Соперничающие философские школы различались предметами, которые они преподавали. Ранние стоики, к примеру, интересовались не только философией жизни, но также физикой и логикой – по той простой причине, что считали эти области знания неразрывно связанными. Эпикурейцы разделяли интерес стоиков к физике (хоть и представляли себе физический мир совершенно иначе), но не к логике. Киренаиков и киников не интересовала ни физика, ни логика: в их школах обучали только философии жизни[33].
В свою очередь, школы, специализировавшиеся на философии жизни, отличались философией, которую они предлагали. Киренаики, скажем, считали главной целью жизни получение удовольствия, поэтому призывали использовать любую возможность для его достижения. Киники были сторонниками аскетического образа жизни: если вы хотите хорошей жизни, утверждали они, то должны научиться не хотеть почти ничего. Стоики вклинились где-то между теми и другими: они полагали, что люди могут наслаждаться хорошими вещами, которые преподносит жизнь, в том числе дружбой и богатством, но только если не привязываются к ним. Именно поэтому они считали, что периодически мы должны отвлекаться от этих вещей, мысленно представляя потерю того, что приносит нам удовольствие.
Аффилирование себя с одной из школ считалось серьезным делом. Как пишет историк Саймон Прайс, «приверженность философской секте была не просто отвлеченным вопросом или результатом интеллектуальной моды. Те, кто принимал свою философию всерьез, старался следовать ей изо дня в день»[34]. Точно так же, как ключевым элементом самоидентификации современного человека может стать вера – подумайте о христианском рождении свыше[35], – для древнего грека или римлянина важной частью того, кто он есть, становилась философская принадлежность. По словам антиковеда Поля Вена, «быть истинным философом означало жить согласно учению школы, соответствовать ему своим поведением (и даже одеянием) и, если потребуется, умереть за него»[36].
Хотя я выступаю за стоицизм в качестве философии жизни, читателям следует иметь в виду, что это не единственный вариант, доступный тем, кто ищет таковую. Более того, хоть стоики и были уверены, что способны доказать правильность своего учения, я не думаю, что такое доказательство возможно (об этом пойдет речь в главе 21). Напротив, на мой взгляд, та или иная жизненная философия подходит человеку в зависимости от его характера и обстоятельств.
Сделав это допущение, должен добавить: уверен, характер и обстоятельства жизни очень многих людей делают их прекрасными кандидатами в стоики. Какую бы философию человек в конечном счете ни принял, скорее всего, его жизнь станет лучше, чем если бы он пытался жить – как делает большинство людей – без связной философии жизни вообще.
Глава 2. Первые стоики
Первым стоиком был Зенон (333–261), а именно Зенон Китийский (не путать с Зеноном Элейским, автором знаменитого парадокса об Ахиллесе и черепахе, а также с семью Зенонами, упоминаемыми Диогеном Лаэртским). Его отец торговал пурпуром и возвращался из деловых поездок со свитками для мальчика. Были среди них и философские трактаты из Афин. Эти сочинения пробудили у Зенона интерес и к философии, и к Афинам.
Оказавшись позднее в результате кораблекрушения в Афинах, Зенон решил воспользоваться философскими ресурсами, которыми был богат город. Он зашел в книжную лавку и спросил, где можно найти таких людей, как Сократ. В этот момент мимо проходил киник Кратет. Книготорговец указал на него и сказал: «Вот за ним и ступай». Именно так, гласит предание, Зенон и стал учеником Кратета. Вспоминая об этом, он говорил: «Вот каким счастливым плаванием обернулось для меня кораблекрушение!»[37]
Киники не особо интересовались философским теоретизированием. Вместо этого, будучи аскетами, они проповедовали весьма экстремальный философский образ жизни. С социальной точки зрения это античный эквивалент тех, кого сегодня зовут бездомными: киники жили на улице, спали на земле. Их имущество сводилось к одежде – обычно дешевому плащу, прозванному античными авторами «киническим одеянием». Они вели нищенское существование, перебиваясь со дня на день.
Когда кто-то сказал Эпиктету – хоть и стоику, но хорошо знавшему киническую философию, – что подумывает стать киником, он объяснил, чего это потребует: «Стремление ты должен устранить совершенно, избегание перенести только на зависящее от свободы воли. У тебя не должно быть ни гнева, ни ярости, ни зависти, ни жалости. Тебе не должны представляться прекрасными ни девчонка, ни бренная слава, ни мальчишка, ни лепешечка». Выдержкой киник должен обладать такой, чтобы «казаться толпе бесчувственным камнем: никто самого его не бранит, никто не ударяет, никто не оскорбляет»[38]. Лишь немногим, думается, хватало отваги и выносливости вести кинический образ жизни.
Киники славились не только мудростью, но и острословием. Когда Антисфена спросили, какую женщину брать в жены, он ответил, что, какую ни бери, все равно пожалеешь: «Красивая будет общим достоянием, некрасивая – твоим наказанием». О наших отношениях с другими он замечал, что «лучше попасться стервятникам, чем льстецам: те пожирают мертвых, эти – живых». А также советовал «не пренебрегать врагами», так как «они первые замечают твои погрешности». Вопреки, а может, и благодаря своему остроумию Антисфен прослыл «очаровательным в беседе»[39].
Учеником Антисфена был Диоген Синопский (не путать с Диогеном Лаэртским, составившим краткие биографии своего тезки и других философов), который пошел еще дальше, став самым известным киником. В защиту простой жизни он заявлял, что «боги даровали людям легкую жизнь, а те омрачили ее, выдумывая медовые сласти, благовония и тому подобное». Он усматривал безумие людей в том, что они предпочитают быть несчастными, хотя располагают всем, чтобы быть довольными. Как «слуги в рабстве у господ», так и «дурные люди в рабстве у своих желаний», из-за неумения контролировать которые никогда не найдут удовлетворенности[40].
