«В годы южной ссылки имя Пушкина сделалось известным всей читающей России. Он узнал, что такое успех и слава»194, — с полным на то основанием утверждает Ю. М. Лотман.
Да что ж это за светопреставление на ровном месте? Знаменитый, восторженно почитаемый поэт вдруг обрушивается с развесистой руганью на своих любящих читателей, которые ни сном, ни духом не заслужили подобного реприманда.
Впрочем, пушкинисты не видят здесь повода к размышлению, а на худой конец сухо констатируют, что у Пушкина «просветительская вера в человека, который заслуживает благоустроенного и справедливого общественно-политического строя, сменилась горьким презрением к толпе»195 (Е. Г. Эткинд).
Право же, не знаю, чему больше удивляться — таинственному заблуждению поэта или же подслеповатости его исследователей.
Речь идет вовсе не о том, чтобы подловить классика на грубой лжи. Важна причина его беззастенчивого вранья. Самый дикий приступ отчаяния не смог бы погрузить Пушкина в такую бездну параноидального беспамятства, из которой восторженное преклонение окружающих кажется насмешками «
А ведь предельно ясно, зачем во Втором послании к Раевскому поэт возводит на русскую публику несусветную напраслину.
Это яростный, сбивчивый и беспомощный самообман ради самооправдания.
Это стремление жестоко унизить других в отместку за свою слабость.
Это попытка возложить вину за собственное малодушие на окружающих и отгородиться кружевом красивых слов от постыдной правды о самом себе.
Ну что ж, у Пушкина все получилось. До сих пор никто его не раскусил.
VIII
При обсуждении Кишиневского кризиса нельзя обойти молчанием отношение Пушкина к восстанию греков против османского ига.
На первых порах Пушкин воспринял революцию гетериотов с энтузиазмом.
В начале марта 1821 г., он сделал обширный набросок письма (XIII, 22–24) к неизвестному адресату (В. Л. Давыдову?), где выражает горячее сочувствие делу восставших и обнаруживает изрядную осведомленность. 2 апреля 1821 г. поэт записывает в дневнике: «Говорили об А. Ипсиланти; между пятью греками, я один говорил как грек — все отчаявались в успехе предприятия
Как уже упоминалось, весной 1821 г. Пушкин планировал сбежать из Бессарабии, чтобы примкнуть к греческим повстанцам, и даже отправил письмо А. Ипсиланти, с которым был знаком лично. Свои честолюбивые личные упования он выразил в стихотворении «Война» (март 1821 г.), освободительная революция гетеристов воспета им в стихотворениях «Эллеферия, пред тобой…» (апрель-май 1821 г.), «Гречанка верная! Не плачь, — он пал героем…» (июль-ноябрь (?) 1821 г.)
Однако впоследствии отношение поэта к борцам за свободу Эллады резко переменилось, судя по двум черновым письмам. Эти тетрадные наброски датируются лишь предположительно 1823–1824 гг., их адресат гадателен196.
Оба письма явно продиктованы настоятельной потребностью в оправданиях: «С удивлением слышу я, что ты почитаешь меня врагом освобождающейся Греции и поборником Турецкого рабства. Видно, слова мои были тебе странно перетолкованы. Но чтоб тебе не говорили, ты не должен был верить чтобы когда нибудь сердце мое недоброжалательствовало благородным усилиям возраждающагося народа» (XIII, 104).
Далее Пушкин делает в письме обрывочную вставку, обличая прискорбную немощь всего рода человеческого: «Люди по большей части самолюбивы, беспонятны, легкомысленны невежественны, упрямы; старая истина, которую все таки не худо повторить» (XIII, 104). Отсюда следует суровое предостережение: «Греки между Европ.<ейцами> имеют гораздо более вредных поборников, нежели благоразумных друзей» (XIII, 104).
По меньшей мере странные аргументы, впрочем, оставшиеся в черновике вне логических связок и без пояснений. Каким таким манером чересчур пылкие симпатии европейцев могут повредить истекающему кровью «возрождающемуся народу», остается загадкой.
Во втором черновом наброске Пушкин с возмущением пишет о
Исследователи верно уловили, насколько эти слова созвучны мрачным строкам «Сеятеля». Но никого не заинтересовала притаившаяся в рассуждениях логическая и, главное, нравственная червоточина, согласно которой свобода «
«Пушкин пишет, конечно, о греческих беженцах, которые заполняли улицы Кишинева и Одессы»197, — безмятежно поясняет Я. Л. Левкович. Таким образом, звания «трусливой сволочи» в устах поэта удостоились тысячи греков, спасавшихся от зверской турецкой резни после поражения Ипсиланти198. Злоключения этих людей не вызвали у Пушкина ни малейшего сочувствия. Вдобавок он почему-то не взял в толк, что беженцы безусловно не имели ничего общего с теми, кто продолжал героически сражаться за свободу Отечества, вызывая восхищение всей Европы.
