Индийцы передает испанское indios, как было принято тогда называть тагалов и вообще филиппинцев.
Вполне толково говорит он кое-что и о тагальском языке: «Вас, может быть, вводят в заблуждение звучные имена Манилы, Люсона; они напоминают Испанию. Разочаруйтесь: это имена не испанские, а индийские. Слово Манилла, или, правильнее, Манила, выработано из двух тагальских слов: mayron nila, что слово в слово значит: там есть нила; а нилой называется какая-то трава, которая растет на берегу Пасига. Майрон-нила называется индийское местечко, бывшее на месте нынешней Манилы. Люсон взято из тагальского слова лосонг: так назывались ступки, в которых жители этого острова толкли рис, когда пришли туда первые испанцы, а эти последние и назвали остров Лосонг».
Все это совершенно верно: mayroon составлено из слов тау «иметься» и doon «там», nila есть, в точности, манильское индиго, Yxora Manila; lusong означает «ступка». Можно бы еще дополнить, что название реки Пасиг, о которой Гончаров замечает: «Река Пассиг – славная, быстрая река; на ней много джонок», – означает «песок». Наоборот, Гончаров не вполне правильно называет «ананасовые коренья» (из которых приготовлялись всяческие безделушки) пина; по-испански название ананаса звучит пинья.
Вообще, чрезвычайно жаль, что он не владел испанским языком, бывшим тогда главным культурным языком Филиппин (да остающимся и посейчас, в значительной мере); это мешало ему в общении с жителями, из коих лишь немногие, наиболее образованные, говорили по-французски, и почти никто по-английски, Будь он в состоянии понимать язык населения, насколько бы интереснее явилось его свидетельство!
Перед тем, как перейти к иному, более отдаленному району, заселенному малайско-полинезийской расой, остановимся на одной работе, изданной сравнительно недавно, уже в советское время, в СССР. Книга М. Колесникова «Дипонегоро» (Москва, 1962), в серии «Жизнь замечательных людей», представляет собою лишь слегка беллетризированное жизнеописание яванского принца Онтовирьо (принявшего имя Дипонегоро в честь некоего предшествовавшего ему воителя). Она выделяется тем, что автор, видимо, хорошо владеет и малайским и яванским языками, к которым часто прибегает в тексте. По содержанию, неизбежным образом, туземные феодалы, сражавшиеся за национальное освобождение, представлены, более или менее, как идейные предшественники коммунизма; впрочем, без большого вреда для изложения исторических фактов.
Восстание на Яве разыгралось в 1825–1830 гг. (сосланный на Целебес Дипонегоро прожил там в заточении 25 лет). Невольно спрашиваешь себя, не могли ли эти события, привлекавшие внимание целого мира, стимулировать интерес Пушкина к голландской Ост-Индии, выразившийся в написании «Анчара»?
Особое место в нашей поэзии занимает Мадагаскар, которому посвятили строки два больших мастера.
«Мадагаскарская песня» Батюшкова удивительно ярко передает мотивы и тон мальгашского фольклора. Правда, он опирался в ней на французского поэта Эвариста Дезире Парни, креола с острова Бурбон (расположенного рядом с Мадагаскаром):
Непосредственным наследником Батюшкова явился в дальнейшем Гумилев в своем «Мадагаскаре».
Его Мадагаскар – империя последней тамошней царицы (или королевы), Ранавалоны, накануне завоевания французами.
К ней, несомненно, относятся слова:
Они – жители Мадагаскара – представлены так:
Люди и их основное богатство:
Все стихотворение носит совершенно необычный в стихах Гумилева об Африке визионерский характер. Действие происходит во сне:
Из недоумения автора выводит только необычное, чудесное происшествие:
А в дальнейшем он лишь с трудом вырывается из обаяния грезы:
Некоторые детали позволяют предположить, что большая река может быть скорее всего Бецибукой или ее притоком Икупой, служащими связью между столицей острова Тананаривой и западным его побережьем, выходящим на Мозамбикский Пролив Индийского Океана.
Дата написания стихотворения в точности неизвестна; но сон Гумилева явно приурочен ко времени независимости Мадагаскара, то есть до 1896 г.
Стихи о Полинезии русских эмигрантских поэтов часто носят не совсем приятный туристический налет.