Человеческие ценности, настаивал Диоген, подверглись извращению. В качестве примера он указывал, что статуя, чье предназначение лишь в том, чтобы услаждать взор, стоит три тысячи драхм, тогда как мера ячменя, достаточная для поддержания в человеке жизни, всего два медных обола[41]. Лучшей приправой он называл голод, поэтому ел и пил не раньше, чем проголодается и почувствует жажду, «поэтому для него ячменная лепешка казалась вкуснее любого самого изысканного блюда, а проточную воду он пил с б
В отличие от Эпикура или Платона киники промышляли не за городом, а прямо на улицах Афин, как Сократ. И вслед за ним стремились наставлять не только тех, кто шел к ним в ученики, но и вообще кого угодно – даже тех, кто не очень-то этого хотел. Киник Кратет – как говорилось выше, первый философский наставник стоика Зенона – не довольствовался тем, что приставал к прохожим на улице, но без спросу заходил в дома и читал увещания их обитателям, за что получил прозвище «Дверь-откройся»[44],[45].
Проучившись некоторое время у Кратета, Зенон понял, что заинтересован в теории больше, чем учитель. Ему хотелось заниматься не одной только философской жизнью или теорией, но объединить их, как некогда поступил Сократ[46]. Рассуждая о связи между кинизмом и стоицизмом, немецкий философ Артур Шопенгауэр заключил, что стоики произошли от киников, «превратив практическое в теоретическое»[47].
Итак, Зенон решил изучать философскую теорию. Для этого он направился в мегарскую школу к Стильпону (от посещения которого Кратет попытался удержать ученика силой). Кроме того, он учился у Полемона в Академии, а около 300 года до н. э. основал собственную школу. Его учение, по всей видимости, объединяло советы Кратета касательно образа жизни и теоретические доктрины Полемона (по мнению которого Зенон сделал немногим больше, чем «разодел» доктрины Академии «по-финикийски»[48]). Также он включил в этот микс интерес мегарской школы к логике и парадоксам.
Философская школа Зенона обрела незамедлительный успех[49],[50]. Первоначально его последователей звали зеноновцами, но вскоре, поскольку он имел обыкновение читать лекции в Стоа Пойкиле, они стали известны как стоики – точно так же, кстати, называли и поэтов, любивших некогда собираться на том же месте[51].
Одной из причин, обеспечивших привлекательность стоической философии, стал отказ от кинического аскетизма: образ жизни стоиков, хоть и тяготел к простоте, все же допускал земные блага. Этот отказ стоики аргументировали тем, что, избегая «хороших вещей» на кинический лад, они бы только демонстрировали, что на самом деле эти вещи желанны для них. Стоики наслаждались «хорошими вещами», что им подворачивались, но в то же время готовились с ними расстаться.
Философия Зенона состояла из этической, физической и логической частей. Те, кто изучал стоицизм под его руководством, начинали с логики, переходили к физике и заканчивали этикой[52].
Хотя стоики не первыми занялись логикой (до них был Аристотель, а также мегарцы), именно стоическая логика достигла беспрецедентного уровня искушенности. Интерес к логике был естественным следствием убеждения стоиков в том, что отличительная черта человека – его разумность. В конце концов, логика изучает правильные формы рассуждения. Стоики стали экспертами по формам аргументации наподобие «Если А, то В; А, следовательно, В» или «А или В; не А, следовательно, В». Этими формами, называющимися
Чтобы понять интерес стоиков к логике, полезно вспомнить, что родители отправляли детей в философские школы, чтобы те не только научились хорошо жить, но и отточили навыки убеждения. Обучая логике, стоики развивали у них эти навыки: ученик, знакомый с логическими законами, был способен определить ложные утверждения у других и одержать верх в споре.
Физика была вторым компонентом стоицизма Зенона. Учитывая, что науки в те времена фактически не было, его ученики, несомненно, должны были ценить попытки объяснения окружающего мира. Помимо природных явлений, которые изучает современная физика, стоическая также занималась тем, что мы назвали бы теологией. Зенон, к примеру, пытался объяснить существование и природу богов, почему боги создали нашу Вселенную и ее обитателей, роль богов в предопределении исхода событий, а также взаимоотношения между людьми и богами.
Этика стала третьим и наиболее важным компонентом зеноновского стоицизма. Читатели должны понять, что стоическая концепция этики отличается от нашей сегодняшней. Мы называем этикой исследование того, что морально правильно, а что нет. Современный этик, например, может задаться вопросом, допустим ли аборт с точки зрения морали, а если допуст
Современному читателю легко неверно истолковать, что стоики подразумевали под «хорошей жизнью». Само собой, для многих хорошая жизнь равна тому, чтобы хорошо зарабатывать себе на жизнь, то есть хорошей зарплате. Однако для стоиков не было ничего невозможного в том, чтобы человек жил плохо, даже если зарабатывал очень хорошо. Предположим, он ненавидел свою высокооплачиваемую работу или страдал из-за внутреннего конфликта, выполняя по долгу службы то, что считал неправильным.
Что же тогда следует делать, чтобы достичь того, что стоики назвали бы хорошей жизнью? Быть добродетельным! Но и слово «добродетель» можно истолковать превратно. Услышав, что стоики призывают жить добродетельно, современный читатель закатит глаза: в качестве воплощения добродетели первым делом ему придут на ум монашки, добродетельные благодаря своему целомудрию, смирению и сердечности. Выходит, стоики хотят, чтобы мы жили по-монашески?
