Следует еще кое-что сказать о «Перле Стоува» – аргументе, названном так по имени задиристого австралийского философа Дэвида Стоува (1927–1994), на которого Брассье часто и искусно ссылается[234]. Это еще один пункт, объединяющий Брассье и ООО: разделяемый нами отказ от корреляционистского круга, на преодоление которого, по Мейясу, можно претендовать лишь придерживаясь высокой оценки его предполагаемой концептуальной строгости. Хотя Перл это аргумент корреляционизма, а не махрового идеализма («вы не можете помыслить что-то, внешнее по отношению к мысли, вне [самого факта] мышления о нем»), его самым наглядным примером является главный аргумент Беркли: мы не можем помыслить или воспринять X вне [факта] мышления или восприятия этого X, поэтому X не может существовать, не будучи помысленным или воспринятым. Как замечает Брассье, «посылка Беркли тавтологична: утверждение о том, что никто не может помыслить что-то вне [факта] мышления об этом, не станет отрицать ни одно разумное существо. Но из этого тавтологического допущения Беркли выводит нетавтологическое заключение, что существование вещей
В конце статьи есть поразивший меня пассаж, который можно считать превосходной формулировкой философской позиции Брассье в целом: «Для тех из нас, кто считает научную репрезентацию самой надежной формой познавательного доступа к реальности, проблема состоит в том, чтобы придать научной репрезентации мира максимальный (но, прошу заметить, не непогрешимый) авторитет, признавая при этом, что наука меняет свою позицию по поводу того,
1. Как Брассье отвечает на критический аргумент, что прометеанство угрожает «хрупкому равновесию» между тем, что людям дано, и тем, что они создают?
2. В статье «Понятия и объекты» Брассье обращается к «концептуальной рациональности», чтобы противостоять трем противникам: феноменологии, Делезу и Латуру. Каковы претензии – разные, но взаимосвязанные – предъявляемые им каждому из этих противников?
3. Что такое «Перл Стоува»? Как Брассье использует его против предложенной Мейясу защиты корреляционистского круга?
4. Какие именно философские ставки на кону, когда Брассье отстаивает ключевую роль
5. В одном месте Брассье в положительном ключе упоминает схоластическое различие между формальной и объективной реальностями. Какой аспект его собственной философии напоминает это различие?
2. Виталистический идеализм
Йэн Хэмилтон Грант (род. 1963) – старший лектор по философии в Университете Западной Англии в Бристоле; там же он работал и в 2007 году во времена голдсмитского воркшопа. Как и Брассье, Грант защищал диссертацию в Уорикском университете. Там он был связан с Группой исследования кибернетической культуры (Cybernetic Culture Research Unit, CCRU), которой сначала руководила Сэди Плант (род. 1964), а затем одиозный Ник Ланд (род. 1962). В 1990-е годы Грант перевел одни из самых харизматичных книг французского постмодернизма: «Либидинальную экономику» Жана-Франсуа Лиотара[243] и «Символический обмен и смерть» Жана Бодрийара[244]. Свою карьеру Грант посвятил разработке виталистической философии, опирающейся прежде всего на философские идеи Шеллинга и современных французских мыслителей Жиля Делеза и Феликса Гваттари (1930–1992). Последние двое были наиболее влиятельными фигурами в Британии в 1990-е годы в период интеллектуального формирования Гранта и Брассье. Но в особенности важен для Гранта Шеллинг – яркое дарование, созревшее гораздо быстрее своего старшего и более знаменитого сокурсника Гегеля. Далее мы обсудим предложенную Грантом интерпретацию Шеллинга как философа природы и посмотрим, какие следствия для современной философии выводит из нее Грант. Но для начала давайте разберемся, что говорил Грант в Лондоне 27 апреля 2007 года на первой встрече спекулятивных реалистов.
А. Грант в Голдсмитсе
Выступление Гранта в Годсмитсе было кратким и умещается на 334–345 страницах транскрипта встречи, но за ним следуют гораздо более объемные ответы на вопросы аудитории. Однако этих одиннадцати страниц достаточно, чтобы составить себе представление о сути интеллектуальной работы Гранта. Затем мы обсудим две его очень разные книги – «Философии природы после Шеллинга» (2006) и «Идеализм» (2011), написанную в соавторстве. Как мы увидим, разбирая книгу о Шеллинге, Гранта беспокоит, что философия слабо продвинулась вперед в посткантовский период (этот период отсчитывается от появившихся в 1790-е годы значимых откликов на три великие критики Канта, опубликованные десятилетием ранее). С точки зрения Гранта, грандиозные работы Шеллинга – это непреходящий философский маяк, который уводит нас прочь от установленных Кантом ограничений – при условии, конечно, что мы научимся воспринимать эти работы всерьез. Грант едва ли был первым, кто сделал подобное заявление: Шеллинга, подобно Морису Бланшо (1907–2003) или позднему Морису Мерло-Понти (1908–1961), постоянно называют «философом будущего», тексты которого скрывают еще не изведанные сокровища. Особенно интересны в грантовской версии Шеллинга ее детали.
Стандартный подход к посткантовскому периоду философии выглядит примерно следующим образом. Кант заявил о непреодолимом зазоре между явлениями и вещью в себе, или между «феноменами» и «ноуменами». Поскольку человек не в состоянии непосредственно воспринять что-либо вне чистых созерцаний пространства и времени и двенадцати категорий рассудка, философия должна довольствоваться обсуждением вещей как они являются конечному человеческому познанию. Наиболее одаренные последователи Канта – от пьянствующего скитальца Соломона Маймона (1753–1800) до воинственного гения Фихте и Гегеля – развивали его философию, последовательно уменьшая роль вещи в себе. Действительно, как может Кант утверждать, что вещь в себе «причиняет» явления, если причинность он считает только категорией рассудка, которая, подобно другим категориям, не может быть применена к ноуменальному миру? И вообще, если мы утверждаем, что знаем о существовании вещи в себе за пределами мысли, то это утверждение само является мыслью и, следовательно, опровергается внутренним противоречием. Единственный непротиворечивый ответ, говорят нам, – смириться и принять, что все, о чем мы можем говорить, пронизано мыслью, а не находится где-то за ее пределами. Сделав этот ход, мы попадаем в мир немецкого идеализма. Фихте ответил на двойной кантовский мир феноменов и ноуменов полным растворением природы в том, что считал главной темой философии: этика, основанная на человеческой свободе. Позднее Гегель попытался размышлять о «природе» и «духе» на равных основаниях, однако это все равно предполагало отказ от кантовской вещи в себе, превращавший различие между феноменами и ноуменами в различие внутри феноменальной области. Название его книги – «Феноменология духа» – свидетельствует о претензии говорить о реальности в целом, не допуская, что за пределами духа лежат ноумены, которые надо обсуждать отдельно; Гегель никогда не написал бы книгу «Ноуменология духа». Какое место в этой истории занимает Шеллинг, зависит от того, кого вы об этом спрашиваете. Для большинства гегельянцев и историков Шеллинг был необузданным романтиком, философию которого испортили его крайности, а также переходной фигурой, вытесненной Гегелем с его более зрелой системой. С точки зрения защитников Шеллинга, в числе которых такие важные фигуры как Хайдеггер, диалектика Гегеля заключила его самого в искусственную тюрьму, тогда как Шеллинг выводит нас из этой тюрьмы к магнетическим, электрическим и химическим силам природы, сущности человеческой свободы и слепым вращениям страдающего бога[245].
Грант принадлежит к числу тех, кто считает Шеллинга самым важным и самым футуристическим из всех посткантовских философов. Более того, он оспаривает общепринятое среди исследователей представление о том, что в интеллектуальной карьере плодовитого Шеллинга было несколько фаз, количество и содержание которых у разных историков разные. Например, Эндрю Боуи разделяет интеллектуальный путь Шеллинга на следующие фазы: (1) Трансцендентальная философия, (2) Философия природы, (3) Философия тождества, (4) Философия эпох мира и (5) Позитивная философия[246]. Грант же непоколебимо занимает противоположную позицию: Философия природы была одной-единственной фазой Шеллинга. По мнению Гранта, каждый, кто желает сбежать из продолжающегося философского заточения в тюрьме кантовской двухмировой онтологии, сможет сбежать, только следуя чему-то вроде философии природы.
