Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Недолговечная вечность. Философия долголетия - Паскаль Брюкнер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Паскаль Брюкнер

Недолговечная вечность. Философия долголетия

Бояться надо не смерти, а пустой жизни.

Бертольт Брехт

Памяти моего учителя Владимира Янкелевича, чарующего своими речами и своим изяществом

Pascal Bruckner

Une brève éternité


Editions Grassci & Fasqucllc

Paris 2019

Издание осуществлено в рамках программы содействия издательскому делу «Пушкин» при поддержке Французского Института в России

Cet ouvrage, publié dans le cadre du Programme d’aide à la publication Pouchkine, a bénéficié du soutien de l’Institut français de Russie

В оформлении обложки использован фрагмент картины Джорджоне «Три возраста жизни» (1501)

© Editions Grasset & Fasquelle, 2019

© П. Б. Дроздова, перевод, 2021

© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2021

© Издательство Ивана Лимбаха, 2021

Введение

Пережившие культ молодости

В автобиографической книге «Вчерашний мир» (1942) Стефан Цвейг рассказывает, что в конце XIX века в Вене – в сердце Австро-Венгерской империи, где властвовал 70-летний правитель в окружении дряхлеющих министров, – молодость сама по себе была подозрительна в глазах общественного мнения. Горе тому, кто был молод или сохранял моложавый вид: такой человек не мог найти себе места на службе, а назначение 37-летнего Густава Малера на пост директора Венской императорской оперы стало лишь нашумевшим исключением. Молодость становилась препятствием на пути любой карьеры. Тем, кто стремился к карьерным высотам, надлежало выглядеть старше своих лет, начинать стареть уже с юности: ежедневно бриться, чтобы борода скорее росла, водружать на нос очки в золотой оправе, щеголять накрахмаленными воротничками, носить тесную неудобную одежду, неизменно появляться в длинном черном сюртуке и по возможности выставлять напоказ начинающее расти брюшко – залог основательности. С двадцати лет одеваться стариком было непременным условием успеха. Следовало подвергнуть каре подрастающие поколения, уже и так наказанные унизительной механической системой воспитания: с корнем вырвать желание собственного первого опыта, мысль о мальчишеском непослушании. Это был триумф солидности, когда предполагалось, что только человек в почтенном возрасте может называться приличным.

Какой контраст с нашей эпохой, когда всякий взрослый безнадежно цепляется за внешние признаки молодости: одевается как попало, носит джинсы и отпускает длинные волосы; когда матери одеваются так же, как и дочери, чтобы стереть малейшее от них отличие. Когда-то люди из поколения в поколение жили той же жизнью, что и их предки. В наше время предки хотят жить той же жизнью, что и их потомки. 40-летние подростки – «кидалты»[1], 50- и 60-летние – тинейджеры, 70-летние и старше – крепкие бодрячки: среди них и приверженцы скандинавской ходьбы, с рюкзаками за спиной, лыжными палками в руках и в защитных шлемах на голове отправляющиеся в путь по улицам или городским паркам (так, будто они штурмуют Эверест или пустыню Калахари), и бабульки на самокатах, и дедульки на роликах или гироскутерах. Они опьянены возможностью помолодеть. Отсутствие связи между поколениями и комично, и симптоматично: глядя на юных модников, щеголяющих в элегантных обтягивающих костюмах, и на седовласых юнцов, разгуливающих в шортах, трудно понять, где старшее, а где младшее поколение.

Одновременно с этим происходит и переворачивание ценностей: для Платона уровень знания должен был соответствовать возрастной шкале, и только после 50 лет индивид был способен созерцать Благо. Во главе его идеального Государства должна была стоять своего рода «умеренная геронтократия» (по выражению Мишеля Филибера[2]) – исключительно люди зрелого возраста, способные предотвращать анархию страстей и направлять coграждан к высшей стадии развития человеческого общества. Задачей власти было осуществлять духовное руководство. Именно Платон, задолго до появления «Бенджамина Баттона» Скотта Фицджеральда, воображает в диалоге «Политик», как некогда умершие старики вновь рождались из земли, чтобы прожить свою жизнь наоборот, то есть возвращались в состояние новорожденного младенца. Таким образом, Платон рассматривал детство как конец существования, возвращение к исходной точке после долгого путешествия. Начало было концом, а конец – началом.

У нас сложился другой взгляд на этот предмет: целое столетие со времен Первой мировой войны – массовой бойни, унесшей вследствие приказов безответственных полководцев жизни почти всех тех, кто по возрасту подлежал призыву, – зрелость человека воспринималась как поражение; как если бы «повзрослеть» значило «чуть-чуть умереть»[3]. Война отвратительна тем, что она нарушает очередность событий и заставляет сыновей умирать прежде отцов. Именно так молодое поколение становится – возьмем сюрреализм, унаследовавший идеи Артюра Рембо, и студенческие волнения в мае 1968 года, вызванные теми же идеями, – носителем всех надежд, а то и горнилом человеческого гения. «Никогда не доверяй тому, кто старше тридцати», – скажет в 1960-е годы американский антивоенный активист Джерри Рубин, прежде чем превратиться после сорока в преуспевающего бизнесмена. Из этого нарушения привычного хода вещей возникает новая жизненная установка: культ молодости, свойственный обществу в фазе его старения; идеология взрослого человека, который хочет получить в свое распоряжение все преимущества – и безответственность юности, и самостоятельность зрелости. Культ молодости рушится по мере становления: его адепты с каждым днем понемногу утрачивают право на притязания, потому что в свою очередь стареют. Из некой призрачной привилегии они делают себе пожизненный титул. Низвергатели устоев одной эпохи становятся старомодными в другой. Сегодняшний авангардист является кандидатом в завтрашние ретрограды, юный хулиган превращает свое хулиганство в капитал и живет на его проценты. И даже беби-бумеры, эти фанатичные приверженцы культа молодости, в конце концов становятся 70- и 80-летними стариками. Для общества, где царит культ молодости, характерно то, что ему далеко до триумфа гедонизма: его члены с раннего детства одержимы страхом старения и борются с ним с помощью превентивного и чрезмерного использования медицинских средств. Но время идет, и суррогат вечной молодости выглядит все более и более фальшивым.