На самом деле это не имеет никакого отношения к тому, что понимали под добродетелью стоики. Для них добродетель человека никак не зависит, допустим, от его половой жизни. От чего она зависит, так это от его совершенства как человеческой личности – от того, насколько хорошо он выполняет функцию, свойственную людям. Как «добродетельным» (то есть совершенным) молотком является тот, что добротно выполняет функцию, для которой предназначен, а именно забивать гвозди, точно так же добродетельный человек хорошо исполняет функцию, для которой предназначены люди. Быть добродетельным, следовательно, означает жить таким образом, каким нам предназначено – то есть, словами Зенона, в согласии с природой[56]. Достигнув этого, добавят стоики, вы достигнете хорошей жизни.
Каково же людское предназначение? Для ответа на этот вопрос, полагали стоики, нам достаточно обратиться к самим себе. Приглядевшись, мы обнаружим, что у нас, как и у всех животных, есть определенные инстинкты. Мы чувствуем голод – это природный способ заставить нас питаться. Испытываем половое влечение – так природа подталкивает нас к размножению. Но одной важной чертой мы отличаемся от других животных – способностью размышлять. Из этого следует, заявил бы Зенон, что мы рождены, чтобы быть разумными.
Прибегнув к этой нашей способности, мы далее придем к выводу, что созданы для определенных дел и несем определенные обязательства. В первую очередь, раз природой нам уготована участь социальных существ, обязательства перед нашими собратьями. Мы обязаны, помимо всего прочего, уважать родителей, поддерживать друзей, радеть о соотечественниках[57]. Именно чувство общественного долга побуждало стоика Катона играть активную роль в римской политике, хоть это и стоило ему жизни.
Хотя, как я уже говорил, стоики прежде всего занимались этикой – то есть тем, как вести добродетельную и, стало быть, хорошую жизнь, – логикой и физикой они интересовались тоже. Логические изыскания призваны были им помочь лучше исполнять одно из человеческих предназначений, а именно вести себя разумным образом. Физика же должна была дать представление о цели, для которой мы созданы. Связь между тремя составляющими своего учения стоики объясняли разными метафорами. Например, что стоицизм подобен «плодоносному полю, ограда вокруг которого – логика, урожай – этика, а земля и деревья – физика»[58]. Это демонстрирует центральную роль этики в их философии: зачем возделывать почву и строить ограду, если не ради плодов?
Того, кто живет в совершенном согласии с природой – иными словами, в совершенстве овладел стоической практикой, – стоики называли мудрецом. Как пишет Диоген Лаэртский, стоический мудрец «несуетный», то есть «одинаково относится и к доброй, и к недоброй молве». Он не подвержен скорби, так как осознал, что «скорбь есть неразумное сжатие души». Его поведение достойно подражания. Ничто не может помешать ему исполнить свой долг. Он пьет вино, но не для того, чтобы напиться. Одним словом, мудрец-стоик «божествен»[59].
Такое богоподобие встречается крайне редко – и стоики признали это первыми же. Однако практически полная невозможность стать мудрецом не являлась для них проблемой. Они говорят о мудрецах в первую очередь для того, чтобы иметь перед собой образец, на который можно ориентироваться в собственной стоической практике. Мудрец – это цель, к которой стоики стремятся, даже если им никогда ее не достичь. Иными словами, статус мудреца в стоицизме примерно такой же, как у Будды в буддизме. Несмотря на то что большинство буддистов даже не надеются стать такими же просветленными, как Будда, созерцание его совершенства может помочь им обрести некоторую толику просветления.
Когда Зенон умер, школу возглавил его ученик Клеанф (331–232). В старости он начал терять последователей, уходивших в другие школы, и будущее стоицизма померкло. После смерти Клеанфа бразды правления перешли к его ученику Хрисиппу (282–206), вернувшему школе былую славу.
После смерти Хрисиппа Стоя продолжала процветать под руководством череды схолархов, включая Панетия Родосского, вошедшего в анналы школы не новатором, но ее экспортером. Отправившись около 140 года до н. э. в Рим, Панетий захватил стоицизм с собой. Он подружился со Сципионом Африканским[60] и другими знатными римлянами, заинтересовал их своей философией и в результате стал зачинателем римского стоицизма.
Импортировав стоицизм, римляне приспособили его к своим нуждам. Прежде всего, они проявляли меньше интереса к логике и физике, чем греки. Ко временам Марка Аврелия, последнего из великих римских стоиков, обе эти дисциплины были по большей части заброшены. В «Размышлениях» он радуется, что не тратил впустую время на их изучение[61].
Римляне внесли тонкие изменения и в этическую программу греческих стоиков. Как мы видели, главной этической целью греков было достижение добродетели. Римские стоики не отказывались от нее, но регулярно ставили еще одну цель – достижение спокойствия. Под этим они не имели в виду какого-то зомби-подобного состояния (
Для римских стоиков цели достижения добродетели и спокойствия были связаны, поэтому, начав рассуждать о первой, они касались и второй. В частности, подчеркивали, что одним из преимуществ достижения добродетели является обретение спокойствия. Так, призвав в начале «Бесед» стремиться к добродетели, Эпиктет тут же напоминает: ее назначение «в том, чтобы привести к счастью, к неподверженности страстям и к благоденствию[62]», а «совершенствование в продвижении к ней есть совершенствование в продвижении к каждому из этих состояний». По сути, он заходит настолько далеко, что отождествляет благоденствие с результатом, к которому направлена добродетель[63].
Поскольку римские стоики уделяли столько внимания спокойствию (как побочному продукту добродетельной жизни), может возникнуть впечатление, что сама добродетель их не интересовала вообще. Взять хотя бы «Руководство» Эпиктета, известное также как «Энхиридион». Арриан (один из его учеников) составил эту работу, чтобы снабдить римских читателей II века доступным введением в стоицизм. «Руководство» полно советов относительно того, что, по Эпиктету, следует делать для обретения и поддержания спокойствия, однако добродетель Арриан не упомянул ни разу.