Теперь обратимся к тезисам Гранта на голдсмитском воркшопе. Как и все спекулятивные реалисты, каждый по-своему, он хочет избавиться от зацикленности на том, как человек получает доступ к знанию о мире, и вернуться к философствованию о самом мире. «Если последовательно придерживаться философии природы, то необходимой становится спекуляция как единственное средство
Далее Грант приступает ко второй главной теме своего голдсмитского выступления, позднее он будет обстоятельно обсуждать ее в написанной в соавторстве книге об идеализме. Было бы логично предположить, что Грант как спекулятивный реалист будет бороться с любой формой философского идеализма. В конце концов, в философии «идеализм» традиционно обозначал позицию, согласно которой существование мира зависит от тех, кто его наблюдает, а такой расклад, конечно, ставит крест на стремлении Гранта обратиться к природе напрямую. Парадокс разрешается просто: под идеализмом Грант имеет в виду не то, что имеется в виду обычно, а что-то другое. Более того, идеализм в этом новом смысле и есть то, за что он выступает: «Я хочу показать, что идеализм, на самом деле, не является тем, чем мы его считаем. Я хочу, чтобы мы увидели это и признали, что это так, потому что спекулятивные инструменты, которыми обладает идеализм, грандиозны»[252]. Грант трактует идеализм не как учение о несуществовании мира за пределами сознания, а как более широкую форму реализма: «идеализм придерживается реализма в отношении всех вещей – реализма, одинаково применимого и к природе, и к Идее»[253]. Продолжая свою мысль, он ставит вопрос: «позволяет ли это – как казалось на рубеже XIX века [то есть, во времена Шеллинга] – выбраться из тисков кантианства? Думаю, да, причем благодаря тому, что отказывает интериорности в какой-либо роли»[254].
Что стоит на кону в отказе Гранта от «интериорности»? Простейший пример интериорности можно найти в убеждении, что у меня есть мысль, и потому мысль принадлежит мне и содержится во мне. Грант отвергает это представление и предпочитает модель, в которой мое производство мыслей принадлежит тому же типу, что производство природой сил, видов, животных и цветов. Никакой продукт – будь он физическим или ментальным – нельзя свести к тому, что было до него, поскольку даже если для всего требуется причина, этой причины недостаточно, чтобы детерминировать форму, которую позднее примут ее продукты:
Идея – внешняя по отношению к мысли, которой она принадлежит, мысль – внешняя по отношению к мыслителю, который ею обладает, мыслитель – внешний по отношению к природе, которая произвела и мыслителя, и мысль, и Идею. Есть серия экстериорностей между мыслителем, мыслью, Идеей, разнообразными стратами природы, необходимыми, чтобы произвести это событие – необходимыми, но, следует подчеркнуть, не достаточными[255].
Одно из занятных следствий, вытекающих из этого, состоит в том, что «у нас больше нет ряда интериорностей, внутри которых каждый может осознать себя в процессе производства своих мыслей. Тот факт, что мы знаем, каково это иметь мысли – просто банальная случайность. Это не особенно важно. Важна сама мысль»[256]. Это некоторым образом перекликается с метафизикой перевода Латура, которая лежит в основе его акторно-сетевой теории (ACT) и была источником вдохновения для объектно-ориентированной онтологии[257]. Латур дает нам запоминающийся и практический пример: «когда […] исследователь промышленности настаивает на том, что между нефтью, скопившейся в ловушке в геологических пластах Саудовской Аравии, и бензином, который я заливаю в бак своего автомобиля на старой заправке в деревушке Жалиньи во Франции, произошло множество преобразований и опосредований, это никоим образом не умаляет притязание бензин на реальность»[258]. В контексте традиционной дискуссии между корреспондентской и когерентной теориями истины Латур предлагает альтернативную «промышленную» модель. Нет никакой сущностной «формы», которая присутствовала бы и в сырой нефти в Саудовской Аравии, и в бензине в Жалиньи, есть только ряд преобразований на каждом шаге процесса. Разница между Латуром и Грантом, конечно, в том, что первый – философ науки и технологий, интересующийся преимущественно тем, как
Ранее мы говорили о разнице между позицией Гранта и типичным натурализмом. В конце своего голдсмитского выступления Грант возвращается к этой теме, когда превозносит дух
Перед тем, как завершить это краткое изложение довольно лаконичного выступления Гранта в Голдсмитсе, стоит поставить вопрос о его политических взглядах, коль скоро сегодня для многих читателей политика имеет первостепенное значение. В конце вопросной сессии после своего доклада Грант выступает против тренда последнего времени и приводит некоторые из негативных аспектов политического материализма. Как он говорит, «;
Обожаю [марксистский материализм]! На самом деле нет, он просто ошибочен. Идея, что можно выделить для материи, скажем так, урезанную область и вытеснить все, что не соответствует экономическим, телеологическим целям агентов определенного типа, в сферу «всего лишь грубой материи», в которой материя ни на что не влияет, в которой она сведена к одной-единственной стороне философской и политической проблемы – такая идея кажется мне рецептом политической катастрофы[265].
Это подозрение к философским основаниям марксизма объединяет Гранта с ООО, в то время как Мейясу открыто симпатизирует Марксу, а Брассье – хотя до сих пор его политическая философия выражалась только в туманных заявлениях о приверженности или пренебрежении – по меньшей мере в одном пассаже положительно отзывается о «революции»[266]. Эта разница между нами лучше всего объясняется не какими-то базовыми различиями в политических инстинктах (и Грант, и ООО настроены левоцентристски), а тем, что Жижек отметил в своих ранних комментариях по поводу спекулятивного реализма: Брассье и Мейясу открыто поддерживают рационализм, а Грант и ООО относятся к нему с сильным подозрением.
1. Что имеет в виду Грант, когда говорит, что заинтересован в мысли как
2. Чем Грант похож на философских натуралистов, а чем от них отличается?
3. Почему для Гранта так важен тезис о том, что мысли предшествует множество уровней природы?
4. Грант говорит нам, что между природой, мыслителем, мыслью и Идеей есть «серия экстериорностей». Какие это имеет философские следствия?
5. Почему Грант считает, что
6. Чем грантовское понятие «идеализма» отличается от обычного философского значения этого термина?
Б. Книга Гранта «Философии природы после Шеллинга»
Книга Гранта о Шеллинге, изначально опубликованная в 2006 году, это одновременно исследование немецкого идеализма и набросок оригинальной философской программы. Хотя Шеллинг – главная тема книги, грантовское прочтение Шеллинга как философа, всю жизнь размышлявшего о природе, возможно только на основе новых интерпретаций Канта, Фихте и Гегеля. Грант также переинтерпретирует Платона с акцентом на «Тимее» как главном платоновском диалоге (взгляд, общепринятый несколько веков назад, но не сегодня). Кроме того, он обсуждает идеи некоторых философов природы, современников Шеллинга и Гегеля, например, норвежско-датского мыслителя Хенрика Стеффенса (1773–1845). Все рассуждение в целом находится под влиянием работ Делеза и Гваттари, кажется, любимых современных философов Гранта. Ввиду наших целей мы не сможем проследить все исторические тезисы этой книги. Вместо этого мы выделим из нее самые важные философские идеи подобно тому, как из кратера вулкана добывают алмазы.
