— Да. У этих дьяволов сострадание — худшее из преступлений. Девочка встретила меня сегодня. Случайно или нарочно, этого я не знаю. Она мне это и рассказала.
— О, Господи!
— Многие бы взяли на себя её наказание, если бы были способны совершить то же преступление…
Оба помолчали, потом Хуан сказал с печалью:
— А я хотел просить Вас, чтобы Вы ещё раз обратились к аббату…
Фра Себастьян покачал головой:
— Это бы ни к чему не привело, потому что между кардиналом и настоятелем в этом деле нет единодушия. Мало того, что настоятель далёк от того, чтобы иметь разрешение на самостоятельные действия, ему сейчас даже не позволено его посещать.
— А Вы? Куда же Вы-то хотите?
— Поистине, не знаю, сеньор! Я ещё не успел об этом подумать, но уходить мне надо!
— Я дам Вам совет — идите в Нуеру! Там Вы пока будете в безопасности. Если у Вас спросят, что Вы там хотите, то у Вас будет наготове ответ — я посылаю Вас с поручениями. Постойте, я напишу Долорес. Дон Хуан закрыл лицо руками и долго так просидел, предавшись нелёгким думам.
Его подавленный вид, его безучастность, мрачный взгляд его некогда искромётных глаз — всё это угнетающе действовало на фра Себастьяна. Он долго молча разглядывал Хуана, потом не выдержал:
— Сеньор дон Хуан!
Тот поднял голову.
— Вы в последнее время не задумывались о том, что он Вам через меня передал?
Вопрос этот показался Хуану совершенно излишним и праздным. Разве не горело в его сердце каждое слово из короткого письма брата? Оно гласило: «Мой Ру, ты сделал для меня всё, что только мог сделать лучший из братьев. Теперь предоставь меня Богу, к Которому я скоро с миром отойду. Покинь страну так скоро, как только сможешь. Благословение Божье пусть хранит твой путь, и всегда пусть с тобой пребудет».
Об одном Карлос настойчиво просил перед братом умолчать — Хуан никогда не должен узнать, что он перенёс все мерзости камеры пыток. Монах был готов обещать всё, что только могло бросить хоть тень удовлетворения на это бескровное, отмеченное печатью страдания родное и милое лицо. И он своё обещание выполнил, разумеется, ценой небольшой неправды, которая не очень отягощала его совесть. Он сказал Хуану, что только жестокое и долгое заточение виной тому, что его брат близок к последнему своему убежищу — тихой могиле. После короткого молчания он, он строго глядя на Хуана, повторил:
— Он хочет, чтобы Вы ушли!
— Разве Вы не знаете, что в следующем месяце будет… аутодафе?
— Да, но ведь неизвестно…
Они молча смотрели друг другу в глаза, не уточняя вслух, что им «неизвестно».
— Все мерзости возможны, — сказал, наконец, Хуан, — до этого аутодафе, которое может положить конец невыносимой неизвестности, я шагу не ступлю из города. Теперь надо подумать о Вас. Я знаю, где найти лодку, владелец которой ещё сегодня отвезёт Вас на несколько миль вверх по течению, где Вы сможете взять верховую лошадь.
Фра Себастьян застонал. Ни само путешествие, ни его цель не были привлекательными для бедного монаха. Но ничего нельзя было изменить. Хуан дал ему ещё некоторые указания касательно дороги и принёс хлеба и вина.
— Ешьте и пейте, — велел он, — а я тем временем договорюсь с лодочником. Когда я вернусь, я напишу Долорес.
Всё исполнилось так, как было запланировано, и прежде чем наступило утро, фра Себастьян был уже далеко от города на пути в Нуеру. В подкладке его одежды было зашито письмо к Долорес.
Глава XXXV. Вечер накануне аутодафе
Благо человеку, когда он несёт иго в юности своей; сидит уединенно и молчит, ибо Он наложил его на него, полагает уста свои в прах, помышляя: «Может быть, ещё есть надежда».
Двадцать третьего сентября 1559 года вся Севилья была празднично украшена. Все лавки были заперты, и улицы переполнены разряженным праздно гуляющим народом. Был вечер накануне великого аутодафе, приготовления к которому были на глазах тысяч людей с удивлением и тайным трепетом следивших за ними. На самом большом свободном месте в городе — на площади Святого Франциска — были воздвигнуты два огромных помоста в форме амфитеатра, куда в торжественном паломничестве, с музыкой и песнопениями были доставлены хоругви и распятия.
Но ещё более значительный церемониал совершался в другом месте. За пределами городской стены было сооружено омерзительное квемадеро — великий алтарь, на котором уже многие поколения приносили в жертву Богу себе подобных. Туда подходили длинные процессии босых монахов, несших дрова и вязанки хвороста. Всё это они складывали в большие кучи, не переставая вполголоса напевать жуткие мелодии мизерере[1].
