра.
Для великого коммерсанта и великого политика требуются разные качества. Лайонел не получал удовольствия от кампаний, речей, общественного внимания, нахождения в самом центре споров. Нельзя сказать, что коммерция придавала смысл его существованию, но, уезжая из Нью-Корта, он предпочитал покой Ганнерсбери, где гулял среди своих экзотических садов, наслаждался покоем среди картин Рембрандта и Дюрера. Но борьбу за эмансипацию надо было продолжать, и он был самым подходящим человеком для этого, и он ее продолжил. На нее ушло немало времени. Ему было тридцать девять, когда он впервые постучался в двери парламента. Когда его впустили, ему уже стукнуло полвека и у него появились первые признаки ревматической подагры, которая в последующие годы лишит его возможности передвигаться.
В августе 1847 года он был одним кандидатов-вигов от лондонского Сити. Сити всегда был аванпостом независимости и в предпринимательстве, и в политике. В XVIII веке он раз за разом возвращал непокорного Джона Уилкса[38], несмотря на попытки парламента отделаться от него, и сейчас собирался сделать то же самое для Ротшильда. Его выбрали значительным большинством, но он не смог принести присягу как «истинно верующий христианин», и его не допустили на депутатское место. Проблема, сказал Дизраэли, «заключалась в том, что этот член парламента не просто относился к иудейскому народу, но, к сожалению, верил только в первую часть иудейской религии».
Избрание, попытка занять депутатское место, отказ принести присягу – все это были, конечно, просто жесты, но они были сделаны в неподходящее время.
Сэр Роберт Пиль в целом благосклонно смотрел на еврейскую эмансипацию, но в 1846 году лорд Джордж Бентинк и Дизраэли раскололи партию тори из-за отмены хлебных законов, и на политической сцене воцарилась полная неразбериха. Проблемы возникли на континенте, трудности – дома, в Ирландии вспыхнули беспорядки. Лидер вигов лорд Джон Рассел, который вернулся во власть в августе 1847 года, твердо решил убрать с дороги по крайней мере еврейский вопрос. В декабре он вынес на обсуждение резолюцию, которая удаляла из присяги фразу, не позволившую Ротшильду заседать в палате. Она получила смешанный прием. Гладстон, тогда принадлежавший к тори, и депутат от Оксфордского университета выступил за. Как можно не пускать евреев в парламент, когда в него пускают унитариан, «которые отвергают все важнейшие евангельские догматы»? Ему ответил другой депутат от университета сэр Роберт Инглис. Евреи, сказал он, «здесь добровольные чужаки и не могут претендовать на полные права граждан, иначе как признавая наш нравственный закон, которым является Евангелие».
Тогда вмешался Дизраэли. Он сам происходил из старинного рода сефардов. Его отец Исаак д’Израэли был прихожанином синагоги на Бевис-Маркс, но не относился к иудаизму серьезно и из-за каких-то разногласий со старейшинами формально разорвал связи с еврейской общиной, не приняв никакой другой веры. Однако адвокат подсказал ему, что, оставляя своих детей иудеями даже номинально, он значительно осложняет их жизнь, и в 1817 году тринадцатилетний Бенджамин Дизраэли был окрещен.
Дизраэли как-то назвал себя незаполненной страницей между Ветхим и Новым Заветом. Он был евреем-христианином и не видел никаких противоречий между своим еврейством и религиозными убеждениями. Более того, как еврей он мог претендовать на происхождение от самих отцов-основателей иудейской веры, но в то же время испытывал сильное чувство единства с еврейским народом и выразил его в одной из самых замечательных речей за всю свою карьеру.
После падения Пиля он вышел на общественную арену как крупная политическая фигура и претендент на лидерство в партии тори. Политически это был не самый удобный момент, чтобы поднимать еврейский вопрос, и его речь оказалась крайне несвоевременной и возбудила ярость во многих членах палаты, и особенно в рядах его однопартийцев.
Сторонники еврейской эмансипации в основном ограничивались конституционными вопросами или указывали на ее здравый смысл и разумность; противники же изо всех сил старались подчеркнуть различия между иудаизмом и христианством. Дизраэли был твердо намерен продемонстрировать, что, совсем напротив, это практически одно и то же: «Если религия гарантирует нравственное поведение, то вы имеете эту гарантию и со стороны евреев, исповедующих истинную религию. Возможно, их религия не такая всеобъемлющая, как ваша. Я не утверждаю, что это единственная истинная религия, но, хоть они и не исповедуют все, что исповедуем мы, все, что они исповедуют, истинно. Следовательно, вы должны признать, что в людях, признающих Божественное Откровение, которое признаете и вы, чья нравственность основана на священных пророчествах, пред которыми все мы склоняемся, что в той мере, в какой религия гарантирует их поведение… в еврейской религии вы имеете лучшее в мире одобрение, за исключением нашего христианства. Уже в силу самого факта, что евреи способны на такое тесное с вами единство, они должны быть допущены в парламент. Где же ваше христианство, если вы не верите в их иудейство?»