Спекулятивные реалисты не настолько антикантиански настроены, как иногда считается, однако все они сходятся во мнении, что горизонт современной философии все еще определяется Кантом и потому именно он должен быть преодолен, чтобы началась новая эпоха философии. В первой главе своей книги Грант говорит об этом несколько удрученно: «посткантианство является горизонтом современной философии, как и философии XIX века»[267]. Современная философия остается посткантианской «не только исторически (после Канта), но и философски, так как она задана координатами, установленными Кантом для философской работы»[268]. Исключив вещь в себе как тему непосредственного исследования, Кант превратил все вопросы природы в вопросы
Это подводит нас к важной побочной проблеме, она связана с разочарованием Гранта в современной философии, которое ООО с ним разделяет. Слишком часто современные философы, смело заявляющие, что покинули тюрьму человеческого субъекта, в итоге не идут дальше понятий «телесного воплощения» или «жизни», оставляя при этом неорганическую реальность за кадром. Деланда с юмором описал такую ситуацию, назвав пресловутое «тело» «экземпляром материального объекта, приглашенным на вечеринку онтологии, только чтобы был хотя бы один представитель меньшинства»[269]. А вот остроумное замечание Гранта: «Жизнь выступает орфическим стражем при спуске философии в область физического. Потому что она дает философии эффектное алиби против обвинений в склонности к “антифизике”, одновременно помещая в центр философии этико-политическую или экзистенциальную проблематику как ее подлинную сферу»[270]. Именно это делает Шеллинга столь важной для Гранта фигурой, поскольку Шеллинг доказывал, что «контур, отделяющий органическую природу от “неорганической”, должен быть устранен как натуралистически несостоятельный и философски ошибочный, чтобы организованность стала не исключением из механистического природного порядка, а
Далее Грант отвергает поддерживаемую Бадью ложную дихотомию «число или животное», которую тот отождествляет с различием между Платоном и Аристотелем. Связывая природу с животным, Бадью повторяет основополагающую, по мнению Гранта, ошибку Фихте. Грант хочет избежать обычного посткантовского алиби, сводящегося к работе над темами «животности», «телесной воплощенности» или «органического» – избежать ради места, в котором «глубокое, геологическое время»[272] существует автономно и вдали от любого человеческого взгляда, человеческих практик или даже чисто животного поведения. Философия природы – дисциплина, почти уничтоженная успехами естественных наук – должна охватывать и органическое, и неорганическое; Грант считает это крайне важным, поскольку только природа позволяет нам вырваться из все еще посткантовской философской системы координат нашей эпохи. С точки зрения Шеллинга, смысл философии в том, чтобы перенести нас
Не все согласны с Грантом по поводу Шеллинга, и на то есть по меньшей мере две причины. Прежде всего, как мы уже видели, в ортодоксальном прочтении Шеллинг трактуется как философ, прошедший через множество разных фаз: утверждается, что философия природы была второй фазой, на смену которой пришла философия тождества и далее философия свободы. На протяжении всей книги Грант периодически возвращается к своему тезису, что Шеллинг
При поверхностном чтении первых страниц книги Гранта может показаться, что он отстаивает передачу философии в ведение науки. Все-таки он цитирует утверждение Шеллинга, что природа предшествует всему, что человеческий вид когда-либо
Это подводит нас к двум важным моментам, которые снова возникнут, когда мы будем разбирать его удивительные интерпретации Платона и Аристотеля. Первый момент – враждебность Гранта к пониманию природы как совокупности действий отдельных тел – эту доктрину он называет «соматизмом» (от греческого слова
Теперь перейдем к вопросу, в котором Грант расходится с ООО, несмотря на то, что по многим другим пунктам мы согласны: как природа соотносится с множеством отдельных вещей, существующих в мире? Отношение между Единым и Многим – одна из самых важных тем в древнегреческой философии. С точки зрения Парменида, бытие по своей сути едино, если мы следуем по пути разума, а многочисленное и различное сущее принадлежат к миру мнения (
Ключевым техническим термином такого объяснения у Гранта является «замедление» (retardation). Природа это сила, течение которой каким-то образом замедляется или блокируется, и это порождает то, что мы мыслим в качестве отдельных вещей (в число которых входим, очевидно, и мы сами). Впервые в книге этот термин появляется, когда Грант описывает
Насколько успешно предложенное Грантом решение старой дилеммы Единого и Многого? Я теоретик ООО и считаю отдельные объекты точкой отсчета для философии, поэтому неудивительно, что я думаю, что Грант движется в неправильном направлении. Как мы увидим, он критикует и Канта, и Аристотеля за три общие для них ошибки: феноменализм, логицизм и соматизм. По первым двум пунктам я соглашусь с Грантом в философском плане, правда, не с его прочтением Аристотеля. Если мы будем строго придерживаться «феноменализма» – взгляда, согласно которому первично существуют именно явления (феномены) – то мы обречены прийти к позиции вроде берклианской (впрочем, далее мы увидим, что Грант интерпретирует Беркли по-другому), исходя из которой бессмысленно говорить о чем-либо, кроме явлений. Или, может быть, мы впадем в более мягкий идеализм, например, идеализм Гегеля, который пытается схлопнуть различие феномены/ноумены, оставив только доступные феномены. Даже философия Канта, хотя она оставляет место для реализма, признавая существование вещи в себе, дает нам настолько скудные возможности для обсуждения этой вещи в себе, что учение Канта попадает в рубрику «феноменализма» вместе с идеями Беркли. Однако следует отметить, что у Гранта неоднозначное отношение к вещи в себе; я подчеркиваю здесь единственное число, поскольку Грант никогда не допустил бы множественности
По той же причине легко понять, почему Грант выступает против логицизма – представления, что реальность можно адекватно схватить в языке или логике. Дело в том, что и логика, и язык – феноменальные продукты, неспособные докопаться до глубины, на которой находится мировая душа. Хотя Шеллинг способен кое-что сказать нам об этой могущественной космической душе, как вообще мы могли бы измерить глубины того, что скрывает мировая душа в своем сердце? По Гранту, действие разворачивается в
Несколько труднее мне понять грантовское противостояние соматизму и, подозреваю, что оно связано с его симпатией к делезовскому понятию «стерильных эффектов поверхности», противопоставляемых виртуальной силе глубин. Очевидное преимущество постулирования более глубокой единой силы, стоящей за любыми отдельными вещами, состоит в том, что благодаря этому можно получить более интересную модель взаимосвязи вещей: через происхождение из общего истока, а не через обычные причинно-следственные связи, высмеиваемые некоторыми философами как «клацающая причинность»[298]. Однако Гранту приходится заплатить высокую цену за поддержку монистической концепции природы Шеллинга. Учитывая, что любое представление об одночастной Природе явно противоречит данной нам в опыте множественности вещей, а также учитывая очевидную неудовлетворительность парменидовского дуализма разума (который говорит нам, что все есть Одно) и простого мнения (которое вводит нас в заблуждение, что мир это Многое), Гранту не остается ничего иного, кроме «физического» объяснения возникновения отдельных вещей. Первичной производящей силе должна быть противопоставлена вторая, замедляющая, сила, чтобы возникли знакомые нам отдельные вещи. Но поскольку первичная сила одна и та же везде, все бремя индивидуации ложится на замедление. Почему в разных частях космоса должны быть разные замедляющие силы, порождающие в одном месте звезду, во втором – статую Будды, в третьем – грубую немецкую застольную песню, в четвертом – одинокий протон, а в пятом – францисканский монастырь? Если же необходимо предположить, что это многообразие замедляющих сил принадлежит космосу заранее, то никакой онтологической экономии достичь не получается и с тем же успехом можно было бы принять в качестве исходного существования отдельных объектов. Позднее мы вернемся к этой проблеме, а пока обратимся к неординарному прочтению Грантом Платона и Аристотеля.
Недавняя волна интереса к «Тимею» Платона не должна заслонять тот факт, что на протяжении многих веков он не пользовался популярностью – несомненно, из-за того, что представленная в нем теория природы выглядит примитивной и даже немного безумной на фоне современной европейской физики. Это делает Шеллинга и даже Гранта до некоторой степени необычными для своих эпох. Как бы то ни было, «выбрав “Тимей” для комментирования, Шеллинг присоединился к античной и дотомистской традициям философов-комментаторов, для которых платонизм в целом отождествлялся с “теорией вселенной, представленной в «Тимее»”»[299]. Грант жалуется, что даже большинство современных читателей этого диалога «продолжают видеть в “Тимее” этико-политическую аллегорию»[300]. Его разочаровывает даже комментарий самого Шеллинга, поскольку он «остается не в состоянии разрешить проблемы, вытекающие из аристотелевских решений, унаследованных Кантом»[301]. И даже хуже, «комментарий заканчивается уступкой всего […] [поскольку] его завершающее предложение снова отделяет физику от метафизики – и соответственно материю от Идеи – что является характерной чертой аристотелевской критики платонизма»[302]. Следовательно, в случае «Тимея» Грант в какой-то степени идет даже дальше Шеллинга.
