Звук моего свистка и крики были совершенно бессильны: настигнув одного гуся, Жулька пускала из него пух, а гусь, подстёгнутый щипком, набирал силу и, помогая себе крыльями, частью водой, частью по воздуху уклонялся от второго щипка. Тогда Жулька повёртывалась к другому гусю, пускала пух из него…
Пух, как снег, летел над рекой.
Ужасно было, что в разлив воды ещё невозможно было сделать обычные мостки через реку, и я не мог приблизиться хоть сколько-нибудь к месту действия: всё происходило на самой середине широко разлившейся Москвы-реки.
Всех гусей было восемь. Я не только успел всех сосчитать, но положение каждого гуся представлял себе, как представляет полководец положение всех частей его войска. У меня вся надежда была на гусей, что какой-нибудь гусак, раздражённый наконец, озлится и сам попробует Жульку щипнуть. Она такая трусиха! Если бы хоть один гусь сделал такую попытку, Жулька бы немедленно пустилась ко мне под защиту от клюва храброго гуся…
И вот, казалось мне, один гусак как будто и догадался, и, наверно, всё бы кончилось, хорошо. Но в этот момент выбежал из кустов Витька с ружьём, сын хозяина гусей, и прицелился в плавающую голову Жульки…
Сердце у меня оборвалось. Но почему я не крикнул, не остановил мальчишку? Мне кажется теперь, как будто всё было во сне, что от ужаса я онемел. На самом же деле, конечно, я бы крикнул, если бы только было мгновение для крика. Всё произошло так скоро, что крикнуть я не успел.
Грянул выстрел.
Я успел всё-таки увидеть, что чья-то рука из кустов толкнула Витьку в плечо и дробь хлестнула по воде далеко от места побоища.
Витька хотел стрелять из второго ствола, но голос из кустов остановил его:
— Что ты делаешь? Собака законно гонит гусей: тут водоохранная зона; не собака, а гуси тут незаконные. Ты, дурак, своего отца подведёшь!
Тут, конечно, и у меня язык развязался, да и Жулька опомнилась от выстрела, услыхала мой зов, поплыла к моему берегу.
Конечно, я тут не растерялся до того, чтобы открыть Жульке свою радость спасения. Напротив, я ждал её на берегу мрачный и говорил ей своим видом, как я умею разговаривать с собаками.
— Плыви, плыви, — говорил я, — ты мне ответишь за гусиный пух!
Выйдя на берег, она, по собачьему обыкновению, хотела укрыть своё смущение посредством делового встряхивания, фырканья, катанья своего по песку. Но, как она ни старалась, гусиный пух с её носа и рта не слетал.
— Ты мне ответишь за гусиный пух! — повторил я.
Наконец и ей надоело притворяться, обернулась ко мне, и я прочитал по её виду:
«Что же делать, хозяин, я уж такая…»
— Нет, матушка, — отвечал я, — ты не должна быть такая.
«Что же делать?» — спросила она и сделала шаг в мою сторону.
— Что делать? — сказал я. — Иди-ка, иди ко мне на расправу.
Нет, этого она боится. Она ложится на брюхо, вытягивает на песке далеко от себя вперёд лапы, кладёт на них голову, большими человеческими глазами глядит на меня.
«Прости меня, хозяин!» — говорит она глазами.
— Пух у тебя на носу! — говорю я. — Отвечай за пух!
«Я больше не буду», — говорит она глазами с выступающими на белки красными от напряжения и раскаяния жилками.
— Ладно! — говорю я таким голосом, что она меня понимает и несётся ко мне.
Так всё хорошо кончилось, но одно я в радости своей упустил. Я не успел рассмотреть, кто же это был спаситель Жульки. Когда я вернулся домой и захотел приступить к своим обычным занятиям, мысль о неизвестном не давала мне работать. Любовь моя к охоте, к природе, к собаке не могла оставаться во мне теперь без благодарности спасителю моей прекрасной собаки…
Так я отложил свои занятия и пошёл к учителю в школу, за несколько километров от нас. По маленькой руке, толкнувшей Витьку в плечо, по голосу я знал, что это был мальчик. По рассудительному окрику я знал, что мальчик, наверно, учился в школе.
Рассказав всё учителю, я попросил его найти мне мальчика, спасителя Жульки, обещал, что подарю ему любимую мной книгу «Всадник без головы» в хорошем издании. Учитель обещал мне найти мальчика, и после того я уехал надолго учить Жульку в болотах.