До 30 лет человек не имеет возраста – впереди у него вечность. Дни рождения для него – всего лишь забавная формальность, безобидные цифры. Но потом счет идет на десятки, проходит череда юбилеев: 30, 40, 50 лет. Стареть – это прежде всего вот что: твоя жизнь становится частью календаря, ты – современник минувших эпох. С возрастом время принимает человеческие черты, но вместе с тем становится и более трагичным. Грустно осознавать, что ты оказался таким же, как все, что и ты не избежал общей участи. Я достиг такого-то возраста, но я вовсе не обязан ему подчиняться: я наблюдаю явное несоответствие между тем, что значится в документах, и моими внутренними ощущениями. Когда это несоответствие становится массовым, как это происходит сегодня – в 2018 году 69-летний голландец подал в суд на государство с требованием внести исправления в его персональные данные, поскольку в душе он чувствует себя 49-летним и страдает от дискриминации и на работе, и в личной жизни, – это значит, что мы становимся свидетелями изменения общественного сознания. Изменения как к лучшему, так и к худшему. Мы заявляем о своем праве прожить жизнь несколько раз, по своему усмотрению. Мы больше не выглядим сообразно возрасту, поскольку возраст уже не налагает на нас обязательств: это всего лишь одна из переменных величин в ряду прочих. Мы больше не хотим быть связанными по рукам и ногам датой нашего рождения, нашим полом, цветом нашей кожи, социальным статусом: мужчины хотят быть женщинами и наоборот или же ни теми и ни другими, белокожие хотят выглядеть как чернокожие, старики – как юнцы, подростки подделывают документы, чтобы иметь право употреблять алкоголь или пройти на дискотеку, статус человека становится зыбким во всех проявлениях, – мы вступаем в эпоху текучести личностей и поколений. Мы не хотим поддаваться гипнозу больших цифр, мы требуем права самостоятельно передвигать курсор, куда пожелаем. Только-только прижившись в племени 40- или 60-летних, мы принимаемся свергать прежние порядки. Возраст – условность, к которой каждый приноравливается более или менее охотно. Он предписывает индивидам определенную роль, загоняет их в рамки, которые ломаются благодаря развитию науки и увеличению продолжительности жизни. Сегодня многие стремятся вырваться из оков возраста и воспользоваться отсрочкой между зрелостью и старостью, чтобы изобрести новое искусство жизни. Мы можем назвать эту отсрочку «бабьим летом»; поколение беби-бумеров является в этом отношении первопроходцем: именно оно своим примером прокладывает путь для следующих поколений. Беби-бумеры изобрели вечную молодость, и теперь они думают, что изобретут вечную старость. Мы будем сохранять бодрость, пока наш психологический возраст не совпадает с биологическим и социальным возрастом. И пусть мы остаемся во власти природы – мы меньше, чем когда-либо, руководствуемся ее законами. Мы идем вперед наперекор всем ее правилам, ибо разрушая нас, природа в своем царственном безразличии лишь создает нас вновь.

Эта книга – одновременно и манифест, и духовная автобиография – затрагивает только одну тему: долгое время человеческой жизни. В ней рассматривается тот промежуточный период, когда человеку перевалило за 50, он уже не молод, но еще не стар, и его по-прежнему переполняют желания. В этот период перед нами со всей остротой встают главные вопросы человеческого бытия: хотим мы жить долго или насыщенно, начать все сначала или пойти по другому пути? Что, если выбрать другого спутника жизни или другую работу? Как избежать тягот существования, грусти от приближающегося заката, как пережить великие радости и великие печали? Что за сила держит нас на плаву и помогает бороться с горечью и пресыщением? Страницы этой книги посвящены всем тем, кто осенью грезит о новой весне и желает, чтобы в их жизненном цикле зима не наступала как можно дольше.

Часть первая

Бабье лето жизни

Глава 1

Отказаться отказываться

Стареть – это пока единственный известный способ жить долго.

Сент-Бёв

Какие изменения произошли в нашем обществе после 1945 года? Основополагающий факт: жизнь перестала быть кратким мгновением, столь же мимолетным, как промчавшийся скорый поезд, если воспользоваться метафорой Мопассана. Вернее, она стала одновременно и чересчур короткой и слишком долгой, она то волочится тяжким грузом забот, то пульсирует огнями тревожной сигнализации. Жизнь растягивается на нескончаемые периоды или же пролетает, как сон. Вообще-то, на протяжении целого века жизнь представителей рода человеческого только удлиняется – во всяком случае, в развитых странах, где ее средняя продолжительность выросла на 20, а то и на 30 лет. Это тот дополнительный отпуск, который судьба предоставляет каждому в зависимости от его пола и социальной принадлежности. Медицина, «это оружие против нашей конечности», по выражению Мишеля Фуко, дает нам возможности подновлять организм. Огромный прогресс, ибо жажде жизни в полной мере соответствует смещение возрастного порога, за которым наступает старость, двести лет назад начинавшаяся в возрасте 30 лет[4]. Средняя продолжительность жизни, составлявшая в 1800 году 30–35 лет, к 1900 году выросла до 45–50; с каждым годом она увеличивается на 3 месяца. Каждая вторая рождающаяся сегодня девочка доживет до ста лет. Вот почему вопрос долголетия затрагивает любого из нас с самого детства: он касается не только тех, кто приближается к порогу старости, но людей всех возрастных категорий. Осознание, что впереди, вероятно, еще целый век, которое наступает в возрасте 18 лет, как это происходит с сегодняшними миллениалами, полностью переворачивает наши представления об образовании, карьере, семье и любовных отношениях. Человеческое существование представляется теперь как долгий извилистый путь, по которому позволено брести неспешно, глазея по сторонам, где допускаются неудачи и на всё дается вторая попытка. Отныне, считаем мы, у нас есть время: нет нужды спешить, вступая в брак и производя потомство до 20 лет, торопиться завершить образование. Мы можем получить несколько образований, попробовать себя в нескольких профессиях, сменить нескольких супругов. Требования, предъявляемые нам обществом, можно не то чтобы игнорировать, но обойти. Тем самым мы приобретаем еще одно достоинство: снисходительность к собственным метаниям. И добавляем к нашим недостаткам еще один: растерянность перед выбором.

Осторожно, двери закрываются

50 лет – это тот возраст, когда человек начинает чувствовать быстротечность жизни. В это время у него возникает ощущение некой подвешенности, пребывания сразу в двух состояниях. Когда-то давно время представляло собой движение к определенной цели, духовному совершенствованию или осуществлению мечты; время было вектором. Ныне между двумя периодами жизни возникает пауза, которой прежде не было. О чем идет речь? Об отсрочке, которая, как заклинившая дверь вагона, позволяет сохранять доступ к радостям жизни. Восхитительный подарок, переворачивающий с ног на голову всё: отношения между поколениями, положение лиц наемного труда, вопросы семьи и брака, финансирование социального страхования, выплаты недееспособным гражданам. Между зрелыми и пожилыми людьми появляется новая возрастная категория, «старшее поколение» или, если воспользоваться латинским термином, поколение «seniors»[5]: они еще находятся в хорошей физической форме, а по уровню обеспеченности часто опережают другие слои населения. В этот период многие, вырастив детей и выполнив свой семейный долг, разводятся или вступают в новый брак. Эти изменения происходят не только на Западе; в Азии, Африке, в странах Латинской Америки падение рождаемости сопровождается старением населения – вне зависимости от материальных условий в том или ином государстве[6]. И повсюду власти мечтают обязать эту часть населения работать до 65 или 70 лет. Старость перестала быть счастливым жребием, выпавшим на долю тех немногих, кто достиг пожилого возраста, отныне это будущее большей части человечества, и единственное исключение составляют белокожие американцы, представители рабочего класса, среди которых наблюдается тревожный рост смертности[7]. В 2050 году число пожилых людей на земле по всем расчетам будет вдвое превышать число детей. Другими словами, человек теперь проживает не один, а несколько периодов старости, а слово это должно обозначать лишь период, непосредственно предшествующий смерти. Нужно задуматься о том, чтобы разработать более точную возрастную шкалу.

