Николай Гуданец
Загадка Пушкина
«Великие труды и превосходные творения некоторых древних и новых поэтов должны внушать в нас уважение к ним, но отнюдь не благоговение, ибо это противно законам чистейшей нравственности, унижает достоинство человека и вместе с тем вселяет в него какой-то страх, препятствующий приблизиться к превозносимому поэту и даже видеть в нем недостатки»1.
«У нас, как я уже и говорил, еще и по сию пору царствует в литературе какое-то жалкое, детское благоговение к авторам; мы и в литературе высоко чтим табель о рангах и боимся говорить вслух правду о высоких персонах.
Говоря о знаменитом писателе, мы всегда ограничиваемся одними пустыми возгласами и надутыми похвалами; сказать о нем резкую правду у нас святотатство»2.
«Одною из самых характерных черт для русского интеллигента является подчинение авторитетам, следование в своих суждениях раз установившемуся мнению, без желания его проверить, и не допуская даже возможности критического к нему отношения»3.
Предисловие автора
Жизнь и творчество Александра Сергеевича Пушкина исследованы подробно и всесторонне, вплоть до мельчайших деталей.
Чуть ли не каждая запятая в его черновиках прокомментирована. Любознательность научного сообщества не пощадила самые интимные закоулки его биографии, казалось бы, на великом поэте нет места, где может притаиться неподатливая тайна. Как бы не так.
«Пушкин — такой ясный, прозрачный, как будто так легко понимаемый… А вот уже скоро минет сто лет с его смерти, а он стоит перед нами неразгаданной художественной и социологической загадкой»1, — сокрушался в 1935 г. В. В. Вересаев.
Спустя полвека дело не пошло на лад, хотя о Пушкине успели написать горы научных трудов. И вот уже Н. Я. Эйдельман глубокомысленно изрекает: «Пушкин, вероятно, самый загадочный русский художник»2.
В канун двухсотлетия со дня рождения поэта загадка не слишком прояснилась, поскольку выдающийся литературовед С. Г. Бочаров позволил себе открытое заявление «о дефиците нашего понимания Пушкина при столь обширном изучении»3.
А немногим раньше И. З. Сурат сетовала: «В последние десятилетия эмпирические тенденции [в пушкинистике] возрастают и разрыв между изучением и пониманием углубляется: накоплен колоссальный материал, но мозаика никак не собирается в целое»4.
Трудно судить, сознательно ли здесь приведена скрытая цитата из Б. Л. Эйхенбаума, который за девяносто с лишним лет ранее писал: «Чем усерднее развивается пушкиноведение, тем сложнее становится задача цельного исследования»5.
С вынесенным И. З. Сурат вердиктом не приходится спорить, более того, в ее статье, со ссылкой на труды Г. О. Винокура, отмечена главная причина плачевного положения дел: «Современной академической пушкинистике недостает „философского отношения к своему предмету“ — условия, возводящего исследование „в степень научного знания“»6.
Насколько могу поверить своим глазам, одна из лучших специалистов по Пушкину прямо признает, что сегодняшняя пушкинистика является псевдонаукой, слепо барахтающейся в обильной фактографической каше. При этом исследовательница считает нужным сослаться на мнение авторитетнейшего пушкиниста В. С. Непомнящего, который, впрочем, рассуждает с подкупающей простоватостью: «Тот, кто не знает Россию, не может понять Пушкина, даже хорошо зная русский язык. Нужно обязательно знать, и лучше бы любить, Россию, чтобы понять, что такое Пушкин, как мы это понимаем. Да и мы сами-то его не очень хорошо понимаем — не случайны эти кровавые споры, длящиеся уже полтора века. Они показывают, что у нас нет целостного представления о Пушкине»7.
Хотя не чуждый меткого самобичевания ученый расписывается в непонимании своего предмета исследования, здесь ему по крайней мере нельзя отказать в искренности.
В свете вышеприведенных цитат Пушкин выглядит, мягко говоря, причудливо.
