Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Космикомические истории: рассказы - Итало Кальвино на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Итак, мой знак служил обозначением места и притом обозначал сам факт наличия там знака — что еще важнее, так как мест было полно, а знак — всего один, и он был мой, был знаком самого меня, поскольку это был единственный оставленный мной знак, а я — единственный, кто оставлял какие-либо знаки. Это было как бы имя — имя места, но одновременно и мое, запечатленное в том месте, — в общем, единственное сущее имя для всего, что требовало имени.

Пока наш мир, влекомый по окраинам Галактики, проделывал огромный путь, мой знак был там, где я его оставил, он обозначал то место, но одновременно и меня, я нес его с собой, он жил во мне, он мною полностью владел, вставая между мной и всем, с чем мог я попытаться вступить в какие-либо отношения. В ожидании нашей новой встречи можно было бы попробовать оставить производные от него знаки, комбинации из одинаковых и из нисколько не похожих друг на друга. Но с тех пор, как я оставил его (с нескольких секунд, которые потребовались мне, чтоб набросать его, не прерывая своего движения по Млечному Пути), миновали многие десятки тысяч тысячелетий, и именно сейчас, когда мне нужно было точно представлять его во всех подробностях (чуть ошибусь — и не сумею отличить его, если придется, от каких-нибудь иных), я осознал, что, хоть и помнил его в общем виде, что-то все-таки изгладилось из памяти, — короче, я пытался разложить его на составные элементы, но уже не мог припомнить, какая между ними связь. Мне нужно было видеть его, изучать, сообразовываться с ним, а я не знал, как скоро мне удастся это сделать, — ведь для того я и оставил этот знак, чтобы узнать, сколько времени пройдет до нашей новой встречи, и пока она не наступила, знать я этого не мог. Теперь мне было важно, не почему я там оставил этот знак, а то, как он устроен, и я начал строить разные гипотезы и разрабатывать теории, в соответствии с которыми такой-то знак должен быть устроен непременно так, а не иначе, или, «от противного», последовательно исключал менее вероятные типы знаков, чтоб в конце концов остался тот, который нужен, но все эти гипотетические знаки рассеивались без следа в отсутствие первого, с которым следовало б их сравнить. Долго маялся я так, в то время как Галактика бессонно ворочалась на мягком ложе из пространства, словно мучимая зудом от бессчетных вспышек и свечения целых миров и одиночных атомов. Пока не понял, что утратил даже смутное представление о том, каков мой знак, и в состоянии представить лишь взаимозаменимые фрагменты знаков, то есть внутризнаковые знаки, перемена коих превращала знак в совсем иной, иначе говоря — что начисто забыл свой знак и мне никак его не вспомнить.

Отчаялся ли я? Да нет, беспамятность — явление неприятное, но не непоправимое. Как бы то ни было, я знал, что знак мой ждет меня, недвижный и безмолвный, и, увидев его, я смогу продолжить свои рассуждения. Примерно половина оборота по Галактике уже проделана, вторые полпути всегда кажутся короче. Нужно было думать лишь о том, что знак там есть и я его увижу.

Дни шли, и цель была уже близка. Я весь дрожал от нетерпения, поскольку мог в любой момент столкнуться с моим знаком. Он где-то здесь, нет, чуть подальше, вот сейчас я сосчитаю до ста… А вдруг его уже там нет? А вдруг я проскочил его? Да, нет как нет… Выходит, знак остался где-то позади, в отдалении от орбиты обращения нашей системы. Я не учел тех колебаний, коим — особенно в те времена — были подвержены силы тяготения небесных тел, — колебаний, заставлявших их выписывать орбиты, изрезанные, как головки георгинов. Сотню тысяч лет пробившись над расчетами, я обнаружил, что маршрут наш пролегает через это место не каждый галактический год, а лишь раз в три года, то есть раз в шесть сотен миллионов солнечных лет. Но прождавший двести миллионов лет прождет и все шестьсот, и я стал ждать. Путь был неблизкий, но ведь я не шел пешком, — оседлав Галактику, я мчался через световые годы, гарцуя на орбитах звезд и планет, как на коне, копытами своими высекавшем искры; я был охвачен нараставшим возбуждением, как будто мчался на завоевание того, что представляло для меня первостепенную важность, — знака, царства, имени…

Второй оборот, третий… Наконец! Я вскрикнул. В пункте, где должно было быть именно то место, вместо моего знака был какой-то безобразный штрих, какая-то ссадина, надорванное, помятое пространство. Я утратил все, — и знак, и место, — что делало меня — оставившего именно тот знак в том месте — мной. Без знака пространство снова стало бездной без начала и конца, головокружительною бездной, где терялось все, включая и меня. (Только не говорите, что не важно, чем обозначить место, — моим знаком или зачеркнувшей его закорючкой: перечеркивание было отрицанием знака и, значит, не обозначало, то есть не годилось для того, чтоб отличать то место от предшествующих и последующих мест.)