Однако он ни в коем случае не следует за Платоном ценой Шеллинга: Грант цитирует ключевой пассаж из работы немецкого мыслителя, в котором тот мягко выговаривает Платону за его презрение к видимому миру, не позволившее ему схватить
Другая идея Бруно, снискавшая расположение и Шеллинга, и Гранта, это представление о том, что бытие это
Это хороший момент, чтобы обратиться к предложенной Грантом интерпретации Аристотеля, которую можно назвать весьма неблагожелательной. Помимо прочих проблем – «вред, нанесенный платоновской физике ее некорректным анализом в “Метафизике” Аристотеля не поддается оценке»[317]. Есть старая и, на первый взгляд, хорошо понятая платоновская тема «причастности» материального сущего формам, Грант переинтерпретирует ее и оборачивает против доминирующего аристотелевского подхода к теории Платона: «Аристотель считает непростую проблему “причастности” Идей природе всего лишь продолжением старой пифагорейской проблемы “имитации” чисел чувственными вещами, а вовсе не проблемой физики Идеи»[318]. Грант даже считает, что Аристотель связывает Платона не с той группой досократиков, которых он, как известно, в «Метафизике» четко разделяет на тех, кто считает, что мир состоит из одного или нескольких изначальных элементов (вода, воздух, воздух/земля/огонь/вода или атомы), и тех, кто уверен, что эти элементы слишком конкретны и вместо них следует обратиться к неделимому и безграничному
Учение самого Аристотеля Грант интерпретирует так же неортодоксально. Все начинается с подозрения по поводу того, как Аристотель категоризирует только что упомянутые два вида досократиков: «Аристотель словно бы видит только две альтернативы не только для платоновской физики, но и для физики в целом: будет ли это одно разворачивающееся во все сущее тело/ субстрат, или же множественность всепроникающих тел, физика в любом случае останется только наукой о теле»[319]. Мы видели, что, с точки зрения Гранта, Аристотель и Кант одинаково виноваты в развитии философии, ориентированной на отдельные тела: «иными словами, соматизм, [который был] узаконен для современников Шеллинга кантовским механистическим ограничением естествознания “только доктриной тела”, попросту повторяет аристотелевское отделение “первой философии” (науки о бытии
Уже один этот фактор делает весьма затруднительным заявление, что Аристотель и Кант – философские собратья. Но Грант смело доказывает свою точку зрения, пусть и не всегда убедительно. Он утверждает, что Аристотель виновен не только в «соматизме» – даже поклонники Аристотеля признали бы, что в фокусе его внимания отдельные вещи, а не бестелесные становления и интенсивности Платона-Шеллинга-Делеза-Гранта – но и в феноменализме и логицизме. Вот один особенно показательный пассаж из книги Гранта: «Аристотелева физика, будучи эмпирической морфологией или
Несмотря на эти возражения, сделанные мной из позиции ООО, «Философии природы после Шеллинга» это набросок захватывающей спекулятивной философии. Я не могу принять обвинение в постепенном исчезновении природы из современной философии, которое Грант обрушивает на Аристотеля – это довольно контринтуитивное заявление, учитывая прилежность и проницательность античного философа в изучении природных явлений, особенно в биологии. Но Грант, разумеется, прав, когда указывает на минимальную роль природы в большей части современной философии. Кроме того, он прав и в своем презрении к бесконечным алиби, которые плодят типичные трансцендентальные философы, претендуя на смелое продвижение в область нечеловеческого путем рассуждений о «жизни», «органическом» или «телесности». То, что он осуждает «отделение Идеи от природы»[325] и то, как он интерпретирует платонические идеи в природных или физических терминах, воодушевляет. Это так, даже несмотря на то, что будучи сильно зависимым от «Тимея», Грант оставляет слишком мало места для традиционной функции идей – воплощения в бесчисленных земных вещах. Кроме того, интересно проводимое им разграничение между по меньшей мере двумя уровнями природы. Если господствующая натуралистическая философия чтит ту природу, которой занимаются эмпирические науки, то Грант преследует более глубокую
1. Какие возражения Грант выдвигает против еще сохраняющегося влияния философа немецкого идеализма И.Г. Фихте?
2. Почему Грант подозрительно относится ко многим современным философам, размышляющим о «жизни» или «теле»?
3. Какие аргументы Грант выдвигает против «феноменализма», «логицизма» и «соматизма», которые он находит в философии Аристотеля и Канта?
4. Что имеет в виду Грант под концептом «замедления»? С какими проблемами может столкнуться этот концепт?
5. Что значит, что Грант интерпретирует философию Платона не как «двухмировую онтологию», а как «одномировую физику»?
6. Можно ли сказать, что грантовская интерпретация Аристотеля неортодоксальна? Что мог бы возразить на прочтение Гранта сторонник Аристотеля? Как бы ему ответил Грант?
В. Новый смысл идеализма
В 2011 году Грант в соавторстве со своими талантливыми бывшими студентами Джереми Данэмом и Шоном Уотсоном опубликовал книгу «Идеализм: история философии» (далее для краткости «Идеализм»). Наличие нескольких авторов ставит вопрос о том, должен ли каждый из соавторов нести ответственность за каждое утверждение в книге. Любой, кто писал в соавторстве, знает о ряде особенностей этого процесса: (1) как правило, никто не решается на совместное авторство, не будучи согласным с другими авторами проекта по широкому кругу вопросов; (2) обычно бывают моменты компромисса, когда тот или иной автор оставляет в книге определенные высказывания, несмотря на свое несогласие с ними, просто потому, что они не настолько важны, чтобы конфликтовать из-за них. К примеру, Леви Брайант, Ник Срничек и я написали редакторское предисловие к антологии «Спекулятивный поворот» (2011)[329]. Если мне не изменяет память, Срничек предложил два тезиса, с которыми ни я, ни Брайант не были согласны, и один тезис, против которого я особенно возражал; ни один из них не стоил нашего конфликта, поэтому в каждом из случаев Срничек настоял на своем. Были, конечно, и другие тезисы, по поводу которых Срничек воздержался и дал мне или Брайанту написать то, с чем был не согласен, просто из дипломатических соображений. В случаях, когда у авторов или редакторов особенно сильные разногласия по поводу какого-то важного тезиса, принято оговаривать это в самом начале текста. На первых страницах книги Гранта, Данэма и Уотсона такого предупреждения нет. Более того, в ней нет ничего, что бы противоречило идеям, изложенным Грантом в «Философии природы после Шеллинга». Я бы даже рискнул утверждать, что «Идеализм» легко прочитать как логическое продолжение философской программы Гранта, примененной к истории западной философии.
И все же, хотя чтение «Идеализма» это интеллектуальное удовольствие для любого читателя, открытого новому и всерьез интересующегося философией, в книге есть некая неопределенность, из-за которой ее трудно классифицировать. Заявленная в ней тема – идеализм, но главы организованы в духе опроса – по именам персонажей, а не по структурным чертам идеализма. Это сообщает книге отчетливо континентальный дух, несмотря на то, что в ней компетентно обсуждаются и некоторые аналитические философы. Кроме того, в ней иногда делаются глубокие экскурсы в различные философские системы, не имеющие никакой очевидной связи с идеализмом, из-за чего книга иногда выглядит как труд по общей истории философии. Однако это не так, поскольку многим важным западным философам не посвящены никакие главы и они вообще едва упомянуты, возможно, потому, что недостаточно «идеалистичны», чтобы попасть в обозначенные тематические рамки книги. Аристотель, являющийся злодеем в представлении Гранта об истории нашей дисциплины, не обсуждается ни в одной главе. Не обсуждается и ни один средневековый мыслитель, христианский ли, еврейский или мусульманский; глава 2 посвящена Платону и неоплатонизму, а в главе 3 соавторы перескакивают сразу к Декарту и Мальбраншу в XVII век. Для таких же делезианцев, как Грант, неожиданностью будет отсутствие любимых философов Делеза – Спинозы, Юма и Бергсона. Я говорю об этом лишь для того, чтобы показать, что книга – нечто среднее между тематическим обзором идеализма и пространным изложением идей важных фигур, которые можно найти в любой континентальной и во многих аналитических историях дисциплины. Несмотря на такой смешанный жанр, соавторам «Идеализма» удается удерживать внимание читателя на протяжении всей книги. Кроме того, в ней есть материалы, которые трудно найти где-то еще. Особенно примечательно 63-страничное обсуждение британского идеализма, в частности идей Т.Х. Грина (1836–1882), Ф.Г. Брэдли (1846–1924), Джеймса Уорда (1843–1925), Д.М.Э. Мак-Таггарта (1866–1925), Бернарда Бозанкета (1848–1923), а также более популярного и крупного мыслителя Альфреда Норта Уайтхеда. Учитывая относительную безвестность, в которой все они, кроме Уайтхеда, оказались после расцвета в Британии ранних аналитических философов Бертрана Рассела (1872–1970) и Д.Э. Мура (1873–1958), одни только эти страницы уже окупают окупают стоимость книги.