Здесь необходимо внести предельную ясность.
Как видим, во втором письме Пушкин выдвигает принцип деления людей на сорта. В истории человечества такой уловкой пользовались, что характерно, в качестве лекарства от совести. Не столь существенно, по какому признаку проводится разделение, а важно то, что в результате удается получить особый сорт недочеловеков, будь то еретики в средневековой Европе, евреи в гитлеровской Германии, «мелкобуржуазные элементы» в сталинской России либо «пособники террористов» в оккупированном Ираке. Их унижения, страдания и смерть выводятся за рамки этического дискурса.
Такова типичная технология расчеловечивания, призванная изобразить жертву вредоносным ничтожеством и облечь палачей в ризы праведности. На сей раз излюбленный трюк инквизиторов и диктаторов берет на вооружение поэт, который в русской культуре считается эталоном благородства.
В письмах нет сколько-нибудь внятного обоснования, почему Пушкин вдруг проникся такой резкой антипатией ко всем грекам, отчего он пышет «презрением к тем, кто еще недавно был окутан романтическим ореолом»199 (Я. Л. Левкович), и по какому именно случаю повстанцы, сражавшиеся насмерть за правое дело, заодно с беженцами предстали в его глазах «
Тем не менее мы можем с достаточной точностью определить, когда пушкинское отношение ко греческим революционерам разительно изменилось.
А именно, 5 апреля 1823 г. Пушкин из Кишинева пишет кн. П. А. Вяземскому: «Если летом ты поедешь в Одессу, не завернешь-ли по дороге в Кишенев? я познакомлю тебя с Героями Скулян и Секу, сподвижниками Иордаки» (XIII, 61).
Однако спустя год с небольшим в письме из Одессы (24–25 июня 1824 г.) Пушкин признается Вяземскому: «Греция мне огадила» (XIII, 99) и сардонически обличает «соотечественников Мильтиада», этот «пакостный народ состоящий из разбойников и лавошников» (XIII, 99).
Опять-таки у исследователей не вызывает ни малейших сомнений тот факт, что греки в течение двух лет после начала революции вводили Пушкина в заблуждение, успешно притворяясь героями, но затем они дружно занялись торговлей и разбоем, напрочь испортив свое реноме в глазах поэта.
Уместно привести крупный отрывок из того же письма Вяземскому: «По твоим письмам к Кн. Вере, вижу что и тебе и Кюхельбекерно и тошно; тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии. Гений Байрона [ослаб <?>] бледнел с его молодостию. В своих трагедиях, не выключая и Каина, он уж не тот пламенный Демон который создал Гяура и Чильд Гарольда. Первые 2 песни Дон Жуана выше следующих. Его поэзия видимо изменялась. Он весь создан был на выворот; постепенности в нем не было, он вдруг созрел и возмужал — пропел и замолчал; и первые звуки его уже ему невозвратились. После 4-ой песни Child-Harold Байрона мы не слыхали, а писал какойто другой поэт с высоким человеческим талантом. Твоя мысль воспеть его смерть в 5-ой песни его Героя прелестна — но мне не по силам. Греция мне огадила. О судьбе греков позволено рассуждать, как о судьбе моей братьи Негров, [и] можно тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией — это непростительное ребячество. Иезуиты натолкавали [им] нам о Фемистокле и Перикле а мы вообразили что пакостный народ состоящий из разбойников и лавошников есть законнорожденный их потомок, и наследник их школьной славы — Ты скажешь что я переменил свое мнение, приехал бы ты к нам в Одессу посмотреть на соотечественников Мильтиада и ты бы со мною согласился. Да посмотри что писал тому несколько лет сам Байрон в замечаниях на Child Harold — там где он ссылается на мнение Фовеля, французского консула помнится, в Смирне — Обещаю тебе однакоже Вирши на смерть Его Превосходительства» (XIII, 99).