Уныние овладело мной, и много световых лет я пребывал в каком-то забытьи. Когда же поднял наконец глаза (за это время в нашем мире появилось зрение, а стало быть, и жизнь), увидел то, чего не ожидал. Увидел знак — не свой, а схожий с ним, без всякого сомнения, имитировавший мой, однако сразу было ясно, что моим он быть не мог, — такой приземистый, небрежный и аляповато-претенциозный, мерзкая фальсификация того, что я намеревался обозначить этим знаком, чье невыразимое изящество только теперь и смог я — по контрасту — вспомнить. Кто сыграл со мной такую шутку? Моему уму было непостижимо. Через много тысяч лет цепочка умозаключений привела меня к такому выводу: в другой планетной системе, совершавшей свое обращение по Галактике прежде нас, был некий Kgwgk (имя определилось позже, когда появились имена), — противный тип, снедаемый завистью, который в варварском порыве зачеркнул мой знак и начал неуклонно оставлять другой.

Было ясно: этот знак обозначает лишь намерение Kgwgk скопировать мой знак, поэтому сравнить их невозможно. Но в тот миг желание не уступить сопернику одержало во мне верх над всеми прочими соображениями, и мне приспичило немедленно оставить настоящий знак в пространстве, чтобы Kgwgk, увидев его, сдох от зависти. Прошло уже почти шесть сотен миллионов лет, как я не пробовал оставить знак, и я охотно принялся за это дело вновь. Но теперь все было по-другому, ибо мир, как я уже упоминал, стал обретать свой облик, каждой функции начинала соответствовать определенная форма, и казалось, что у этих форм большое будущее (хотя это была неправда: вспомним — если обратиться к относительно недавнему примеру — динозавров), так что в новом моем знаке ощущалось влияние тогдашних представлений о том, что каждому явлению должен быть присущ особый образ бытия, который можно назвать стилем. Должен вам сказать, что я был этим новым знаком совершенно удовлетворен и более не сожалел о первом, перечеркнутом, поскольку этот мне казался несравненно более изящным.

Но еще на протяжении того галактического года постепенно становилось ясно, что формы мира, бытовавшие до той поры, являлись временными и теперь начнут меняться. Сознание этого сопровождалось отвращением к старым образам — столь сильным, что невыносимо было даже вспоминать о них. Меня сверлила мысль о том оставленном в пространстве знаке, который прежде представлялся мне таким красивым, оригинальным, сообразным своей функции, а вот теперь, в воспоминаниях, казался неуместно претенциозным, знаком прежде всего устаревшего представления о знаках и моего неумного согласия с порядком вещей, который надо было вовремя отвергнуть. В общем, я стыдился знака, который выставлял себя веками напоказ мирам, летевшим мимо, компрометируя себя, меня и свойственное нам в ту пору видение. То и дело вспоминая его, я заливался краской на целые геологические эры, чтобы скрыть свой жгучий стыд, проваливался в кратеры вулканов, испытывая угрызения совести, вгрызался в ледники, что покрывали континенты. Меня терзала мысль о том, что Kgwgk, в своем кружении по Млечному Пути все время двигавшийся впереди меня, увидел этот знак, прежде чем я смог стереть его, и стал, невежа, передразнивать меня, назло, в насмешку повторяя его в карикатурном виде на каждом, так сказать, углу Галактики.

Но на сей раз сложная астральная механика благоприятствовала мне. Созвездие Kgwgk со знаком разминулось, а наша Солнечная система, сделав полный оборот, прошла так близко от него, что я смог уничтожить все его следы.

Теперь в пространстве моих знаков не осталось. Можно было приступать к очередному, но теперь я знал, что знаки характеризуют также тех, кто оставляет их, и что в течение галактического года представления и вкусы успевают измениться, причем мнение о прежних знаках зависит от того, какие их сменяют, и боялся, что тот знак, который кажется сейчас мне безупречным, через две или шесть сотен миллионов лет может меня скомпрометировать. Но первый, варварски зачеркнутый Kgwgk, в моих воспоминаниях от смены времен не зависел, так как появился до возникновения разных форм и заключал в себе нечто такое, чему было суждено пережить любые формы, — то есть знаковость как таковую.

Оставлять другие знаки было мне уже неинтересно, а тот я миллиарды лет уже как позабыл. Поэтому, лишенный шансов на сотворение настоящих знаков, но желая как-то досадить Kgwgk, стал оставлять поддельные — разные отметины в пространстве, дыры, пятна, всякие фитюльки, которые только такой невежда, как Kgwgk, и мог принять за истинные знаки. Однако он упорно их зачеркивал (как выяснялось на очередном витке) — с усердием, должно быть, стоившим ему усилий. (Я этими лжезнаками, желая выяснить пределы его простодушия, теперь буквально испещрял пространство.)