Последнее замечание касается связи между добродетелью и спокойствием для римских стоиков. Помимо тезиса, что достижение добродетели дарит спокойствие, полагаю, они согласились бы и с тем, что спокойствие способствует в продвижении к добродетели. Беспокойному человеку, одолеваемому негативными эмоциями, будь то гнев или горе, может быть трудно следовать повелениям разума: его чувства возьмут верх. Из-за этого он рискует не разобраться, какие вещи действительно ценные, не начать их преследовать и в итоге не достичь добродетели. Именно поэтому для римских стоиков стремления к добродетели и покою образуют собой части добродетельного круга[64]: преследование добродетели обеспечивает некоторую степень спокойствия, что, в свою очередь, облегчает продвижение к добродетели.
Почему римские стоики отводили поискам безмятежности более заметную роль, чем их греческие предшественники? Думаю, отчасти ответ заключается в том, что римляне в меньшей степени, чем греки, верили в способность чистого разума мотивировать человека. Для греческих стоиков лучшим способом побудить человека стремиться к добродетели было объяснить ему, что есть благо: поняв, какие вещи истинно хорошие, он, будучи разумным, устремится к ним и тем самым станет добродетельным. Именно поэтому греки не видели особой нужды упоминать полезные побочные эффекты добродетельной жизни, в том числе важнейший из них – обретение спокойствия.
Римские же стоики, судя по всему, напротив, считали, что их соотечественникам будет невдомек, чего ради стремиться к добродетели. С другой стороны, они видели, что рядовой римлянин инстинктивно ценит спокойствие и, следовательно, восприимчив к стратегиям его обретения. В результате римские философы, по-видимому, пришли к выводу, что, подсластив добродетель покоем (то есть показав, какой покой обещает добродетельная жизнь), они сделают стоические доктрины привлекательнее для римлян.
Наконец, такие стоические учителя, как Музоний и Эпиктет, руководствовались еще одной причиной акцентировать внимание на безмятежности: это делало их школы более привлекательными среди потенциальных учеников. Следует помнить, что в Античности философские школы открыто соперничали друг с другом. Если школа преподавала философию, которая нравилась людям, она получала свою «долю рынка»; если же впадала в немилость, то могла кануть в Лету – что, как мы видели, едва не произошло со стоицизмом при Клеанфе.
Чтобы набрать и удержать учеников, школы были готовы проявлять гибкость в преподаваемых ими философских доктринах. Например, высказывалось предположение, что в середине III века до н. э. Академия и Стоя, терявшие слушателей в угоду эпикурейской школе, вступили в своеобразный философский альянс и надлежащим образом модифицировали свои принципы с общей целью – переманить учеников у эпикурейцев[65]. Точно так же, можно предположить, и римские стоики, делая акцент на спокойствии в своей философии, пытались отвлечь внимание от эпикурейцев, тоже манивших слушателей перспективой безмятежности.
Если вам кажется неправдоподобным, что античные философы могли «подгонять» свои доктрины ради привлечения слушателей, не забывайте, что многие школы именно с этого и начинали. Скажем, Потамон Александрийский, открывая собственную школу, подошел к делу с позиций эффективного маркетинга и решил, что лучший способ набрать учеников – это снять сливки с учений конкурентов[66]. Присоединившимся к его так называемой эклектической школе он обещал дать лучшее из того, что предлагают другие. Более того, и Зенон, создавая стоицизм, подогнал и смешал как минимум три учения: киников, мегариков и академиков.
Выдвинув на первый план спокойствие, стоики сделали свою философию более привлекательной не только для древних римлян, но и, как мне кажется, для современных людей. В конце концов, сегодня мало кто заинтересован в том, чтобы стать добродетельным в античном смысле. (Вероятно, мы
Именно по этой причине в последующих главах я обращаюсь к римским, а не греческим стоикам. По ней же в своем прочтении римских стоиков я касаюсь в первую очередь поиска не добродетели, но безмятежности. Сказав это, я обязан добавить: читатели, которые последуют советам римских стоиков по достижению безмятежности, тем самым могут достичь и добродетели. И если так случится – тем лучше!
Глава 3. Римский стоицизм
Самыми выдающимися римскими стоиками – и самыми полезными, на мой взгляд, для современного человека – были Сенека, Музоний, Эпиктет и Марк Аврелий[67]. Вклад каждого из этой четверки в стоицизм дополнял вклад другого. Лучшим писателем был Сенека, чьи трактаты и письма могут послужить доступным введением в римский стоицизм. Музоний известен своим прагматизмом: он давал подробные советы относительно того, как практикующие стоики должны питаться, одеваться, вести себя с родителями и даже заниматься сексом. Сильной стороной Эпиктета был аналитический метод: среди прочего он объяснял, почему стоическая практика может даровать человеку спокойствие. Наконец, «Размышления» Марка Аврелия, своего рода личный дневник, знакомят читателя с мышлением практикующего стоика: можно увидеть, как он ищет стоические решения повседневных проблем, а также тех, которые стояли перед ним как императором Рима.
Луций Анней Сенека, известный также как Сенека Младший, родился между 4 и 1 годом до н. э. в Кордубе (нынешней испанской Кордове). Хотя его философских сочинений до нас дошло больше, чем от любого другого стоика, он не был самым плодовитым стоическим автором (Хрисипп, скажем, был чрезвычайно плодовит, но от него ничего не сохранилось). Не отличался он и особой оригинальностью. Тем не менее его стоические тексты прекрасны и полны прозрений о человеческой природе. Он рассуждает в них о вещах, которые обычно делают людей несчастными, будь то горе, гнев, старость или социальные тревоги, и о том, что мы можем предпринять, чтобы сделать нашу жизнь не просто сносной, но радостной.