Совсем другая обстановка была в великолепном дворце дона Гарсиа Рамиреса. В прохладной верхней комнате, окружённая шелками и кружевами, драгоценностями и геммами стояла донна Инесс, старательно подбирая к завтрашнему празднику свой наряд. Донна Беатрис де Лавелла и юная камеристка, та самая, которая участвовала в благородной, хотя и безрезультатной попытке спасти дона Карлоса, помогали ей в этом важном деле.
— Позвольте, милостивая государыня, — сказала камеристка, — я посоветовала бы Вам одеться в розовое. Вместе с драгоценными жемчужинами, подарком его милости Вашего супруга, это будет великолепно, и моя госпожа будет выглядеть как герцогиня, да таковые, как я слышала, непременно будут присутствовать… Но что соблаговолит надеть донна Беатрис?
— Я решила не присутствовать на празднике, Хуанита, — в некоторой растерянности ответила донна Беатрис.
— Вы не будете на празднике?! — воскликнула в изумлении девушка и темпераментно перекрестилась, — и не увидите величайшего зрелища, какого уже столько лет не было в Севилье! Оно стоит доброй сотни коррид! Ай де ми, как жаль!
— Хуанита, — вмешалась её госпожа, — мне кажется, я слышу из сада голос сеньориты, слишком жарко, чтобы выпускать её на воздух. Будь добра, приведи её обратно в дом.
Как только служанка вышла, донна Инесс повернулась к кузине:
— На деле, очень безрассудно со стороны дона Хуана держать тебя здесь взаперти, в то время как вся Севилья ликует в преддверии великого дня.
— Я этому рада… у меня не хватит смелости пойти, — с дрожащими губами ответила донна Беатрис.
— Что касается этого, то её у меня тоже немного. И ещё, мой бедный брат сегодня так слаб и болен, мне его искренне жаль, и при этом он так бездумно относится к своей душе, это самое страшное… Я не перестаю возносить молитвы, чтобы заступница пресвятая дева вывела его на верную стезю… если бы он согласился на приход священника! Но он всю свою жизнь был невозможно упрям и своеволен! Если я стану слишком настаивать, он ещё подумает, что я принимаю его за умирающего!
— Я думала, ему стало лучше с тех пор, как ты взяла его к себе.
— Конечно, ему у нас лучше, чем в доме родителей. Но с некоторых пор мне кажется, что его силы убывают, причём очень быстро… и теперь ещё состоится это аутодафе…
— Ну и что же? — с быстрым, наполовину непонимающим, наполовину испуганным взглядом спросила донна Беатрис.
Донна Инесс старательно закрыла дверь и подошла совсем близко к кузине:
— Говорят, она тоже среди тех, кого препоручили мирскому правосудию, — прошептала она.
— Он это знает? — также шёпотом спросила донна Беатрис.
— Я боюсь, он что-то подозревает, и я не знаю, говорить ему, или не говорить… О, пресвятая матерь Божья, вразуми меня! Ай де ми! Это от начала и до конца очень страшная история! И вдобавок ко всему — арест её сестры донны Хуаны! Дочь герцога, невеста высокородного гранда! Но… лучше не говорить обо всём этом ничего, совсем ничего…
Только так, несколькими отрывистыми торопливыми словами осмелилась донна Инесс высказаться о самых жутких и бесчеловечных празднествах мрачного средневековья.
— Но ты ведь знаешь, — опять заговорила донна Инесс, — мы должны поступать как все. Было бы неуместно выглядеть на празднике печальным и подавленным, об этом сразу бы все заговорили.
— Вот поэтому я и рада, что дон Хуан просил меня не ходить… Легко сказать, не выглядеть печальной, если дон Мануэль, твой отец, и донна Катарина, моя тётушка делают всё возможное, чтобы окончательно свести меня с ума! Скажи, как тут не будешь печальной!
— Они опять поощряют дона Луиса добиваться твоей руки? Милая Беатрис, мне от души тебя жаль! — с искренним сочувствием сказала донна Инесс.
— Опять поощряют?! — со сверкающими глазами повторила донна Беатрис, — да они не переставали за это ратовать! Они не стесняются злых, недобрых слов. Они говорят, что преступлением брата дон Хуан обесчещен! Как же! Он — и лишён чести! После Сан-Квентина герцог Савойский был другого мнения! Равно как и его величество король Испании! И теперь они осмеливаются говорить мне, что меня легко можно освободить от данного мною слова! Освободить от торжественной клятвы, данной перед лицом Бога, пресвятой девы и всех святых! Если это не самая низкая ересь, то…
— Тише! — перебила её донна Инесс, — это страшные слова… кроме того, я слышу, что кто-то стучится в дверь.