Однако, наблюдая круг за кругом (обращение Галактики отныне стало для меня ленивым, наводящим скуку плаванием без цели и каких-либо надежд) его каракули, перечеркнувшие мои знаки, я заметил, что с течением галактических лет они бледнеют и под ними снова проступает то, что я там оставлял, — мои, как я уже сказал, лжезнаки. Открытие это вовсе не было мне неприятно, оно снова разожгло во мне надежду. Если закорючки Kgwgk стирались, то, должно быть, стерлась и перечеркнувшая мой первый знак!

Так дни мои опять окрасились тревожным ожиданием. Галактика вертелась, как яичница на раскаленной сковородке, будучи одновременно золотистою яичницей и фыркавшей сковородой, и я пофыркивал от нетерпения вместе с ней.

Но с течением времени пространство перестало быть однообразно голым и невыразительным простором. Пришедшая мне и Kgwgk идея отметить знаками места, мимо которых пролегал наш путь, пришла и многим другим сущностям, разбросанным по миллиардам планет бессчетных солнечных систем, и я нет-нет да и натыкался на какой-нибудь из них, или на пару, а случалось, и на дюжину этих двумерных росчерков или трехмерных тел (к примеру, многогранников), или на что-то более основательное, с четвертым измерением и всем прочим. В общем, прибыв к месту, где я оставлял свой знак, я обнаружил их там пять и не узнал, который мой. Вот он… нет, вот этот… нет, у этого излишне современный вид, но, может быть, он самый старый, я не узнаю свой почерк, неужели я мог сотворить такой… Тем временем Галактика скользила дальше, оставляя позади и старые, и новые знаки, а я свой так и не нашел.

Без преувеличения, последующие галактические годы были худшими за всю мою жизнь. Я продолжал искать свой знак, а их в пространстве делалось все больше, во всех мирах любой, кто мог оставить так или иначе знак, не упускал эту возможность. Не был исключением и наш мир, где я с каждым оборотом обнаруживал все больше знаков, так что мир и окружающее пространство выглядели зеркалом друг друга — изукрашенные иероглифами и идеограммами, которые могли быть знаками и в то же время могли ими не быть. Известковое отложение на базальте, взметенный ветром гребень на слежавшемся бархане, глазки павлиньих перьев (жизнь среди знаков постепенно научила видеть таковые во множестве явлений, существовавших раньше просто так, обозначая лишь свое присутствие, и сделала эти явления знаками самих себя, прибавив их к числу оставленных специально теми, кто хотел оставить знак), полосы, запечатленные огнем на сланцевой породе, четыреста двадцать седьмой — чуть скошенный — желоб на карнизе фронтона мавзолея, череда полосок на телеэкране под влиянием магнитной бури (ряд знаков превращается в ряд знаков знаков, знаков, повторяемых бессчетно, — всегда одних и тех же, но и всякий раз отличных, так как к намеренно оставленному знаку добавлялся появившийся случайно), не вполне прокрашенная ножка буквы Р, пришедшаяся в одном из экземпляров «вечерки» на дефект бумаги, одна из восьмисот тысяч отметин на гудронированной стенке кессона в доках Мельбурна, след неожиданного торможения на асфальте, статистическая кривая, хромосома… Иногда я вздрагивал: «Вон тот!» — и секунду был уверен, что нашел свой знак, не важно — на Земле или в пространстве, так как через знаки установилась связь всего со всем, единство без границ.

В мире не было теперь ни содержащего, ни содержимого, а лишь сплошная толща знаков, которые накладывались друг на друга и срастались, занимая все пространство, сплошная пестрота, густейшая сеть линий, бугорков, царапин и насечек — мир был испещрен везде и всюду, во всех измерениях. Зафиксировать точку отсчета стало невозможно, и хотя Галактика продолжала свое обращение, обороты я считать уже не мог. Отсчет мог начинаться от любой из точек, всякий сросшийся с другими знак мог быть моим, но и, найди его я, это ничего бы не дало, поскольку стало ясно: пространства, где нет знаков, нет и, может, никогда и не существовало.

Всё в одной точке*


Расчеты скорости удаления галактик, предпринятые Эдвином Р. Губблем, позволяют точно установить момент, в который вся материя вселенной была сконцентрирована в одной точке, прежде чем начала рассеиваться в пространстве.

⠀⠀ ⠀⠀

— Конечно, все мы были в этой точке, — подтвердил старый Qfwfq, — что нам еще оставалось? Никто тогда и понятия не имел, что может существовать пространство. И то же самое — со временем: зачем оно нам было нужно, если мы все теснились, как сельди в бочке?

