Михаил Пришвин
СТАРЫЙ ГРИБ
Наш сад
(рассказ старого садовника)
Было это давно, ещё в царское время, и даже не при последнем царе. Мы жили тогда в небольшом рыжем домике — три окошка на улицу и позади сад. В нашем небольшом городке в каждом доме было: окна на улицу в пыль, а позади сад, разделённый заборами. Так было всюду в старое время, и сама Москва ничем не отличалась от провинции. Только в последнее время становится заметным, что сады, скверы и парки в Москве как бы выходят вперёд, и это для меня, садовника, самая большая новость и радость.
В наше старое время было правило, что впереди для всех пыльная улица, а позади дома сад для себя.
Так вот я хочу рассказать, как в одном городке, где мы жили, время переходило, и сады тоже в конце концов вышли вперёд.
Было как-то раз, приходит в наш домик на Дворянской улице мужичок средних лет в синей блузе. Волосы его были русые, долгие[1] сапоги высокие, смазные, глаза голубые и на конце лица висела острая бородка.
— Здравствуйте, добрые люди! — сказал мужичок. — Хлеб да соль.
— Милости просим![2] — ответила мать.
За спиной у гостя была сумка, в правой руке палка-писанка самодельная, в левой оказалось самое главное: ящик с красками.
— Я художник, — сказал он матери. — Нельзя ли у вас остановиться на всё лето?
— Рада бы, — ответила вежливо мать, — да поглядите сами: тесно, куда я вас дену?
— Баня у вас в саду свободная, — сказал художник, — я бы жил в ней, а когда плоды поспеют, я бы сад караулил.
А это такая правда была о карауле: бывало, как только плоды начинают поспевать, у нас по всему городу воры зубы на яблоки точат, прямо настоящая война начинается, и хозяева даже и спят в садах с ружьями.
Возможно ли было нашей бедной матушке с малыми детьми охранить сад от разбойников! Ещё хорошо, что сад был с плодами не каждый год. Но как раз в этот год, когда пришёл к нам художник, яблоки и груши завязались с большой силой и урожай ожидался очень большой. Вот почему предложение художника очень понравилось матери, и она ему так сказала:
— Я вдовой осталась с кучей маленьких детей, мне очень трудно сад караулить. Я бы, конечно, и очень рада была вас пустить в баню, да только мне совестно: вы же не знаете, какая эта баня внутри — не баня, а завалюшка, мы же больше в ней не моемся, а сколько в ней мусору!
— Крыша ещё не разъехалась? — спросил нас художник.
— Единственно только крыша, кажется, и ничего: даже не каплет, — ответила мать.
— Не каплет, — повторил художник, — а что ещё нужно? Мусор же, какой бы он ни был и сколько бы его ни было, я уберу и мешать вам не буду: обед буду варить себе сам.
Мать, конечно, обрадовалась такому жильцу и пустила художника в баню.
И как же нам с Серёжей понравился этот художник! Может быть, это детство наше так сказывается, но мне кажется, во всей своей долгой жизни я пе встречал таких добрых людей. Он с того начал в саду, что возле самой бани вырыл глубокую яму и велел нам таскать в неё всякий хлам из бани: обломки кирпичей, гнилушки, железки, тряпки, вёдра без дна. Набралась целая яма всякой такой дряни. После того мы яму со всех сторон засыпали землёй, утоптали, и баня стала чистая. Мать пришла поглядеть, принесла белые тряпочки, столик, постелила, похвалила нашу работу и позвала художника обедать.
— Сделайте милость, никогда меня не зовите и ничего больше для меня, пожалуйста, не делайте: у меня такой принцип, чтобы делать всё по возможности самому и людей своей особой не затруднять, особенно людей таких хороших, как вы. Я и так не знаю, как вас благодарить за сад как хорошо он зарос, какая тишина: ни один листик не шевельнётся.
— Да, — ответила мать, — погода стоит прекрасная. Только старайтесь ничем не задевать соседа: у, нас с ним, как и всюду в этих маленьких домиках, спор постоянный, почти что война. И только всё из-за одного дерева. Вышло так, что почти половина веток с дерева свешивается через забор, и груши падают на его сторону. Мы, однако, не из-за того с ним спорим: что пало, то и пропало для нас, то пусть и будет его. Спорим мы с ним из-за того, что он всякими способами нахально помогает грушам падать на его сторону.