Приближалось время охоты, когда, выучив Жульку, я вернулся домой и в первый же день направился к учителю. Оказалось, найти спасителя Жульки не так-то легко. Но только несомненно, что он был среди школьников.
— Он сделал хорошее дело, — сказал я, — мы ищем, чтобы поблагодарить его, почему же он не хочет открыться?
— В том-то и дело, — ответил учитель, — ему не хочется выхваляться тем, что самому ничего не стоило. Он стыдится, и это стыд здоровый: каждый должен был так поступить.
— Но не все же такие мальчики; нам нужно непременно найти его, нам нужен пример для других.
— Это правда! — ответил учитель.
И, подумав немного, сказал:
— Мне пришла в голову мысль. Мы найдём! Скажите, сколько было гусей?
— Их было восемь, — ответил я.
— Так помните: восемь, — сказал учитель, — и напишите рассказ об этом случае, напишите правдиво и подчеркните в нём, что было не сколько-нибудь, а именно восемь гусей.
Замысел свой учитель от меня скрыл. Я и не стал допытываться, скоро написал рассказ, и в одно воскресенье с учителем устроили чтение в школе весёлых рассказов разных авторов. Так дошло и до чтения моего правдивого рассказа о собаке Жульке и о гусях. Нарочно для правдивости я и Жульку привёл в школу, показывал, как она по слову «лежать!» ложится, как делает стойку. Веселье началось особенное, когда я читал про гусиный пух, и что я, как полководец, держал в уме поведение каждого гуся.
— А сколько их всех было? — спросил меня в это время учитель.
— Восемь гусей, Иван Семёныч!
— Нет, — сказал учитель, — их было пятнадцать.
— Восемь! — повторил я. — Утверждаю: их было восемь.
— И я утверждаю, — резко сказал Иван Семёныч, — их было именно пятнадцать, и могу доказать; хотите, пойдём сейчас к хозяину и сосчитаем: их у него пятнадцать.
Во время этого спора чьё-то нежное, стыдливое сердце сжималось от боли за правду, и это сердце было на стороне автора рассказа о гусях и собаке. Какой-то мой слушатель, мой читатель будущий, мой сторонник горел за правду у себя на скамеечке.
— Утверждаю, — сказал учитель, — гусей было пятнадцать.
— Неправда! — закричал мой друг. — Гусей было восемь!
Так мой друг поднялся за правду, весь красный, вихрастый, взволнованный, с глазами, устремлёнными на учителя.
Это и был Вася Весёлкин, стыдливый, застенчивый в своих добрых делах и бесстрашный в отстаивании правды.
— Ну, спасибо тебе, мой друг, — сказал я и подарил спасителю моей Жульки любимую в детстве книгу «Всадник без головы».
Старый гриб
Была у нас революция тысяча девятьсот пятого года. Тогда мой друг был в расцвете молодых сил и сражался на баррикадах на Пресне. Незнакомые люди, встречаясь с ним, называли его братом.
— Скажи, брат, — спросят его, — где…
Назовут улицу, и «брат» ответит, где эта улица.
Пришла первая мировая война тысяча девятьсот четырнадцатого года, и, слышу, ему говорят:
— Отец, скажи…
Стали не братом звать, а отцом.
Пришла последняя большая революция. У моего друга в бороде и на голове показались белые, серебряные волосы. Те, кто его знал до революции, встречались теперь, смотрели на бело-серебряные волосы и говорили:
— Ты что же, отец, стал мукой торговать?
— Нет, — отвечал он, — серебром. Но дело не в этом.
Его настоящее дело было — служить обществу, и ещё он был врач и лечил людей, и ещё он был очень добрый человек и всем, кто к нему обращался за советом, во всём помогал. И так, работая с утра и до поздней ночи, он прожил лет пятнадцать при советской власти.
Слышу, однажды на улице кто-то его останавливает:
— Дедушка, а дедушка, скажи…
И стал мой друг, прежний мальчик, с кем мы в старинной гимназии на одной скамейке сидели, дедушкой.
Так вот время проходит, просто летит время, оглянуться не успеешь.
Ну хорошо, я продолжаю о друге. Белеет и белеет наш дедушка, и так наступает, наконец, день великого праздника нашей победы над немцами.[7] И дедушка, получив почётный пригласительный билет на Красную площадь, идёт под зонтиком и дождя не боится. Так проходим мы к площади Свердлова[8] и видим там за цепью милиционеров вокруг всей площади войска — молодец к молодцу. Сырость вокруг от дождя, а глянешь на них, как они стоят, и сделается, будто погода стоит очень хорошая.