Я говорю «теснились, как сельди в бочке» только ради красоты слога: на самом деле нам и тесниться-то было негде. Каждая точка каждого из нас совпадала с каждой точкой всех прочих, потому что ведь мы все находились в одной-единственной точке. Мы даже не испытывали от этого никаких неудобств — физических, разумеется, а не нравственных, потому что все-таки было досадно, что, например, такой противный тип, как синьор Pbert Pberd постоянно путается у тебя под ногами.

Сколько нас было? Я никогда не мог даже приблизительно представить себе это. Чтобы нас можно было сосчитать, нам необходимо было бы хоть немного отодвинуться друг от друга, а мы все сгрудились в одной точке. Может показаться, что из-за этого мы делались особенно общительными; но все обстояло как раз наоборот: в иные времена соседи ходят друг к другу с визитами, мы же, именно потому что все были слишком близкими соседями, даже не здоровались.

Круг знакомых у каждого из нас был узок. Я помню прежде всего синьору Ph(i)nko и ее друга синьора XueaeuX, затем семейство переселенцев — неких Z’zu и уже упомянутого синьора Pbert Pberd.

Там была еще уборщица — «Прислуга за все», как ее называли, единственная на весь космос, тогда еще, впрочем, совсем крохотный. Говоря откровенно, ей целыми днями нечего было делать — даже пыль вытирать не приходилось, потому что в точечное пространство не может проникнуть ни одна пылинка; и уборщица убивала время, сплетничая и жалуясь на жизнь.

Даже тех, кого я назвал вам, было слишком много для такой тесноты; а нужно учесть еще, сколько всякой всячины там было нагромождено: штабелями в разобранном виде у нас лежало все, что потом послужило строительным материалом для вселенной. Мы даже не могли разобраться, что пойдет потом на нужды астрономии (скажем, для туманности Андромеды), что — на нужды географии (например, для Вогез), или химии (для разных изотопов, предположим). А кроме того, мы на каждом шагу натыкались на пожитки соседей Z’zu — корзины, раскладушки, матрацы; если бы мы не следили за этими самыми Z’zu, они под тем предлогом, что у них большая семья, вели бы себя и вовсе так, словно, кроме них, нет никого на всем свете; они даже хотели протянуть через всю нашу точку веревки, чтобы сушить белье.

Впрочем, и другие были не во всем правы по отношению к этим Z’zu: взять, например, название «переселенцы», указывавшее на то, что мы все якобы были тут раньше, а они явились позже из другого места. Что это был общий предрассудок, незачем, по-моему, и доказывать: тогда не существовало еще ни «раньше», ни «позже», не имелось и других мест, чтобы из них переселяться; но все равно некоторые утверждали, что слово «переселенцы» нужно понимать в высшем смысле, независимо от пространства и времени.

Скажем прямо, все мы тогда отличались узостью взглядов и мелочностью. Виновата в этом среда, которая нас сформировала. И заметьте, эти недостатки мы сохранили навсегда, они и сейчас дают себя знать, когда мы порой встречаемся друг с другом — на остановке автобуса, или в кино, или на международном симпозиуме зубных врачей — и принимаемся вспоминать прежнее. Мы здороваемся — иногда кто-нибудь первым узнает меня, иногда я кого-нибудь узнаю — и тут же начинаем расспрашивать об остальных (даже если один из нас помнит не всех, упомянутых другим); и сразу всплывают наружу прежние дрязги, обиды, злословие. И так до тех пор, пока мы не вспомним синьору Ph(i)nko (а этим неизменно кончаются все разговоры); тогда мелочные счеты отбрасываются в сторону, нас словно приподнимает волна счастья и благодарного умиления. Синьора Ph(i)nko — единственная, кого все помнят и все оплакивают. Куда она пропала? Я давно уже перестал ее искать; ее грудь, ее бока, ее оранжевый капот — нет, никогда больше мы этого не увидим ни на нашей галактике, ни на остальных.

Мне, по правде сказать, никогда не казалась особенно убедительной теория, будто вселенная, достигнув предела разреженности, снова сконцентрируется и вернется в одну точку, чтобы потом все началось сначала. Однако многие из нас только на это и рассчитывают и строят планы на то время, когда мы снова будем все вместе. В прошлом месяце захожу я в кафе на углу, и кого, по-вашему, я там вижу? Синьора Pbert Pberd!

— Что поделываете хорошего? Зачем пожаловали в наши края?

Оказывается, он работает в Павии представителем какой-то фирмы пластмасс. Он ничуть не изменился — все тот же золотой зуб и подтяжки в цветочках.