Однако быстротечность жизни является также фактором, влияющим на ее интенсивность, и объясняет лихорадочное стремление некоторых людей урвать все возможное от оставшихся дней в попытке нагнать то, что когда-то было упущено, или продлить то, что есть. В этом преимущество «обратного отсчета»: мы с жадностью наслаждаемся каждым моментом. После 50 лет жизнь воспринимается как что-то неотложное, как источник неиссякаемого разнообразия желаний[8]. Тем более что в любой момент нас могут унести болезнь или несчастный случай. «Из факта, что я существую сейчас, не следует, что я должен существовать и потом»[9], – говорил Рене Декарт. Неуверенность в завтрашнем дне, несмотря на развитие медицины, ощущается сегодня не менее трагично, чем в XVII веке, и дни за днями мелькают столь же стремительно. Увеличение продолжительности жизни – это статистический факт, но вовсе не гарантия лично для тебя. Нужно забраться на конек крыши, чтобы панорама открылась с обеих сторон.

Здесь следует провести различие между будущим как грамматической категорией и тем будущим, которое как экзистенциальная категория предполагает не возможное, но мыслимое и желаемое «завтра». Первое нам назначено, второе мы строим сами, первое предполагает пассивное участие, второе – осознанную деятельность. Пусть завтра будет холодно или пойдет дождь, я все равно отправлюсь в путешествие – потому что я так решил. Мы можем оставаться живыми очень долго, но будет ли это существованием в том смысле, в котором Хайдеггер различал «существование» ради самого существования и «существующее» как устремленное вперед[10]. Для человека «самый тяжкий гнет – существовать, но не жить»[11], – говорил то же, но более простыми словами Виктор Гюго. Что делать с этими лишними двадцатью или тридцатью годами, нечаянно свалившимися на нас? Мы находимся в положении солдат, которые подлежали демобилизации, а им вдруг предлагают снова ринуться в бой. Уже отыграны и первый, и второй тайм, и кажется, наступает время подведения итогов, – тем не менее жизнь продолжается. Старость, как это ни парадоксально звучит, является утешительной надеждой для тех, кто боится жить и кто говорит себе, что там, в конце долгого пути, его ждет райское отдохновение, когда можно будет сложить руки, сбросив с себя тяжкий груз забот. Бабье лето жизни, которое продлевает теплые деньки, откладывая приход зимы, – чего раньше не случалось в истории человечества, – рушит их надежды. Эти люди хотели удалиться на покой, а им приходится оставаться в строю.

Получение отсрочки – на первый взгляд лишенной всякого смысла – одновременно и вдохновляет и подавляет. Немало лишних дней, полученных в дар, нужно чем-то наполнить. «Мое развитие – обнаружить, что я перестал развиваться»[12], – напишет Сартр в «Словах» в 1964 году: в том году ему исполнилось 59 лет, и он признается в своей ностальгии по «юношескому упоению альпиниста». Изменились ли мы теперешние, полвека спустя? У нас всё меньше времени и всё меньше возможностей, но мы еще готовы к открытиям, мы способны удивляться и переживать головокружительные истории любви. Время парадоксальным образом становится нашим союзником: оно не убивает нас, но увлекает за собой, становясь вектором радости и печали, «наполовину цветущим садом и наполовину пустыней» (Рене Шар). Жизнь не спешит заканчиваться, как не спешат заканчиваться долгие летние вечера, когда воздух напоен ароматами, а за столом, полным вкусной еды, сидит теплая компания друзей, и каждому хочется, чтобы этот волшебный момент длился и не нужно было бы идти спать.

Долгая жизнь – это не просто дополнительные годы жизни, она в корне меняет наше отношение к существованию. Прежде всего долгожительство позволяет одновременно существовать на земле людям, принадлежащим совершенно разным временным периодам, с разными жизненными ориентирами и разной памятью. Что общего между человеком, который застал начало XX века, видел Первую и Вторую мировые войны, пережил годы послевоенного восстановления, был свидетелем холодной войны и падения Берлинской стены, – и ребенком, который родился в эпоху интернета и супертехнологий? Что общего между мной, тем мной, кем я был когда-то, – и мной, каким я стал сейчас? Единственное, что нас объединяет, – это удостоверение личности. Возникает столкновение различных точек отсчета, никак не связанных между собой, жизненные ориентиры разнонаправлены, и это создает между старшим и младшим поколениями настоящие «трудности перевода»: они больше не говорят на одном языке. Долгая жизнь примиряет в себе то, что раньше было несовместимо: сегодня мы можем быть одновременно и одним и другим – например, отцом, дедушкой и прадедушкой; или стариком и спортсменом; или матерью своих детей и суррогатной матерью, вынашивающей ребенка для своей дочери и зятя. Настоящий Мафусаил внутри и снаружи, но Мафусаил вполне бодрый и деятельный: человек может производить потомство до 75 лет и дать жизнь новому ребенку в тот самый момент, когда его старший сын подарит ему внука[13]. Таким образом, дядя или тетя могут быть на сорок лет моложе своих племянника или племянницы, а младший брат может иметь полувековую разницу со старшим братом. Благодаря достижениям науки связующая нить времен распадается, образуя новые соединения, которые уже не следуют одно за другим, но перепутаны подобно проводам коммутатора; нарушается семейная иерархия, перед нами разверзается пропасть, в которой исчезают наши прежние опоры, прежняя система координат. Если бы завтра столетние старики вдруг оказались в большинстве, они бы, возможно, смотрели на поколение семидесятилетних как на невоспитанных мальчишек и писали бы: ох уж эти юнцы, для них нет ничего святого!

Таково значение отсрочки: финал временно откладывается, и это порождает в нас неуверенность. Существование – уже не стрела, указывающая нам путь от рождения к смерти, но «мелодическая длительность» (Бергсон), слоеный пирог из различных временных пластов, накладывающихся друг на друга. Теперь уже не мы мечтаем, чтобы время замедлило свой бег («О время! удержи бег быстротечный свой!»[14] – взывал Ламартин, а Ален парировал: «И сколько требуется времени?»), это нам преподносят неожиданный подарок. Наслаждаться такой добавкой все равно что справлять поминки по поминкам, подобно тем больным СПИДом, которых вытащили с того света при помощи «тройной терапии». Топор палача, взметнувшись, вдруг замирает в воздухе. Течение человеческой жизни, кажется, в точности повторяет детективный роман наоборот: мы знаем, каким будет финал, знаем виновника, но не имеем ни малейшего желания его разоблачать, более того – мы прикладываем все усилия, чтобы он как можно дольше оставался неузнанным. Как только он высовывает нос, мы умоляем его: спрячься, нам нужно еще много лет, прежде чем мы найдем тебя. Последняя глава какой-нибудь книги может быть столь же захватывающей, что и предыдущие, даже если в ней всего лишь подводятся итоги того, о чем говорилось выше.