Вошёл паж и доложил:
— Если угодно донне Беатрис де Лавелла — дон Хуан Альварес де Сантилланос и Менайя смиренно просит аудиенции.
— Я иду, — сказала Беатрис.
— Просите дона Хуана быть настолько добрым сначала немного отдохнуть и принесите его высокородию фруктов и вина, — приказала донна Инесс, и как только вышел паж, она обратилась к Беатрис:
— Кузина, знаешь, как горит твоё лицо? Дон Хуан подумает, что мы ссорились. Останься на минутку, я освежу твои щёки!
Беатрис хоть и неохотно, но позволила кузине оказан, ей эту нехитрую услугу. Между тем она шептала:
— И не будь такой подавленной, амиго мио! Из любой неприятности есть выход! Что касается твоей, то я не знаю, почему дон Хуан раз и навсегда не освободит тебя от неё.
Она присовокупила несколько слов, которые разом свели на нет благотворное воздействие ароматной воды на щёки Беатрис.
— Это не поможет, — взволнованно возразила она, — даже если бы это было возможно, они бы этого не допустили.
— Ты можешь прийти ко мне погостить, а остальное предоставь мне, но, — донна Инесс продолжала приглаживать чёрные блестящие волосы кузины, — столько болезней, столько распрей, и вера, и еретики, и тюрьмы… Ах, при всех несчастьях в мире, от которых никто не может спасти, было бы очень жаль, если бы мы не помогали хотя бы там, где это в наших силах. Поэтому ты можешь сказать дону Хуану, что если донна Инесс будет в состоянии оказать ему услугу, она этой возможности не упустит. Так, твоим щекам я больше помочь не могу, но, признаюсь, румянец тебе очень к лицу, но пусть лучше тебе это скажет сам дон Хуан. Иди к нему, кузиночка.
Она поцеловала её и легко вытолкнула за дверь.
Но если сегодня донна Беатрис надеялась услышать от жениха комплимент, то она глубоко ошибалась. Он не был расположен к пустым разговорам. Он пришёл сообщить ей свои планы на завтрашнее утро. О, это страшное завтрашнее утро!
— Я выбрал место, — сказал он, — откуда мне будет видна вся процессия, как только она покажется из ворот Трианы. Если он будет в её рядах, я ради последнего взгляда и одного единственного слова поставлю на карту всё. Я не посмотрю на препятствия. Если будет существовать хотя бы его прах, я останусь, пока всё не будет закончено. Если же нет, — он не закончил мысли, будто бы в таком случае становилось совершенно безразличным, что он будет делать…
Вошла донна Инесс. После своего обычного приветствия она сказала:
— Кузен, у меня к Вам просьба, от имени моего брата Гонсальво. Он хочет видеть Вас.
— О да, я выполню просьбу Вашего брата, сеньора.
Хуана проводили в верхнюю комнату, где лежал Гонсальво. По особой просьбе больного их оставили вдвоём.
Гонсальво протянул кузену исхудавшую прозрачную руку, тот молча и с глубоким состраданием легко сжал её. Стоило только посмотреть в глаза больного, чтобы понять, что он очень близок к своему концу.
— Я был бы рад знать, что ты простил меня, — сказал он.
— Я простил тебя, — ответил Хуан, — ты не виновен, у тебя не было злых намерений.
— Так ты согласен исполнить мою просьбу? Это моя последняя в жизни просьба… назови мне имена… предназначенных на завтра жертв… которые тебе известны.
— Я могу пользоваться только слухами, и мне не удалось установить, в их ли числе самое дорогое для меня имя…
— Пожалуйста, скажи мне, в тех слухах упоминалось имя донны Марии де Ксерес и Боргезе?
Хуан не знал тайны, которую донна Инесс всего лишь недавно сообщила донне Беатрис, поэтому он с тихой печалью ответил:
— Да, говорят, она завтра должна умереть…
Дон Гонсальво закрыл рукой лицо. Последовало долгое молчание. Наконец Хуан, в сердце которого закралось подозрение, волнуясь, сказал:
— Может быть, мне не следовало этого тебе говорить?
— Нет, ты сделал хорошо, что сказал. Я знал это прежде твоих слов. Это… и для неё… хорошо…
— Это мужественные слова, кузен.
— Почти восемнадцать месяцев — долгие месяцы страданий и боли. Теперь всё позади… завтра она увидит славу Божью…
Последовало долгое молчание, наконец Хуан сказал:
— Может быть, ты бы с радостью разделил её участь, если бы мог?
Гонсальво чуть приподнялся. Слабый румянец залил его бескровное лицо, на котором уже лежала печать приближающейся смерти.