— Когда мы вернемся туда, — сказал он мне на ухо, — нужно будет позаботиться, чтобы кое-кто теперь уже туда не попал… Вы понимаете, эти Z’zu…

Я хотел было ответить ему, что уже многие из наших говорили мне то же самое, но только добавляли: «Вы понимаете, этот синьор Pbert Pberd…»

Чтобы не скатиться по этой наклонной плоскости, я поспешил сказать:

— А синьора Ph(i)nko? Как по-вашему, мы ее найдем?

— Да… Ее, конечно… — пробормотал он, слегка покраснев.

Для нас всех надежда вернуться в одну точку означала прежде всего надежду снова оказаться вместе с синьорой Ph(i)nko. Это относится и ко мне, хотя я и не верю в возвращение. И тогда в кафе, как это случается всегда, мы начали с умилением вспоминать о ней; перед этими воспоминаниями отступила даже моя неприязнь к синьору Pbert Pberd.

Секрет обаяния синьоры Ph(i)nko заключался в том, что мы не ревновали ее друг к другу. И даже не сплетничали о ней, хотя все знали, что она была, как говорится, «в близких отношениях» с синьором де XuaeauX. Но если есть всего одна-единственная точка, то ни один из тех, кто в этой точке находится, не может быть ни ближе, ни дальше, и значит, мы все были с ней «в близких отношениях». Если бы дело шло о какой-нибудь другой женщине, то трудно даже представить, что говорили бы у нее за спиной. Уборщица первая готова была пустить любую сплетню, да и остальные подхватили бы ее без промедления. О семействе Z’zu, например, приходилось слышать черт знает что: самая грязная клевета не щадила ни отца, ни мать, ни братьев, ни сестер. А с синьорой Ph(i)nko все было наоборот: я сам был точкой и находился в ней, и она была точкой и находилась во мне, под моей защитой, и от этого я испытывал двойное счастье, и то же испытывали все остальные. Большей близости и большей чистоты (ведь любая точка сама по себе непроницаема!) нельзя было пожелать.

И она сама испытывала то же самое: мы все были в ней, а она была во всех нас, и это доставляло ей двойную радость, и она всех нас одинаково любила.

Нам было так хорошо, что не могло не случиться что-нибудь необычайное. И в один прекрасный миг она сказала:

— Ах, ребятки, будь тут хоть немного попросторнее, с каким удовольствием я сделала бы вам лапшу!

Этих слов было достаточно, чтобы мы подумали о пространстве, в котором двигались бы взад и вперед ее полные руки, раскатывая тесто скалкой, и ее пышная грудь склонялась бы над широкой кухонной доской, и взбивались бы яйца в углублении посреди высокой горки муки, и ее руки, до локтя белые от муки и блестящие от масла, месили бы и месили тесто, мы подумали о пространстве, которое занимала бы мука, и зерно, из которого смололи бы муку, и поля, на которых вырастало бы зерно, и горы, с которых стекала бы вода, орошая поля и пастбища, на которых паслись бы телята, чье мясо пошло бы в бульон; о пространстве, в котором могло бы появиться Солнце, чтобы под его лучами созревало зерно; о пространстве, в котором сконденсировались бы облака звездных газов, чтобы из них возникло Солнце и стало греть; о множестве разбегающихся звезд, и галактик, и галактических скоплений, и о том, что все они необходимы, чтобы каждая галактика, каждая туманность, каждое солнце, каждая планета держались на весу в пространстве. И в то время, пока мы о том думали, в то время, когда синьора Ph(i)nko произносила: «…лапшу, ах, ребятки…» — точка, в которой все мы находились, начала расширяться и расти, достигая в поперечнике десятков световых лет, и сотен световых веков, и миллиардов световых тысячелетий, и нас раскидало по всем углам вселенной (синьора Pbert Pberd забросило даже в Павию), а она сама превратилась в какую-то энергию — свет или тепло, не знаю, — та самая синьора Ph(i)nko, которая в нашем замкнутом, мелочном мире одна оказалась способной на порыв великодушия («Ах, ребята, какой лапшой я бы вас накормила!»), порыв всеобъемлющей любви, в один миг положивший начало и понятию пространства, и самому пространству, и времени, и всемирному тяготению, и управляемому тяготением миру, где могли появиться миллиарды миллиардов солнц, и планет, и нив, и синьор Ph(i)nko, разбросанных по всем континентам всех планет и месящих тесто перепачканными мукой и маслом руками, но где навсегда исчезла она сама, оставив нас вечно по ней тосковать.