Если привилегией юности является пребывание в неопределенности (юность не знает, чтó должно произойти), то в период запоздалого бабьего лета мы пытаемся сжульничать напоследок. Это двусмысленный возраст, который может стать как благодатью, так и крушением. После 50 лет мы уже не беспечны, каждый стал более или менее тем, кем ему полагалось стать, и отныне он чувствует себя свободным, чтобы быть самим собой или же открыть себя «другого»[15]. К зрелому возрасту в одном и том же человеке скапливается множество разных, несхожих между собой миров, а постзрелость заново перемешивает их, как ускоритель элементарных частиц. Вновь переживаемая юность, поздний пубертат: как отмечалось многими, на закате наших дней мы думаем не столько о том, чтобы избрать жизненный путь, сколько о том, чтобы продлить нашу жизнь, дополнить ее или обогатить. Как наилучшим образом распорядиться остатком дней? This is the first day of the rest of your life — «Это первый день твоей оставшейся жизни», – говорят англичане. Остаток дней начинает свой отсчет с первого же дня жизни, но вначале он кажется бесконечным, а затем сокращается и сокращается. Время, как любовь у Платона, дитя бедности и изобилия: время – неизбежное созревание, многообещающее ожидание, дающее свои плоды, но время также – изнашивание и истощение. Становиться старше означает учиться считать: все в нашей жизни сочтено, и каждый уходящий день оставляет нам все меньше возможностей, вынуждает нас серьезно задуматься.

Однако эта новая невероятная юность 50-летнего человека не будет отличаться какой-то сверхъестественной рассудочностью. Клод Руа удивительно хорошо подмечает «эту манеру жить, ничего не договаривая до конца». Недосказанность жизни гуманна, она оставляет нам лазейку, приоткрытую форточку. Другим суждено закрыть ее и поставить финальную точку, горячо споря о нашей судьбе. Кьеркегор в одной из своих выдающихся книг различал три этапа жизненного пути: эстетическую стадию, когда человек живет сегодняшним днем; этическую, или стадию моральной требовательности; и религиозную, или стадию осуществления[16]. Мысль очень интересная, но кто из нас мог бы разделить свою жизнь на три части с той же четкостью, как того потребовало бы оглавление диссертации? Существование – это нескончаемое введение к самому себе, и длится оно до самого конца, без всяких делений. Мы можем присутствовать во времени, только если нас постоянно выкидывает из него, если мы все время оказываемся за порогом настоящего. Нам не найти себе приюта в длительности.

Холодный душ

Остается еще одно грандиозное надувательство: наука и новые технологии продлили нам вовсе не жизнь, а старость. По-настоящему чудом было бы, если бы мы могли достигнуть порога смерти в состоянии и с внешностью крепкого 30- или 40-летнего человека, свежего и бодрого; если бы нас могли навсегда законсервировать в том возрасте, который мы сами выберем. Даже если так называемая «технология продления жизни» и развивается в этом направлении, разрабатывая системы лечения, серии хирургических вмешательств, занимаясь исследованиями клеток и митохондрий, мы всё еще далеки от желаемого[17]. Годы обретенного отпуска превращаются в отравленный подарок: мы живем дольше, но больными, тогда как средняя продолжительность жизни в здоровом состоянии остается неизменной[18]. Медицина превратилась в машину по производству старческих недугов и деменции[19]. Нас ожидает еще двадцать лет жизни, притом что мы находимся уже в сильно потрепанном состоянии! Нам бы хотелось сохранить наш лучший облик, который мы сами выбрали бы из тех, что достались нам в удел за время нашего расцвета, или вновь обрести его с помощью скальпеля. Становиться старше терпимо, только если твои тело и ум остаются в приличной форме.

Страх перед старением становится, таким образом, тем сильнее, чем больше растет продолжительность жизни и чем дальше отступает стареющая старость. Этот страх проявляется все раньше, зарождаясь уже в юности. Цветущие двадцатилетние девушки замораживают свои яйцеклетки, делают первые пластические операции – перекраивают носы, увеличивают грудь и губы, – едва вступив на жизненный путь. Пластическая хирургия становится неотъемлемой принадлежностью целого поколения, мечтающего преобразить себя даже с риском войти в сообщество клонов. Тело, данное нам от природы, совсем не то, что мы рисуем себе в мечтах; однако и полученный результат никогда с этим не совпадет. Кожа никогда не будет достаточно гладкой, операция не сделает ее в должной мере упругой или мягкой, грудь никогда не будет подтянута на нужную высоту, скулы не будут подчеркнуты как надо. Панический страх не соответствовать стандартам поселяется в нас, как только заканчивается детство. При малейшем подозрении на дряблость кожи мы начинаем делать подтяжки. Столько недугов было побеждено: остается только удивляться тому, что не удалось победить их все разом. К привычным для нас бедам добавляется то, что мы разучились переживать неудачи. Блестящие успехи медицины соблазняют нас почти гарантированной удачей.

«Со старостью скоро будет покончено», – гласил журнальный заголовок в 1992 году[20]. Это была невероятная новость. Если избавление человечества от старости – всего лишь вопрос времени, если удастся отсрочить ее наступление, повернуть вспять ход биологических часов, то совсем скоро мы повергнем и нашего последнего врага, то есть смерть. Однако для начала нам нужно вылечиться от смертельной болезни под названием жизнь: она смертельна, потому что однажды заканчивается. В нас одновременно присутствуют ужас перед дряхлостью и немощью и безумная надежда на чудо – безрассудная уверенность, питаемая последними достижениями науки, что со старостью и смертью покончено. Мы по-детски надеемся, что нас пронесет, что вопреки всему беда нас не коснется, что будут наконец открыты законы долголетия – например, благодаря эпигенетике или секвенированию ДНК сверхдолгожителей[21].

Именно в таком ключе следует понимать современное неприятие смерти, под знаменем которого выступает прежде всего трансгуманизм. Мы всё меньше проводим различий между обстоятельствами нашей судьбы, которые в силах изменить – замедлить физическое старение, продлить существование, – и обстоятельствами неизбежными – нашей конечностью и смертью. Смерть перестала быть привычным понятием нашей жизни, она превратилась во врачебную неудачу в деле предотвращения любого отказа функционировать. Наступит момент, когда мы станем возмущаться тем, что умираем, будучи уверены, что успехи в исследованиях всего через несколько лет позволили бы нам выжить. Мы – жертвы неудачного стечения обстоятельств, и время, в которое мы живем, обязано нас вылечить. Современность сулит нам возможность получить звание «живого», возможность нашего «повторного сотворения», которое не будет зависеть от игр природы. И нам уже кажутся безумными не сами эти перспективы, но промедление или те препятствия, что мешают их осуществлению. Нам удалось «преодолеть разрыв между идеальным и реальным» (К. Маркс) – эта позиция может подтолкнуть или к переустройству жизни, или к бесплодным обвинениям.

Возводя долголетие в абсолютную норму, человеческая цивилизация объявляет неприемлемыми старость, немощь, зависимость. Нам невыносимо признавать реальное положение дел: мы продолжаем стареть и умирать. Оказывается, неслыханные обещания трансгуманистов, озабоченных тем, как заново смоделировать нашу жизнь с помощью достижений в биологии и искусственного интеллекта – по крайней мере на сегодняшний день, – это лишь спекуляция, красивые слова, новый Фауст в цифровом формате. Нам следует упрекнуть их, но не в том, что они встали на путь Прометея, а в том, что они не слишком далеко ушли по этому пути. Они перехватили у коммунизма роль проводника в светлое будущее, но ведут к нему путем научных открытий. Они тешат себя той же мыслью, той же мечтой о всеведении и всевластии над собой и над миром. По их мнению, именно от тела, этой «анахроничной скорлупы», нужно отказаться, заново смоделировав его для нового технологического бытия[22]. Мы были гниющей плотью, набитой внутренностями, а станем киборгами, начиненными кремниевыми деталями. Поистине мы стоим на перепутье, где сталкиваются два мировоззрения: традиционное, когда каждому возрасту предназначена своя судьба, и новое, протестующее против роковой участи и желающее выйти за прежние пределы существования, внести улучшения в человеческое существо. Современная инженерия, стремящаяся смоделировать нас заново, усовершенствовать нас, вызывает у нас недоверие и в то же время восхищение. Трансгуманизм, биотехнологии пробуждают столько же ненависти, сколько и безумных надежд. Но если они позволяют продвинуться в исследованиях, почему мы должны заведомо осуждать их, вместо того чтобы взглянуть на них более прагматически?[23] Нам обещают, что уже в середине нынешнего века люди будут жить до 150 лет благодаря исследованиям в области старения клеток. Почему нет? Нас уже не будет, чтобы убедиться в этом лично, но пожелаем удачи нашим потомкам.