Это непонятный символ национальной гордости. Загадочное сокровище национальной культуры. Таинственный любимец всего русского народа. Если не ошибаюсь, это единственный случай в истории мировой литературы, когда хроническое непонимание читателями произведений поэта вменяется ему в заслугу. Воля ваша, господа, но тут что-то не вяжется.
Итоги полуторавекового изучения Пушкина явно неутешительны, а жизнь и творчество поэта отнесены к разряду явлений сверхъестественных, то есть непостижимых для человеческого разума. К примеру, Р. А. Гальцева прямо утверждает, что в Пушкине сочетаются целых три тайны: «тайна творчества», «тайна духа» и «тайна личности» поэта8.
Разумеется, этот патетический лейтмотив пушкинистики восходит к концовке знаменитой речи Ф. М. Достоевского, заявившего, что Пушкин «бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем»9. Но эффектный пассаж, заслуживающий аплодисментов на торжественном собрании, звучит противоестественно в устах исследователей. Ибо им на роду написано не пасовать с блаженным умилением перед тайнами, а находить разгадки.
Конечно, нет ничего легче, нежели объявить гениальность недоступным для бренного разума явлением. Но тогда уж надо признать, что гений не вполне человек, причем его творения не адресованы роду человеческому.
Если окинуть ситуацию трезвым сторонним взглядом, она выглядит странно. Нам предлагается принять на веру, что непонятные тексты загадочного поэта целиком безупречны, ибо так гласит общее мнение. И тут пушкинистика безусловно приобретает черты религиозного вероучения.
Между тем ни чудо, ни загадка, ни тайна не входят в арсенал научных понятий. Это фигуры речи, которыми принято обозначать кажущееся отсутствие причинно-следственных связей. Для ученого любая тайна представляет собой лишь явление, не получившее внятного разъяснения. А в разъясненной тайне уже нет ничего таинственного, она становится просто-напросто логически выстроенной цепочкой фактов.
Впрочем, есть одна область человеческой деятельности, для которой необходимым условием и рабочим материалом является наличие загадок. Таково ремесло фокусника.
Когда иллюзионист ловко манипулирует вниманием публики, в последовательности его действий возникают зияния. Поэтому восхищенные зрители не понимают, каким образом исполнен трюк. Фокусы также загадочны, впрочем, лишь до тех пор, пока мы их не разгадали.
Теперь нетрудно уяснить и то, как возникает тайна. Она становится итогом последовательных фактов, часть которых ускользнула от нашего восприятия.
Из сказанного явствует, что современная пушкинистика представляет собой нечто среднее между вероисповеданием, престидижитацией и собственно наукой.
На мой взгляд, при изучении Пушкина незаметно сосуществуют две разные дисциплины. Это пушкиноведение, сиречь наука, и пушкинистика, то есть агрегат государственной машины, неукоснительно следующий идеологическим стандартам. Чтобы выявить примесь пушкинистики, достаточно заметить, как между солидных строчек монографии начинают реять знамена или хоругви. То, какие последствия влечет узурпация науки религиозной либо политической доктриной, общеизвестно.
Но не только давление казенных стереотипов загоняет мысль ученого в наезженную колею. Б. В. Томашевский отмечал: «Пушкинистами являются люди, исключительно влюбленные в личность и творчество Пушкина. Для них Пушкин — несравним, оценки Пушкина — незыблемы»10. Исследователю подобает зоркость, а любовь, как известно, слепа.
Книга, которую вы держите в руках, стала итогом моей попытки исследовать жизнь и творчество Пушкина непредвзято, с позиций здравого смысла. Прежде всего я исходил из не слишком свойственного пушкинистике убеждения в том, что при изучении творчества великого поэта следует оперировать фактами в соответствии с логикой и стремиться к постижению истины. Должен сказать, результаты такого подхода оказались необычными, порой неожиданными для меня самого.
Оказалось, разрозненные тупиковые факты, среди которых пушкинистика буксует вот уже полтораста с лишком лет, могут объединиться в целостную и непротиворечивую картину. С другой стороны, сделанные мной выводы ставят под сомнение абсолютную безупречность Пушкина и его несравненное духовное величие.
