Да, вид у меня был довольно-таки смешной. Он никак не подходил для того, чтобы знакомиться с этой чистой, «белой» девушкой. На ногах у меня было нечто вроде ботинок. Какие-то немыслимые черепахи, широкие, разлезшиеся. Почему я не замечал раньше, что мои штаны давно пора натянуть на чучело в огороде? Они имели две заплаты на коленях и вдобавок еще два огромных окна сзади. Что касается рубашки — я из нее давно вырос; то, что у меня были засучены рукава, мало помогало делу. Эх ты, кавалер, влюбленный рыцарь!
В ту ночь я не спал — искал выхода из своего положения и не видел его. Другой одежды у меня не было, а заработать денег и купить костюм было невозможно. Это меня немного успокоило, а тоненькая чистая девушка сделалась далекой и чужой. «Пусть ходит в своем чистеньком платьице, — мстительно думал я. — Дело же не в шляпках и платьях. Нашлась княгиня!»
Несколько дней я не ходил в скверик. Как раз в это время разнесся слух, что немцы будут восстанавливать железную дорогу. Слухи подтвердились, так как на станции началась лихорадочная работа. Мы решили, что наступило время действовать. Микола Битюг высушил на печке аммонал, а Тишка Дрозд стащил старую бабушкину кофту с широкими рукавами. В один рукав мы положили аммонал, зашили и эту мину спрятали до поры до времени. Единогласно решили, что своей миной мы взорвем мостик километрах в четырех от станции. Мостик хоть и небольшой, но в назначенный день немцы по нашей дороге не проедут.
Как раз в это время произошли события, которые обрадовали нас и заставили крепко задуматься. В ясную весеннюю ночь ни с того ни с сего сгорела парильня. В ней гнули ободья и отправляли куда-то на немецких машинах. В ту же ночь в нескольких местах нашего городка были расклеены антифашистские листовки, напечатанные на машинке.
Мы были уверены, что сожгли парильню и расклеили листовки партизаны. С небольшим партизанским отрядом, который действовал в другом районе, километрах в сорока от нас, мы имели связь, хотя и не очень прочную. Если это сделали они, то почему обошлись без нас? Ведь кое-что мы для них уже делали. Может, партизаны нам больше не доверяют?
Чтобы выяснить это, Сымон Битюг отправился в гости к своей тетке. Тетка, конечно, была предлогом. Сымон пошел на связь с партизанским отрядом. Пока Сымон ходил к партизанам, мы тоже не дремали. В эти дни все трое вдруг загорелись одним неодолимым желанием: натаскать из леса палок, чтобы подпереть на огороде фасоль и помидоры. Палок мы натаскали столько, что их хватило бы на пять лет, но дело, конечно, не в палках. Орешник рос неподалеку от мостика. Мы осмотрели подступы к нему, а самодельную мину отнесли и спрятали в кустах.
Были у нас успехи и в деле самовооружения. Нам удалось добыть старую заржавленную винтовку, которую мы чистили и приводили в порядок целый день. Теперь в нашем арсенале, кроме обреза, имелась настоящая винтовка, с ней не стыдно было прийти к партизанам.
Правда, о том, кому должна принадлежать винтовка, между нами произошел спор. Микола Битюг требовал, чтоб ее отдали ему. Свое требование он обосновывал тем, что сдал нормы на ворошиловского стрелка, а мы с Тишкой только на юных стрелков. Миколе мы дали суровый отпор, и он, покипятившись, сдался. Теперь мы чувствовали себя более уверенно. Мы ждали Сымона, ждали вестей от партизан, и у нас было приподнятое, героическое настроение.
В один из дней я пошел в скверик и снова увидел Стасю. Я старался не смотреть в ее сторону. И не вытерпел. А она — мне это ничуть не померещилось — ответила серьезным взглядом. Она не насмехалась надо мной, нет! И я стал веселым, рассказывал интересные истории своим друзьям, и они смеялись. Я хотел, чтобы Стася обратила внимание на наш смех, на меня. Кажется, она смотрела в мою сторону.
Вдруг я придумал выход, единственный, который только мог быть на свете. Мой отец, железнодорожник, еще до войны купил себе отличный форменный синий костюм. Отец успел только один раз радеть его на Первое мая перед самой войной. Теперь костюм был заботливо спрятан как самая драгоценная вещь в доме, и не один раз намекала мать, что за него дали бы хлеба пудов десять.