Но последние две главы могут оказаться даже более интересными для читателя, поскольку здесь соавторы проявляют себя не только как эрудированные историки философии, но и – редкое сочетание – как внимательные наблюдатели современных трендов в науке и философии. В главе 14 разбираются биологические работы об аутопоэзисе и самоорганизации, прежде всего совместный труд чилийских иммунологов Умберто Матураны (род. 1928) и Франсиско Варелы (1946–2001), а также исследования американского теоретика сложных систем Стюарта Кауфмана (род. 1939). Глава 15 посвящена все еще присутствующим в современной философии примерам идеализма (в том смысле, который придают этому термину соавторы). Сначала рассматриваются влиятельные питтсбургские гегельянцы Джон Макдауэлл (род. 1942) и Роберт Брэндом (род. 1950), являющиеся доминирующими фигурами в нынешней аналитической мысли. Затем следует обширное, но интересное обсуждение троих спекулятивных философов, более рискованных в своей спекулятивности: Джона Лесли из Канады (род. 1940), британского мыслителя Тимоти Спригга (1932–2007) и изумительно плодовитого Николаса Решера (род. 1928), родившегося в Германии питтсбургского коллеги Макдауэлла и Брэндома. Завершается книга кратким, но содержательным анализом идей Делеза, Жижека и двух конкурирующих интерпретаторов Гегеля, поляризовавших французскую рецепцию великого немецкого философа: русского эмигранта Александра Кожева (1902–1968) и французского академического философа Жана Ипполита (1907–1968).
Если вы пишите о непопулярной философской доктрине в положительном ключе, то полезно начать с демонстрации того, что у нее больше защитников, чем обычно считается. Так поступает, например, Дэвид Скрбина в отличной книге «Панпсихизм на Западе», посвященной поначалу шокирующей позиции, что все обладает некоторой степенью сознания. Грант, Данэм и Уотсон тоже используют такую стратегию в «Идеализме» и доказывают широкую распространенность этой менее дискредитируемой, чем панпсихизм, но все же очень нелюбимой философской позиции[330]. Для этого соавторам необходимо ограничить и переопределить значение термина «идеализм» и картину многовекового идеалистического ландшафта, которая должна оказаться неожиданной. Для рядового читателя – в том числе и для меня – идеализм это форма феноменализма, согласно которому за явлениями вещей ничего не существует. Поэтому для того же рядового читателя – снова в том числе и для меня – образцовый философ-идеалист это Беркли, известный своей формулой
Прежде всего, Грант, Данэм и Уотсон замечают, что феноменализм не самый интересный или полезный смысл термина «идеализм». Они сетуют, что «шесть из восьми просмотренных [ими] современных словарей представляют идеализм как теорию реальности, зависимой от сознания»[331]. По их мнению, это подразумевает, что идеализм мотивирован скептицизмом, в то время как с их точки зрения он мотивирован потребностью в «систематической полноте»[332], которая означает, что в нашу концепцию реальности наряду с металлом, камнями и деревом должны быть включены и идеи. Если, к примеру, окажется, что панпсихизм верен, то этот тезис вездесущности сознания просто расширит нашу концепцию реальности, а не разрушит его. Как мы уже видели при разборе книги Гранта о Шеллинге, двухмировая онтология, обычно приписываемая Платону, предполагает, что мысль и то, что лежит за ее пределами (в случае Платона это совершенные формы) настолько различны, что серьезная философия не может не выстраиваться вокруг этого различия. Но если мы считаем мысль просто еще одной реальностью, как считают Грант, Данэм и Уотсон, то получается что-то, совершенно отличное от типичного понимания Платона: а именно, «мы приходим не к двухмировому идеализму, обожаемому интерпретаторами Платона, а к одномировому инфляционному идеализму. Мир изменений, рождений и распадов каузально не изолирован от мира Идей, поскольку, как, например, проясняется в “Федоне”, для Идеи характерно быть каузальной в отношении своих становлений»[333]. Эта любовь к каузальной способности платонических идей делает соавторов «Идеализма» естественными соратниками часто отвергаемых неоплатоников, интерпретировавших Платона точно так же. Она также позволяет им не попасть под обычную номиналистическую критику платоновских идей, ориентирующуюся на распространенное прочтение Платона, согласно которому идеи или формы это потусторонние совершенства, копируемые испорченным земным сущим. Как пишут Грант и его соавторы, «такие [номиналистические] критики считают, что нет никакого “красного в себе”, есть только красные вещи. Как можно утверждать, что универсалии
Вторая причина, по которой соавторы «Идеализма» отвергают «феноменалистский» смысл термина «идеализм», состоит в их желании доказать, никто и никогда собственно и не был феноменалистом. Даже Беркли, образцового философа-идеалиста со страниц учебников, они не считают идеалистом в обычном смысле этого слова; далее в книге они даже назовут его «
В качестве третьей причины для пересмотра стандартного смысла идеализма Грант и соавторы выдвигают неожиданный тезис, что Беркли никогда не был идеалистом, зато всегда был реалистом. Хотя они стараются представить этот тезис как самоочевидный и здравый, за ним стоит радикальная переинтерпретация как значения Беркли, так и самого смысла реализма. Они пытаются доказать, что мишенью атак Беркли была не реальность
Перед тем, как перейти к критике каждого из этих высказываний с позиции ООО, рассмотрим один важный момент, по поводу которого мы с Грантом солидарны. В частности, соавторы «Идеализма» объявляют, что один из мотивов (но не единственный, настаивают они) поддержки идеализма состоит в том, что они видят в нем способ преодоления господствующего сегодня натурализма; я разделяю этот мотив, но не то, как они его реализуют[347]. Философы стали предельно робкими в сообщении ученым чего-либо о природе и склонны добровольно ограничивать себя клаустрофобной, неприродной, этико-политической областью, очерченной Фихте и его последователями. Всегда освежает, когда кто-нибудь цитирует призыв физика Смолина к философам напрямую бросать вызов науке, и Данэм, Грант и Уотсон не упускают такой возможности[348].
Они также утверждают, что благодаря питтсбургским гегельянцам и другим философам философский идеализм оказался чересчур сведен к «построению метафизики на основе нормативности, позиционируемой как альтернатива натурализму»[349]. Я разделяю их подозрительность по отношению к «нормативности» как предполагаемому ключу к философскому замку. Как и они, я тоже приветствую более спекулятивный физический подход, который можно найти в работах таких мыслителей, как Бернар д’Эспанья (1921–2015), Джулиан Барбур (род. 1937), Стюарт Кауфман и Ролан Омнэ (род. 1931)[350]. Вероятно также, что и Грант, и я, несмотря на наш скептицизм по отношению к философии Бадью, согласимся с его сетованием на то, что современная философия (называемая им «демократическим материализмом»), привержена слабой двухчастной онтологии «тел» и «языков»[351]. Вскоре после голдсмитского воркшопа Гвенаэль Обри и Квентин Мейясу рассказали о замеченном ими в Лондоне близком сходстве между Грантом и ООО. Возможно, лучше всего это сходство схватывается утверждением, что мы оба хотим вернуть неодушевленную реальность обратно в философию, но без фетишистского преклонения перед математикой и естествознанием, которому слишком часто сопутствует примитивная неприязнь к искусствам и гуманитарным наукам, свойственная многим натуралистам, в том числе Брассье.