Сравним этот текст с упомянутыми Пушкиным примечаниями Байрона ко второй части «Чайльд-Гарольда»: «Афиняне замечательны своей ловкостью, а низшие классы афинского населения довольно удачно характеризуются пословицей, которая ставит их на ряду с „Салоникскими евреями и Негропонтскими турками“. Среди различных иностранцев, живущих в Афинах, — французов, итальянцев, немцев, рагузанцев и проч., — никогда не было разногласия в отзывах о качествах греков, хотя по всем прочим вопросам они довольно резко между собою расходятся. — Французский консул г. Фовель, проведший тридцать лет преимущественно в Афинах, — человек, которому никто из знавших его не может отказать в признании за ним качеств талантливого художника и обходительного джентльмента, часто говорил в моем присутствии, что греки не заслуживают освобождения; он доказывал это ссылкою на их „национальную и личную развращенность“…. Г. Рок, почтенный французский коммерсант, уже давно поселившийся в Афинах, уверял с весьма забавною важностью: „Сэр, это все та же сволочь, какая была в дни Фемистокла“, — замечание, неприятное для „хвалителей времен протекших“. Древние греки изгнали Фемистокла, новые надувают г. Рока; такова всегда была участь великих людей….»200.
Отчетливые текстуальные совпадения наводят на мысль, что Пушкин в письме Вяземскому не столько излагает личные впечатления от общения со
Вместе с тем процедуре расчеловечивающего обесценивания заодно с греками подвергся сам покойный поэт, чья смерть вызвала у Пушкина радость вместо скорби. Нет смысла обсуждать, насколько уместны и справедливы критические стрелы, нацеленные в гроб кумира пушкинской юности. Интереснее выяснить причину такой черствости и злобы.
Как известно, лорд Байрон на свои деньги снарядил корабль с оружием и припасами, сформировал отряд и 4 июля 1823 г. отплыл в Грецию, чтобы сражаться на стороне греческих повстанцев. А затем, 19 апреля 1824 г., поэт скончался от простуды в городе Миссолонги.
Напомним, что еще летом 1921 г. по Москве и Санкт-Петербургу ходили слухи о бегстве Пушкина в охваченную революцией Грецию.
Теперь же несбывшиеся мечты молодого поэта о битвах за свободу, о славе и гибели воплотил самым бесцеремонным образом другой. И не кто-нибудь, а великий поэт, чьи блистательные поэмы стали для бессарабского изгнанника путеводной звездой. Тот самый прославленный гений, с кем наперебой сравнивали Пушкина бестактные журнальные критики.
Без сомнения, завсегдатаи отечественных салонов увлеченно гадали, когда же «русский Бейрон» направит не только перо, но и стопы по стезям английского барда. Ненароком Байрон уязвил репутацию своего русского подражателя, дав обильную пищу для пересудов и шуточек. А Пушкина ничто не могло ранить глубже, чем даже тень насмешки над ним.
В таком ракурсе психологический подтекст письма Вяземскому от 24–25 июня 1824 г. становится на диво прозрачным. Пушкин вполне расквитался за свою попранную и украденную мечту. Ясно, что исписавшийся никчемный поэт, сражавшийся за свободу «
«Не хочется думать, что здесь примешалась еще и сальериевская зависть»201, — пишет по этому поводу Ю. И. Дружников. Но, к сожалению, иных соображений на ум что-то не приходит.
Что ж, то циничное исступление, с которым у Пушкина включался механизм психологической самозащиты, нам уже знакомо благодаря черновику второго послания к Раевскому.
Похоже, найдена разгадка причин внезапной антипатии Пушкина ко грекам вместе с Байроном. Она существенно дополняет общую картину кризиса, хотя и вступает в серьезное противоречие с каноническим ликом
Итак, «пламенный энтузиаст, который с горящими сочувствием глазами говорил о греческом восстании и славил великого духом Ипсиланти и геройскую „страну Гомера и Фемистокла“»202, не сумел воплотить свои мечты и превратился в желчного брюзгу. По знаменательному совпадению, это случилось именно после того, как на помощь революционерам отправился Байрон.
Судя по причинам и датировке пушкинской метаморфозы, она безусловно является побочной, не имеющей прямого отношения к стержневой проблеме Кишиневского перелома — капитуляции перед деспотизмом и поискам благовидного самооправдания.
Однако Ю. М. Лотман, например, вслед за многими другими пушкинистами указывал на перипетии греческой революции, якобы ставшие для поэта одной из главных причин «горьких и мучительных разочарований»203.
Современный школьный учебник делает особый упор на восстании гетеристов: «Последний год пребывания поэта на юге омрачен глубокими потрясениями: расправа с друзьями в Кишиневе, крах греческого восстания, подавление народно-освободительных движений в Италии и Испании. Все это оставляло горький след в душе поэта, а по отношению к грекам осложнилось еще и разочарованием в них как в народе, недостойном великих предков»204.
Как и С. Л. Франк, французский академик А. Труайя считает, что именно «провал греческой революции продиктовал Пушкину»205 горькие строки «Сеятеля».