Коллеги со всех сторон слушали со смешанным недоумением и смятением. Поначалу они смолкли от такого шока, но чем дальше говорил Дизраэли, тем больше стало раздаваться неодобрительных возгласов, которые уязвили и разгорячили его, и он повысил голос, перекрикивая шум: «Чем больше в вас веры, тем сильнее должно быть в вас желание совершить этот великий акт национальной справедливости. Если вы не забыли, чем обязаны этому народу, если вы благодарны ему за книги, которые в течение тысячелетий наставляли и утешали сынов человеческих, то вы как христиане должны были ухватиться за первую же возможность удовлетворить требования тех, кто исповедует эту религию».
Его перебивали все громче, но он продолжал: «Но вы находитесь под воздействием самых темных предрассудков самых темных веков, которые только существовали в нашей стране. Именно это чувство не обсуждалось в дебатах, более того, вы хранили его в тайне от самих же себя – вопреки всей вашей просвещенности – и оно без вашего ведома влияет на вас, как и на других за границами…»
Он помолчал, чтобы перевести дух перед заключительным пассажем: «Я не могу заседать в этой палате, если со всей ясностью не изложу своего мнения по этому вопросу. Каковы бы ни были последствия для того места, которое я занимаю… я не могу отдать свой голос тому, что не соответствует, как я полагаю, истинным принципам религии. Да, именно как христианин я не возьму на себя ужасную ответственность за недопущение к законодательным органам приверженцев той веры, у груди которой родился мой Господь и Спаситель».
Он сел на место. На задних рядах его партии царило мертвое молчание, и, когда палата проголосовала, из всей фракции только он и Джордж Бентинк отдали голоса за резолюцию. Однако во всей палате нашлось достаточно сочувствующих, чтобы провести ее большинством в шестьдесят семь голосов.
Речь Дизраэли, которая, по словам его отца, была «самой важной из когда-либо произнесенных в палате общин», могла бы погубить его карьеру, но эта тема явно взволновала его и вполне вписалась в его любимую фразу: «Раса – это все». С точки зрения храбрости его поступок граничит с безрассудством.
Родня возликовала после успеха резолюции в палате общин, но спустя некоторое время ее зарубили в палате лордов.
Ротшильд снова был избран от Сити, снова вернулся, снова отказался приносить христианскую присягу и снова был отправлен восвояси. Параллельно с этими хлопотами Рассел неоднократно пытался провести акт об эмансипации через парламент. Снова и снова он проходил в палате общин и каждый раз терпел неудачу у лордов.
Тогда Давид Саломонс открыл второй фронт, применив другую тактику. В июне 1851 года его выбрали членом парламента от Гринвича от партии вигов. Как и Ротшильд, он отказался принести присягу, но, в отличие от него, занял свое место на скамье. Это было неслыханное дело, и после минутного оцепенения раздался шум: виги громко поддержали его, а тори возмущались, и со всех стороны вскакивали депутаты, требуя себе слова по процедурному вопросу. Вот как описывал последующие события очевидец: «В середине палаты общин стоял необычайно мягкий, джентльменского вида человек, похожий на спокойного и воспитанного сельского сквайра, как и большинство окружавших его членов парламента. Вокруг этого мирной и улыбчивой фигуры с воем и бешенством бушевала война парламентских стихий. Под крики «долой» с одной стороны и громкую поддержку с другой этот уважаемый человек каким-то образом заставил палату выслушать себя. Благосклонность большинства палаты, располагающий вид претендента или любопытство одержали верх. Все стихло, и тогда в полном молчании мистер олдермен Саломонс произнес свою первую речь».
Сам его поступок оказался более запоминающимся, нежели речь, ибо она, хоть и недолгая, оказалась до невозможности нудной.
«Господа… полагаю, что палата сделает поправку на новизну моего положения и ту ответственность, которую я ощущаю по причине незаурядного образа действий, который, как может вам показаться, я избрал. Однако, будучи призван в палату значительным большинством… я счел, что поступлю несообразно со своим положением англичанина и джентльмена, если не изберу курс, на мой взгляд, правильный и справедливый и не отстою свое право быть здесь… и не заявлю перед всей палатой и страной о своих, как думается мне, правах и привилегиях. Льщу себя надеждой, что палата не откажет мне в том, в чем, как я полагаю, ни один английский суд не отказывает даже самым скромным подданным государства – выслушать меня, прежде чем принять окончательное решение».
Слушая его, члены палаты вряд ли боялись лишиться красноречивого оратора, но, даже если речь Саломонса и не произвела на них особого впечатления, он все же поразил их своей смелостью, и его громко приветствовали с обеих сторон. Однако это еще не значило, что палата одобрила его действия, и парламентский пристав вывел его вон.
Правительство не собиралось затягивать с этим вопросом. Премьер-министр похвалил Саломонса за хладнокровие, но «истец за всех» подал против него иск, и его оштрафовали на 500 фунтов. Саломонс подал апелляцию, но суд подтвердил первый вердикт. Однако он все еще был убежден, что действовал в своем праве, и решил передать вопрос на рассмотрение палаты лордов. Тем временем в дело вмешались общие выборы, он лишился места в парламенте, и на том дело и кончилось. Через несколько лет, когда сносили старое здание парламента, он купил скамью, место на которой принадлежало ему так недолго, а обошлось ему так дорого, и поставил ее у себя в бильярдной в Брумхилле.