Теперь вернемся к трем вышеупомянутым тезисам Данэма, Гранта и Уотсона и ответим на кажый из них. Первый состоит в том, что термин «идеализм» лучше использовать для обозначения философий, которые принимают реальность идей, чем для обозначения феноменалистских позиций, которые отрицают реальность за пределами сознания – такой позиции, по мнению соавторов «Идеализма», придерживаются считанные мыслители. Идеализм в этом расширенном соавторами смысле надо отличать не только от обычной интерпретации философии Беркли, но и от панпсихизма: если Данэм, Грант и Уотсон просто утверждают, что идеи тоже реальны, а Беркли настаивает, что «быть значит быть воспринимаемым», то, согласно панпсихизму, быть значит
Это подводит нас ко второму тезису Данэма, Гранта и Уотсона, согласно которому едва ли стоит говорить об идеализме в обычном смысле, поскольку никто на самом деле не считает, что за пределами сознания ничего не существует. Прежде всего, это попросту неверно. Мы увидим, что им не удается избежать господствующего буквально прочтения Беркли и что Беркли прекрасно справляется с ролью образцового философа-идеалиста в обычном смысле этого слова. Соавторы «Идеализма» сами очень близко подходят к тому, чтобы признать, что то же самое верно и для Фихте, который определяет природу не иначе как средство для свободных человеческих существ и считает «мир» в лучшем случае источником сопротивления человеческим действиям. Не говоря уже о Жижеке, чей предполагаемый «материализм» скрывает в себе парадоксальное требование, чтобы мир не существовал независимо от нашей с ним встречи; то же касается и его интеллектуального героя Жака Лакана (1901–1981), с точки зрения которого Реальное не может существовать за пределами трех сцепленных колец Борромео, в котором два других кольца – Воображаемое и Символическое, ни одно из которых не найти в неодушевленной материи[353]. Мы увидим, что даже Данэм, Грант и Уотсон признают, что Матурана и Варела склонны к солипсизму из-за того, что в своей теории аутопоэзиса придают слишком большой значение замыканию. Так что на самом деле есть множество примеров радикальных мыслителей-идеалистов в обычном смысле этого термина. Однако дело не совсем в этом. Вопрос не в том, какие
Поскольку мы переключили внимание с того, что философы, как они считают, знают, на то, что их философии на самом деле предполагают, легко понять, что идеализм является серьезной проблемой, которая вовсе не ограничивается тем, какую группу философов мы решим назвать идеалистами. Более того, есть довольно серьезная угроза – исходящая как от идеалистических, так и от корреляционистских философий – что использование термина «идеализм» для обозначения чего-то, больше напоминающего «плоскую онтологию», оставит нас без обозначения для весьма важного противника. По этим причинам я не согласен с Данэмом, Грантом и Уотсоном в том, что касается значения термина «идеализм».
Давайте отдельно поговорим о Беркли, являющемся олицетворением идеализма для большинства читателей (хотя соавторы «Идеализма» и считают его неверно понятым реалистом). Вернемся к одному из их вышеупомянутых аргументов о том, что явное отрицание Беркли существования чего-либо вне сознания на самом деле было стратегической атакой на научный атомизм. Напомню: «Беркли оспаривал адекватность механистического материализма не только как объяснительной модели, но и как онтологии. Часто утверждается, что это [намерение Беркли] антинаучно, однако это, очевидно, не так. Скорее, Беркли выступает против конкретного научного подхода»[354]. Как бы я ни обожал книгу «Идеализм» по другим причинам, не думаю, что конкретно этот тезис смог бы пройти испытание на серьезность. Разумеется, соавторы книги правы, что простого оппонирования механистическому материализму недостаточно, чтобы называть философию Беркли антинаучной. Нет тут и простой подмены настоящего противника воображаемым: научно-ориентированные философы часто довольно догматичны в своем выборе того, что они хотят считать приемлемым научным дискурсом. И все же узкое увлечение механистическим материализмом, очевидно, не является главной мишенью Беркли; он преследует гораздо более крупную добычу. Давайте возьмем паузу и вспомним, кем был Беркли. Вот показательное для его философской позиции высказывание, взятое из его самой важной книги:
Странным образом среди людей преобладает мнение, что дома, горы, реки, одним словом, чувственные вещи имеют существование, природное или реальное, отличное от того, что их воспринимает разум. Но с какой бы уверенностью и общим согласием ни утверждался этот принцип, всякий, имеющий смелость подвергнуть его исследованию, найдет, если я не ошибаюсь, что данный принцип заключает в себе явное противоречие. Ибо что же такое эти вышеупомянутые объекты, как не вещи, которые мы воспринимаем посредством чувств? А что же мы воспринимаем, как не свои собственные идеи или ощущения? И разве же это прямо-таки не нелепо, что какие-либо идеи или ощущения, или комбинации их могут существовать, не будучи воспринимаемы?[355]
Это не критика атомизма. Очевидно, что это критика реализма в широком смысле этого слова, согласно которому реальность существует независимо от того, воспринята ли она кем-либо. Этот пассаж направлен не только против механистического материализма, но и против любой формы научного реализма: докартезианского средневекового учения о субстанциальных формах, присущих материи, картезианского взгляда на материю как однородную заполненность [пространства] (plenum), описываемую в математических терминах, и даже шеллингианской модели природы как безусловной производящей силы. Если ни домам, ни горам, ни рекам не позволено существовать «отдельно от того, что их воспринимает разум», то очевидно, что это чистой воды идеализм.
Данэм, Грант и Уотсон определенно не первые, кто считает, что, несмотря на это, Беркли – реалист, потому что он «реалист в отношении идей». Однако неясно, чего они добиваются этим ходом, кроме разве что обесценивания слова «реализм», ведь оно становится применимым к любой философской позиции. Например, то же самое можно сказать и о полных солипсистах: они реалисты несмотря ни на что, ведь они «реалисты в отношении самих себя». Обычно такое обесценивание слова «реализм» мотивировано тем, что реализм рассматривается как враг, которого надо ослабить. Один из примеров такой тактики – тезис Джона Капуто, что Деррида это философ «самих вещей», несмотря на ясное отрицание последним – в «О грамматологии» и других работах – реальности, свободной от всякого контекста[356]. Капуто, очевидно, двигала мотивация обезоружить разнообразных «наивных реалистов», громивших Деррида как радикального антиреалиста. Схожая мотивация двигала автором, который мне нравится больше: в «Ящике Пандоры» Бруно Латур, обесценивая термин «реализм», делает стратегический ход в своем конфликте с теми научными реалистами, которые несправедливо сбрасывают со счетов его исследования. Ясно, однако, что это не мотив соавторов «Идеализма», которые не только не питают особой неприязни к реализму, но даже хотят доказать, что идеализм
Эти тезисы, затронутые соавторами «Идеализма» уже во введении, представляют собой центральные идеи книги в целом. Их дополняет ряд насыщенных интерпретаций главных фигур из истории философии, рассмотренных с точки зрения онтологии природы Гранта. Из всего этого богатства у нас есть возможность уделить внимание только некоторым толкованиям. Я ограничусь тремя историческими поворотными моментами в идеализме и тремя современными трендами. Данэм, Грант и Уотсон обсуждают следующие поворотные моменты: (1) учреждение неоплатонизмом трех основных типов идеалистической философии, которые будут повторяться во всех последующих идеализмах; (2) идеалистическое нововведение Декарта, перекрывшее предыдущее, платоническое; (3) различие между Беркли и Кантом, в контексте которого соавторы «Идеализма» предпочитают Беркли как неожиданно реалистического философа Канту как идеалистическому, несмотря на сохранение последним вещи в себе за границами человеческого познания. Из обсуждаемых ими современных фигур мы возьмем (1) Матурану и Варелу, (2) Кауфмана и (3) Делеза, являющегося не таким уж тайным ключом к философии Гранта в целом.
Начнем с того, что Данэм, Грант и Уотсон говорят о трехчастной интерпретации Плотина, согласно которой он указывает на три возможных формы идеализма, актуальных и по сей день. Это тесно связано с возможными интерпретациями известного высказывания досократического философа Парменида, согласно которому «мыслить – то же, что быть». Что именно это значит? Одна из возможных интерпретаций – за пределами мысли бытия нет; таковы, например, прочтения Плотина, предложенные Уильямом
Ральфом Инджем и Марией Луизой Гатти[358]. Поскольку оба исследователя «представляют метафизику Плотина как предшественницу субъективных идеализмов Беркли или Фихте, для которых бытие единственной реальности зависит от сознания», должно быть очевидно, что Данэму, Гранту и Уотсону нравится вовсе не эта версия Плотина. Второй вариант – «панлогическое» прочтение, в котором Плотин напоминает Гегеля; в результате это дает идеализм, выглядящий как «объективный» идеализм, нацеленный на преодоление предполагаемого различия между субъектом и объектом[359]. И снова это не тот идеализм, который ищут соавторы «Идеализма». Третий вариант, очевидно одобряемый нашей троицей из Бристоля, это «“натуралистическая” ветвь идеализма, наследниками которой являются Лейбниц, Шеллинг и Бозанкет»[360]. Как подытоживают соавторы, «систематические притязания неоплатонизма охватывают три главных варианта последующего идеализма: субъективный, объективный и натуралистический»[361].