Рассчитывать на то, что мне дадут надеть синий костюм, не приходилось. Просить об этом было бы просто стыдно. Я решил сделать все иначе. Проще всего вынести костюм в сарай и там надеть, а потом снять. Тем более что весь костюм мне не нужен. С меня достаточно одних синих брюк. И ничего им за один вечер не сделается.
Все было рассчитано до мелочей. Весь следующий день я сгорал от нетерпения, представляя, как подойду к Стасе, как заговорю с ней, что скажу. Под вечер мне удалось осуществить первую часть моего плана наилучшим образом. Я вышел через огороды в новых синих брюках, из-под которых совсем не было видно моих ботинок-черепах, и в чистой рубашке. Я был уже в скверике и ждал, что вот-вот придет моя «белая» девушка.
Но пришла не Стася. Прибежал возбужденный Микола Битюг, решительно потащил меня в темный уголок сквера.
— Тимоха, пошли, — властно сказал он. — Завтра утром первый поезд пойдет. Быстрей.
Что ж, нужно было идти.
Я ничего не сказал Миколе о новых синих брюках, а он, взволнованный, даже не заметил их. Мы пошли к Тишке Дрозду. Он жил на Вокзальной улице, которая тянулась вдоль железной дороги, и от него было сподручней выходить, так как не нужно пересекать переезда.
Дождавшись, пока совсем стемнело, мы вышли. С собой захватили обрез и две гранаты, винтовка еще раньше была спрятана в лесу. Шли сперва лугом, а потом рожью. Мои новые синие брюки промокли от росы до самых колен, но это пустяки — высохнут. Шли смело, так как у нас было оружие.
Мы залегли в орешнике и ждали до самой полночи. Запели первые петухи, и в кустах тревожно закричала какая-то птица. Тогда, пригнувшись, мы побежали. Железная дорога охранялась не очень тщательно.
В полкилометре от мостика пылал костер, и возле него сидели дядьки с длинными палками. Это была так называемая добровольная охрана железной дороги, в которую фашисты загоняли силком. Вооруженная охрана находилась только в будках.
Микола с винтовкой залег на насыпи, а мы с Тишкой засуетились возле мины. Под мостиком было сыро и темно. Казалось, прошло очень много времени, пока мы приладили бикфордов шнур и вставили запал. Чиркнули спичкой, и шнур затрещал, разбрасывая пучки искр. Мы отбежали в орешник и залегли там. Взрыв был страшный, казалось, он осветил весь лес. Мы вскочили и бросились в самую чащу. Из будки поднялась беспорядочная стрельба. Мы бежали, вероятно, километров пять. С меня пот лил ручьем, а мокрые синие брюки хлопали по ногам так звучно, будто кто шлепал по голому телу ладонью.
Когда стрельба прекратилась, мы остановились. Молча, гуськом прошли друг за другом еще полкилометра и вышли на луг. Над ним густой плотной пеленой висел туман. Это была Городинка, осушенное еще до войны болото. Здесь мы отыскивали когда-то яйца диких уток, чибисов, бекасов, а однажды после военных маневров собирали стреляные гильзы. Здесь, в кустах, можно было спрятать оружие. Но мы не захотели этого делать. Впервые в жизни почувствовали, что значит оружие в руках человека. С ним можно идти смело, не боясь ни черта, ни дьявола.
Под утро вернулись в городок. Недалеко от Тишкина двора был большой карьер. Там копали глину все, кому она была нужна. Мы как раз и собирались спуститься в него, обсудить, что нам делать дальше.
Но тут произошло неожиданное.
— Стой, руки вверх! — крикнул кто-то глухим голосом, и в нескольких шагах от нас словно из-под земли выросла черная фигура. Мы бросились назад, а тот, кто кричал, выстрелил. Пуля просвистела возле моего уха. Мы упали на землю, а черная фигура, лязгая затвором, надвигалась на нас. Я слыхал, как Микола спустил курок. Осечка. В то же мгновение Тишка бухнул из своего обреза, а я рванул чеку и швырнул «лимонку».
Страшный, дикий крик поднял меня с земли и бросил в карьер. Этот крик стоял в ушах, когда я катился на дно карьера, когда полз потом огородами, перелезал через заборы. Моих друзей рядом не было.