Как и другие римские стоики, о которых я еще расскажу, Сенека не принимал жизнь со «стоической» покорностью, а активно участвовал в ней. И подобно другим стоикам был непростой личностью. В самом деле, даже если бы он не написал ни слова о философии, то вошел бы в учебники истории по трем другим причинам. Во-первых, в качестве успешного драматурга. Во-вторых, из-за его финансовых операций: он был кем-то вроде инвестиционного банкира, сколотившего состояние во многом благодаря финансовому чутью. Наконец, за роль в римской политике I века: он был не только сенатором, но и наставником и главным советником императора Нерона.
Близость Сенеки к императорскому двору навлекла на него неприятности. Когда на престол взошел Клавдий, он приговорил философа к смертной казни за (якобы) прелюбодеяние с племянницей императора Юлией Ливиллой. Впоследствии приговор заменили изгнанием и конфискацией имущества, и в 41 году Сенеку, которому было уже за сорок, отправили на «скудную, поросшую терниями скалу», которую мы называем Корсикой[68]. В годы ссылки он читал, писал, исследовал остров – и, очевидно, практиковал стоицизм.
В 49 году Клавдий женился на Агриппине, и та уговорила его отозвать Сенеку из ссылки, чтобы назначить воспитателем ее сына от предыдущего брака – Нерона, которому было около 11 лет. Так после восьмилетнего изгнания Сенека вернулся в Рим. Вновь утвердившись в римском обществе, он стал, как говорят, «самым знаменитым гражданином своего времени: величайший живущий поэт и писатель, величайший литератор со времен Золотого века, фаворит правящей императрицы»[69]. Сам Сенека удивлялся своему успеху не меньше, чем другие: «Я постоянно сам себя спрашиваю: я ли, из всаднического сословия и родом из провинции, числюсь среди первых людей Римского государства?»[70]
Когда Нерон стал императором, Сенека получил должность советника. В сущности, он и Секст Афраний Бурр, префект преторианской гвардии, составляли ближайшее окружение императора. Пока им удавалось сдерживать распутные наклонности Нерона, Римская империя наслаждалась пятью годами хорошего правления. Процветал и сам Сенека, сказочно разбогатевший в те годы. Это дало повод обвинять философа в том, что он был лицемером, который воспевал стоическую умеренность, в то время как сам купался в роскоши. Однако читателям следует помнить, что стоицизм, в отличие от кинизма, не обязывает своих последователей вести аскетический образ жизни. Наоборот, стоики не видели ничего дурного в том, чтобы наслаждаться благами, которые предлагает нам жизнь, покуда мы соблюдаем осторожность в том, как ими наслаждаемся. В частности, нужно быть готовым отказаться от этих вещей без сожаления, если обстоятельства вынудят к тому.
После смерти Агриппины в 59 году, убитой по приказу Нерона, попечительство Сенеки и Бурра стало раздражать императора. В 62 году умер Бурр – то ли от болезни, то ли от отравления. Поняв, что его дни при дворе сочтены, Сенека попытался оставить политику, сославшись на плохое здоровье и старость. В конце концов Нерон принял его отставку, но длилась она недолго. Советники, пришедшие на смену Сенеке, убедили императора, что тот состоит в заговоре против него, и в 65 году Нерон распорядился, чтобы философ окончил жизнь самоубийством.
Когда друзья, присутствовавшие при исполнении приговора, начали оплакивать его судьбу, Сенека отчитал их. Куда же подевался, спросил он, ваш стоицизм? Затем обнял жену. Он перерезал вены на руках, но из-за преклонного возраста и истощенности кровь у него текла медленно, поэтому ему пришлось также вскрыть вены на голенях и под коленями. Тем не менее смерть не наступала. Тогда он попросил друга принести яд, который выпил без фатальных последствий. Наконец его отнесли в баню, где он задохнулся от пара[71].
Трактат «О блаженной жизни» Сенека посвятил своему старшему брату Галлиону – тому самому Галлиону, который упоминается в новозаветных Деяниях (18:12–16) в связи с отказом судить апостола Павла в Коринфе[72]. В этом трактате Сенека объясняет, как лучше всего искать спокойствия. В сущности, мы должны прибегнуть к нашей способности рассуждать[73], чтобы избавиться от всего, «что страшило нас или раздражало». Если нам это удастся, мы достигнем «нерушимого покоя и свободы» и испытаем «огромную радость, ровную и безмятежную». Как мы уже видели, он полагал, что к тому, кто следует стоическим принципам, «по необходимости – хочешь не хочешь – приходит постоянное веселье и глубокая, из самой глубины бьющая радость, наслаждающаяся тем, что имеет». Более того, на фоне этого переживания плотские удовольствия «ничтожны, нелепы» и длятся «всего какой-то миг»[74].
В другом месте Сенека говорит своему другу Луцилию, что если тот желает практиковать стоицизм, то должен «научиться радоваться». И добавляет, что призывает его обратиться к стоицизму, поскольку хочет, чтобы «радость не разлучалась» с ним никогда[75]. Те, кто привык видеть в стоиках шайку сычей, могут удивиться, но эти и другие высказывания ясно показывают: словосочетание «жизнерадостный стоик» отнюдь не оксюморон[76].