Мы явно имеем дело с респектабельной и общепринятой точкой зрения, но ее все-таки нелишне сопоставить с историческими данными.
Как уже отмечалось, революция гетеристов началась в феврале 1821 г. Сначала в Дунайских княжествах вспыхнуло народное восстание под руководством Т. Владимиреску, затем генерал русской службы А. Ипсиланти поднял на борьбу греков. Вскоре немногочисленные повстанческие отряды потерпели жестокое поражение. Однако уже в марте 1821 г. массовое восстание охватило всю Грецию. Многотысячные «
Хотя пушкинистам явно недосуг заглянуть в учебники истории, именно таковы общеизвестные факты.
И вот Ю. В. Лебедев авторитетно разъясняет доверчивым школьникам: «Появляются стихи „Свободы сеятель пустынный…“ с глубочайшими сомнениями в творческих силах народов, глухих к дарам свободы»206.
Выходит, согласно экстравагантной логике пушкинистов, Пушкин глубоко разочаровался в собственной популярности и нещадно заклеймил позором «
Есть такой полезный метод в литературоведении, сравнительно-сопоставительный анализ. Посмотрим, как сочетаются стихотворные строчки Пушкина с достоверными историческими свидетельствами о восстании гетериотов в 1821-м году.
1.1. «
1.2. Греческие повстанцы «большею частью погибли в стенах монастыря Секу или на берегах Прута, отчаянно защищаясь против неприятеля, вдесятеро сильнейшего» (А. С. Пушкин, повесть «Кирджали», VIII/1, 255).
2.1. «
2.2. Восставшие считали своей целью «отнюдь не мятеж против Оттоманской порты, но противодействие ужасным преступлениям, которым подвергается несчастная Валахия со стороны назначенных властей, которые преступили свои права и угнетают народ всеми беззакониями, какие только можно вообразить». (Рапорт П. И. Пестеля, составленный в марте 1821 г.)207.
2.3. «9 апреля [1821 года], утро провел я с Пестелем, умный человек во всем смысле этого слова… Мы с ним имели разговор метафизической, политической, нравственный и проч.» (А. С. Пушкин, Кишиневский дневник, XII, 303).
Думаю, достаточно прочесть эти цитаты. Пояснений они не требуют.
Трудно гадать, что происходит с человеком, когда над его жаждой справедливости, над мужским инстинктом бойца, над велением чести, над порывами сострадания наконец восторжествовало гаденькое шкурничество.
Такое понять нелегко, хотя можно догадаться о последствиях. Духовные ристания не утихают. На страже остается совесть, страшный «
И вот ведь что жутко. Эту ампутацию совести нельзя проделать сознательно. Наверно, такое вытворяют над собой лишь в помрачении ума, инстинктивно, содрогаясь от душевной боли, не смея взглянуть в зеркало.
Сильную, горячую совесть надо глушить и травить как можно жестче.
Плюнуть в лицо поверженным. Отказать им в праве на достоинство — на последнее оружие мучеников. Приравнять их к презренным скотам и чеканно щелкнуть рифмованным бичом: «К чему стадам дары свободы?»
Тогда любая, даже самая жгучая и неотвязная совесть должна уняться, скукожиться, притихнуть. Насовсем.
Подобный душевный кунштюк у психоаналитиков называется вполне респектабельным словом: «рационализация». Латинский корень «ratio» источает лестную ауру, мы ведь все безусловно разумные люди, не так ли, господа?
Увы, термин неточен. Правильнее охарактеризовать этот процесс можно как «бессознательный самообман», а на худой конец как «псевдорационализацию».
Чтобы оправдать человека перед им самим, услужливая душа подсовывает ему ложную логическую конструкцию, хотя и убедительную на первый взгляд.
Это как бы искусственная почка, изобретательная и милосердная, отфильтровывающая смертоносный яд правды о себе. Если почки отбиты, лучше такая, чем ничего.
Когда нужно отгородиться от собственной низости, ущербности, жгучих мук совести, то подсознание напяливает человеку на голову плотный мешок самообмана, чтобы бедолага не смог ужаснуться отражению в зеркале. Хотя так можно заморочить лишь подслеповатого и слабого. Это удел, достойный соболезнования.
Лучше всех уловил суть псевдорационализации поэт, выдохнувший поистине гениальные строки:
Написавший это автор прежде всего нуждался именно в
Вот отчего поэт уверовал, что важней всего героическая репутация, даже если она зиждется на подтасовках и лжи.
Он завещал своим будущим почитателям из трясины, в которой барахтался: «Да будет проклят правды свет» (III/1, 253).