Тогда в центре внимания снова оказался Лайонел Ротшильд. Его пять раз возвращали в Сити, пока Рассел продолжал грохотать в палате, предлагая одну меру смягчения за другой в 1849, 1851, 1853, 1856 и 1857 годах, в явной надежде добиться упорством того, чего не удалось добиться убеждениями. Но палата лордов, сомкнув ряды своих епископов, всегда могла собрать против него достаточную силу.
В 1853 году, когда призыв к толерантности парламента как раз раздался в очередной раз, евреи показали, что в своих внутренних делах могут и сами проявлять нетерпимость. Примерно двенадцатью годами ранее Совет представителей на особо созванном совещании под председательством сэра Мозеса Монтефиоре проголосовал за то, чтобы не допускать в совет ни единого еврея – прихожанина Реформированной синагоги. Дэвид Саломонс, хотя и сам придерживался ортодоксальных взглядов в религии, протестовал против этого постановления, как и другие члены совета, но безуспешно. В 1853 году, однако, несколько членов совета из Реформированной синагоги решили проделать там то же самое, что Саломонс проделал в парламенте. Они пришли и сели на свои места, а когда сэр Мозес попросил их удалиться, отказались. Последовала ожесточенная перепалка, в которой Лайонел Ротшильд, его брат Энтони, Дэвид Саломонс и другие требовали, чтобы реформированным представителям разрешили заседать в совете, а Луис Коэн и сэр Мозес выступали против. Более того, сэр Мозес посоветовался с двумя видными адвокатами и услышал от них, что устав совета не оставляет ему иного варианта. Было объявлено голосование, на котором совет разделился поровну, и сэр Мозес использовал свой решающий председательский голос против самозванцев. Один из них, владелец шахты в Сандерленде по имени Джонассон, тем не менее отказывался уйти, пока секретарь совета, выполняя роль парламентского пристава, не похлопал его по плечу – этот жест фактически означал, что его выбрасывают оттуда, и шахтовладелец ушел.
Обо всем этом сообщили ежедневные газеты, и противники еврейской эмансипации злорадно потирали руки, пока Ротшильд и Саломонс в отчаянии заламывали свои.
Рассел продолжал упорствовать, но в конце концов понял, что, как и акт об эмансипации католиков, это проект вигов, провести который могут только тори. В 1858 году тори вернулись к власти. Дизраэли стал главой палаты общин и сразу же принял меры к тому, чтобы раз и навсегда решить этот вопрос. Был найден компромисс: обе палаты получили право выбрать собственную формулировку присяги. 26 июля 1858 года Ротшильд принес присягу, за исключением одной проблемной фразы, и наконец-то занял свое место в парламенте.
«Одиннадцать лет у нас изо всех углов торчал вопрос о членстве в парламенте», – сказала баронесса, но, когда в конце концов дело разрешилось, оказалось, что гора родила мышь. Лайонел де Ротшильд пятнадцать лет заседал в палате общин и за все это время ни разу не открыл рта. Его борьба за парламент не имела ничего общего с политическими амбициями, стремлением к власти или влиянию, ибо, как заметил лорд Гошен, будущий канцлер казначейства, он имел возможность оказывать больше влияния из Нью-Корта, чем большинство членов парламента – из палаты. Он добивался места в парламенте в качестве признания своих прав.
Как только открылись двери Вестминстерского дворца, вскоре в них друг за другом последовали и другие представители Родни: Майер Ротшильд (брат Лайонела) и Дэвид Саломонс в 1859 году; сэр Фрэнсис Голдсмид в 1860 году; Натаниэль де Ротшильд и Фредерик Голдсмид в 1865 году; Джулиан Голдсмид в 1866 году – все от партии вигов. В то время еврею было немыслимо принадлежать к другой партии, так как виги с самого начала были сторонниками эмансипации, а тори – противниками, и сам факт, что именно тори в конце концов дали евреям возможность заседать в парламенте, считался какой-то причудой судьбы. Когда барон Генри де Вормс, тоже из Родни, выступил кандидатом от тори в 1868 году, газета Jewish Chronicle – «Еврейская хроника» – на все корки разругала его за это, и его провал был встречен с определенной долей злорадства.
Первый еврей – член парламента от тори Сол Айзек, состоятельный владелец угольной шахты, заседавший в палате от Ноттингема с 1874 по 1880 год, как ни удивительно, не принадлежал к Родне. Де Вормс в конце концов прошел в парламент в 1880 году, и вскоре к нему присоединились два дальних родственника – Лайонел и Бенджамин Коэны. Лайонел, более того, стал вице-президентом Национального союза консервативных ассоциаций.
Как только Родня проложила себе путь в палату общин, овладение палатой лордов стало вопросом времени. Но время все же потребовалось значительное. Компромисс о присяге 1858 года допустил евреев лишь в нижнюю палату, и сложившаяся ситуация получила нормативное оформление только в 1860 году, когда былую нелепую клятву верности, превосходства и отречения сменила единая присяга для обеих палат, которую могли приносить люди любого вероисповедания.