Гай Музоний, наименее известный из четырех великих римских стоиков, родился около 30 года н. э. Благодаря положению своей семьи он сделал бы блестящую политическую карьеру, но вместо этого открыл философскую школу. Известно о Музонии немного – отчасти потому, что он, подобно Сократу, не удосуживался записывать свои философские размышления. К счастью, ученик по имени Луций законспектировал его лекции. Эти записи часто начинаются с того, что «он», то есть Музоний, сказал в ответ на тот или иной вопрос. Исходя из этого, можно предположить, что в своей школе Музоний вел занятия в форме не монолога, а сократического диалога с учениками. Он мог использовать эти беседы как для обучения, так и для оценки философского прогресса участников.
В годы правления Нерона Музоний находился в зените славы и влияния. В какой-то момент, вероятно, он примкнул к противникам императора – вернее, к людям, которых тот считал таковыми. Нерон заключил его в тюрьму, а затем отправил в изгнание (согласно Тациту, настоящей причиной была зависть Нерона к философской славе Музония)[77].
Ссылка Музония, как и всякая ссылка, была чрезвычайно тяжелой. В 65 году его отправили на остров Гиар (или Гиарос)[78] в Кикладах – архипелаге в Эгейском море к юго-востоку от Греции. Остров был малолюдным, пустынным, скалистым и практически лишенным питьевой воды. Греческий географ и историк Страбон называет его «жалким»[79], а Сенека упоминает в списке худших мест, куда можно быть изгнанным[80]. (Что примечательно, остров продолжал служить местом ссылки даже в ХХ веке – именно туда в начале 1970-х отправляли своих политических оппонентов «черные полковники»[81].)[82]
Находясь в изгнании, Музоний не впал в отчаяние. Вместо этого он принялся изучать Гиар и его обитателей, редких рыбаков. Вскоре он обнаружил пресный родник, благодаря чему остров стал пригоднее для жизни. И какое бы одиночество его там ни тяготило, оно было скрашено потоком навещавших его учеников.
После смерти Нерона Музоний вернулся в Рим. Позднее император Веспасиан изгнал из столицы всех философов, но для Музония, похоже, сделал исключение[83]. Однако позже он вновь угодил в ссылку. Умер Музоний около 100 года.
Согласно Музонию, философией заниматься необходимо – ибо посредством чего еще мы можем рассчитывать на хорошую жизнь[84]? Более того, изучение философии должно затрагивать нас глубочайшим образом: когда философ читает лекцию, от его слов слушатели должны трепетать и испытывать стыд, а в конце не аплодировать, а хранить молчание[85]. По воспоминаниям Эпиктета, сам Музоний, несомненно, умел вызывать такую реакцию: во время его речей собравшимся казалось, будто он разгадал и выставил напоказ те их черты, которых они втайне стыдились[86].
Музоний также полагал, что философская практика требует от человека не отрешения от мира, как учили эпикурейцы, а энергичного участия в общественных делах. И потому объяснял ученикам, как сохранять в ходе этого стоическое спокойствие.
Помимо того что философия должна быть практической, Музоний считал, что ее изучение должно быть всеобщим. По его словам, «женщины получили от богов такой же ум, как и мужчины». Следовательно, им тоже пойдет на пользу образование и философия[87]. За то, что Музоний выражал такие взгляды в столь далекую эпоху, он снискал расположение современных феминисток.
Эпиктет, самый знаменитый из учеников Музония, родился рабом где-то между 50 и 60 годом н. э. Впоследствии его купил Эпафродит – секретарь сначала Нерона, затем Домициана. Это должно было сблизить Эпиктета с императорским двором[88]. Также это значило, что Эпиктет, хоть и был рабом, относился к «беловоротничковым». Римляне ценили рабов, отличавшихся интеллектом и инициативой. Их обучали, чтобы они могли наилучшим образом применить свои таланты, а потом назначали учителями, советниками и мажордомами.
Философией Эпиктет заинтересовался, похоже, в довольно раннем возрасте. В юности он, по собственным словам, ходил и расспрашивал людей, заботятся ли они о душе. Если его игнорировали, он упорно продолжал задавать вопросы до тех пор, пока ему не начинали угрожать тумаками[89]. Такое поведение, безусловно, наводит на мысль, что поначалу философ склонялся скорее к кинизму: как мы уже видели, киники занимались прозелитизмом иначе, чем стоики. Признаки уважения к кинической школе видны даже в зрелой философии Эпиктета.
После смерти Нерона Эпиктету даровали свободу. Он основал философскую школу, но был изгнан Домицианом вместе с остальными римскими философами. Тогда он перенес школу в Никополь, располагавшийся на западе современной Греции. После убийства Домициана стоицизм вновь обрел былую респектабельность и даже вошел в моду среди римлян. Эпиктет к тому времени прослыл ведущим учителем стоицизма. Он мог бы вернуться в Рим, но предпочел остаться в Никополе. Несмотря на месторасположение, в его школу стягивались слушатели со всей Римской империи.
Как пишет филолог-классик Энтони Лонг, Эпиктет ожидал, чтобы его воспитанники удовлетворяли двум критериям: «(1) хотели извлечь пользу из философии и (2) понимали, какой преданности делу она требует»[90]. Философ знал, что его слова пропадут впустую, если перед ним будут ученики, которые еще не признали своих недостатков или не готовы предпринять необходимые шаги, чтобы их побороть. Он описывает идеального ученика как того, кто стремится «быть неподверженным страстям и невозмутимым» и будет удовлетворен, если сможет «проводить жизнь неподвластным препятствиям и неподвластным печалям»[91].
От занятий с ним ученики могли ждать чего угодно, только не одностороннего обращения своего наставника к слушателям по поводу темных философских теорий. Напротив, он добивался, чтобы его уроки задевали за живое, а реплики били в самое сердце. Cтоическая школа, утверждал он, должна быть подобна врачебному кабинету, который пациенты покидают в дурном расположении, а не в хорошем, так как любое лечение, несущее пациенту выздоровление, наверняка принесет ему и дискомфорт[92]. Именно поэтому его лекции, как пишет Лонг, были «уроками диалектики – приглашением к аудитории исследовать самих себя»[93].