Мы видели, что Данэм, Грант и Уотсон не согласны с «субъективным» прочтением Парменида и Плотина, хотя не согласны они и с тезисом исследователя Майлса Бернита, что
Теперь перейдем к их оценке относительных достоинств Канта и Беркли. Здесь нас ждет несколько неожиданное заключение: «Если реальность влияет на познаваемость, то общей мишенью [про-реалистических] критик Мура, Бозанкета и Бернита должен быть Кант, а не Беркли»[365]. Это высказывание привлекает внимание, потому что заметно отличается от обычных оценок двух этих мыслителей. Если Беркли – классический идеалист из-за своего известного утверждения, что быть значит быть воспринимаемым, то Кант настаивает на существовании вещи в себе за границами любого восприятия; на первых страницах своих «Гфолегомен» Кант даже с негодованием отвергает возможное сходство в этом важном онтологическом моменте между собой и Беркли[366]. Тем не менее, Данэм, Грант и Уотсон заключают, что Кант является более подходящей мишенью для критики, ошибочно направленной на Беркли. На основании чего они делают такое заключение? Как мы уже видели, их первый шаг – отказаться от распространенного взгляда на Беркли как феноменалистского идеалиста, разделяемого не только большинством современных читателей, но и важными философами из прошлого: «Не только [Д.Э.] Мур считал Беркли иллюзионистом: Кант выдвигает сходные обвинения в первой “Критике”. Тем не менее, оба философа ошибаются и упускают важность сенсорного реализма Беркли»[367]. По мнению соавторов «Идеализма», Мур считает Беркли идеалистом только потому, что думает, что его философия мотивирована скептицизмом. Он даже выдвигает аргумент, мол, если Беркли скептичен по отношению к материи, то вынужден занять скептическую позицию и по отношению к сознанию, что, в свою очередь, ведет его к «отрицанию всякой реальности»[368]. Данэм, Грант и Уотсон утверждают, что этот печальный вывод далек от настоящей позиции Беркли, так как «в сущности, он –
По словам авторов, их доводы в пользу реализма Беркли станут понятны, если сравнить Беркли с его предшественником Джоном Локком (1632–1704), чье различие первичных и вторичных качеств ведет к репрезентативистской теории познания; эта теория противостоит прямому явлению реального у Беркли или, по меньшей мере, прямому явлению большей части реальности из той, что доступна[370]. Другими словами, Данэм, Грант и Уотсон превращают традиционный спор реалистов и антиреалистов о существовании независимой от сознания реальности в чисто эпистемологический конфликт, в котором Беркли в итоге выглядит как реалист, потому что притязает познать все, что можно познать – притязание, которое Локк, конечно, не может себе позволить. Еще меньше мог бы позволить его себе Кант, отсюда и процитированный выше пассаж: «Если реальность влияет на познаваемость, то общей мишенью [про-реалистических] критик Мура, Бозанкета и Бернита должен быть Кант, а не Беркли». Что двигало соавторами «Идеализма», когда они тривиализировали устоявшийся вопрос о независимости от сознания? Мы уже видели, что отчасти это результат их не вполне верного мнения, что едва ли кто-либо, выстраивая свою позицию, отрицал независимую от сознания реальность. Против этого мы возразили, что это не столько вопрос того, что, по мнению людей, они знают или во что верят, сколько вопрос того, что на самом деле подразумевается их философскими учениями. Но даже более сильным мотивом Данэма, Гранта и Уотсона, возможно, было их желание обратить наше внимание на другой вопрос, который они считают центральным, если не сказать подлинно «онтологическим», в отличие от вопроса о независимой от сознания реальности. Настоящее различие между позициями, традиционно считаемыми реалистической и идеалистической, состоит в том, что «если реалист начинает с атомов и возводит [здание реальности], то идеалист начинает со структуры и демонтирует [здание реальности]»[371]. Разумеется, в этом противостоянии Грант и соавторы не сохраняют нейтралитет и ожидаемо занимают сторону идеалиста. Ее преимущество в том, что в идеализме, в отличие от реализма, «сознание понимается уже не как внешний наблюдатель пассивной и инертной природы», а как элемент, присущий самой природе.
Поскольку мы уже рассмотрели интерпретации философов от досократиков до Шеллинга и Гегеля, перейдем к предлагаемому Данэмом, Грантом и Уотсоном анализу более современных мыслителей. Начнем с чилийской команды Матураны и Варелы, оказавшей огромное влияние на великого немецкого социолога и философа Никласа Лумана (1927–1998)[372]. Работая в области иммунологии, Матурана и его младший коллега Варела пришли к фундаментальным вопросам о том, как живой организм выстраивает отношение к внешнему миру. Один из их выводов состоял в том, что живая клетка стремится к
Но не только ООО одновременно очень близка и очень далека от теории аутопоэзиса: это справедливо и для философии Гранта. Вспомним его двойственное отношение к вещи в себе. В одном отношении Грант приветствует попытку Шеллинга вырваться за границы человеческой конечности и дать нам реальность такой, какая она на самом деле есть; в другом – он скептически настроен к претензиям натуралистов достичь в-себе напрямую, поскольку любая мысль о природе сама является
Канта, Матурана и Варела убеждены в способности человеческого разума в принципе схватить аутопоэтическую реальность жизни»[376]. Более того, они «высмеивают предположение, что жизнь непроницаема для разума». Красота [жизни], по их мнению, вовсе не является недоступной[377]. В интерпретации соавторов «Идеализма» Матурана и Варела оказываются похожи на Беркли: «в познании нет репрезентации. Ни человек, ни какой бы то ни было другой организм не выделяет информацию из предданного мира и не “репрезентирует” ее себе […] Познание [не слепок с] мира; напротив, (как и для Беркли, Канта, Гегеля и Уайтхеда, но немного иначе) познание
Стюарта Кауфмана Данэм, Грант и Уотсон обсуждают сразу после Матураны и Варелы. Такой переход сделать несложно: как и чилийцы, Кауфман – биолог, выступающий против ортодоксии Дарвина и особенно интересующийся способностями живого организма к автономии. Вместо аутопоэзиса Кауфман говорит об «автономных агентах», под которыми он понимает «нечто самовоспроизводящееся и реализующее “термодинамический рабочий цикл”»[382]. Рабочий цикл поглощает энергию извне и использует ее, чтобы вести систему к далекому от равновесия состоянию, в котором «общее количество энтропии во вселенной, возможно, увеличилось, но локально был произведен некоторый новый порядок»[383]. Это верно даже для заводских машин, хотя у них, конечно, (пока) нет способности самовоспроизводства, с которой они стали бы настоящими автономными агентами. По Кауфману, такие агенты – «часть онтологического устройства вселенной»[384], и потому они не могут быть редуцированы к своим компонентам. Однако такие агенты еще не все устройство вселенной. Выше и ниже них – «аттракторы», управляющие поведением агентов (этот концепт есть не только у Гранта и Деланды, но и в теории сложных систем). Данэм, Грант и Уотсон резюмируют идею Кауфмана: «[Аттракторы] суть реальные сущности, сами по себе они не субстанциальны, но порождают организацию, обнаруживаемую в явно субстанциальных сущностях. Эта сильная идеалистическая тема пронизывает его работы»[385]. К слову, Деланда бы возразил, что аттракторы это сугубо
Но, быть может, для Гранта, исходя из его задач, самый привлекательный аспект творчества Кауфмана – противостояние не только редукционизму, но и даже более важному столпу науки: «Кауфман по-видимому приближается к отрицанию энтропии в целом»[390]. Он «показывает, что в любой системе химическое разнообразие неизбежно увеличивается, если только нет ограничивающих его механизмов»[391]. Другими словами, к настоящему времени «вселенная далека от равновесия, но на ранней стадии она была относительно однообразной»[392]. Чтобы объяснить это, Кауфман заходит так далеко, что предлагает «возможный четвертый закон термодинамики»[393], который утверждает примерно следующее: в среднем системы стремятся к тому, чтобы производить разнообразие настолько быстро, насколько могут, не уничтожая унаследованный порядок, делающий разнообразие возможным. К слову, Данэм, Грант и Уотсон убедительно сопоставляют это с восхищением Уайтхеда перед новизной и творческой продуктивностью. Что же до Кауфмана, то он довольно конкретно объясняет, как это происходит. Возьмем набор органических молекул и назовем их «актуальными», мы знаем, что они вступят в реакцию и произведут какое-то количество других молекул – молекул, которые сейчас, в одном шаге от реакции, являются не актуальными, а «ближайшими возможными»[394]. Кауфман убежден, что именно неминуемое впадение (flow into) в ближайшие возможности, а не второй закон термодинамики, к которому обычно прибегают, является настоящим двигателем «стрелы времени», то есть, того факта, что время, как кажется, необратимо и течет только в одном направлении. При существующих 100 триллионах органических химических соединений между ними возможны 10 разных реакций – поистине громадное число[395]. По словам Кауфмана, «при прочих равных
Наконец, мы добрались до страниц «Идеализма», посвященных Жилю Делезу. Чтение предложенных Грантом интерпретаций его любимых исторических фигур, таких как Платон и Шеллинг, может оставить впечатление, что у его рассуждений совершенно делезианский фон. Несмотря на то, что Брассье, как и Грант, учился в аспирантуре Уорикского университета и, как и все студенты Уорика в тот период, много работал с текстами Делеза, можно с уверенностью сказать, что именно Грант – самый Делезо-ориентированный из всего исходного состава спекулятивных реалистов. Прочтение Данэмом, Грантом и Уотсоном Делеза не удивит никого, кто знаком с собственными работами Гранта. Вот почему: несмотря на тот факт, что <Делеза часто интерпретировали как материалиста» – возможно, нагляднейшим примером является интерпретация Деланды – «мы настаиваем, что в действительности Делез – философский идеалист»[397]. Соавторы «Идеализма» предельно ясно сообщают, что имеется в виду под этим утверждением: «в “Различии и повторении” довольно откровенен и недвусмыслен при разработке философии Идей. Он предлагает подход, в котором Идея онтологически первична, а актуальная физическая субстанция это лишь очень поздняя абстракция от реального мира актуальностей, порожденных Идеей»[398]. Как и Бадью, Данэм, Грант и Уотсон интерпретируют Делеза как мониста[399]. А раз так, Делез сталкивается с теми же затруднениями, с которыми сталкивался любой монист в истории философии: «Перед Делезом стоит проблема объяснения множественности актуальных проявлений единого бытия. Как в мире может возникнуть множественность форм? Он не принимает существование этих конкретных вещей как данность, а спрашивает, как они порождены. Именно этот вопрос является для Делеза основным и направляет всю его философию»[400].