Все же стоит отметить вещи Б. Нарциссова[43], как «Мауна Кеа» и «Океания», и В. Анта[44], как «Гавайские мелодии». Из этих последних выделим наиболее удачное стихотворение «Полинезийский центр», начинающееся строфой:
Тогда как довольно поверхностная вещица «В темноте» неплохо передает впечатления путешественника от беглого взгляда на Гавайские острова, и чарующие:
и несколько страшноватые:
Выпишем еще из цитированного уже «Полинезийского центра» меткую характеристику полинезийцев в целом:
В согласии с его характером, у более выдающегося поэта, Бориса Нарциссова, пробивается в стихах мистическая жуть:
Или:
Закончим наш очерк прекрасным стихотворением Бальмонта, написанным в 1912 г. (автор был первым русским поэтом, посетившим южные моря), с исключительной глубиной затрагивающим загадку происхождения народов Полинезии, да и Океании вообще:
Индия духа
А. П. Керн, – та самая: «Я помню чудное мгновение», – запечатлела в мемуарах, как Дельвиг представил Пушкину маленького братишку, говоря, что он пишет стихи в романтическом жанре. Александр Сергеевич попросил мальчика прочесть свое сочинение, и тот, не робея, продекламировал:
Индиянди, Индиянди, Индия.
Пушкин в восторге расцеловал ребенка и воскликнул: «Он, точно, романтик!» Великий поэт и тут, как обычно, выразил мысль глубокую. Индия (и Испания; но в другом плане) навсегда стала спутницей русской романтики. Не зря Гумилев к любимой девушке обращался:
И в другом стихотворении (одном из лучших своих) упомянул про вокзал, на котором можно:
Впрочем, задолго до него Жуковский повествовал о себе:
Да и А. К. Толстой любил цыган за то, что:
И охотно переносился душой туда, где:
Сколько паломников Русь высылала в загадочный, далекий южный край, от тверитянина Афанасия Никитина до Верещагина с его жуткими зарисовками усмирения англичанами сипайского восстания! Ах, зачем Павел Первый остановился в дерзком порыве и вернул уже маршировавших на восход солнца казаков! Ведь как нас там ждали… Все тут сходятся, и теософка Блаватская[45], с искренней симпатией рассказавшая о страданиях угнетенного населения, и заурядный офицер в деловой командировке Новицкий, тщетно объяснявший жадно расспрашивавшим его индусам, что Россия не собирается завоевывать их страну. Даже Хрущева простой народ приветствовал при приезде криками: «Да здравствует русский царь!» Увы, это уже была не та Россия…
Леденящий страх сдавливал горло англичанам, – включая лучших: много ли у них равных Киплингу! а перечитайте-ка «Ким»! – при мысли о грандиозной соседней Империи, на столь иных от их базах основанной, где не существовало «ига белого человека» и не имелось грани между Востоком и Западом, где не знали разницы между европейцами и азиатами, белыми и цветными.
Отнюдь не напрасное опасение! Малайский султанат Аче, изнемогая в войне с голландцами, молил русского Императора о покровительстве; близкая по вере Эфиопия тянулась к нам, открывая дороги Африки; тропический Сиам отправлял своих принцев на обучение в Петербург, откуда они часто возвращались с русскими женами; великий путешественник Миклухо-Маклай уговаривал Александра Третьего принять в подданство Новую Гвинею. Мусульманская Азия с почтением шептала имя Белого Царя, Ак Падишаха; таинственные нити связывали нас с Тибетом.
К несчастью величина задач превосходила (или так казалось только?) наши силы:
На Дальнем Востоке ослепительные горизонты нам открывались; кабы мы следовали лишь мудрой политике графа Витте! На беду, скрежетавшие зубами враги сумели нас втравить в ошибки, затем ими воспользоваться… и что ж получили взамен? Что осталось от Великой Британии? Где колониальные владения Франции? Не поделена ли Германия напополам? А Америка, не обожглась ли пребольно об отравленный коммунизмом Индокитай?
Не рой другому ямы…
Музыка великого времени
Надо быть музыкантом, чтобы судить об этой небольшой, – меньше 100 страниц, – но чрезвычайно содержательной книжке; однако любой интеллигентный человек может с интересом ее прочесть. И с немалой пользой для себя. Она повествует о жизни и творчестве русских композиторов, о «виртуозах и волшебниках мелодии» (как о них отзывается в предисловии В. Ганичев[46]) замечательной в русской истории эпохи, XVIII века.
Под заглавием «Орфеи реки Невы», Константин Ковалев сжато, но увлекательно рассказывает о жизни и творчестве М. Березовского[47], Л. Бортнянского[48], В. Пашкевича[49], Н. Львова[50]. Отдельная глава посвящена музыкальным взглядам и мыслям Г. Державина.