По Эпиктету, главным предметом философии должно быть искусство жизни: как дерево служит материалом плотнику, а бронза – скульптору, ваша жизнь должна быть тем материалом, на котором вы оттачиваете искусство жизни[94]. Более того, подобно тому, как опытный плотник учит подмастерьев, демонстрируя разнообразные техники для создания вещей из дерева, Эпиктет обучал учеников искусству жизни, показывая техники, посредством которых можно сделать что-нибудь со своей жизнью. Эти техники были весьма практичны и полностью применимы к повседневному быту учащихся. Среди прочего он объяснял, как реагировать на оскорбления, вести себя с неумелым слугой или рассерженным братом, пережить утрату близкого человека и выдержать изгнание. Если они овладеют этими техниками, обещал Эпиктет, их жизнь будет полна смысла, достоинства и, что важнее всего, спокойствия. Обретенное чувство достоинства и спокойствия пребудет с ними, какие бы неурядицы ни готовила им жизнь в дальнейшем.
Читая Эпиктета, нельзя не заметить его регулярных отсылок к религии. В самом деле, чаще Зевса он упоминает разве что Сократа. Чтобы лучше понять роль Зевса в стоицизме, представим себе потенциального ученика Эпиктета. Если бы он спросил, что нужно делать, чтобы практиковать стоицизм, Эпиктет мог бы описать разные стоические техники. На вопрос, зачем практиковать эти техники, философ ответил бы, что это позволит достичь спокойствия.
Пока все идет неплохо, но предположим, что этот молодой человек ознакомился с другими философскими школами и задался вопросом, чем школа Эпиктета лучше. Или, еще точнее, спросил, каковы основания считать, что техники, пропагандируемые стоиками, принесут ему спокойствие. И здесь бы Эпиктет начал говорить о Зевсе.
Мы сотворены Зевсом, ответил бы он потенциальному последователю. Скорее всего, тот не стал бы возражать, атеизм в Древнем Риме был редкостью. (С другой стороны, то, что имел в виду Эпиктет, рассуждая о Зевсе, отличалось от верований большинства римлян. Хотя бы потому, что он мог отождествлять Зевса с природой[95].) Затем Эпиктет объяснил бы, что Зевс сотворил нас отличными от других животных в одном важном отношении: мы разумны, как и боги. Таким образом, мы представляем собой чудной гибрид: полуживотное и полубог.
Так уж вышло, что Зевс – заботливый, добрый и любящий бог, желавший только хорошего, создавая нас. Но, к сожалению, кажется, не всемогущий, поэтому были пределы тому, что он мог сотворить. В «Беседах» приводится воображаемый разговор с Зевсом, объясняющим свои затруднения так: «Эпиктет, если бы было возможно, я сделал бы и бренное тело твое, и бренное имущество свободным и неподвластным препятствиям ‹…› А поскольку этого я не мог, мы дали тебе некоторую часть нашу – эту способность влечься и не влечься, стремиться и избегать». Зевс добавляет, что, если Эпиктет научится правильно пользоваться этими способностями, он никогда не почувствует фрустрации или недовольства[96]. Другими словами, сохранит спокойствие – и даже будет радостен, – несмотря на любые удары судьбы.
В другом месте Эпиктет предполагает, что Зевс не сотворил бы нас «свободными и неподвластными препятствиям», даже если бы мог. Он изображает Зевса своего рода спортивным тренером: «Людей показывают обстоятельства. Стало быть, когда тебе выпадет какое-то обстоятельство, помни, что это бог, как учитель борьбы, столкнул тебя с грубым юнцом». Чего ради? Чтобы закалить и придать тебе больше сил, благодаря чему ты мог бы стать «победителем на Олимпийских играх»[97] – то есть прожить лучшую жизнь из возможных. В том же духе, кстати, рассуждает и Сенека: бог «доброму мужу не дает веселиться, испытывает его, закаляет, готовит его для себя». Невзгоды, с которыми мы сталкиваемся, суть не более чем «упражнения», а «вещи, вызывающие у нас страх и трепет, идут на пользу тем самым людям, которым достаются»[98].
Далее Эпиктет сказал бы потенциальному ученику, что, если тот желает хорошей жизни, он должен принять во внимание свою природу и цель, с которой бог создал его, – и жить в соответствии с этим; жить, как говорил Зенон, согласно с природой. Человек, поступающий так, не будет просто искать удовольствий, как это могло бы делать животное: он прибегнет к своей способности рассуждать, чтобы проанализировать условия человеческого существования. Благодаря этому он откроет причину, по которой мы созданы, и роль, которую играем в мироздании. Он увидит, что для хорошей жизни должен хорошо выполнять функцию человека, которую Зевс предназначил осуществлять людям. А потому будет стремиться к добродетели в античном смысле этого слова, то есть будет стараться достичь человеческого совершенства. Также он поймет, что за жизнь согласно с природой будет вознагражден безмятежностью, обещанной нам Зевсом.
Такое объяснение могло бы удовлетворить собеседников Эпиктета, но едва ли придется по вкусу современным людям, среди которых мало кто верит в Зевса и большинство не верит, что мы созданы божественной сущностью с самыми благими намерениями. Ввиду этого многие сейчас могли бы подумать: «Если надо верить в Зевса и божественное творение, стоицизм точно не для меня». Читателю поэтому следует понимать, что практиковать стоицизм – и, в частности, следовать стоическим стратегиям достижения безмятежности – спокойно можно и без веры в Зевса или, если уж на то пошло, божественное творение вообще. В главе 20 я остановлюсь на этом подробнее.