Тем самым автор этих строк попал в щекотливое положение еретика, дерзко посягающего на незыблемую общепризнанную святыню. Что ж, если мои рассуждения ошибочны, эта книга окажется мелким курьезом и вскоре будет благополучно забыта.
По ходу исследовательской работы я не раз мысленно обращался к словам А. Эйнштейна: «Развитие науки и творческая деятельность разума в целом требуют еще одной разновидности свободы, которую можно было бы охарактеризовать как внутреннюю свободу. Это — свобода разума, заключающаяся в независимости мышления от ограничений, налагаемых авторитетами и социальными предрассудками, а также от шаблонных рассуждений и привычек вообще»11.
Но свобода не может быть самоцелью. Вряд ли позволительно скрывать от читателя главную задачу моего труда. Будучи писателем и не претендуя на лавры ученого, я все же хотел бы поспособствовать очищению пушкиноведения от пушкинистики.
Напоследок должен сделать предупреждение. Для тех, кто верит в непостижимые чудеса, радуется фокусам и питает к Пушкину религиозный пиетет, знакомство с последующими страницами книги окажется болезненным. Менее всего я хотел бы оскорбить кого-либо в лучших чувствах, поэтому напомню ту очевидную истину, что чтение является сугубо добровольным занятием.
Часть 1. «Певец свободы»,
или Всесильный гипноз репутации
«Меня упрекают в изменчивости мнений. Может быть: ведь одни глупцы не переменяются»1.
I
Дорогой читатель, давайте поставим эксперимент. Пожалуйста, опишите суть пушкинского творчества в двух словах.
Такая просьба, конечно же, и наивна, и трудна. Между тем большинство из нас выполнит ее без малейшей заминки, ответив: «Певец свободы». Это центральный из пушкинских титулов, известный всем еще со школьной скамьи.
Вот, к примеру, Г. П. Федотов в эссе «Певец империи и свободы» пишет: «Свобода принадлежит к основным стихиям пушкинского творчества и, конечно, его духовного существа. Без свободы немыслим Пушкин, и значение ее выходит далеко за пределы политических настроений поэта»2.
Любой пропагандистский миф состоит из набора простых и удобных клише. Они направляют мысль по изначально ложному руслу. Нормальному человеку тяжело решиться на сознательный обман, но прочно внедренную в его сознание ложь он выпаливает с отменной легкостью.
Сила мифа заключается в машинальности, с которой он воспроизводится. Она же служит лакмусовой бумажкой. Если на важный и непростой вопрос отвечают кратко и сразу, скорее всего, это результат промывания мозгов.
А теперь, пожалуйста, сформулируйте точно так же, в двух словах, в чем состоит суть творчества Мандельштама или Есенина (вообще любого поэта, желательно — вашего любимого). Затрудняетесь? Вы надолго и мучительно задумались? То-то и оно.
Ответ приходится искать самому. Отсутствует вбитый в наше сознание, будто костыль в шпалу, опорный стереотип.
Интересно проследить происхождение связанных с Пушкиным клише и их метаморфозы. К примеру, лучезарные слова «солнце русской поэзии» первоначально были исполнены глубочайшей скорби. Они восходят, ни много, ни мало, к единственному некрологу на смерть поэта, написанному князем В. Ф. Одоевским: «Солнце нашей поэзии закатилось!»3
Ну, а «певцом свободы» Пушкин нарек себя сам. В неоконченном послании к членам кружка «Зеленая лампа» (весна 1821 г.) есть обращенные к друзьям (братьям Всеволожским) строки:
Усеченная до двух слов черновая строка потеряла флер тонкой самоиронии, намертво прилипла к поэту. Из брошенной мимоходом блестки она превратилась в массивную бронзовую доску на отполированном постаменте.
Конечно же, горячую любовь и трепетное поклонение русского народа снискал не просто искусный поэт, а непримиримый противник самодержавия, крепостничества и цензурного гнета. Запечатленный в благоговейной памяти потомков как мужественный бунтарь, «преследуемый до самого конца за неистребимый дух свободы»4(Г. П. Федотов).