— Разделить её участь? — воскликнул он с неожиданной страстью, которая резко контрастировала с прежней слабостью его голоса. — С ними поменяться? Спроси у нищего, что целый день сидит у ворот царского дворца, и ожидает своей доли крошек со стола, хочет ли он поменяться местами с царскими детьми, когда перед ними открываются золотые ворота, и они, украшенные золотом и алмазами, с ликованием проходят во дворец…
— Твоя вера сильнее моей, — с некоторой завистью произнёс Хуан.
— В каком-то смысле — да! — Гонсальво упал на подушки, и, вернувшись к прежнему спокойному и умиротворённому тону, добавил, — потому что нищий может надеяться, что Царь и на него взглянет с состраданием.
— Ты поступаешь хорошо, надеясь на Божие милосердие.
— Кузен, ты знаешь, чем была моя жизнь?
— Думаю, что знаю.
— Я теперь выше самомнения. На краю могилы я имею право говорить правду, если даже она и служит мне позором. Не было на свете такой глупости, не было такого греха — подожди, я скажу одним словом. Одну чистую, безупречную жизнь я имел перед глазами с детских лет и до тех пор как я стал мужчиной. Всё, чем был твой брат Карлос — этим я не был, всем, чем он не был — был я.
— Но тем не менее ты находил его несовершенным, считал что ему недостаёт мужества, — не удержался Хуан, вспомнив все выходки Гонсальво, которые не раз возбуждали его гнев.
— Я был глуп… и это справедливое возмездие, если я… я, кто по слепоте своей обвинял его в трусости — теперь увижу его увенчанным золотым венцом и с пальмовой ветвью в руках… Дай мне договорить, думаю, что в последний раз говорю с человеком о себе самом. Я сеял мирское, и от мира пожинаю погибель. Это страшное слово, дон Хуан. Всякая жизнь во мне оборачивалась смертью, всё доброе во мне (что Бог предназначил для добра) — сила, энергия, страсть — всё обернулось злом. Какая была мне польза от того, что я преклонялся перед небесной звездой, когда я сам был приземлённым и принадлежал земле. Я не смог — слава Богу — сорвать эту далёкую маленькую звезду, не смог сбросить её на землю, и сама моя любовь стала мне погибелью. Я приближался к своему финалу — моя любовь толкнула меня к ненависти, всё земное во мне стало дьявольским, и тогда меня наказал Бог — уже не в первый раз. Его рука нанесла мне тяжёлые удар, Он разбил моё сердце и лишил меня всяких сил, — он помолчал, словно набираясь мужества и силы, и медленно, с трудом произнося слова, закончил, — через силу этого удара, с помощью слов твоего брата и его Книги Он научил меня… Есть спасение из цепей погибели, через Того, Кто пришёл звать к Себе не праведных, но грешников. Однажды — совсем скоро — и я склонюсь к Его ногам, и буду благодарить Его за спасение… Тогда я увижу и свою звезду, которая будет сиять высоко надо мною на Его чудесном небосклоне, и я стану счастливым и исполненным радости…
— Бог оказал тебе много милостей, мой кузен, — ответил глубоко тронутый Хуан, — то, что Он освятил, я не имею права клеймить нечистым. Если бы здесь сегодня присутствовал мой брат, он протянул бы тебе руку не в знак прощения, но как брату по вере и по убеждениям. Я уже говорил тебе, как он заботился о спасении твоей души.
— Бог может исполнить ещё больше, и я не сомневаюсь, что Он это сделает. Что мы знаем о Его делах, мы, которые долгие страшные месяцы с состраданием несли печаль о узниках, которые завтра станут увенчанными славой святых мучеников? Для Него не составляет труда осветить мрак подземелья, и уже здесь дать тем, кто страдает за Имя Его всё, чего жаждет их сердце.
Хуан молчал. Здесь поистине первый стал последним, а последний — первым. Было очевидно, что Гонсальво продумал, прочувствовал и познал многое из того, что для Хуана пока оставалось недоступным. Ему было неизвестно, что семя, давшее эти всходы, было брошено в сердце кузена рукой его брата. Наконец он, запинаясь, ответил:
— Очень большой смысл в том, что ты говоришь… фра Себастьян сказал мне…
— Ах, — мгновенное оживление преобразило лицо Гонсальво, — что о нём рассказал фра Себастьян?
— Что он нашёл его в полном умиротворении… и твёрдым в вере… но очень ослабевшим и больным. Я надеюсь, что Бог скоро освободит его из жестоких рук палачей… И ещё я могу сказать тебе, что он с любовью говорил обо всех родственниках, и особенно о тебе.
Гонсальво спокойно заметил:
— Вероятно, я увижу его раньше, чем ты.