В 1868 году граф Шефтсбери обратился к Дизраэли, который только что стал премьер-министром, с предложением возвести в пэрство сэра Мозеса Монтефиоре. Шефтсбери, упорный, неутомимый церковник, противился допуску евреев в парламент, считая это оскорблением христианству, но потом передумал. Дизраэли не мог не сочувствовать этой идее, но, как он написал Шефтсбери, «он меньше любого другого премьер-министра в состоянии удовлетворить эту просьбу». Через несколько месяцев он ушел с поста, и его сменил Гладстон. Новый премьер-министр, конечно, имел больше возможностей, и Шефтсбери сделал новую попытку:
«Дорогой Гладстон…
Еврейский вопрос ныне решен. Евреи получили право заседать в обеих палатах парламента. Сам я противился этому, но отнюдь не потому, что питаю неприязнь к потомкам Авраама, из числа коих и наш Благой Господь явился во плоти, а потому, что возражал против того, каким образом их хотели ввести в парламент.
Все это в прошлом, и давайте же не упустим возможности выказать уважение к древнему богоизбранному народу. Есть среди дома Израилева благородный человек – сэр Мозес Монтефиоре, отличившийся патриотизмом, милосердием и самопожертвованием, которому ее величество может оказать свою милость и почтить его званием пэра. Будет славный день для палаты лордов, когда этот великий иудейский старец войдет в число наследственных законодателей Англии».
Но у Гладстона на уме было другое имя. Монтефиоре действительно был популярной фигурой, но он все-таки принадлежал к тори. Зато Лайонел де Ротшильд был либералом, и в 1869 году Гладстон рекомендовал его в пэры. Королева пришла в ужас от этого предложения: «Сделать еврея пэром – на этот шаг она не согласится. Это будет очень плохо принято и чрезвычайно повредит правительству». Но Гладстон проявил упорство, как это часто приходилось ему делать, имея дело с королевой:
«Чрезвычайно желательно в нескольких тщательно отобранных случаях ввести в палату лордов великих представителей коммерции нашей страны. Но учитывая схожесть между коммерсантами высокого уровня, сделать выбор крайне сложно. Легко найти превосходных кандидатов, но все они недостаточно выделяются из общей массы.
Барон Л. де Ротшильд в силу своего положения во главе крупнейшего европейского дома Ротшильдов, даже более, чем в силу огромного состояния, а также благодаря выдающейся политической роли в качестве представителя Сити с 1847 года, занимает именно то исключительное положение, которое обезоруживает завистников и которое так трудно найти. Кроме того, в его пользу говорят приятный характер и популярность».
Затем он намекнул, что королева ступает на опасную конституционную почву: «Ввиду вышеперечисленного было бы невозможно найти ему какую-либо подходящую замену. А если его вероисповедание признать непреодолимой преградой, то, как мне представляется, это значило бы прерогативным правом возродить те ограничения в правах, которые раньше существовали в законодательном порядке, но которые корона и парламент сочли необходимым отменить. Мистер Гладстон полностью исчерпал приличествующие ему возможности беспокоить ваше величество и не помышляет навязывать вашему величеству того, чего не одобрит ваше величество по своем беспристрастном рассуждении».
Ответ пришел едва ли не с обратной почтой – холодный, лаконичный и бескомпромиссный:
«Королева благодарит мистера Гладстона за его письмо и обещание не навязывать ей тему пэрства для сэра [так в письме] Л. Ротшильда. Королева не в силах заставить себя пойти на это. Дело не только в неодолимой антипатии к тому, чтобы возвести в пэры лицо иудейского вероисповедания; но и в том, что это выше ее понимания, как человек, обязанный своим огромным состоянием контрактам по займам с иностранными правительствами и успешным спекуляциям на бирже, может по справедливости претендовать на звание британского пэра.
Как бы высоко ни стоял в общественном мнении сэр Л. Ротшильд лично, его деятельность представляется ей своего рода азартной игрой, ибо осуществляется с колоссальным размахом и далеко отстоит от законной коммерции, которую она уважает всем сердцем, где люди приобретают богатство и влиятельное положение благодаря терпению, предприимчивости и неподкупной честности».
В 1853 году Гладстон подумывал снова вернуться к этому вопросу и попросил Лайонела составить меморандум о действиях его отца во время Наполеоновских войн. Лайонел либо не решался входить в подробности истории отцовской жизни военного времени, либо вообще был равнодушен к этому вопросу. Так или иначе, он ничего не предпринял и умер в 1879 году, так и не став пэром. Через шесть лет Гладстон рекомендовал в пэры его старшего сына Натаниэля, члена либеральной партии от Эйлсбери, и его кандидатуру приняли без возражений.
Натаниэль оказался более активным членом палаты лордов, чем его отец – палаты общин, но в целом первая партия Родни, оказавшись в парламенте, не сыграла заметной роли ни в той ни в другой палате. Когда они участвовали в дебатах по экономическим вопросам, к ним уважительно прислушивались, но и тогда они особенно не блистали. В них не было ничего от экзотичности Дизраэли. Это были такие же англичане, как самые английские из английских бюргеров и сквайров, среди которых они заседали, – как и должны были быть – и полностью слились с вестминстерским фоном. Те же, кто опасался, что иудеи привнесут чуждые порядки в Мать парламентов, приободрились.
Двое все же добились некоторой известности. Сэр Джулиан Голдсмид стал настоящим знатоком парламентской процедуры и время от времени служил заместителем спикера. Он пользовался широким уважением и, если бы не умер в пятьдесят восемь лет, возможно, стал бы спикером. Генри де Вормс служил парламентским секретарем в комитете по торговле в первом правительстве Солсбери, стал тайным советником, а в 1892 году был назначен заместителем госсекретаря по делам колоний. В 1895 году он стал пэром под именем лорда Пирбрайта.