Ну что ж, разберемся по порядку.
Как подметил С. Л. Франк, «вплоть до революции 1917 года русская политическая мысль шла путями совершенно иными, чем политическая мысль Пушкина»5. Вследствие этого, как совершенно справедливо рассудил философ, «из нежелания честно сознаться в этом расхождении и иметь против себя авторитет великого национального поэта, оставалось лишь либо тенденциозно искажать общественное мировоззрение Пушкина, либо же ограничиться общими ссылками на „вольнолюбие“ поэта и политические преследования, которым он подвергался, а также на „гуманный дух“ его поэзии, на „чувства добрые“, которые он, по собственному признанию, „пробуждал“ своей „лирой“»6.
Как ни прискорбно, пышная репутация «певца свободы» закрепощала исследователей. И в результате она подпитывалась боязливыми подтасовками либо пустословием.
Прежде всего непомерно раздутыми оказались масштабы и значимость пушкинского вольномыслия. Например, Л. П. Гроссман патетически утверждал: «Декабризм был не только политической программой Пушкина — он сливался со всей жизнью поэта. Это была его честь и молодость, его первая любовь и верность до гроба»7.
Как ныне объяснили П. Вайль и А. Генис, юный поэт всего лишь попал «в секту, поклоняющуюся Вольности», и гражданская лирика для Пушкина «была лишь частью тех веселых мистерий, которые кроме фронды включали в себя вино и женщин»8.
По сути дела, политические идеалы юного Пушкина, как установил С. Л. Франк, были «довольно умеренными: они сводились, помимо освобождения крестьян, к идее конституционной монархии»9. Эти взгляды привил своему питомцу еще лицейский профессор А. П. Куницын, приверженец идей Монтескье, поборник «естественного права» и противник крепостничества. Отвергая абсолютизм, Куницын проповедовал принцип равенства всех граждан перед законом как гарантию против деспотии10.
При этом, как подчеркивал Б. В. Томашевский, наряду с «ненавистью к самодержавию» Пушкин исповедует «конституционализм, не скрывающий антипатии к тактике вождей французской революции эпохи террора»11. В письме к П. А. Вяземскому 10 июля 1826 г. поэт сознается: «Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков». (XIII, 286). По-видимому, это написано не в расчете на перлюстраторов, а вполне искренне.
Вот и первое важное уточнение. «Певец свободы» Пушкин вовсе не являлся революционером и противником монархии, которой, в его понимании, надлежало лишь в рамках законности обеспечивать «свободу, правовой порядок и просвещение»12. К тому же его умеренные либеральные идеи носили целиком заемный характер: «Ода „Вольность“ выражала политические концепции Союза Благоденствия, и воззрения Н. И. Тургенева отразились в ней непосредственным образом»13(Ю. М. Лотман).
Не столь уж существенно, что Пушкин не сумел самостоятельно выработать систему политических воззрений. При том, что его ум был лишен теоретического склада, у него хватает других достоинств и заслуг. Но здесь важно учесть, что не выстраданные, а почерпнутые извне, наносные политические убеждения впоследствии не выдержали проверки на прочность. Спустя годы проницательный П. А. Катенин напишет, что «после вступления на престол нового Государя явился Пушкин налицо. Я заметил в нем одну только перемену: исчезли замашки либерализма. Правду сказать, они всегда казались мне угождением более моде, нежели собственным увлечением»14.
Хотя Пушкин в скором будущем напрочь отверг модные либеральные умонастроения, пристрастие к ним успело принести ему популярность. Как пишет Я. Л. Левкович, прижизненная биографическая легенда о Пушкине «укрепляет в общественном сознании черты, присущие подлинному Пушкину, завоевавшему к этому времени славу бесстрашного и смелого насмешника-эпиграмматиста, поборника прав человека, идущего в ногу с передовым движением своего времени»15.