Бесцветный мир*


Прежде чем возникли океаны и атмосфера, Земля, вероятно, имела вид серого вращающегося в пространстве шара — такого же, как сейчас Луна. В тех местах, куда ультрафиолетовые лучи проникают совершенно беспрепятственно, все краски исчезают. Поэтому скалы на лунной поверхности в отличие от Земли, где они бывают самых разных цветов, все одного, мертвенно-серого тона. И если лик Земли сейчас столь многоцветен, то это лишь благодаря атмосфере, которая поглощает губительные ультрафиолетовые лучи.

⠀⠀ ⠀⠀

— Да, серый цвет немного монотонен, — подтвердил старый Qfwfq. — Но зато глаз отдыхает. Я пробегал милю за милей с такой скоростью, которая возможна только в безвоздушной среде, и всюду видел только серое на сером. Никаких четких контрастов; по-настоящему белой была лишь центральная часть Солнца, но на нее невозможно было даже взглянуть, а по-настоящему черной не была даже ночная тьма, так как на небосводе всегда сверкало великое множество звезд. Перед взором простирались бесконечные горизонты, еще не прорезанные горными хребтами, которые тогда только начинали формироваться, и эти хребты тоже были уныло-серыми на фоне серых равнин. Можно было пересечь континент за континентом и так и не выйти на берег, потому что океан, реки и озера еще находились где-то глубоко под землей.

Встречаться с кем-нибудь в те времена случалось крайне редко, ведь нас было так мало. Под ультрафиолетовыми лучами могли выжить только самые непритязательные. Вообще отсутствие атмосферы давало себя знать во многом: например, метеориты сыпались на Землю сплошным дождем, потому что тогда не было стратосферы, о которую теперь, как капли о навес, эти самые метеориты разбиваются. Затем — безмолвие. Можно было кричать сколько угодно — все равно без воздуха звуковых колебаний быть не могло, и мы все оставались глухи и немы. И еще — перепады температуры: вокруг не было ничего, что сохранило бы солнечное тепло, поэтому ночью все коченели от холода. Счастье еще, что земная кора согревалась изнутри благодаря расплавленным минералам, которые, постепенно сгущаясь, накапливались в недрах планеты. Ночи были короче, как, впрочем, и дни, потому что Земля вращалась тогда вокруг своей оси много быстрее. Я спал, прижавшись всем телом к теплой скале, и царивший вокруг сухой мороз был мне приятен. Словом, что касается климата, то, откровенно говоря, я в нем чувствовал себя совсем неплохо.

Нам недоставало множества крайне необходимых вещей, и, как вы сами понимаете, отсутствие красок волновало нас меньше всего. Единственное неудобство заключалось в том, что, когда нужно было отыскать кого-нибудь или что-нибудь, приходилось напрягать зрение — все было одинаково бесцветным, так что стоило большого труда различить очертания предметов на сплошном сером фоне.

Нам едва-едва удавалось различить лишь движущиеся предметы: катящийся обломок метеорита, внезапно разверзающуюся от землетрясения пропасть, брызги лавы.

В тот день я мчался по необъятному амфитеатру пористых, как губка, скал, смыкавшихся арками, за которыми открывались все новые арки. Местность была сильно пересеченной, и однотонность цвета слегка нарушалась неожиданными переливами теней во впадинах. И вот среди опор этих бесцветных арок я внезапно увидел, как быстро-быстро промелькнуло что-то бесцветное, исчезло, снова появилось немного дальше. Два огонька то вдруг загорались, то мгновенно угасали. Еще не поняв толком, в чем тут дело, я бросился вдогонку за Аиль, влюбившись в ее глаза.

Я углубился в песчаную пустыню, я бежал между дюнами, всегда чем-то различавшимися между собой, но, в сущности, почти одинаковыми. Если вы глядели на них с определенной точки, гребни дюн напоминали очертаниями распростертые тела. Вон там виделась рука, прижатая к нежной груди, причем ладонь подпирала щеку; чуть поодаль казалось, будто девушка выставила босую ногу с изящным большим пальцем. Остановившись, я старался найти новые очертания тела и не сразу понял, что передо мной не песчаный холм, а сама беглянка, за которой я гнался. Совершенно бесцветная, она лежала на бесцветном песке, погруженная в сон. Я присел рядышком. То было время (теперь я это знаю точно), когда на нашей планете эра ультрафиолетовых лучей приближалась к концу, и та жизнь, которой суждено было исчезнуть навсегда, приобретала особенно прекрасные формы. Земля не знала ничего прекраснее, чем существо, лежавшее рядом со мной.

Аиль открыла глаза и увидела меня. Вначале она, по-моему, не смогла различить меня на фоне окружающего песка, как это прежде случилось и со мной, но потом она узнала во мне таинственное существо, которое преследовало ее, и сильно испугалась. В конце концов она, очевидно, все-таки поняла, что природа у нас обоих общая, и в ее глазах мелькнул проблеск робкого веселья; от счастья я издал безмолвный крик.