Де Вормс был правнуком Майера Амшеля Ротшильда. Его отец Соломон де Вормс приехал в Англию еще в детстве и воспитывался вместе с детьми Ротшильдов в Нью-Корте. Потом он уехал в колонии и вместе с братьями завел обширную кофейную плантацию на Цейлоне. В 1871 году его сделали наследственным бароном Австрийской империи, а благодаря услугам, оказанным его семейством Цейлону, он и его потомки получили разрешение использовать свой титул в Британской империи.
Де Вормс был хорошим оратором – этого таланта часто не хватало Родне, – умелым боксером, прекрасным стрелком, проявлял огромный интерес к невероятному множеству самых разных предметов, однако при этом запомнился как страшный зануда. Среди прочего, он писал книги по магнетизму, Австро-Венгерской империи и восточному вопросу. Он часто выступал по еврейским вопросам и некоторые проекты поддерживал не только словами, но и делом. Двенадцать лет он был президентом Ассоциации английских евреев и какое-то время – казначеем и вице-президентом Объединенной синагоги, из-за чего по долгу службы часто взаимодействовал с главным раввином Германом Адлером, чья жена Генриетта приходилась ему троюродной сестрой. Он был одним из защитников веры, и, когда его дочь вышла за иноверца, это вызвало некоторую оторопь; оторопь усилилась, когда стало известно, что ее папенька лично посетил венчание в церкви, но это было ничто по сравнению с шоком от дальнейших новостей. После смерти де Вормса в 1903 году раскрылось, что он распорядился похоронить его на христианском кладбище.
Никто не мог этого объяснить. Он был дважды женат, оба раза на иудейках, но в любом случае даже те члены Родни, которые заключали браки с иноверцами, как правило, принимали все меры для того, чтобы похоронили их по иудейскому обряду. У него был свой участок на еврейском кладбище в Уиллсдене. Что же заставило его отказаться от веры в последний час? Высказывались предположения, что де Вормса оскорбило то, что его исключили из числа лидеров еврейского сообщества, которые от имени единоверцев в 1901 году направили поздравление Эдуарду VII по случаю его восшествия на престол. Если так, то хоть он, быть может, и умер христианином, но его обида была совершенно еврейской. Его похоронили на кладбище при церкви Святого Марка в деревне Уайк возле Гилдфорда в графстве Суррей.
Глава 11
Последнее прибежище
Пока британские евреи пытались добиться признания их права избираться в парламент, евреи во многих других частях мира не добились даже признания их права на жизнь.
В России они находились под угрозой депортации, в Румынии боялись убийств и насилия, в Сирии – кровавого навета, в Марокко – погромов, а ближе к Великобритании, в Папской области Италии, церковь все так же оставляла за собою право похищать детей у родителей-евреев. И в каждом случае пострадавшие общины искали помощи на Западе, у Великобритании, у Совета представителей и особенно у Родни и ее главных членов – Лайонела де Ротшильда и Мозеса Монтефиоре, которые служили практически последним прибежищем для жертв.
Лайонел был виднейшим из евреев Англии и мира, но он был слишком известен, чтобы ездить в качестве посла всего еврейского народа. Он не хотел быть на виду. Кроме того, хотя два его брата, сэр Энтони и Майер, заседали в банке, без него нельзя было принять никакого важного решения, поэтому он не мог надолго отлучаться из Нью-Корта. Да и необходимой физической энергии для таких поездок у него не было, вдобавок в последние годы жизни он стал инвалидом, так что послом еврейского народа пришлось стать его дяде, сэру Мозесу Монтефиоре.
В XIX веке более половины евреев мира проживали в Российской империи, и большинство из них – в узкой черте оседлости в западных областях. Они не имели права свободно передвигаться и торговать и постоянно подвергались притеснениям. Многие жили на грани нищеты, и даже их скудные средства к существованию оказались под угрозой из-за объявленного в 1842 году указа депортировать несколько сотен тысяч человек с западных территорий во внутренние. Русский посол в Лондоне барон Бруннов, частый гость за столом у Ротшильда и знакомец сэра Мозеса, объяснял, что это «сделано из милосердия, дабы не подвергать евреев соблазну контрабанды». В то же время из России приходили новости о планах реформ в еврейском образовании, и были опасения, что таким образом их попытаются обратить в христианство.
В 1845 году сэр Мозес стал шерифом Лондона, и в оставшиеся месяцы года официальные обязанности удерживали его дома, хотя он и держался в курсе происходящих в России событий. Когда год закончился, а русские власти, по всем признаками, так и не отказались от намерения провести депортацию, он решил поехать в Санкт-Петербург и лично обратиться к царю. В конце февраля он велел подготовить к путешествию его огромный экипаж – настоящую гостиную на колесах – и 1 марта тронулся в путь.
В России еще царила зима, и в пути сэру Мозесу грозили опасности вздувшихся рек, заснеженных дорог, коварного льда, но он неумолимо продвигался вперед, преодолевая препятствия пешком там, где дорога становилась непроезжей. Наконец, через месяц пути, усталый и грязный с дороги, он добрался до Санкт-Петербурга и через несколько дней получил аудиенцию у царя. Он обрисовал бедствия еврейских общин, о которых ему стало известно, ущемления, принуждения, унижения, гонения. Выслушав все это, Николай I не стал молчать. Он так охарактеризовал недостатки своих еврейских подданных, что у сэра Мозеса, как он признался позднее, «волосы встали дыбом».