А благодаря высылке из столицы в мае 1820 г. молодая скандальная знаменитость вдобавок обрела ореол великомученика. Впоследствии во французских, немецких и английских журналах Пушкин сочувственно упоминается «как автор политических стихотворений, преследуемый за свои убеждения правительством»16.
Итак, сложившаяся при жизни легенда благополучно вплелась в миф о Пушкине, увенчав чело поэта элегантным терновым венцом.
Следует отметить, что царская опала оказалась и для самого стихотворца, и для российской общественности громом среди ясного неба.
Арзамасец и друг поэта Ф. Ф. Вигель недоуменно возмущался: «Когда Петербург был полон людей, велегласно проповедующих правила, которые прямо вели к истреблению монархической власти, когда ни один из них не был потревожен, надобно же было, чтобы пострадал юноша, чуждый их затеям, как последствия показали. Дотоле никто за политические мнения не был преследуем, и Пушкин был первым, можно сказать, единственным тогда мучеником за веру, которой даже не исповедовал. Он был в отношении к свободе то же, что иные христиане к религии своей, которые не оспаривают ее истин, но до того к ней равнодушны, что зевают при одном ее имени. И внезапно, ни за что ни про что, в самой первой молодости, оторвать человека от всех приятностей образованного общества, от столичных увеселений юношества, чтобы погрузить его в скуку Новороссийских степей»17.
Как и П. А. Катенин, близко знавший поэта мемуарист подчеркивает поверхностный, наносной характер пушкинского либерализма.
Важно отметить и то, что терпимость, которую александровский режим проявлял к инакомыслию, явно породила у юного Пушкина чувство абсолютной безнаказанности. Притом его скандальные выходки не ограничивались литературным поприщем. Сохранились свидетельства очевидцев того, что в апреле 1820 г. Пушкин показывал в театре портрет рабочего Лувеля, зарезавшего герцога Беррийского на глазах беременной жены последнего. Убийца ставил себе целью прервать династию Бурбонов, устранив последнего законного наследника престола. Восхищенный Пушкин собственноручно снабдил изображение террориста подписью «Урок царям» и, публично демонстрируя портрет, «позволял себе при этом возмутительные отзывы»18.
Достойны удивления не столько дерзость публичной эскапады, сколько выявленнные ею душевная черствость и умственная узость.
Здесь нелишни уточнения.
Я готов даже признать свободолюбца Пушкина вправе воспевать Карла Занда, студента, заколовшего писателя Августа фон Коцебу за его политические взгляды. Точнее говоря, убийца считал жертву автором брошюры «Записка о нынешнем положении Германии», принадлежавшей, впрочем, перу А. С. Стурдзы.
Равным образом все пушкинисты вправе упоминать стихотворение «Кинжал» (1821), воспевающее Занда, и воздерживаться от этических оценок.
Вообще не прошу наделить меня правом чувствовать неодолимую брезгливость по этому поводу. Чувствую, и все тут. А вызванные подобными эксцессами глубокие сомнения в умственной и нравственной полноценности поэта-либерала пускай останутся на моей совести.
Многие современники восприняли высылку юноши на юг как жестокую кару за крамольные стихотворения. И то, и другое не вполне верно. Наказание оказалось весьма мягким, а решающий проступок Пушкина имел слабое отношение к сфере политических идеалов.
Согласно официальной версии, главной причиной наказания послужила ода «Вольность» (1817). В письме гр. К. В. Нессельроде (составленном И. А. Каподистрия и одобренном Александром I) к И. Н. Инзову от 4 мая сказано: «Несколько поэтических пиес, в особенности же ода на вольность, обратили на Пушкина внимание правительства. При величайших красотах концепции и слога, это последнее произведение запечатлено опасными принципами, навеянными направлением времени или, лучше сказать, той анархической доктриной, которую по недобросовестности называют системою человеческих прав, свободы и независимости народов» (оригинал по-французски)19.