Нас заверяли, что вечная жизнь будет достигнута в ближайшем году, опечаленные умы уже оплакивали смерть смерти, и мы можем убедиться в том, что заявленные намерения от полученных результатов отделяет пропасть. Неизбежное не отменено, но отодвинуто: сегодня в Германии и Японии продается больше подгузников для стариков, чем для младенцев! Не стоит прибавлять к тяжести старения абсурдность отрицания того, что старение грустно, или обещания это старение отменить. В нашей власти, значительной и вместе с тем ничтожной, отсрочить наступление старости, притормозить процесс разрушения; это дополнительное время и есть время нашей свободы. Если не принимать во внимание, что в этот период нашей жизни черная пропасть депрессии часто подстерегает даже самые закаленные характеры. Улучшение положения старшего поколения зависит не только от развития современных исследований, но и от изменения умонастроений.

Как бы то ни было, наше тело не лжет, тело властвует над нами. Оно говорит нам: будущее еще возможно, но на моих условиях. Если вы не уважаете мои требования, вы дорого за это заплатите. Начиная с 45 лет, как объясняет нам медицина, человек, по сути, живет с дулом у виска. На нем лежит выбор: отсрочить выстрел или нажать на курок. В этот момент необходимо понимать, что тело, полученное при рождении, и тело пожившее отличаются друг от друга, что тело нужно поддерживать, что оно очень уязвимо и без конца нуждается в починке наподобие элегантного ретролимузина, который регулярно ломается, но мы упорно чиним его и ездим до следующей поломки. Наступает время, когда здоровье представляет собой череду болезней, приходящих одна за другой, – на этот счет не стоит питать иллюзий, – когда на лечение требуется больше времени, а выздоровление длится дольше, что позволяет избежать опасного превосходства одной патологии над другой и рассредоточивает угрозу между несколькими болезнями.

Что ты о себе воображаешь

Знай свое место: именно это вдалбливают нам в голову с детства. Не зазнавайся, не корчи из себя что-то особенное. Не стремись «пернуть выше собственной задницы», если воспользоваться этим смачным французским выражением, восходящим к 1640 году. У каждого из нас есть место, определенное для него родителями, средой, из которой он вышел, полученным образованием. Пытаться вскарабкаться на следующую ступень общественной лестницы, стремиться стать успешнее и богаче означало бы забыть, кто мы и откуда вышли. Горе тем, кто нарушит это правило. Бедняки и безродные не должны «высовываться», пускать пыль в глаза, живя не по средствам, становиться рабами социальных химер. С возрастом эти рамки делаются всё теснее. Можно родиться женщиной, или евреем, или чернокожим, но все мы когда-нибудь станем старыми (Паскаль Шанвер). Эта перспектива заранее ставит нас на определенное место – место стариков, время которых прошло, и они должны уступить дорогу молодым.

Вообще, жить – значит никогда не оставаться на своем месте. Нас притягивает то, чего мы лишены и что нам фатальным образом недоступно. В каждой душе таятся огромные возможности, неведомые ей самой. Тот, кто мечтает о спокойной жизни, может вести ее в свое удовольствие, особенно после 60 лет: сидеть на одном месте, душить свои фантазии, заранее упиваться крушением любой мечты. Есть люди, которые перестают жить в разгар собственной жизни. Человечество делится на два лагеря: тех, кто прячется в своей раковине, и тех, кто открыт миру. Со временем число первых резко возрастает. А других желание проявить себя еще хоть раз, исколесить весь мир может привести к разочарованию, но также и к вспышкам вдохновения, восторга.

«Ишь, выпендривается!» – говорим мы о тех, кто претендует на большее, чем им положено. В любом возрасте мы что-то о себе воображаем – без этих маленьких уловок, поднимающих нас на новую высоту, увлекающих в волшебный мир наших фантазий, мы просто-напросто не смогли бы вынести жизнь как она есть, без прикрас. Мы облекаем наши малейшие побуждения в красивый словесный фантик, который поэтизирует и превозносит их. Невозможность усидеть на месте и стремление все романтизировать – вот две подростковые болезни, которые остаются с нами в течение всей жизни. До самого конца мы мечтаем, чтобы наша жизнь напоминала приключенческий роман или фильм. «Стремление к избытку возбуждает дух сильнее, чем добывание необходимого. Человека создает желание, а не потребность» (Гастон Башляр)[24].

Мудрость или смирение?

Когда жить остается не так долго, нам нужно выдумать себе временную мораль. Сегодняшний пятидесятилетний находится в том же положении, что и младенец в эпоху Возрождения: его ожидает еще около тридцати лет активной жизни, что соответствует всей продолжительности жизни европейца тремя веками ранее. Невольно он становится адептом краткосрочности. Понимание, что конец не так уж и далек, усиливает жажду жизни. Возраст мало-помалу перестает быть приговором: это больше не порог, шагнув за который человек приходит в негодность, ведь он еще может менять свою судьбу вплоть до самой последней минуты. «Стареть – значит постепенно скрываться из виду», – говорил Гете. Замечательно, что в наши дни люди за пятьдесят отнюдь не желают оставаться на скамейке запасных: они по-прежнему стремятся быть на виду, они борются против дискриминации в свой адрес – несмотря на то что составляют около 30 % населения. Эти люди без устали сражаются за право находиться на ярком свету, а не переходить в категорию невидимок.

Становиться старше – как правило, значит вступать в возраст наконец-то найденных и полученных ответов. Предполагается, что мы становимся мудрыми и понимающими. Но ответы не могут исчерпать все изобилие вопросов. Хорошая жизнь – это правильно заданный вопрос, прояснение которого бесконечно откладывается. В существовавших прежде бесписьменных обществах – таких, как в Западной Африке, – любой старик, прошедший обряд посвящения и способный разговаривать с умершими, считался воплощением духовного богатства. «Когда умирает старик, сгорает целая библиотека», – заявил в 1960 году малийский писатель Амаду Ампате Ба. А в Европе мы скорее скажем, что вот наконец умолкла заезженная пластинка. Старость традиционно сопротивляется скорости: она шествует торжественной поступью, ей нужно время, чтобы поразмышлять и взвесить свои решения. Однако чувства преобладают даже в тот момент жизни, когда время пролетает с бешеной скоростью, когда один день стремительно увлекает за собой другой, как рушащийся карточный домик, когда счет идет не на годы, а на месяцы или даже недели. Преклонный возраст являет собой парадокс: это ускорение, замедляющее ход.