Кроме истории отдельных музыкантов и истории развития музыки, мы найдем на страницах работы Ковалева (изданной в Москве в 1986 году) широкую панораму русского общества тех блистательных дней, встретим имена вельмож, имена писателей и поэтов, вписанные на скрижали нашей национальной славы.
Мудрость Жуковского и тупость декабристов
Наверное, в наши дни мало охотников читать или перечитывать многотомную «Историю русской литературы XIX века» под редакцией Д. Овсянико-Куликовского[51], опубликованную в счастливые баснословные лета незадолго до Первой Мировой войны.
Сведения, ею даваемые, частью устарели, но, главное, – нестерпим в теперешнее время звучащий в ней самодовольный и самоуверенный тон, отражающий нерушимую веру ее составителей в прогресс и в тощие идеалы шестидесятников (отжившие уже и тогда и столь неумолимо опровергнутые потом жизнью).
Тем не менее, иные любопытные вещи в ней находишь; и часто особенно любопытно находить их в одной и той же книге, на протяжении нескольких всего порою страниц.
Вот, например, позволим себе сделать большую выписку из главы, написанной П. Сакулиным[52], в которой речь идет о В.А. Жуковском:
«Революционные движения 1848 г. в особенности заставили его высказаться с достаточной полнотой и определенностью. Жизнь держится верой, и “дерзкое непризнание участия всевышней власти в делах человеческих” ведет к разложению государств. Западная Европа представляет поучительный пример. Как только реформация пошатнула авторитет церкви и значение религии, так неизбежно начался “мятеж против всякой власти, как божественной, так и человеческой”.
С одной стороны, развивается рационализм (отвержение божественности Христа), отсюда пантеизм (уничтожение личности Бога), в заключение атеизм (отвержение бытия Божия)”.
С другой стороны, разнузданная мысль порождает учение о договоре общественном; “из него – самодержавие народа, которого первая степень представительная монархия, вторая степень демократия, третья степень социализм с коммунизмом; может быть и четвертая, последняя степень: уничтожение семейства и вследствие того возвышение человечества, освобожденного от всякой обязанности, ограничивающей чем-либо его личную независимость, в достоинство совершенно свободного скотства”.
Спасение как Европы, так и России в религии и самодержавии. Венценосные помазанники – представители Бога на земле. Самодержавие, “опираясь на Божию правду”, вернее всяких конституций приведет к истинной свободе и даст счастье народу.
Наследнику русского престола Жуковский внушал уважать и любить свой народ, уважать закон и “общее мнение: оно часто бывает просветителем монарха”, любить “свободу, то есть правосудие”, и распространять просвещение. Беззаветно верующий человек и монархист, Жуковский держался тех взглядов, которые пользовались признанием в официальных сферах, которые исповедовали его консервативные друзья, но он излагал их с оттенком библейской патриархальности как своего рода догматы веры, и тем смягчал суровую жестокость своих политических суждений.
Идеи Жуковского в этой области вполне гармонируют с общим строем его религиозных и моральных представлений».
Жуковский был, безусловно, исключительно умный человек, – помимо того, что высокоталантливый поэт; и все же, – не поразительна ли точность его предсказаний?!
Взглянешь на творящееся в Европе, и еще более того в Северной Америке, – не встает ли перед нами четвертая степень падения, до уровня «совершенно свободного скотства»?
Процитируем еще несколько строк: «Не дерзкая вулканическая деятельность нужна человеку, а работа над своим нравственным самоусовершенствованием. Если бы каждый на своем месте соблюдал Божию правду, то было бы на земле одно царство порядка».
Данная идея самоусовершенствования, неправильно понятая и сформулированная Толстым, – не она ли сейчас настойчиво предлагается нам Солженицыным? Хотя в какой мере как тот, так и другой, могли использовать подлинные мысли Жуковского, – остается неясным.
Перейдем теперь к другой главе в том же курсе русской литературы, «Эпоха Александра Первого», принадлежащей перу М. Довнар-Запольского[53]. Вот как автор резюмирует планы Пестеля:
«Новое государство должно быть сильным, могущественным, цельным и нераздельным; оно должно быть связано сильным патриотическим духом. Патриотизм будущего государства Пестель предполагает поднять некоторою реставрацией старины и установлением некоторых гражданских праздников, столица государства переносится в Нижний Новгород, именуемый Владимиром в честь Владимира Святого, и т. п. Чтобы сделать государство сильным, необходимо, чтобы все нерусские народности слились с основной народностью великорусскою: все они должны составить один народ и слиться в общую массу так, чтобы “обитатели целого пространства российского государства все были русские”; в государстве должен господствовать русский язык и, вообще, все народности должны потонуть в народности великорусской, все должны “совершенно обрусеть”. Исключение Пестель делает для одной Польши, которой предоставляет национальную самостоятельность».