Забавно, что в данном случае официальная мотивировка имперских чиновников совпадала с доминирующей точкой зрения советского литературоведения. К примеру, в «Литературной энциклопедии» читаем: «Политические стихотворения Пушкина — ненапечатанные — распространялись в рукописном виде и сыграли огромную роль. Правительство Александра I, обеспокоенное популярностью вольнодумных стихотворений („Вольность“, „Деревня“, „Ноэль“, политические эпиграммы), намеревалось сослать Пушкина в Сибирь, но благодаря заступничеству друзей (Жуковского, А. Тургенева, Карамзина) Пушкин в мае 1820 был выслан на юг России»20.
Впрочем, ода «Вольность» уже давно ходила в списках и была известна властям21. А совсем незадолго до инцидента, в конце 1819 г., Александр I изъявил желание ознакомиться со стихотворениями Пушкина, распространявшимися в рукописях (вероятно, получив донос об их антиправительственном содержании). При посредничестве П. Я. Чаадаева и с ведома автора пред царские очи было представлено стихотворение «Деревня». Прочитав его, император растрогался и велел передать благодарность Пушкину «за добрые чувства, которые его стихи вызывают»22.
Таким образом, подлинная причина опалы далеко не очевидна, но ее убедительно вскрыл в своем исследовании М. А. Цявловский: «можно предполагать с большой долей вероятности, что дело о высылке Пушкина было возбуждено в связи с распространявшимися во второй половине 1819 г. эпиграммами Пушкина на Аракчеева, ода же „Вольность“, сыгравшая в конечном счете официально решающую роль, не была поводом к расследованию о противоправительственных стихах Пушкина»23.
Также Ю. М. Лотман отмечает, что стихотворением «Ноэль» и эпиграммами Пушкин нанес царю личное оскорбление, а «мнительный и злопамятный Александр мог простить самые смелые мысли, но никогда не прощал и не забывал личных обид»24.
Заслуживает внимания свидетельство Я. И. Сабурова, сообщившего П. В. Анненкову, что «дело о ссылке Пушкина началось особенно по настоянию Аракчеева»25.
Ничего удивительного. Вот текст эпиграммы, написанной, судя по всему, в марте 1820 г. (II/2, 1070).
На Аракчеева
Этот крайне грубый и плоский стишок безусловно принадлежит к числу тех эпиграмм, о которых В. С. Соловьев писал, что они не только «ниже поэтического достоинства Пушкина», но и «ниже человеческого достоинства вообще, и столько же постыдны для автора, сколько оскорбительны для его сюжетов»26.
Последний стих указывает на любовницу всесильного временщика Настасью Минкину, дворовую девку, которую жестокий и угрюмый Аракчеев обожал27.
Допустим, пламенную страсть чудовища к мерзавке сложно назвать
Рискуя задеть чувства ценителей пушкинского юмора, отмечу все же, что юный «невольник чести» ни в грош не ставил чужие честь и достоинство, причем всегда, и оттого единожды пострадал — не за свои политические убеждения, нет, всего лишь за грубое и отвратительное хамство. Его заслуженно наказали за грязные оскорбления личности, недопустимые при любом политическом режиме, будь то деспотический или ультралиберальный.
Рассмотрим некоторые обстоятельства, которые предшествовали высылке и решительно противоречат пышному мифу о мужественном и глубоко искреннем Пушкине.
В апреле 1820 г. тайный полицейский агент Фогель попытался раздобыть предосудительные стихи Пушкина у его слуги. По совету Ф. Н. Глинки28 поэт отправился к военному генерал-губернатору Санкт-Петербурга М. А. Милорадовичу и в его кабинете переписал по памяти свои крамольные стихотворения. В известной степени это явилось мерой предосторожности, поскольку уже тогда молва приписывала Пушкину все подпольные стихи и эпиграммы без разбора.
Очарованный смелым поступком и манерами поэта генерал-губернатор воскликнул по-французски «О, это рыцарственно!» и затем ходатайствовал перед императором о смягчении участи Пушкина. Впрочем, честный и храбрый по натуре граф Милорадович не мог даже заподозрить, что любимец муз слукавил, записав в тетради «все литературные грехи своей музы, за исключением, впрочем, — как говорили тогда, — одной эпиграммы на гр. Аракчеева, которая бы ему никогда не простилась»29 (П. В. Анненков).