Я добрался до своего сарая, спрятал мокрую одежду и переоделся в старое. Где-то там, на станции, а может, за ней, изредка стреляли, захлебываясь, лаяли собаки. За стенкой глухо и мирно вздыхала корова. Скрипнула дверь хаты, и к хлеву, чуть слышно ступая босыми ногами, подошла мать. Не отворяя ворот, она испуганным шепотом упрекала меня за то, что я не берегу ни себя, ни семью. А я, стараясь говорить сонным голосом, спросил, где это и почему стреляют. Пусть пока что ничего не знает мать. Так ей будет спокойнее.
Когда рассвело, я осмотрел свою одежду. От новых синих брюк осталось одно название. Они были продраны в нескольких местах, а на левой штанине не хватало большого куска. И тут только я почувствовал, что у меня болит нога. Голень искровенил, должно быть, о колючую проволоку. В этот день я ни разу не подумал о Стасе. После всего, что произошло, она стала маленькой, неприметной и отодвинулась в моих мыслях куда-то далеко-далеко. Я беспокоился о товарищах. Днем мне рассказали, что на городок налетели партизаны, они взорвали мостик и убили Кирилла Сехмана. По приказу коменданта на станции и возле школы спешно строили дзоты. Про моих товарищей никто ничего не говорил, и я понемногу успокоился.
Немецкий поезд в тот день не пошел.
А еще через два дня ко мне наведался Сымон и принес хорошие вести. Партизаны про нас знают, и связь теперь будет регулярная.
— Микола за новую мину принялся, — сообщил Сымон. — Он на седьмом небе и тебя, ого, как хвалит.
Я показал Сымону ногу. Рана нарывала, я лечил ее сам как мог.
— Ты никуда не выходи, — предупредил меня обеспокоенный Сымон. — Я принесу все, что нужно. И вообще нам теперь не нужно ходить вместе.
Он вернулся под вечер. Принес бинты, йод и какую-то скользкую мазь. Я смотрел на друга удивленными глазами.
— Мы, брат, большие дурни, — забинтовывая ногу, говорил Сымон. — Ходим табуном, сами же стараемся выделяться, в глаза бросаться. Люди в сто раз умней нас работают. Ты думаешь, парильню сожгли и листовки разбросали партизаны? Такие же партизаны, как мы с тобой, только не такие вороны.
— Сымон, — не вытерпел я, — скажи, ты ходил в аптеку?
Сердце мое стучало так сильно, что, должно быть, услыхал и он.
— Ходил, но ты об этом ничего не знаешь, — сурово поглядел на меня Сымон. — Ничего не знаешь, понял? Запомни это.
Нет, теперь я знал все. Знал, каким был слепым и глупым.
Такую девушку хотел привлечь синими брюками. Эх ты, дурачина… Тоненькая «белая» девушка теперь предстала передо мной в новом, сказочном свете.
В эту весеннюю ночь я снова почувствовал, как сладко и радостно пахнет сирень.
ДРУЗЬЯ-ТОВАРИЩИ
В большом районном селе Батьковичи, на том месте, где когда-то пылила базарная площадь, тянутся к солнцу своими пышными кронами серебристые тополя. Тополям немного более десяти лет, но они уже довольно высокие и развесистые, и влюбленным есть куда пойти летним вечером, когда на небе вспыхнут частые звездочки, а хитроватая круглая луна начнет усмехаться со своей высоты.
Одни называют площадь, заросшую тополями, парком, другие — сквером. Спорить с любителями вечерних звезд, пожалуй, не стоит, — в Батьковичах оба эти названия мирно уживаются. Но есть еще и третье, самое главное название — Ляпицев гай.
Сказать про Ляпицев гай только то, что там по вечерам играет мандолина и на каждой скамеечке слышатся тихие, сказанные для одного или для одной слова, будет половиной правды. Если же говорить всю правду, то нельзя умолчать и о зеленом домике, что плотно укрыт листвою серебристых тополей. Он не очень-то заметен в соседстве с двухэтажным каменным зданием. Но на зеленом домике, который двумя окнами довольно бодро поглядывает на белый свет, посетители довольно-таки часто останавливают свой взор. Под его крышей собирается самый разнообразный люд. Заходят сюда шоферы, пригнавшие по той или иной надобности свои полуторатонки в районный центр. После совещания или отчета заглядывают председатели колхозов, бригадиры, животноводы. Одним словом, многие из тех, кто приехал в Батьковичи по личным или служебным делам, редко минуют его порог.
Но не подумайте худого о нем. В зеленый домик заходит честный люд. Заходят с дороги либо перед дорогой, заходят двое или трое, если они встретились после долгой разлуки. Как же ради такого случая не посидеть за столиком, застланным клеенкой с отпечатанными на ней цветными длинноногими журавлями? Как не поговорить про житье-бытье, про его ухабы, подъемы и нехоженые извилистые тропинки?