Потом попробовал жестами объясниться с ней.

— Песок. Не песок, — сказал я, указав сначала на окружающее пространство, а затем на нас двоих. Аиль утвердительно кивнула головой: она меня поняла.

— Скала. Не скала, — продолжал я, чтобы поддержать разговор. Но объяснить, к примеру, кто такие мы с Аиль, в чем наше различие и сходство, было делом нелегким.

— Я. Ты не я, — жестами объяснял я. Но ей это не понравилось. — Да. Ты как я, но не совсем, — поправился я.

Она успокоилась, но смотрела на меня недоверчиво.

— Я, ты, вместе, бегать, бегать, — осмелев, сказал я.

Она засмеялась и бросилась наутек. Мы бежали по гребням вулканов. В серой полуденной мгле разметавшиеся волосы Аиль и языки пламени, вырывавшиеся из кратера, точно сливались в едином взмахе одинаково бледных крыльев.

— Огонь. Волосы, — сказал я. — Огонь, как волосы.

Казалось, мои слова убедили Аиль.

— Правда, очень красиво? — спросил я.

— Красиво, — ответила она.

Белесое солнце уже клонилось к закату. Его лучи, падая сбоку на отвесный обрыв из темных камней, придавали некоторым из них серебристый оттенок.

— Там камни неодинаковые… Правда, красиво? — сказал я.

— Нет, — ответила Аиль и отвернулась.

— Там камни очень красивые, — настаивал я, показывая на их сероватый блеск.

— Нет. — Она даже не пожелала взглянуть на них.

— Я тебе те камни! — предложил я.

— Нет, эти! — ответила Аиль и схватила горсть темных камешков. Но я уже помчался к обрыву.

Когда я вернулся с блестевшими в полутьме камешками, мне долго пришлось уговаривать Аиль, чтобы она приняла подарок.

— Красивые! — пытался я ее убедить.

— Нет! — возражала она, но потом все же посмотрела на них. Теперь, когда на них больше не падали солнечные лучи, эти камни тоже стали тусклыми. Лишь тогда Аиль сказала: — Красивые!

Спустилась ночь, и я впервые провел ее, прижимаясь не к теплой скале. Если свет скрывал от меня Аиль и даже заставлял сомневаться в ее существовании, то тьма придавала мне уверенность, что она здесь, возле меня.

Наступило утро и вновь окрасило Землю в серый цвет; я огляделся вокруг и не увидел Аиль. Тогда я беззвучно закричал:

— Аиль! Почему ты убежала?

Но она была рядом и тоже искала меня, и не видела, и беззвучно звала:

— Qfwfq, где ты?

Наконец глаза наши привыкли к туманному полусвету, и мы смогли различить очертания бровей, локтя, бедра.

Я мечтал засыпать Аиль подарками, но все они казались мне недостойными ее красоты. Я искал все, что хоть чем-нибудь отличалось от однообразной земной поверхности, ну хоть бы трещинкой или пятном. Но очень скоро мне пришлось убедиться, что у нас с Аиль разные, вернее, даже диаметрально противоположные вкусы. Мне хотелось найти что-нибудь, не подернутое однотонным серым налетом, покрывавшим все и вся, и я жадно ловил малейшее изменение, каждый знак необычайного, нового (а надо сказать, что к этому времени в мире что-то начало меняться: кое-где на сплошь бесцветном фоне показались то более яркие, то более тусклые переливы). Между тем Аиль оставалась счастливой обитательницей безмолвного мира, где не было места никаким переходам цветов, для нее все, что грозило разрушить безликую однотонность, представлялось грубым диссонансом, а красота начиналась там, где серый цвет, подавив все другие оттенки, царил безраздельно и полновластно.

Как мы могли понять друг друга? Ничто вокруг — такое, каким оно являлось нашим взорам, — не могло помочь нам выразить то, что мы чувствовали друг к другу; но я упрямо стремился извлечь из окружающих предметов какие-то новые оттенки свойств, в то время как Аиль хотела, чтобы все свелось к лишенной качеств, бесцветной сущности предметов.

В небе по траектории, пересекавшей Солнце, пронесся метеорит, и его зыбкая огненная оболочка на миг стала как бы фильтром для солнечных лучей. Внезапно мир окрасился в невиданные прежде цвета: у подножия оранжевых скал разверзлись багровые пропасти, я протянул фиолетовые руки коверкающему зеленому метеориту и, мучительно пытаясь выразить мысль, для которой еще не существовало слов, крикнул:

— Это тебе! Тебе от меня! Да, да, это красота!

Я стремительно обернулся, горя желанием взглянуть, как по-новому сверкает красота Аиль в этом преображенном мире, но Аиль исчезла, словно в тот самый миг, когда серая пелена, окутавшая Землю, разорвалась на тысячи кусков, и она сумела юркнуть в щель и спрятаться где-то.