Бросается в глаза радикальное отличие сей декабристской программы по национальному вопросу от программы имперской, которую наши цари официально и определенно не формулировали, но на деле соблюдали; они, наоборот, любили не без гордости подчеркивать многонациональный характер своей державы и были весьма умеренны с обрусительными мерами. Обрусение шло там, где шло мирно и самотеком.
Отдельные меры стеснения прав той или иной национальности носили, как правило, временный и случайный характер; обычно, в связи с чисто политическими проблемами. Развитию же местных языков, включая создание миссионерами алфавитов для бесписьменных народов, правительство никогда не мешало.
Немедленное и радикальное обрусение, какого желал Пестель, немыслимо себе представить без жестоких принудительных мер. Тем паче, что оно, очевидно, потребовало бы и религиозных гонений: нельзя превратить татар в русских, не заставив их изменить веру… или не уничтожив веру в Бога в целом, как сделали позже большевики!
Представители национальных меньшинств, которые идут сейчас на поводу у левых диссидентов, хулят императорскую Россию и хвалят всех ее врагов, должны бы себе отдавать отчет (а они не отдают!), в том, чтобы произошло, если бы декабристы победили и смогли осуществить свои расчеты. Можно не сомневаться, что помимо кровопролития и беспорядка в области социальной, они бы вызвали и гражданскую войну между русскими и инородцами. И в случае, что им бы удалось свои мечты полностью осуществить (правда, трудно себе подобное и вообразить!), сейчас бы в России все говорили только на одном русском языке и ничем бы между собою в культурном плане не различались. Конечно, это бы многое упростило, и ряд проблем упростило бы… Но Бог в своей мудрости того не допустил! И, я думаю, мы должны тому радоваться…
Иной Грибоедов
Недавно отмечали 130-летие со дня кончины Грибоедова, вспоминая при этом обстоятельства его гибели, его дипломатические заслуги перед Россией, невыясненную проблему его действительных отношений с декабристами и, конечно, прежде всего «Горе от ума». Никто не подумал обратить внимание на другую черту характера Грибоедова как человека и писателя, – черту и увлекательную, и курьезную.
Парадокс творчества Грибоедова состоит в том, что он вошел в русскую литературу, и даже занял в ней весьма почетное место, совсем не в том жанре, о котором он сам думал. Автор бытовой комедии, с которой одной для широкой читательской публики связано его имя, он забыт как поэт, и даже как автор других драматических произведений. Впрочем, из этих последних более начитанная часть интеллигенции иногда назовет «Молодые супруги», «Притворную неверность», или даже «Студента».
Мало кто знает, что Грибоедов мечтал всю жизнь написать что-нибудь грандиозное в пламенном романтическом духе. Именно на этом зиждились все его мечты о славе и известности. Современникам был хорошо знаком его характер, словно бы сложенный из двух различных кусков: страстной и бурной натуры и холодного, глубокого рассудка. Но сам он, как это видно из записок его друзей и его собственных высказываний, в области поэзии больше рассчитывал на первую половину своей природы и желал создать нечто, что бы ей в первую очередь отвечало.
Может быть, однако, он плохо понимал сам свой талант, и у него не было нужных задатков для вещи в этом роде? Едва ли. Единственное цельное, хотя и небольшое произведение Грибоедова, отмеченное этим духом, это – стихотворение «Хищники на Чегеме», поражающее своей дикой силой. И недаром оно связано с Кавказом, этой колыбелью русского романтизма, откуда Пушкин, Лермонтов, Марлинский, позже Полонский, черпали мотивы для страстных, ярких и меланхоличных стихов и прозы, пронизанных тем отрицанием будничной жизни, той экзотикой, которая составляет самую эссенцию романтизма, и к которой близки позднейшие западноевропейские писатели колониальной школы, типа Киплинга, Клода Фаррера, Пьера Милля, Конрада[54], отчасти Стивенсона и Джека Лондона.
Приведем несколько отрывков.
Так начинается эта картина горской вольности, перед которой автор, европейски воспитанный русский, замирает в непобедимом восхищении.
В третьей строфе, однако, лучше всего выражены главные элементы романтизма. присущие ему во всех странах: его любовь к прошлому и к природе.