Далее Данэм, Грант и Уотсон обращаются к самому базовому и узнаваемому в делезианской терминологии: «Используя словарь, разработанный на основе работ Анри Бергсона, Делез обозначает эти два аспекта как ”виртуальный“ и ’’актуальный” аспекты существования […] виртуальный аспект порождает актуальный и всегда имманентен ему, поэтому актуальные конкретные вещи, появляющиеся в мире, порождены некоторым нижележащим виртуальным процессом»[401]. Здесь, как и в книге Гранта о Шеллинге, нельзя говорить о «сходстве» между Идеями и актуальными формами – только о родовой связи между ними: «Согласно [делезовской] теории Идеи, последняя играет роль вездесущего, неисчерпаемого и вечного потенциала для порождения актуальных форм»[402]. Если мы вместе с Делезом мыслим Идеи как «проблемы», которые никогда не «решаются» ни одним из своих конкретных воплощений, то мы можем говорить о «неразрешенном и неразрешимом напряжении между силами, потенциями и “интенсивностями”»[403]. Интенсивности это силы, идентичности которых нельзя определить самостоятельно, поскольку они дифференцируются только во взаимодействии друг с другом. «Идеи можно понимать как […] мобильные композиции таких взаимно определяющих интенсивностей»[404], которые движутся к состоянию равновесия, никогда не достигая его. Исходя из этого постоянного потока интенсивностей становится ясно, что для Делеза «порождение это дифференциация» и потому «актуальные качественные конкретные вещи суть видимые проявления имманентных интенсивных потоков, возникающих из […] интенсивных различий»[405], являющихся «до-индивидуальными и до-объективными»[406]. В силу того, что «само сознание и все его ментальные содержания это продукты того же “стирания” различия, которое порождает все актуальные вещи», мы обречены на «слепоту к нижележащему интенсивному порождению вещей, эта слепота ввергает нас в иллюзию “репрезентации”, в которой мы считаем ментальные содержания репрезентациями данных [в опыте] конкретных вещей в мире»[407]. Данэм, Грант и Уотсон сравнивают эту философию с философией Уагхеда, но я уже доказывал в другом месте, что такой взгляд на Уатхеда некорректен[408]. Очевидная приверженность и Делеза, и Уайтхеда процессу может ввести нас в заблуждение, однако для Делеза «актуальности» это конечный результат до-индивидуального процесса, в то время как для Уатйхеда отдельные актуальности это наоборот
1. В чем состоит расхожее определение философского идеализма, и как, в свою очередь, понимают его Данэм, Грант и Уотсон?
2. Философ Джордж Беркли обычно считается самым радикальным идеалистом во всей западной философской традиции. Почему соавторы «Идеализма» не согласны с этим утверждением? Как вы думаете, правы ли они?
3. Назовите хотя бы одну причину, по которой Данэм, Грант и Уотсон считают неоплатоников крайне важными.
4. Соавторы Гранта поддерживают его интерес к природе как главной теме философии. Как вы думаете, почему они не придают такого значения важным
5. Хотя Данэм, Грант и Уотсон считают, что Платон оказал сильнейшее влияние на последующих идеалистов, Декарту они ставят в заслугу важное идеалистическое нововведение. Объясните, в чем состоит это нововведение. В чем заключается разногласие по этому поводу между исследователями Бернитом и Гиббсом, и чью позицию предпочитают соавторы книги?
6. В чем состоит философская опасность аутопоэтической биологической теории Матураны и Варелы, согласно Данэму, Гранту и Уотсону?
3. Объектно-ориентированная онтология (ООО)
Впервые термин «объектно-ориентированная философия» появляется в моих заметках, сделанных в 1997 году, хотя предыстория самого подхода начинается с первых аспирантских попыток понять знаменитый хайдеггеровский анализ инструментальности в 1991–1992 годах[409]. Стоит отметить, что ни одна другая ветвь спекулятивного реализма не имеет сильной интеллектуальной связи с Хайдеггером или феноменологией. В отличие от них для моей версии ООО именно Гуссерль и Хайдеггер – а не Деррида, Делез или Бадью – самые важные современные философы, с которыми до сих пор следует считаться. В 1997 году к ним примкнули Уайтхед и Хавьер Субири (1898–1983), а с 1998 года ключевым ориентиром стала акторно-сетевая теория Латура[410]. Тем не менее, подлинные корни ООО следует искать именно в идеях Гуссерля и Хайдеггера, мы обсудим их в этой главе. Но для начала давайте посмотрим, как ООО была представлена на голдсмитском воркшопе.
А. ООО в Голдсмитсе
Мой доклад в Голдсмитсе занимает 367–388 страницы транскрипта, за которыми следуют почти двадцать страниц обсуждения. В самом докладе я коснулся трех из четырех пунктов, которые будут раскрыты в последующих разделах этой главы: роль Хайдеггера в ООО, роль Гуссерля в ООО и необходимость теории замещающей причинности. Четвертый пункт, слабо раскрытый в Голдсмитсе, касается большой важности эстетики для ООО. Если для Брассье образцовый способ доступа к реальности это естественные науки, а для Мейясу – математика, то для ООО важнейшей формой познания является эстетический опыт (не только в искусствах, но и в философии).
Накануне воркшопа по спекулятивному реализму 27 апреля 2007 года Голдсмите принимал однодневную конференцию по литературе ужасов Г.Ф. Лавкрафта; если память мне не изменяет, ее организовывал Марк Фишер (1968–2017), смерть которого стала большой утратой для всех, кто имел удовольствие его знать. Стоит отметить, что хотя у изначальной четверки спекулятивных реалистов нет общего философского героя, все мы независимо друг от друга оказались поклонниками Лавкрафта, и у каждого на то были свои причины. Мой интерес к нему обусловлен тем, что, на мой взгляд, в его
Как упоминалось ранее, ООО началась с интерпретации Хайдеггера, которого я все еще считаю ведущим философом XX века: «в определенный момент, достаточно рано [в 1991 или 1992 году], я понял, что весь Хайдеггер сводится к […] одной-единственной фундаментальной оппозиции, которая повторяется, говорит ли он о бытии, или об инструментах, или о [человеческом] Dasein, или о чем-то еще: постоянное, монотонное движение между сокрытостью вещей и их видимой наличностью»[417]. Анализ инструментально сти бесспорно занимает важное место в философии Хайдеггера: в печати он впервые проводится в его главной книге «Бытие и время», а также составляет ядро его первого университетского лекционного курса, который был прочитан восьмью годами ранее и назывался «К определению философии». Если Эдмунд Гуссерль в своей феноменологии призывает нас сосредоточиться исключительно на том, как все нам