«Дерево, — говорю я, — стоит у меня — моё дерево, и плоды мои».
«Не всё дерево стоит на вашей земле, — отвечает он, — у вас только корень, а ветки мои; у вас оно только стоит, а меня оно любит». Так ведь мало того, что трясёт на свою сторону с тех веток, ещё и длинным шестом с гвоздиком достаёт груши и с нашей стороны. В чём-нибудь он и к вам непременно придерётся и вас достанет своим проклятым шестом. Это очень дурной человек, и недаром ему дали прозвище…
Мать не посмела выговорить прозвище соседа.
— А я очень люблю эти народные прозвища, — сказал художник. — Если можете, то, пожалуйста, скажите.
Мать ответила:
— Впрочем, ничего особенного. Его все в нашем городе называют Проглотом.
Вот теперь подходит рассказ мой к тому самому, из-за чего я на всю жизнь определился садовником, и люблю это самое дело больше всякого, и могу по-настоящему делать только сады. Скорее всего, думаю, любовь моя эта к саду пришла ко мне от художника, это он, наверно, обратил глаза мои навсегда в ту сторону.
Всё лето он писал наш запущенный сад, и как это у пего выходило чудесно, я до сих пор попять никак не могу. Начинает он писать какой-нибудь листик или веточку, грушу или яблоко — просто похоже, и больше ничего. После того за этой обыкновенной грушей или яблоком пишет уже не так явственно, зато более привлекательно: глядишь, и тянет тебя не к этому первому, а куда-то подальше. С каждым шагом в этом саду на картине тебя тянет всё сильней вдаль. Кажется, будто кто-то взял тебя за руку и уводит, и чем дальше, тем становится всё лучше и лучше, и плоды разные умоляют тебя их попробовать…
Слышал не раз я, что сны такие бывают, но сны-то ведь проходят, а картина, сделанная художником, остаётся. Я и теперь, на старости лет, в руке держу ведро с коровьим жидким навозом, обмазываю яблоньки, а сам вижу тот незабываемый сад без невзрачных[3] старых заборов. Картину сделал художник, — так почему же я не могу сделать такой сад? Вот из-за этого я и сделался на всю жизнь садовником.
Наш жилец хорошо выполнял своё обещание стеречь сад. Он всегда ставил свой мольберт[4] против той груши, что стояла в нашем саду, а ветками любила соседа. На мольберт он ставил свой большой холст на подрамнике, и сосед никак не мог видеть, что же именно делает художник. День проходит за днём, и разбирает соседа любопытство, а может быть, и досада: если так художник всё лето будет торчать, закрываясь холстом, как же тогда воровать наши груши?
И вот однажды Проглот не выдержал, подзывает нас с Серёжей и спрашивает:
— Что он там делает?
Мы ответили:
— Художник пишет груши.
Так прошло сколько-то времени, груши начали желтеть. Проглот опять нас подзывает:
— Что он сейчас пишет?
Мы отвечаем:
— Художник пишет груши.
Проглот разозлился:
— Всё одни только груши и пишет?
— Зачем одни: раньше писал зелёные, а теперь пишет жёлтые. Как они вкусны, спелые жёлтые груши! Поди-ка их съешь!
И показали ему языки. Он же рассердился и кинул в нас палкой, но пе попал. Мы же эту палку — обратно, и ему пришлось прямо по шее. Художник расхохотался, а Проглот всем нам кулак показал и крикнул:
— Вот вы дождётесь, скоро всем вам покажу кузькину мать!
Ну и, конечно, показал нам, и вот как это было.
Обед готовил себе художник всегда сам, и, видно, в этой заботе он находил себе отдых от работы. Мы же ему с базара всё приносили: гречневую крупу, масло, чай, сахар, лук, селёдки, огурцы, рыбу. Что скажет, то и принесём: базар был рядом.
Было раз так, что художник сел за обед и кот чей-то жёлтый, тигровый, роскошный приходит и тоже садится за стол рядом с художником.
Поласкал его, а кот поднял хвост и запел.
Долго любовался художник котом, и даже мы с Серёжей, маленькие люди, поняли, как бедному художнику трудно жить одному, если он коту этому, как милому другу, обрадовался.