— Аиль! Не пугай меня, Аиль! Вылезай, посмотри вокруг!

Тем временем метеорит уже миновал Солнце, и Земля снова стала тусклой, однообразной и серой, а для моих ослепленных глаз еще более серой, чем прежде; Аиль нигде не было.

Она и в самом деле исчезла. Я искал ее долго, в беспрестанной смене ночей и дней. То было время, когда мир словно примерял те формы, которые принял впоследствии. При этом он испытывал то один, то другой из имевшихся под рукой материалов, далеко не всегда наиболее пригодных для данной формы; но ведь было совершенно ясно, что это еще не окончательная модель. Деревья из лавы дымчатого цвета простирали искривленные ветви, с которых свисали тоненькие сланцевые листики. Пепельные бабочки порхали над глиняными лугами и вдруг неподвижно замирали маргаритками из кристаллов опала. Может быть, та бесцветная тень, которая легко покачивалась на ветке дерева в бесцветном лесу, и была Аиль; или, может быть, та, что наклонялась, отыскивая в сером кустарнике серый гриб. Сотни раз мне мерещилось, что я ее нашел, и сотни раз я снова ее терял. Через безлюдные равнины я добрался наконец до первых поселений. В ту пору, в преддверии грядущих перемен, безвестные строители создавали прообразы форм далекого еще мира будущего.

Я прошел через скопление нурагов[1] с их башнями-глыбами, пересек гору, в которой повсюду были выдолблены подземные ходы и пещеры, напоминавшие убежища отшельников, попал в порт, раскинувшийся у грязевого моря, пересек сад, где на песочных клумбах вздымались к небу высокие менгиры[2].

По серым камням менгиров змеились чуть заметные серые прожилки. Я остановился. Аиль была здесь. Она играла со своими подругами. Они кидали высоко-высоко кварцевый шар и ловили его на лету.

Одна из них слишком сильно бросила шар, и я перехватил его. Подруги Аиль бросились искать пропавший шар. Аиль осталась одна. Я высоко подбросил этот кварцевый мяч и снова поймал его. Аиль бросилась за ним. А я, прячась от нее, беспрестанно подбрасывал шар, увлекая ее все дальше и дальше. Наконец я вышел на открытое место, и Аиль увидела меня; она что-то сердито крикнула, потом улыбнулась. Так, перебрасывая друг другу мяч, мы гуляли по незнакомым местам.

В ту эпоху на нашей планете пласты геологических пород с трудом искали устойчивого положения, и от этого землетрясения случались каждый час. То и дело новый подземный толчок сотрясал земную кору, и между мной и Аиль мгновенно разверзались гигантские пропасти, через которые мы на бегу перебрасывали наш кварцевый мяч. Сквозь эти трещины сжатые в недрах Земли вещества пробивали себе путь на волю, и на поверхность то и дело вылетали камни, кипящие струи лавы, дымящиеся облачка.

Не прерывая игры, я заметил, что на поверхности постепенно оседает слой газа, похожий на туман. Вначале странный туман стелился над самой Землей, но постепенно стал подыматься все выше, окутав сначала наши лодыжки, затем колени и, наконец, бедра… В глазах Аиль промелькнула тень беспокойства и даже страха; мне же не хотелось пугать ее, и я как ни в чем не бывало продолжал нашу игру, хотя и сам испытывал некоторое волнение.

Ничего подобного мне до сих пор не приходилось наблюдать — над Землей, обволакивая ее, рос и все больше раздувался гигантский пузырь газа. Еще немного, и газ затопит нас с головой, и кто знает, что тогда произойдет.

Я бросил Аиль кварцевый мяч через большую трещину, но по непонятным причинам он пошел к земле гораздо ближе, чем я рассчитывал, и угодил прямо в расщелину. Видно, кварцевый шар вдруг стал невероятно тяжелым, или нет — это трещина превратилась в огромный провал, и Аиль оказалась далеко-далеко от меня, за потоком какой-то жидкости, бурлившей между нами и пенившейся у подножия скал; я бежал по берегу, простирая вдаль руки, и кричал: «Аиль! Аиль!»

Мой голос, вернее — звук моего голоса, разносился вокруг с неведомой доселе силой, но рев волн заглушал мои крики. Словом, уже ничего нельзя было понять.

Совершенно оглушенный, я заткнул уши и в тот же миг почувствовал, что надо зажать рот и нос, чтобы не задохнуться от дурманящей смеси кислорода с азотом, которая разлилась вокруг. Но самым сильным моим побуждением было крепко зажмурить глаза, чтобы не ослепнуть.



Поделиться книгой:

На главную
Назад