Сила поэтического слова неимоверна. И над Пушкиным сбылось его поразительное проклятие.
Полагаю, можно считать доказанным, что главной причиной Кишиневского перелома стал разгром масонской ложи «Овидий» в 1822 году. Все прочие традиционно называемые причины, такие, как поражение карбонариев или военные неудачи греков, пренебрежимо малы или не совпадают с кульминацией кризиса во времени.
Не следует сбрасывать со счетов гнет подневольного прозябания, хандру и ностальгию по столичным удовольствиям, но эти факторы послужили только фоном духовной катастрофы.
Обоснованно указывая на «главный источник разочарований и горечи», повлекший кризис, Ю. М. Лотман сокрушается: «нам трудно даже представить себе, каким ударом стали для Пушкина разгром кишиневской группы, арест Раевского и отстранение Орлова, зрелище открытого насилия и беззакония в действиях властей, трусости и предательства людей, еще вчера казавшихся единомышленниками или, по крайней мере, вполне порядочными»208.
Веское мнение уважаемого ученого заставляет призадуматься. Действительно, способны ли мы, рядовые люди из «
Что ж, перечислим еще раз вкратце основные факты.
Брошенный в тюрьму Владимир Раевский адресует Пушкину стихи, в которых призывает его посвятить лиру гражданскому служению. Однако Пушкин «
Зря Ю. М. Лотман пеняет нам на нехватку воображения. Вовсе не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы сделать напрашивающиеся выводы. Как ни печально, никакой загадки тут нет, и поведение Пушкина совершенно недвусмысленно.
IX
Будь пушкиноведы немного проницательнее, рельефные образцы самообмана в творчестве Пушкина давно украсили бы учебники психологии.
Его стихи изобилуют попытками бегства от действительности в уютный мирок благовидной лжи. Хотя, строго говоря, есть немалая разница между подсознательной рационализацией и просто ложью, а тем более, поэтическим вымыслом. Главное отличие состоит в том, что обманутый истово верит собственным словам.
Всего две строчки в стихотворении «К Овидию» (1821) содержат целый букет явных отклонений от истины:
Поэт, который в стихах, письмах и разговорах то и дело кокетничал своим африканским происхождением и соответствующим пылким нравом209, вдруг преображается в славянина, да еще и «
Как мы помним, в апреле 1820 г. Пушкин пролил в кабинете Карамзина буквально лужу слез, умоляя спасти его от ссылки в Сибирь. Теперь же он беззастенчиво позерствует, отгораживаясь от унизительных воспоминаний.
Упомянутые Овидием в «Tristia» ручьи слез, пятнавших его рукописи210, служат для Пушкина поводом покрасоваться в сравнении с великим собратом. Его горделивая снисходительность выглядит предельно искренней, и закрадывается подозрение, что броня жалкого самообмана сделала поэта вовсе нечувствительным к собственной фальши.
Все так же, наперекор очевидности, он изображает свою высылку на юг как
«Видеть в этом образе — образе беглеца, добровольного изгнанника — лишь цензурную замену фигуры ссыльного нет достаточных оснований»211, — отмечает Ю. М. Лотман. Пожалуй, так оно и есть. Однако трудно согласиться с исследователем, когда он далее утверждает, что «смысл трансформации образа ссыльного в беглеца» коренится в «типовом романтическом „мифе“». Поскольку в «универсуме романтической поэзии» движение равнозначно освобождению, возникает «устойчивый романтический сюжет — „изгнание есть освобождение“»212.
По ходу элегантной культурологической манипуляции измаявшийся юноша с уязвленным бешеным самолюбием превращается всего лишь в «
К тому же здесь Ю. М. Лотман лишний раз водружает поэта на прокрустов пьедестал своей концепции, согласно которой «гениальный мастер жизни» Пушкин всегда и во всем руководствовался «сознательной и программной жизненной установкой», а его стихи и поступки свидетельствуют «о навыке строгого самоанализа и сознательной лепке своего характера, устранении из него всего, что не соответствовало обдуманной норме поведения»213.
Все это написано ученым о ком-то другом, не о Пушкине. Возможно, о себе самом.
Уже упоминавшееся черновое письмо из Михайловского императору Александру I (1825) позволяет уяснить, каким извилистым путем воображение Пушкина превратило высылку по одобренному царем вердикту Государственного совета в добровольное изгнание: «Я решился тогда вкладывать столько неприличия и столько дерзости в свои речи и в свои писания, чтобы власть вынуждена была, наконец, отнестись ко мне как к преступнику: я жаждал Сибири или крепости, как средства для восстановления чести»214.