Хорошо посидеть здесь летней вечерней порой, когда постепенно угасают пестрые краски заката, а развесистые тополя, окружившие зеленый домик, начинают нашептывать своей серебристой листвой заманчивую и таинственную сказку ночи.
Если кто переживал разлуку с родными местами, тот знает, как радостно увидеть их снова, пройти по скрипучему тротуару и не оступиться в том месте, где не хватает сразу двух досок. Даже оттого, что дырка в тротуаре знакомая, старая, сердце наполняется приятной теплотой. Не по этому ли тротуару шел ты впервые в жизни, ведя под руку ту, о которой грезил во сне и наяву? Ты шел пьяный без вина и очень испугался, когда твоя любимая чуть не упала, попав ногой в щель. Ты возмущался тогда от всего сердца коммунхозовским начальством, которое под носом у себя не видит беспорядков. А теперь тебе нисколечко не обидно, что на дощатом тротуаре дырок еще больше и, может, сохранилась та, памятная…
Ты приехал в свои Батьковичи и видишь, что там и здесь выросли новые каменные дома. И ты смотришь на них немножечко недружелюбно. Их тогда не было, этих каменных домов, и ты как бы ревнуешь, что выросли они без тебя.
Но все же здесь больше такого, что ты знаешь до самых мельчайших подробностей. Та же полная августовская луна восходит над крышами домов, так же щедро высыпают частые звездочки. Есть среди них и та, на которую ты загадал давно-давно, еще когда тебе в библиотеке для взрослых не очень охотно давали книги. И эта звездочка, как в прошлые годы, светит над самой твоей головой. Стоит на своем месте и зеленый домик, окруженный новой Ляпицевой рощей.
Пусть не будут очень строгими суровые критики, особенно те, что даже памятные встречи отмечают квасом или лимонадом. Сегодня стоит зайти в зеленый домик в знак встречи с родными местами и друзьями. Друзья — это лесничий Тишка Дрозд, учитель Микола Битюг и я.
Где-то в скверике играет мандолина, шепчут серебристой листвой тополя. А мы будем сидеть и беседовать до тех пор, пока тетка Амилия, которая уже восемь лет неизменно наливает пиво, не скажет, что пора закрывать зеленый домик.
— Ну как, Тишка, твой лес?
Тишка, смешливый и спокойный, редко когда удивляется, и хоть мы не виделись уже целых три года, он рассказывает обо всем с таким видом, будто мы расстались вчера.
— Бересклет здорово растет на болоте! Ученые все спорят: будет он расти или нет, а он растет. В два раза быстрее, чем на обычном грунте.
Тишка любит лес, ему, видно, нравится быть хозяином, лесничим. Он насадил бересклетовые плантации на осушенных торфяниках и может рассказывать про это всю ночь. Он даже становится немного хвастуном, этот спокойный и смешливый Тишка.
Микола Битюг слегка подтрунивает над ним. Это, может, потому, что ему, Миколе, как будто нечего рассказать о себе. Учит детей, и все! Дети кончают школу, становятся взрослыми, работают. Что же здесь особенного?
Я чувствую, что и Микола и Тишка, конечно, хотят похвалиться передо мной. Миколе сделать это немного трудней, у него нет того, что есть у Тишки, — бересклета. И школа, где работает Микола, самая обычная, в ней кое-что немного лучше, кое-что чуточку хуже, чем в других школах.
В юности же Микола был куда более бунтарской натурой, чем Тишка. В его душе жило множество всевозможных увлечений. Одно время он считал, что посвятит свою жизнь народному творчеству. Микола сумел тогда умилостивить знакомых бабулек, и они вечерами пели ему песни, а он записывал. Записок набралось несколько тетрадей, но после оказалось, что все эти песни напечатаны уже лет восемьдесят назад.
Позднее Микола подбил и меня писать историю наших Батьковичей. По тому времени у меня было уже довольно основательное образование — целых восемь классов. Мы горячо принялись за работу и исписали большую бухгалтерскую книгу, где обозревали историю родного села. Мы не забыли ни одного более или менее заметного события, которое совершилось на наших глазах или на глазах наших родителей. Но чем дальше заглядывали в глубину седых веков, тем дело оказывалось труднее. Во-первых, никаких рукописей, или манускриптов, в наших Батьковичах не нашлось. А сельсоветский секретарь Жикун выгнал нас, когда, в стремлении к объективности, мы попросили показать церковные книги с метрическими записями.