«Осень жизни» – понятие, определения которого всегда были противоречивыми: это может быть тихое неспешное угасание в атмосфере всеобщей любви и уважения, но также и тоска по жизни, которая завершает свой полет, тоска от нескончаемо долгого заката в преддверии неизбежной зимы. Наше отношение к старости переменчиво, мы можем то превозносить, то демонизировать ее, то восхищаться, то презрительно отталкивать. К тому же в наше время человек преклонных лет обязан своим долголетием лишь успехам медицины[25], а вовсе не собственным заслугам. Когда-то такой человек был редкостью, его окружали почет и уважение, зато сегодня их пруд пруди. Но положение его зыбко, он не способен определить свой статус или осознать смену стадий жизненного цикла. «Не упустите в жизни лучезарного июня»[26], – говорил Владимир Янкелевич. Однако и другие месяцы – сентябрь, октябрь, декабрь – могут быть столь же великолепны, пусть на первый взгляд и не такие солнечные.

Традиционно старость всегда была временем умиротворения. Так чувствовали себя старенькие бабушки и дедушки, когда со всепрощающей лаской и всепонимающей добротой обнимали внуков. Уходило второстепенное, оставалось главное: в иссохшем теле могло удержаться только самое важное – величие ума и красота души. Жизнь вытекала из тела по каплям, она сохранялась лишь в пламени, в душевном жаре, но это был возвышенный огонь, вызывавший всеобщее уважение и восхищение. Сейчас эта схема нарушена: с одной стороны, жизнь остается активной и деятельной, с другой – ей противостоит жизнь хилая и убогая, которую мы гоним от себя, как страшный сон, это жизнь прикованного к постели старика, обреченного на медленное угасание. Он тратит всю свою энергию на то, чтобы ему не стало хуже, каждый новый день означает для него новую борьбу с распадом[27].

На одно клише накладывается другое: нам кажется, что преклонные годы должны соответствовать периоду жизни, когда человек шаг за шагом расстается со жгучей жаждой земных удовольствий, когда он посвящает себя размышлениям, анализу и избавляется от безапелляционности в суждениях, прежде выдававшихся за непреложную истину. Все это делается, чтобы лучше подготовить себя к отправлению в последний путь. И все же нет никакой уверенности, что такое самоотречение представляется соблазнительным для доброй части наших современников. По правде говоря, вполне вероятно, секрет счастливой старости кроется в прямо противоположном: максимально долго сохранять все свои увлечения, проявлять все свои способности, не пренебрегать ни одним наслаждением, не отказывать себе в удовлетворении малейшего любопытства, ставить перед собой невыполнимые задачи, вплоть до последнего дня продолжать любить, работать, путешествовать, быть открытым миру и окружающим. Одним словом, испытывать пределы своих возможностей.

От чего мы должны отказаться, если хотим сохранить самое важное? Прежде всего от непременного требования отказываться от чего-то, что ставит знак равенства между старением и постепенным иссяканием желаний. Даже если старость в конце концов нас одолеет и отнимет у нас самих, ее нужно подстраивать под себя. Жесткие правила, предписывающие лечь на кровать, оставив все дела, должны быть отринуты: возможно, мудрость в ее традиционном понимании – это не что иное, как добровольный уход, названный другими словами. Нужно изо всех сил сопротивляться обеднению нашего существования, ссылке в разные там дома с громкими именами, которые предназначены для того, чтобы в них умирали под присмотром врачей. В былые времена человек вступал в жизнь без готовых моделей: роман воспитания, появившийся в XVIII веке, помогал людям не запутаться в лабиринте лет, учил переходить от частного к общему, в то время как усиливался процесс распада старого дореволюционного общества; но и сейчас, как и тогда, мы подходим к осени нашей жизни без всякого руководства, поскольку этот период не существовал вплоть до середины XX века. В этом случае следовало бы говорить не о романах воспитания, или «формации», но о романах «деформации», которые отучали бы нас от того, что мы знаем, очищали бы нашу память от всего того бреда, что мы слышали с незапамятных времен. Возможно, стареть следует мирно, однако нельзя смиряться. Итак, мы разрываемся между двумя видами мудрости: сокрушенно принять неизбежное – и радостно согласиться с возможным. Мы балансируем между этими двумя состояниями. Еще Фрейд говорил: время не переходит в наше бессознательное[28], это мы переходим в него, и дата нашего рождения определяется записью в книге регистрации актов гражданского состояния. Возраст – это социальная условность вкупе с биологической реальностью. Всегда есть возможность эту условность изменить. И напоследок: разумеется, мы будем побеждены. Важно никогда не принимать близко к сердцу свое поражение, не зацикливаться на нем, и так до самого конца.

Глава 2

По-прежнему желать

Конец моей жизни восхитителен. Я вовсе не чувствую себя стариком, разве только когда я бреюсь и вижу себя в зеркале.

Кит Ричардс

У каждого человека, достигшего определенного возраста, может возникнуть чувство, будто он присваивает себе что-то чужое – как если бы он воровал хлеб у тех, кто идет за ним следом. Ничем не заслуженный комфорт не только достался нам благодаря усилиям наших предков, мы наслаждаемся им за счет наших детей и внуков. Как гласит избитая поговорка, которую приписывают то вождю индейцев Сиэттлу, то Сент-Экзюпери: «Мы не наследуем землю родителей, мы одалживаем ее у наших детей». Наше поколение подобно каннибалам, пожирающим как предков, так и потомков: мы оставляем после себя гигантские долги и наслаждаемся дарами, которые, по сути, являются воровской добычей. И следующее поколение ощущает, что живет хуже, чем мы. Оно тем сильнее проклинает нас, что уже предвидит все, что его ждет: рухнувшее здоровье и рухнувшие иллюзии. Не настало ли для нас время сойти со сцены?

Выйти на пенсию или в тираж?

Чтобы справиться с этой враждебностью, есть только одно решение: позволить – на добровольной основе – вернуться к работе людям старше 60 лет[29]. Превращение целой возрастной категории в категорию бездельников, полностью посвящающих себя потреблению, – настоящая катастрофа, свершившаяся во имя лучших побуждений в наших странах после Второй мировой войны. Опыт и проницательность чаще всего приобретаются с годами: сохраняя свою занятость или найдя себе новую, люди остаются на связи с другими людьми, служат им, продолжают быть активными членами общества в полном смысле слова. Нужно покончить с предрассудками в отношении людей старшего возраста, видя в них паразитов, от которых ждешь только, чтобы они поскорее сгинули, уступив место более крепким и молодым. Можно сказать, что общество потребления изобрел Поль Лафарг, коммунист-революционер, зять Карла Маркса и автор книги «Право на лень»: в его идеальном городе строго-настрого запрещается работать более трех часов; все необходимое в изобилии производится одними только машинами, и все оставшееся время мужчины и женщины кутят и веселятся, устраивают спектакли, чтобы посмеяться над старым миром, развлечь себя во время нескончаемых каникул[30]. По нелепому капризу истории эта шутовская утопия, восхваляющая пустое ничегонеделание и непрерывные развлечения, прежде всего с триумфом воплотится в «обществе победившего капитализма» – в Северной Америке, где в XX веке создадут индустрию развлечений, но при этом не отменят необходимость работать.