Сэр Мозес не стал подвергать сомнению эти инсинуации, однако возразил, что если бы евреи пользовались такими же правами и привилегиями, как и остальные жители России, они были бы образцовыми и верноподданными гражданами.
Николай не стал возражать. «S’ils vous ressemblent»[39], – сказал он и закончил аудиенцию.
«Я доволен тем, – написал сэр Мозес в дневнике, – что евреям станет легче вследствие нашего визита в этот город. Благодарение Господу».
Последствия визита сэра Мозеса оказались недолговечными, зато он собственным своим примером показал, чего может достигнуть еврей, живущий как свободный гражданин. Он поднял статус евреев в глазах иноверцев и, более того, повысил их самоуважение. Само его присутствие приободряло его, и обратный путь по восточным провинциям превратился в настоящую королевскую процессию. Повсюду его встречали приветственные толпы. Под колеса ему бросали цветы. В его честь сочиняли стихи и песни. Ничего подобного Европа не видывала с XVII века, со времен лжемессии Шабтая Цви. По своей дородности и росту сэр Мозес вряд ли сошел бы за мессию, однако между его миром викторианской Англии, Ист-Клиффа и Парк-Лейн и жалкими поселками, через которые ему довелось проезжать, была такая же разница, как между небом и землей. Он никогда еще не видел такой нищеты. В Вилькомире[40] под Вильно ему рассказали, что в прошлом году от голода там умерла четверть еврейских семей. Он везде раздавал деньги, сто рублей тут, тысячу там. Несмотря на всю радость, с которой встречали его приезд, опыт стал для него удручающим. «Когда я вижу муки моих братьев, я страдаю сам, – сказал он. – Когда у них есть причины плакать, из моих глаз текут слезы». Дальше он отправился в Ковно[41], Варшаву, Краков, обстоятельно расспрашивая о положении общин и делая подробные заметки.
Въехав в Германию, он почувствовал, что приближается к своему миру. В Берлине его встретили представители банкирского дома Бляйхрёдер, во Франкфурте приняли Ротшильды. На домах развесили фонари, на улицах играли оркестры, в Юденгассе начался праздник.
За его миссией с интересом и сочувствием следили королева Виктория и принц-консорт, и по возвращении в Англию в июне его возвели в баронеты.
В 1846 году сэр Мозес возглавил заседание Совета представителей, собравшееся с целью подготовить благодарственный адрес к папе Пию IX за его труды по улучшению положения евреев, живущих в Папской области в Италии. Сначала этот адрес направили лорду Палмерстону, а затем барону Шарлю де Ротшильду в Неаполь, который, в свою очередь, представил его папе. Через несколько лет стало известно, что прежние притеснения вернулись. Пий IX, начинавший карьеру либералом, затем превратился в одного из самых темных мракобесов среди всех римских пап, и его правление Гладстон описал так: «Азиатская монархия – только деспотизм головокружительной высоты и только мертвенное следование религиозным догматам».
Папе пришлось бежать из Рима во время республиканского восстания 1848 года и искать себе убежища в Гаэте. Французские штыки вернули его в столицу, но события практически разорили, и он был вынужден обратиться за помощью к дому Шарля де Ротшильда в Неаполе. В то время, выражаясь мирским языком, кредит его святейшества считался не самым надежным, но Шарль был готов дать ему денег под низкий процент при условии, что стены римского гетто снесут, евреям разрешат свободно передвигаться по Папской области и с них будут сняты особые поборы. Еще он потребовал в залог церковное имущество. Папа, быть может, и принял бы первые условия, но не последнее, и потому обратился к своему защитнику Луи-Наполеону, который, в свою очередь, свел его с Якобом Ротшильдом. Якоб не просил никакого залога, но настаивал на выполнении первых условий Шарля, а именно на эмансипации евреев в Папской области. Монсеньор Форнарини, папский нунций в Париже, в самых общих словах заверил его, что святой отец имеет самые добрые намерения касательно своих подданных иудейского вероисповедания. После этого Пий получил заем на самых благоприятных условиях, но данные гарантии остались пустым звуком.
В 1852 году в семье еврейского торговца из Болоньи (относившейся к Папской области) заболел маленький сын Эд-гардо Мортара. Его нянька, неграмотная четырнадцатилетняя девочка по имени Мина Моризи, побоялась, что он умрет, и окрестила его. Эдгардо выздоровел, но нянька молчала о его крещении вплоть до 1858 года, когда сообщила об этом на исповеди. Священник доложил инквизиции, и 3 июня 1858 года офицер папской полиции в сопровождении двух жандармов схватил ребенка и доставил его в доминиканский монастырь. Через несколько месяцев его под вооруженной охраной доставили из Болоньи в Рим. Очевидец рассказывал, что он все время плакал и звал папу и маму. Офицер пытался всунуть ему в руки четки, но от этого он только рыдал еще пуще.