Единственным источником для нас, как для историков, оставался мой восьмидесятилетний дед Атрахим. Но и здесь нас ожидала неудача. Дело в том, что дед был твердо уверен, что раньше было все хорошо, а теперь все перевернулось и стало хуже. Он не хотел слушать ни о тракторах, ни о заводах, а упрямо доказывал свое. Доводов у деда было не особенно много.
— Зайдешь, бывало, перед великим постом к Руману или Етке, — говорил дед Атрахим, — так сколько хочешь бери и тарани и селедок. И в долг на слово верили. А теперь попробуй найди эту тараньку хоть за деньги. Перед богом не виноват, а приходится скоромиться.
В своей истории мы собирались показать Етку и Румана как безжалостных эксплуататоров, местных богатеев и буржуев. А мой родной дед превозносил их до небес. На почве такого взаимного непонимания пришлось с дедом Атрахимом разойтись. Он не мог для нас, историков, служить надежным источником. Но факт остался фактом — история Батьковичей не была доведена до конца.
Перед самой войной Микола вдруг увлекся военным делом. Он перечитал все, что смог найти в наших Батьковичах о Суворове и Кутузове. Свою жизнь Микола решил отдать артиллерии. Еще не окончив десятилетки, он послал запрос в военное училище. Но учиться на артиллериста моему другу не пришлось. Началась война.
В противоположность Миколе в юности Тишка был более созерцательной натурой и любил рассуждать и смеяться. Тишка рос без отца. Его отца, работавшего на железной дороге, однажды послали на курсы. Он проучился там два года, вернулся одетый в форменный суконный костюм и стал дежурным по станции. Дома отец заявил, что он разбирается не только в простых дробях, но и в десятичных, а потому жить с малограмотной Тишкиной матерью не будет.
Тишка, конечно, надевал новые рубашки реже, чем мы с Миколой. Не больно разгонишься на ту сотню, которую высчитывали из отцовского заработка. Но он был на диво щедрой душой. У него можно было взять любую книжку, пусть даже это была самая любимая. Однажды я хотел купить учебник, а денег не хватало. Тишка без колебания вытащил из кармана пятерку. У него также оставалось тогда пять рублей на две недели до очередных отцовских алиментов. Так разве когда-нибудь забудешь о такой дорогой пятерке?
Мы сидим в зеленом домике, окруженном славным Ляпицевым гаем, рассуждаем о житье-бытье, о том, что прошло и что еще обязательно должно быть. Ветер тихо гладит серебристые головы тополей, пахнет мятой и спелыми антоновскими яблоками. В гаю смеются девчата и хлопцы, из которых мы уже никого не знаем в лицо.
А Тишка все говорит, на него сегодня просто нет никакого удержу. По его словам выходит, будто и лесничий он самый лучший, и лесничество у него самое отменное. Может, немножко хвастуном стал наш Тишка? Прежде с ним такого как будто не бывало. Но, как и прежде, Тишка улыбался по-детски искренне, доверчиво, и, конечно, ничего плохого с ним не случилось.
Мы все трое знаем, хотя этого вслух и не говорим, что собрались под крышей зеленого домика не просто так. То, что мы встретились после долгой разлуки, это, конечно, само по себе причина. Но есть, должно быть, и другая причина, еще более важная и глубокая. Нам теперь по тридцать, а дружбе нашей, без всякого преувеличения, — двадцать лет. Строили мы некогда смелые планы будущей жизни, нашего места в ней и роли.
Наш Микола, который теперь всего лишь преподает историю в Батьковичской школе, когда-то думал пробраться в Болгарию — поднимать там народ на революцию. И нечего правду таить, мы серьезно обсуждали его план. Еще тогда, когда болгарский народ стонал в неволе, Микола выписал из Москвы болгарский словарь.
С тех пор прошло много времени, и сейчас трудно установить, насколько далеко ушел наш Микола в болгарском языке. Но мы помним — революционные лозунги он знал хорошо. Он произносил их с подъемом, вдохновенно, и русая прядка волос при этом спадала на его высокий лоб. Мы верили, что за ним, безусловно, пойдут болгары на смертный бой.
Итак, нам по тридцать, и можно уже подвести кое-какие жизненные итоги.
Конечно, Миколе не пришлось поднимать революцию в Болгарии. Подняли ее там и без него. Но важно другое — Микола все же чувствовал, что революция болгарам нужна, и об этом можно вспоминать даже и в тридцать лет.