«Поутру следует сказать себе: сегодня мне придется столкнуться с людьми навязчивыми, неблагодарными, заносчивыми, коварными, завистливыми, неуживчивыми. Эти свойства проистекают от незнания ими добра и зла»[99]. Эти слова принадлежат не рабу вроде Эпиктета, которого мы, само собой, ожидали бы увидеть окруженным неприязнью, а самому могущественному на тот момент человеку в мире – Марку Аврелию, императору Рима.
Благодаря его высокому положению мы знаем о Марке Аврелии больше, чем о любом другом римском стоике. Кроме того, его переписка с наставником Корнелием Фронтоном, а также «Размышления», где он обдумывает события своей жизни и свою реакцию на них, обеспечили нам небывалую степень погружения в его самые сокровенные мысли.
Марк Аврелий родился в 121 году. По-видимому, он увлекся философией еще ребенком. Как пишет один из биографов, «уже с первых лет детства он отличался серьезностью», а «выйдя из того возраста, который требует заботы нянек, он был поручен выдающимся наставникам и приступил к изучению философии»[100]. В 12 лет, обучаясь у живописца и философа Диогнета, Марк Аврелий начал экспериментировать с чем-то похожим на кинизм: носил грубый плащ и спал на земле[101]. Мать с трудом уговорила его ложиться на покрытое шкурами ложе[102].
Подростком он учился у стоика Аполлония Халкедонского. По воспоминаниям Марка Аврелия, именно Аполлоний убедил его в необходимости быть решительным и разумным, научил сочетать дни, полные напряженной деятельности, с периодами расслабления, а также противостоять, всегда «оставаясь верным себе», болезни и боли (в том числе душевной боли, пережитой им позже при потере сына). Еще одним важным человеком был Квинт Юний Рустик, подаривший Марку экземпляр эпиктетовских «Бесед»[103]. Впоследствии именно Эпиктет оказал на него наибольшее влияние.
Как и Эпиктета, Марка Аврелия гораздо больше интересовала стоическая этика (то есть философия жизни), чем физика или логика[104]. В «Размышлениях» он утверждает, что можно «быть свободным, преданным общему благу и послушным богу», даже не разбираясь в логике и физике[105].
Когда Марку исполнилось 16, император Адриан усыновил его дядю по материнской линии Антонина, который, в свою очередь, усыновил юного философа (отца он потерял еще в детстве). С того момента, как юный Марк Аврелий приобщился ко двору, он получил политическую власть и, когда Антонин стал императором, фактически оказался его правой рукой. Однако он не позволял этой власти вскружить себе голову: в течение тринадцати лет, пока Марк Аврелий был ближайшим помощником Антонина, он не дал ни одного повода думать, что жаждет единоличного правления[106]. Более того, когда Антонин умер и власть перешла Марку, он назначил соправителем Луция Вера. Впервые в истории во главе Римской империи стояло два императора[107].
По сравнению с большинством римских императоров Марк Аврелий был исключительно хорош. Во-первых, он проявлял чрезвычайную сдержанность в отправлении своей власти. Говорят, ни один император не выказывал Сенату большего уважения. Он следил, чтобы государственные средства не тратили впустую[108]. Постоянно просил у Сената разрешения взять денег из казны, хотя не был обязан этого делать, а однажды напомнил сенаторам, что императорский дворец, в котором он живет, принадлежит не ему, а им[109]. Для финансирования военных расходов, вместо того чтобы поднять налоги, он распродал дворцовое имущество, включая статуи, картины, золотые вазы и даже некоторые украшения и наряды супруги[110].
Историк Эдуард Гиббон назвал Марка Аврелия последним из «пяти хороших императоров» (остальными четырьмя были Нерва, Траян, Адриан и Антонин), в правление которых с 96 по 180 год «положение человеческого рода было самое счастливое и самое цветущее» во всемирной истории[111]. По утверждению другого историка XIX века Уильяма Лекки, эта эпоха «демонстрирует единообразие хорошего правления, которого не добилась ни одна другая деспотическая монархия. Каждый из пяти императоров заслуживает быть помещенным в ряду славнейших правителей, когда-либо живших на свете»[112]. Иными словами, Марк Аврелий – редкий пример царя-философа и, быть может, единственный пример философа, которого подданные хотели видеть своим царем.
Как и другие римские стоики, Марк Аврелий не считал нужным доказывать, что спокойствие стоит того, чтобы к нему стремиться. Он полагал, что его ценность очевидна. И если бы кто-нибудь сказал ему, что земная жизнь может предложить нечто лучшее, чем «самодостаточность мысли», Марк Аврелий не стал бы доказывать обратное, а посоветовал «вкусить от этой прекраснейшей из находок», обратившись к ней «всей душой»[113].
В зрелые годы Марк Аврелий остро нуждался в покое, который мог дать стоицизм. Он был болен – вероятно, язвой. Семейная жизнь служила для него источником страданий: супруга, вероятно, была ему неверна, а из четырнадцати детей выжили только шестеро. Государственные дела тоже шли так себе. Во время правления Марка Аврелия рубежи империи сотрясали многочисленные восстания, и часто он лично возглавлял кампании против непокорных народов. Против него поднимали мятежи и его собственные подданные, как наместник Сирии Авидий Кассий[114]. Подчиненные обращались к нему с непочтительностью, которую он «спокойно переносил»[115]. Граждане травили о нем анекдоты, но безнаказанно. В годы его правления империю также поразили чума, голод и такие стихийные бедствия, как землетрясение в Смирне[116]. Ввиду всего этого он с полным основанием в «Размышлениях» заключает, что «искусство жизни более напоминает искусство борьбы, нежели танцев»[117].