Между тем по Санкт-Петербургу поползли слухи о том, что разгневанный государь император намерен сослать Пушкина в Сибирь или на Соловки.
С ужасом юный поэт вдруг обнаружил, что за свои выходки он может стяжать не только восторженные аплодисменты на дружеской пирушке, но и мученический венец. Увы, держать официальный ответ за свои слова перед лицом властей этот забияка и бретер решительно не умел — ни в юности, ни потом, к примеру, когда началось расследование по делу о «Гавриилиаде».
Вконец перепуганный, он спешит к Н. М. Карамзину и со слезами на глазах умоляет его о заступничестве30.
В письме от 19 апреля 1820 г. Карамзин сообщил о той беседе И. И. Дмитриеву: «Над здешним поэтом Пушкиным если не туча, то по крайней мере облако и громоносное (это между нами): служа под знаменами либералистов, он написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей и проч., и проч. Это узнала полиция etc. Опасаются следствий. Хотя я уже давно, истощив все способы образумить эту беспутную голову, предал несчастного Року и Немезиде, однако ж, из жалости к таланту замолвил слово, взяв с него обещание уняться. Не знаю что будет»31.
Струсивший, раскисший «певец свободы» и «корифей всей образованной молодежи Петербурга»32 представлял собой на редкость жалкое зрелище, судя по тому же письму Карамзина: «Мне уже поздно учиться сердцу человеческому: иначе я мог бы похвалиться новым удостоверением, что либерализм наших молодых людей совсем не есть геройство или великодушие»33.
Как сообщает П. И. Бартенев со слов графа Д. Н. Блудова, впоследствии Карамзин показывал место в своем кабинете, облитое слезами Пушкина34.
О смягчении участи Пушкина хлопотал не только Н. М. Карамзин, но и В. А. Жуковский, П. Я. Чаадаев, А. И. Тургенев, Ф. Н. Глинка, Н. И. Гнедич, А. Н. Оленин, Е. А. Энгельгардт, начальник Пушкина граф И. А. Каподистрия. Благодаря их заступничеству «высылка облечена была в форму служебного перевода: поэт, числившийся чиновником коллегии иностранных дел, переведен был из столицы в Екатеринослав в распоряжение главного попечителя колонистов Южной России генерал-лейтенанта И. Н. Инзова»35.
17 мая 1820 г. Карамзин пишет П. А. Вяземскому в Варшаву: «Пушкин, быв несколько дней совсем не в пиитическом страхе от своих стихов на свободу и некоторых эпиграмм, дал мне слово уняться и благополучно поехал в Крым месяцев на пять. Ему дали рублей 1000 на дорогу. Он был, кажется, тронут великодушием государя, действительно трогательным. Долго описывать подробности; но если Пушкин и теперь не исправится, то будет чертом еще до отбытия своего в ад. Увидим, какой эпилог напишет он к своей поэмке!»36.
Кара оказалась предельно мягкой, но, тем не менее, с той поры начал выковываться легендарный образ Пушкина, мужественного борца за свободу и великомученика.
II
Вскоре после прибытия к месту службы на юге опальный поэт простудился и слег в жестокой лихорадке. Но не прошло и двух недель, как захворавший Пушкин отбывает из Екатеринослава, заручившись дозволением начальства, и отправляется с семейством Раевских на Кавказские минеральные воды для поправки здоровья.
Царская опала обернулась роскошным отдыхом в черноморских субтропиках. Лишь 21 сентября 1820 г. Пушкин прибывает из Симферополя к месту службы, в Кишинев. Позади остались Кавказ и Крым, которые он объездил с Раевскими.
О своих впечатлениях он сообщает брату в пространном письме от 24 сентября: «Суди, был ли я счастлив: свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства; жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался — счастливое, полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение — горы, сады, море; друг мой, любимая моя надежда увидеть опять полуденный берег и семейство Раевского» (XIII, 19).