Сначала родителей держали в полном неведении. Им не сказали, почему приходили жандармы, почему забрали ребенка, что с ним станется. Лишь позднее они узнали о тайном крещении. Сначала Мортара обратился в инквизицию, прося вернуть ему сына, потом к кардиналу Антонелли, папскому госсекретарю, и, наконец, к самому папе. Святой отец ответил, что у отца только один способ вернуть ребенка, а именно последовать за ним в лоно церкви. Мать Эдгардо, отчаявшись увидеть сына, умерла от горя.
Когда об этом деле стало известно в других странах, поднялся международный крик возмущения. Протесты прошли в Турине, Париже, Лондоне, Амстердаме. Состоялся массовый митинг в Нью-Йорке, один из крупнейших в истории американской еврейской общины. Сэр Фрэнсис Голдсмид поставил вопрос перед палатой общин, и в конце концов 49 пэров и 36 членов нижней палаты выразили свой гнев и осуждение в письме и направили его министру иностранных дел. Их письмо, по словам «Таймс», выражало мнение «всей разумной Европы».
Совет представителей призвал отправить в Рим еврейскую миссию, но сэр Мозес все еще надеялся, что давление мирового общественного мнения может заставить церковь вернуть ребенка, но чем громче раздавались голоса протеста, тем упрямее становились церковники. «Пусть хоть весь мир и все христианство обнищают и облачатся во вретище, – заявляла немецкая клерикальная газета, – но ребенок, получивший крещение, должен остаться католиком».
Протесты начали постепенно стихать. Евреям пришлось справляться собственными силами. 5 апреля 1859 года сэр Мозес приехал в Рим.
Сэр Стрэтфорд де Рэдклифф, оказавший в качестве посла в Константинополе огромную помощь сэру Мозесу во время дамасского дела, теперь находился в Риме, и в этой новой трагедии сэр Мозес обратился к нему за советом.
«Дело представляется настолько очевидным, – сказал ему сэр Стрэтфорд, – что, по нашим понятиям, у вас не должно быть никаких трудностей с восстановлением справедливости; но, судя по тому, что говорят, боюсь, от вас потребуются все ваши способности, энергия и опыт, чтобы иметь хоть малейшую надежду на успех».
Сэр Мозес прибыл с благословением принца-консорта, рекомендательными письмами от британского правительства и Наполеона III, да и британский посол Одо Рассел оказывал ему всяческое содействие, но все было бесполезно. Мрачную правоту сэра Стрэтфорда подтвердили дальнейшие события. Когда Рассел пытался устроить сэру Мозесу аудиенцию с папой, один кардинал посылал его к другому, тот к третьему, а третий к первому. В конце концов сэра Мозеса принял кардинал Антонелли, но папа встречаться с ним отказался.
Эдгардо Мортара оставался в лоне церкви. Когда папское правление закончилось в 1870 году и Италия объединилась под властью Виктора-Эммануила, отец обратился к правительству с просьбой вернуть ему сына, но тот сам не пожелал возвращаться. Он поступил послушником к латеранским каноникам и был рукоположен в 1873 году. Он умер священником в бельгийском Буэ вскоре после того, как немцы вошли в эту страну в марте 1940 года.
Впервые за свою жизнь сэр Мозес вернулся с пустыми руками. Его нисколько не утешала мысль, что и другие тоже не смогли ничего добиться от Пия IX. Ему было семьдесят пять, и в своей неудаче он винил свои ослабевшие силы. «Боюсь, что вскоре течение лет лишит меня пока еще имеющейся возможности эффективно действовать в исполнение моего долга», – сказал он Совету представителей и предупредил, что в скором времени, вероятно, ему придется уйти в отставку с президентского поста.
Впереди у него было еще много лет активной жизни, но эти годы будут одинокими.
Сэр Мозес и в долгие, и в короткие поездки редко отправлялся без жены. Путешественница из нее была плохая, но очень целеустремленная, даже упрямая, ибо повсюду были опасности: плохие дороги на высоких горных перевалах, в Италии разбойники, в Средиземном море пираты, чума в Леванте, по всему Ближнему Востоку то и дело вспыхивали восстания.
Крепость Джудит уступала ее смелости. Она сопровождала сэра Мозеса в трех поездках на Восток и каждый раз заболевала. В их первое путешествие в 1827 году они остановились на Мальте и провели там Девятое ава[42]. Это был гнетущий, знойный день, но она не позволила себе съесть ни кусочка и выпить ни капли. «Моя бедная жена так страдала, – жаловался Монтефиоре, – что около четырех часов дня я осмелился уговаривать ее нарушить пост, но она не соглашалась». Он знал, что, как правило, с ней лучше не спорить.
Во время поездки к Мухаммеду-Али в 1840 году она мучительно страдала от жары и тяжело заболела, чем добавила тревог своему супругу. В Ливорно на обратном пути у нее вдруг закружилась и сильно заболела голова. У нее онемела рука, и она почти не могла ни говорить, ни ходить. Смогла только пролепетать просьбу дать ей молитвенник. Это был небольшой удар, и, хотя она смогла продолжить путешествие, ее не покидали слабость и недомогание.