И что же, подумайте! На другой день, точно в тот час и минуту, кот является к обеду. День за днём проходит, и кот не пропускает ни одного обеда. Мало того! Как-то раз после обеда кот идёт за художником на место работы, трётся щекой о мольберт.
А художник и говорит ему:
— Перебирайся-ка, друг, к нам совсем, будем с тобой жить хорошо.
В ответ художнику кот повёл себя так, будто он понял предложение жить и согласился. Только на какие-нибудь десять минут он убежал и опять появился совсем.
Плохо было, что все эти разговоры с котом Проглот слышал и хорошо понял, каким большим другом нашим сделался кот.
Сказать, что кот так-таки непрерывно и жил у нас, я не могу. Он жил, как все коты: уходил надолго, показывался на чужих крышах, на заборах. Обедать, однако, он всегда приходил и спал постоянно на одной постели с художником.
Случилось однажды, художник очень увлёкся своей картиной, и мы тоже замерли в удивлении: груши, яблоки, плоды всякого цвета свешивались массами, и людей никого не было в этом саду, а нам отчего-то казалось, будто мы там, в саду, невидимками, и много детей всяких, и все — невидимками.
Какой это чудесный был сад на холсте! Куда девались все наши почерневшие от времени заборчики! Никаких заборов на картине — один сплошной сад, и в нём невидимками люди.
Вдруг, очнувшись, мы видим: на той стороне забора нашего сада Проглот держит в руке нашего кота и надевает ему на шею петлю…
Мы толкнули художника.
— Что ты делаешь? — закричал он.
— Я обещал вам, — ответил Проглот, — показать кузькину мать. Вот и глядите: он съел у меня сорок цыплят.
— Отдай кота, — сказал художник, — я тебе за цыплят заплачу.
— Ладно, — отозвался Проглот, — по гривеннику за цыплёнка дадите, я погожу вешать кота.
Мы получили приказ взять в бане новые штаны художника и бежать, бежать на базар, что есть духу, продать не меньше как за четыре рубля и немедленно возвращаться с деньгами к Проглоту.
В один миг прибежали мы на базар и тут одумались.
— Как же быть, Серёжа, — говорю я, — нехорошо будет художнику остаться без новой одежды. Погодим продавать, подумаем.
Сели мы на чью-то лавочку возле одного домика, стали думать и ничего другого не могли найти, как бежать обратно к маме и всё ей рассказать.
— Вот что, детки, — сказала нам дома мать, — вы очень хорошо сделали, что пришли со мной посоветоваться. Даю вам четыре рубля, а брюки у меня оставьте. Только смотрите, не говорите, что у вас есть деньги, скажите проклятому Проглоту — денег достать не могли и хотите заплатить грушами: по груше за цыплёнка, как раз сорок груш. Если же не согласится, заплатите четыре рубля и возьмите кота.
Мы так и сделали. Пока художник обедал, мы натрясли Проглоту сорок груш, взяли кота, вернули художнику, а брюки мама сама ему принесла.
— Я же вас просила, — сказала она, — не связываться с Проглотом. Зачем вы это сделали? Вот он и показал вам кузькину мать.
Вот эта какая-то страшная кузькина мать оставалась у нас в душе с тех пор. И чем я старше делался, тем ясней мне становилась эта злая сила между людьми, разделёнными друг от друга заборами. В каждом домике, в каждой лачужке, самой ветхой, в старое время невидимо жила эта злоба и разделяла людей.
Много с тех пор прошло времени… На старом месте насадили мы новый большой сад впереди домов, обнесли его решёткой с узорами и покрасили в зелёный цвет. Много людей работало над этим садом, и я всегда был у них старшим садовником. И как видел я на картине сад без заборов, так и мы теперь делали этот самый сад. Какие дорожки в нашем саду, какие загадочные воротца между деревьями, какие встречи бывают между людьми на дорожках!
С утра до ночи я за садом приглядываю и указываю разное моим помощникам. Только уже когда совсем стемнеет, ворота в нашем саду запираются. Живу я тут в маленьком домике, и ключ от ворот у меня.