Мы вспоминаем, смеемся, а Микола нисколько не обижается. Хотелось бы только спросить у него, не составляет ли такие же смелые планы кто-нибудь из его нынешних воспитанников? Но поставить ребром такой вопрос не очень-то удобно. Мы переводим разговор на другое, а у Миколы вырывается само:
— А вы знаете, что тысячу лет назад в наших Батьковичах останавливалась киевская княгиня Ольга?
Этого мы не знали, но раз Микола говорит, значит, он что-то слыхал. И наш друг рассказывает старую легенду про Евжиные колодцы, выкопанные будто бы неподалеку от наших Батьковичей, чтобы великая княгиня, объезжавшая свои владения, напилась чистой воды. Эту легенду Микола вычитал у Адама Киркора, который жил за много лет до него. Но куда интереснее, что это же предание, только в новой одежде, Микола услыхал от самого знаменитого батьковичского старожила.
— Так теперь ты, летописец Нестор, ищешь эти колодцы?
— Я их уже нашел, — спокойно ответил Микола. — И колодцы и городище. Батьковичи раньше не на этом месте стояли. На этом месте они со времен шведской войны. Шведы, вероятно, сожгли их. А вторично они были сожжены, когда казак Небаба воевал тут с панами.
Микола, видно, неусыпно стоит на страже славного прошлого наших Батьковичей. Может, он и допишет ту историю, которую мы не смогли написать лет шестнадцать назад.
— Ты нам завтра расскажешь про городище, — говорит Тишка. — Это интересно, если только ты не выдумал.
— Завтра не расскажу, потому что позвали меня на свадьбу. Женится мой выпускник на моей же выпускнице. А городище ты и сам знаешь. Ты отвел это место под коровье стойбище, неразумная лесная голова!
Все-таки поддел Микола своего друга Тишку, который, видимо, был скептически настроен по отношению к его историческим изысканиям.
Мне кажется все же, что Микола напрасно уколол Тишку. Лесничий мог, конечно, и не знать, в каком месте было когда-то городище. Но это еще не значит, что он безразличен к истории Батьковичей. Он, может, и сам делает эту историю. Тишка хвалится бересклетом, но молчит про дубы. А ведь он посадил их гектаров сто. Бересклет через десять лет вырубят на гуттаперчу, а дубы будут расти и расти. Лет через триста поглядят на них люди и скажут: «Недаром прожил на свете человек, который вырастил эту дубраву!»
В гаю играет мандолина, слышатся голоса — молодые, незнакомые. Может, те двое, у которых завтра будет свадьба, тоже ходят по дорожкам, слушают мандолину, тихий шепот серебристых тополей и думают о своем счастье. В чем только они видят это счастье? Микола, должно быть, об этом лучше знает, ведь он идет на их свадьбу, он же учил их.
Мы не одни в зеленом домике. За соседним столом, застланным такой же, как у нас, клеенкой с длинноногими журавлями, сидят трое. У них свой разговор, до которого нам нет никакого дела. Но вот один из этих незнакомых нам людей произносит слова, от которых мы все трое вздрогнули.
— За Ивана Ляпицу! — поднимает незнакомец чарку.
— Пусть ему земля пухом будет, — говорит другой.
Это сказали незнакомые люди, которые, может, и не живут в Батьковичах. А ведь мы лучше знаем Ивана Ляпицу и, может, даже обязаны ему больше, чем кому-либо другому.
Перед войной не было в Батьковичах ни старого, ни малого, кто бы не знал низенького, щупленького каменщика и печника Ивана Козлюка, которого прозвали Ляпицей.
Идем шумливой гурьбой в школу, а навстречу — Ляпица в своем одубелом от глины фартуке.
— Вы не видели, курносые, моих волков? Сбежали они у меня.
— А какие ваши волки, дяденька?
— Белые, красные, зеленые — всякие.
— Ха-ха-ха! А разве есть красные волки?
— Так чего же вы уши развесили, неучи? А еще природу изучаете. Марш в школу, бездельники вы, лежебоки. Я вот расскажу вашей учительнице!
А в школе в тот день только и разговоров про зеленых и красных Ляпицевых волков.
Во всех Батьковичах нельзя было найти хаты, где бы Иван Ляпица не сделал печи или голландки. Его печи и голландки не дымили и не чадили. Бывало, идет Ляпица морозным днем и кричит:
— Войско мое, стройся!