Можно было подумать, что дни ее путешествий окончены, но, когда сэр Мозес в 1846 году отправился в Санкт-Петербург, она поехала вместе с ним. Физическое напряжение и опасности месячного путешествия по заснеженным пустошам России ускорили ее конец. Эмоциональный стресс оказался еще сильнее. Она уже видела бедность, болезнь и горе в трех поездках в Европу, но примерно так англичане и представляли себе Восток. Ничто не подготовило ее к тому, что она увидела в черте оседлости: голодные лица, запавшие глаза, страшная нищета, ощущение безысходности. Один очевидец заметил, что «у ее милости в глазах всегда стояли слезы скорби при виде ужасных мук, представших перед нею там». Она вернулась в Англию инвалидом.
Когда сэр Мозес отправился в свою безнадежную миссию в Рим в марте 1859 года, его супругу не смогли уговорить остаться дома, и им пришлось добираться медленно, короткими переездами, в сопровождении врача – доктора Ходжкина. Трагедия семьи Мортара глубоко на нее повлияла, и ее угнетало то, что муж ничего не смог добиться. По возвращении ее охватила слабость, начались боли. В июне 1861 года они радостно отметили годовщину свадьбы в суррейской деревушке Смитем-Боттом, куда часто приезжали в первые годы после свадьбы. Сэр Мозес понимал, что впереди у них уже немного таких годовщин, и в его дневниковой записи чувствуется печаль: «В этом месте кажется, что тебе нужна лишь самая малость. Благодаря своей умиротворенности, отраде и покою… Смитем-Боттом полюбился нам с моей любимой Джудит гораздо сильнее, чем все другие места, где мы побывали, за исключением Иерусалима и Ист-Клиффа».
Леди Монтефиоре страдала кишечной непроходимостью; вероятно, причиной ее был рак. В июне 1862 года в Ист-Клиффе они отпраздновали золотую свадьбу, но за летние месяцы она стала чахнуть, и в сентябре они вернулись в Лондон на Парк-Лейн на праздник Рош ха-Шана – еврейский Новый год. Как обычно, в доме по такому случаю собралось множество гостей. Леди Монтефиоре была слишком слаба, чтобы выйти к ним, и они собрались в соседней комнате, обставленной в виде молельни для вечерней службы. Дверь оставили открытой, и она, сидя в постели, слушала древние песнопения и знакомые мелодии. Потом ее любимый Монти зашел к ней в комнату, чтобы ее благословить, как это было каждый Шаббат в течение пятидесяти лет их совместной жизни, и она слабо подняла руки, отвечая ему. Он хотел остаться, но она уговорила его идти вниз к гостям. Зажгли свечи, накрыли столы, компания сидела в ожидании.
Он спустился, поднял бокал с вином и начал благословение: «Благословен будь Господь, который подарил нам жизнь и сохранил нас», но тут его остановил возглас доктора Ходжкина. Джудит Монтефиоре умерла.
Ее почти неумолимая решимость сопровождать сэра Мозеса в его поездках объяснялась не тревогой жены, не желавшей спускать глаз с блудного мужа. Детей у них не было. Светская жизнь в Лондоне не радовала ее, а о том, чтобы сидеть без него в Рамсгите, она не могла и помыслить. В сэре Мозесе была ее жизнь. Он же со своей стороны нуждался в ее поддержке и совете и прежде всего обществе, которое помогало ему справиться с тревогами и неудачами, которые нередко приходилось преодолевать. «Я не великий человек, – как-то сказал он. – Тем малым благом, которое я совершил или, скорее, хотел совершить, я обязан моей незабываемой жене, чье воодушевление всем, что есть благородного, и набожность поддерживали меня в течение всей моей жизни». По его словам, Джудит была «маленьким Наполеоном», и без нее он не принимал ни единого важного решения.
У нее было стоическое чувство долга, отчасти объяснявшееся ее религиозным воспитанием, но также и уверенностью в том, что привилегированное положение влечет за собой обязательства. Она была из Коэнов. Ее взгляды соответствовали взглядам ее времени и класса, но, в отличие от многих современников, у нее слова не расходились с делом. В 1846 году в свет вышло «Еврейское руководство» за авторством некой Леди, и этой Леди была леди Монтефиоре. В этой книге она дает разные советы по кулинарии, туалету и хозяйству. В качестве книги по домоводству она не вполне сравнилась с сочинением миссис Битон[43], но все же в ней проявились некоторые принципы, которыми Джудит руководствовалась в жизни.
Хорошая кожа, говорит она, бывает при «строгом внимании к рациону, регулярных умываниях, после чего ее нужно растереть, частых ваннах и ежедневных упражнениях, достаточно активных, чтобы вызвать потоотделение…». Едва ли можно придумать более английские советы. Следующий пункт звучит уже более по-еврейски: «…Тело и ум по сути связаны так тесно, что бессмысленно стараться украсить первое, пренебрегая вторым, особенно потому, что величайшая красота – это красота ума». В данном примере, возможно, она приводила свои лучшие доводы.
«В женских нарядах, – советовала она, – простоту следует предпочитать блеску. В украшениях и отделке следует не допускать излишеств; безделушки и драгоценности не стоит носить напоказ; их надлежит выбирать и носить таким образом, чтобы они либо казались необходимыми для ладной подгонки какой-либо части наряда, либо надетыми ради приятных ассоциаций». И далее вывод: «Однако носить их [платья] с низким вырезом на плечах и груди есть дурной вкус: в юности это свидетельствует об отсутствии той скромности, которая является одним из величайших достоинств; а в зрелые годы – о развратном кокетстве, которое препятствует тому самому восхищению, кое стремится вызвать».