Стали мы предъявлять свои пропуска, и тут, откуда ни возьмись, мальчишка какой-то, озорник, наверно, задумал как-нибудь на парад прошмыгнуть. Увидел этот озорник моего старого друга под зонтиком и говорит ему:
— А ты зачем идёшь, старый гриб?
Обидно мне стало, признаюсь, очень я тут рассердился и цап этого мальчишку за шиворот. Он же вырвался, прыгнул, как заяц, на прыжке оглянулся и удрал.
Парад на Красной площади вытеснил на время из моей памяти и мальчишку и «старый гриб». Но когда я пришёл домой и прилёг отдохнуть, «старый гриб» мне опять вспомнился. И я так сказал невидимому озорнику:
— Чем же молодой-то гриб лучше старого? Молодой просится на сковородку, а старый сеет споры будущего и живёт для других, новых грибов.
И вспомнилась мне одна сыроежка в лесу, где я постоянно грибы собираю. Было это под осень, когда берёзки и осинки начинают сыпать на молодые ёлочки вниз золотые и красные пятачки.
День был тёплый и даже паркий,[9] когда грибы лезут из влажной, тёплой земли. В такой день, бывает, ты всё дочиста выберешь, а вскоре за тобой пойдёт другой грибник и тут же, с того самого места, опять собирает, ты берёшь, а грибы всё лезут и лезут.
Вот такой и был теперь грибной, паркий день. Но в этот раз мне с грибами не везло. Набрал я себе в корзину всякую дрянь: сыроежки, красноголовики,[10] подберезники, — а белых грибов нашлось только два. Будь бы боровики,[11] настоящие грибы, стал бы я, старый человек, наклоняться за чёрным грибом! Но что делать, по нужде поклонишься и сыроежке.
Очень парко было, и от поклонов моих загорелось у меня всё внутри и до смерти пить захотелось. Но не идти же в такой день домой с одними чёрными грибами! Времени было впереди довольно поискать белых.
Бывают ручейки в наших лесах, от ручейков расходятся лапки, от лапок мочежинки[12] или просто даже потные места. До того мне пить хотелось, что, пожалуй бы, даже и мокрой землицы попробовал. Но ручей был очень далеко, а дождевая туча ещё дальше: до ручья ноги не доведут, до тучи не хватит рук.
И слышу я, где-то за частым ельничком серенькая птичка пищит:
«Пить, пить!»
Это, бывает, перед дождиком серенькая птичка-дождевик — пить просит:
«Пить, пить!»
— Дурочка, — сказал я, — так вот тебя тучка-то и послушается.
Поглядел на небо, и где тут дождаться дождя: чистое небо над нами, и от земли пар, как в бане.
Что тут делать, как быть?
А птичка тоже по-своему всё пищит:
«Пить, пить!»
Усмехнулся я тут сам себе, что вот какой я старый человек, столько жил, столько видел всего на свете, столько узнал, а тут просто птичка, и у нас с ней одно желание.
— Дай-ка, — сказал я себе, — погляжу на товарища.
Продвинулся я осторожно, бесшумно в частом ельнике, приподнял одну веточку: ну, вот и здравствуйте!
Через это лесное оконце мне открылась поляна в лесу, посредине её две берёзы, под берёзами пень и рядом с пнём в зелёном брусничнике красная сыроежка, такая огромная, каких в жизни своей я ещё никогда не видел. Она была такая старая, что края её, как это бывает только у сыроежек, завернулись вверх.
И от этого вся сыроежка была в точности как большая глубокая тарелка, притом наполненная водой.
Повеселело у меня на душе.
Вдруг вижу: слетает с берёзы серая птичка, садится на край сыроежки и носиком — тюк! — в воду. И головку вверх, чтобы капля в горло прошла.
«Пить, пить!» — пищит ей другая птичка с берёзы.
Листик там был на воде в тарелке — маленький, сухой, жёлтый. Вот птичка клюнет, вода дрогнет, и листик загуляет. А я-то из оконца вижу всё и радуюсь и не спешу: много ли птичке надо, пусть себе напьётся, нам хватит!
Одна напилась, полетела на берёзу. Другая спустилась и тоже села на край сыроежки. И та, что напилась, сверху ей:
«Пить, пить!»