Так у нас вышел сад и стал впереди домов. Да и в Москве тоже так делается: раньше сады были позади домов — для себя, а теперь они выходят вперёд — и для всех.
Вася Весёлкин
Когда снег весной сбежал в реку (мы живём на Москве-реке), на тёмную горячую землю везде в селе вышли белые куры.
— Вставай, Жулька! — приказал я.
И она подошла ко мне, моя любимая молодая собака, белый сеттер в частых чёрных пятнышках.
Я пристегнул карабинчиком к ошейнику длинный поводок, намотанный на катушку, и начал Жульку учить охоте (натаскивать) сначала по курам. Ученье это состоит в том, чтобы собака стояла и смотрела на кур, но не пыталась бы курицу схватить.
Вот мы и пользуемся этой потяжкой собаки для того, чтобы она указывала место, где спряталась дичь, и не совалась за нею вперёд, а стояла. Такое поведение собаки называется у охотников стойкой: собака стоит, а он сам стреляет или накрывает сеткой дичь.
Непонятная сила, влекущая собаку к курице, у охотников называется
Вот так и вышли на чёрную горячую землю белые куры, и Жульку к ним потянуло. Медленно приближаясь, Жулька остановилась перед одной курицей в двух или трёх метрах. Когда же она так сделала стойку, я перестал отпускать поводок и крепко зажал его в руке. Постояв некоторое время, Жулька сунулась, чтобы схватить курицу, и та с криком взлетела, а я так сильно дёрнул за поводок, что Жулька опрокинулась на спину.
Так сурово, для острастки, я поступил только раз.
— Лежать! — крикнул я в следующий раз, когда она опять сунулась.
И она, приученная к «лежать!» ещё зимой в комнате, легла.
И пошло так у нас изо дня в день, и в какую-то одну неделю я натаскал Жульку отлично по курам. Свободно пуская собаку, я иду по деревне, она делает стойку по курице и одним глазом глядит на неё, а другим следит за мной: как только я начну выходить из её поля зрения, — она бросает курицу и бежит ко мне.
Кроме кур, в нашей деревне никаких домашних птиц нет. Мы живём на берегу Москвы-реки, повыше Рублёвского водохранилища, обеспечивающего Москву-столицу питьевой водой. Чтобы не загрязнять воду, у нас в деревне запрещено держать водоплавающую птицу. И я, хорошо натаскав Жульку по курам, совсем упустил из виду, что в селе на другой стороне реки один хозяин держит гусей.
Вот и не могу сейчас сказать, по какому это праву он их держит и почему никто не вступится за чистоту московской питьевой воды. Думаю, скорее всего, люди в колхозе были очень заняты, им было не до гусей, да и гусиный хозяин, может быть, неплохой был человек, ни с кем не ссорился, — вот и терпели гусей до поры до времени. Я и сам совсем забыл об этих гусях и спокойно шёл, пуская Жульку свободно бегать перед собою справа налево и обратно — слева направо.
Ничего худого не подозревая, мы вышли в конце деревни в прогон к реке. Небольшой холмик разделял нас от реки, и но нему кверху поднималась по травке белая тропка — след больших и маленьких человеческих ног, босых и обутых. Жулька пустилась вверх по этой тропе. На мгновение она показалась мне вся вверху на фоне голубого неба. У неё была поза именно такая напряжённая, какая бывает у собаки на стойке. Не успел я ей крикнуть своё обычное «лежать», как она вдруг сорвалась и бросилась со всех ног вниз по другой, невидимой мне, стороне холма. Вскоре потом послышался всплеск воды и вслед за тем крик, шум, хлопанье по воде крыльев такое, будто бабы на помосте вальком[5] лупили бельё.
Я бежал наверх и вслед за ударами сердца своего повторял про себя: «Ая-яй! Ая-яй! Ая-яй!»
Это потому я так испугался, что очень много в своей жизни страдал. Задерёт собака какую-нибудь животину, и ничем не откупишься: так изругают, так осрамят, что весь сморщишься, как сушёный гриб.
Добежав до вершины холма, я увидал зрелище, потрясающее для учителя легавой собаки.[6] Жулька плавала по воде, делая попытки схватить того пли другого гуся. Смятение было ужасающее: гусиное гоготанье, хлопанье крыльев, пух гусиный, летающий в воздухе.