С самого начала выход на пенсию несет в себе двусмысленность. Говорят, что канцлер Бисмарк, придумавший систему распределения, в 1889 году, тревожась, что ему могут перейти дорогу социал-демократы, якобы спросил у одного статистика: «С какого возраста мы могли бы установить выход на пенсию так, чтобы нам не пришлось ничего платить?». – «Ваша честь, с 65 лет», – якобы ответил его консультант. Большая часть правительственных чиновников к этому возрасту должна уже умереть[31]. Тем, кто всю жизнь работал, охотно готовы дать компенсацию при условии, что они пораньше умрут. Если же им хватит наглости прожить еще два или три десятилетия, машина застопорится и превратится в финансовую пропасть. Это социальное завоевание, действующее во Франции с 1945 года, имеет другим своим следствием старение, которое оно призвано облегчить[32]. При определенных мучительно тяжелых видах работ тело, изможденное долгим однообразным трудом, нуждается в прекращении трудовой деятельности. Однако в других случаях отправка на пенсию представляет собой двойное мучение: старость, умноженную на бедность, выпадение из активной жизни в сочетании со сниженным доходом – в общем, говоря словами старинной французской поговорки, «голод женится на жажде». Обязательное прекращение работы с 60-летнего возраста (возраст выхода на пенсию может отличаться для разных профессий) обрекает нас на проклятие абсолютного безделья, которое становится образом жизни, – как если бы полчищам седовласых пенсионеров было предназначено заново окунуться в мир детства и веселиться на аттракционах. Эта вновь обретенная свобода используется – в большинстве случаев – не для того, чтобы развиваться и расти духовно, но для того, чтобы приклеиться к экрану телевизора или компьютера, поглощающих львиную долю времени. Стареть – значит упиваться без всякой меры этим зельем для глаз, льющимся из телевизора или интернета. Кошмарны закрытые коттеджные поселки – «gated communities» – в США, в которых пожилые люди отрезаны от остального мира и куда закрыт доступ детям и молодежи. Идея, что работа представляет собой пирог определенного размера, который нужно делить на всех, отдает экономическим мальтузианством; наоборот, количество работы – это гибкая величина, которая меняется в зависимости от технического прогресса и экономического роста страны. Молодежь и люди старшего поколения обладают разными компетенциями, которые могут дополнять, а не исключать друг друга. Мы глупым образом утверждаем – особенно во Франции, – что настоящая жизнь никак не связана с работой и что нужно ждать определенного возраста, чтобы начать наслаждаться жизнью. Душераздирающе видеть 30- или 40-летних, мечтающих о том времени, когда им будет шестьдесят и они выйдут на пенсию, чтобы наконец воспользоваться своим свободным временем; настоящая жизнь происходит здесь и сейчас, в настоящую минуту, вне зависимости от тяжелых обязанностей, нагрузок и препятствий. Досуг и развлечения становятся, таким образом, тем занятием, за которое мы упорно цепляемся, чтобы эффектнее справить поминки по нашей бывшей карьере. Крепких, совершенно здоровых телом и духом взрослых людей выбрасывают, как хлам на помойку, и через несколько месяцев они хиреют от бездеятельности или впадают в депрессию. Не говоря уже о новом распределении семейных ролей: неработающий муж старше 65 лет, который ничем не занимается и только бесконечно ворчит, в то время как его более молодая жена продолжает работать и приносит в дом зарплату. Успех «желтых жилетов» во Франции осенью 2018 года частично объясняется активной ролью в этих волнениях 60- и 70-летних, которые вышли на улицы и площади, чтобы вырваться из своего одиночества и пустоты. Эти седовласые анархисты вновь обрели на несколько месяцев вкус к жизни, ощутили свою нужность. На протяжении всей этой «майской революции по-пенсионерски» они забыли о кошмаре обязательной праздности.

Институты изучения общественного мнения уверяют нас: именно в возрасте 70 лет люди чувствуют себя самыми счастливыми – по мнению журнала «Экономист»[33], это происходит благодаря тому, что стрессовые ситуации они встречают беспристрастно и в хорошем расположении духа. Вполне возможно, но не связано ли это беспристрастие с тем фактом, что они удалились от этого мира, потеряли рычаг воздействия на него? Правда ли, что в 70 лет мы расцветаем больше, чем даже в 40, потому что освобождаемся от всего материального?[34] Утверждается, что существует прямая зависимость между выходом на пенсию и душевным спокойствием, но при этом забывается о демонстрациях пенсионеров, протестующих против сокращения пенсий, а также о чувстве пустоты, сопровождающем переход от активной деятельности к вынужденному безделью. То есть союз старости и бедности рисуется радужными красками.

Симона де Бовуар в 70-е годы XX века описывала женщину 50 лет, лишенную финансовой независимости и страдающую от собственной ненужности: у нее нет больше семейных забот, дети выросли, а роль бабушки ее вовсе не привлекает; у нее еще полно сил и возможностей, но она прозябает от скуки. «Она окидывает мысленным взором долгие, ничего не сулящие ей годы, которые предстоит еще прожить, и шепчет: „Я никому не нужна“…»[35] Она чувствует себя бесполезной. Это определение можно отнести ко всем, кто прежде занимал какую-то должность. Приобретенный опыт, накопленные знания и признанные навыки отметаются под тем предлогом, что нужно уступить дорогу свежим и молодым, нетерпеливо бьющим копытом в ожидании возможности попробовать свои силы. Это настоящее крушение всей жизни для тех, кого вынуждают уйти, тогда как они не ищут мира и покоя, а хотели бы продолжать работать по специальности. Правда полноценной жизни – в испытании на прочность, которое только укрепляет ее, но не в отдыхе, который лишает сил. В глазах общества пенсионер – отработанный продукт, он уже вышел в тираж, но в своих собственных глазах он еще бодр и полон сил. Свобода, насладиться которой во взрослом возрасте ему мешают самые разные рабочие и семейные обязанности, возвращается к нему: она и соблазнительна, и в то же время пугает. Пенсионер должен снова найти причины, чтобы жить, помимо развлечений или общественной работы. Прекратить трудовую деятельность можно по-разному: в Швеции, например, учрежден «банк времени», позволяющий работникам уходить в отпуск длиной до нескольких лет[36] или время от времени устраивать себе передышки в работе. Но совсем другое дело – принуждать уходить с работы тех, кто этого совсем не хочет, только потому, что срок их годности подошел к концу[37]. Временная приостановка не равнозначна вынужденному отдыху. Выход на пенсию – пример великого завоевания, обернувшегося несчастьем для того, кому оно предназначалось.

Возраст философских размышлений

Наша жизнь год за годом пополняет каталог бед и грехов столь очевидных, что было бы скучно их перечислять. Но если мы будем цепляться за этот покаянный список, мы упустим самое важное: мы живем всё лучше и лучше и умираем всё позже. В том возрасте, когда наши предки уже входили в царство теней, мы испытываем радость и вместе с тем беспокойство оттого, что мы живы, способны чувствовать и избежали тяжелых болезней. Это ничем не объяснимая радость существования, нахождения в собственном теле, пусть уже и в потрепанном. Уже не все возможно, но многое еще позволено. В 1922 году Марсель Пруст получает Нобелевскую премию, отобрав победу у Ролана Доржелеса, представлявшего молодое поколение писателей-фронтовиков. На следующий день газета «Юманите» выходит под заголовком «Дорогу старикам!». Прусту в это время только 48 лет. Кто из нас сегодня назвал бы «стариком» или «старухой» мужчину или женщину 48 лет? В 50 лет жизнь только и начинается по-настоящему: мы наконец можем наслаждаться молодостью, упущенной в 20 из-за того, что нужно было сдавать экзамены, получать аттестат зрелости, искать работу, проходить испытательный срок, искать оправдания, что не пошел в университет, прощаться с детством, переживать первые бурные истории любви, в одиночку нести груз непривычной свободы. Искать себя, обманываться, разрываться в выборе между возможностями, ни одна из которых нам не нравится, слышать каждое утро, что на нашу долю выпала непомерная удача, – какой же это кошмар, если вдуматься! И вот мы строим свою жизнь, одновременно разрушая себя с помощью алкоголя, наркотиков, всякого рода излишеств в угоду конформизму, общественному давлению. Молодость обладает красотой, бодростью и любопытством, но это возраст подражания, когда действуют на ощупь, спотыкаются, поддаются влиянию моды и идеологии. В зрелом возрасте имеется опыт, но утрачиваются живость и задор. Взрослея, мы непременно ощущаем преимущества и недостатки: те и другие никак не могут прийти к согласию, найти равновесие.

Жизнь в западном мире дается только один раз: у нас не будет другой, чтобы наверстать упущенное, в отличие от буддизма или индуизма. Вместе с понятием кармы эти две религии изобрели пробный опыт судьбы: в нашем нынешнем существовании мы расплачиваемся за прошлые ошибки и в каждом новом жизненном цикле очищаемся от наших пороков вплоть до полного освобождения. Восток пытается найти избавление от этой жизни, а Запад – в этой жизни. Единственным средством для первого будет не рождаться больше, а для второго – раз за разом воскресать в течение одного и того же периода времени. Какой будет вечность для христианина – решается на кратком отрезке времени, тогда как индус, чтобы избежать тягостного существования, имеет в своем распоряжении ряд последовательных перевоплощений, в ходе которых его душа очищается. С тех пор как Европа на рубеже XV и XVI веков вырвалась из пут Средневековья – мира, где все предопределено и каждый является заложником общественного положения, религии, происхождения, – перед человеком забрезжила новая надежда: отныне он сам будет творцом собственной судьбы и сам станет распоряжаться своей жизнью. В его власти будет низринуть преграды – социальные, психологические и биологические, – и он вступит в эру бесконечного сотворения самого себя. Именно эти светлые надежды и лежат в основе американского мифа о «self-made man». Но мы еще очень далеки от того, чтобы эта мечта воплотилась в жизнь, и проклятие детерминизма тем сильнее, чем больше нам кажется, что мы его победили. Тем не менее наша современность переняла от эпохи Просвещения, в которую она зародилась, одну восхитительную черту: она является коллективным бунтом против неизбежного.

Преклонный возраст сегодня, как никогда прежде, – это возраст философских размышлений, это подлинный возраст Разума. Перед человеком со всей остротой встают главные вопросы человеческого существования и предназначения, какими их определил Кант: на что мне позволено надеяться, что мне позволено знать и во что позволено верить? Поистине, бабье лето жизни является той «беседой, которую душа ведет сама с собой» (Платон, «Теэтет»), состоянием непрерывного экзамена. В этот период мы можем чередовать активную деятельность с созерцанием и размышлениями. Это тот момент, когда мы сталкиваемся, без шор и без прикрас, с трагическим устройством бытия, с тем, что всему положен предел. «Учиться жизни уже слишком поздно»[38], – говорил Арагон. Но жизнь не школьный предмет, потому что она то и дело меняет условия, в которых мы ее познаем. Если раскрытие собственных талантов происходит в молодости и состоит в реализации всего своего потенциала, то и старость мы можем рассматривать как возраст позднего обучения, а не как отправление на запасной путь. Разрушительная власть лет вовсе не помеха для живости ума, пусть и идущей на спад. Мы продолжаем упорно вглядываться в будущее на горизонте, даже если времени у нас не так много. В каждый час, в каждую минуту мы – единственные, кто в ответе за наше спасение и за то, как мы умрем.

Мы так и остаемся вечными студентами в школе жизни: именно желание учиться и знаменует собой ясность ума. Приобщение к чему-то новому будет длиться до самой могилы. В нас могут сосуществовать в совершенной гармонии радость учить и радость учиться, желание брать и давать уроки, быть одновременно устами вещающими и вопрошающими. У нас еще достаточно времени, чтобы вновь открыться миру, вновь обратиться к познанию. Может быть, мы уже и сформировавшиеся личности, но мы так и остаемся несовершенными. Что же касается настоящей жизни, не то чтобы у нас ее нет, просто нет жизни «настоящей» и «ненастоящей», а есть много интересных дорог, и нужно только пуститься в путь.

Что нам делать с нашей молодостью (с еще одной жизнью)?

Нас раздражает, когда старики указывают нам дорогу, по которой мы не хотим идти. Они предвосхищают собой то, чем станет каждый из нас: киборги, люди-роботы – потому что после пятидесяти практически все мы вступаем в «пророческий возраст»: очки, слуховой аппарат, кардиостимулятор, шунты, импланты, различные чипы и так далее. В нашем индивидуалистическом обществе нам предлагается как минимум две модели (которые при желании мы можем скрестить между собой): разыгрывать Престарелого шалуна или же принимать вид Разочарованного мудреца, изрекающего пророчества в манере немного высокопарной и одновременно ребячливой. Один выбор означает ничем не ограничивать свои аппетиты, в свои 60 лет вернуться к подростковым мечтам; другой – решить, что с играми покончено, и примкнуть к компании обычных старичков, которые сидят на лавочке и в ожидании обеда или ужина играют в карты и в домино. По одну сторону – племя бодрых навитаминенных пенсионеров: они успешно задавили в зародыше грозившие им болезни и зачастую находятся в лучшей форме, чем многие молодые. Они достаточно обеспечены – если говорить о среднем классе и выше, – они зубами и когтями хватаются за жизнь, и в том возрасте, когда их предки в прежние времена были уже немощны, если не прикованы к постели, они демонстрируют бешеную энергию. По другую сторону – блеклый народец, состоящий из тех, кто смирился и озабочен лишь тем, как избежать хлопот. «Заблуждения сердца и ума» в любой момент могут одержать верх над представителями обоих полов. Появление «Виагры» для мужчин и гормонотерапии для женщин одаряет как одних, так и других, даже в почтенном возрасте за шестьдесят, упоительными способностями. Покой чресел нарушен, и бывает, что это способствует уходу мужчин из семьи. Сколько пожилых супругов разводится, когда один из них, оборвав долгую паузу воздержания, вновь обретает вкус к любовной схватке? Свободолюбивое поколение, взращенное революцией 1968 года, узнает о двух волшебных пилюлях – противозачаточной и сосудорасширяющей. Ненасытность стареющих людей с сединой в бороде и бесом в ребре, жаждущих в последний раз попытать счастья, окунуться с головой в спорт, в путешествия, в труд или в вакханалию плоти, является результатом взятия нового временнóго рубежа. Этот стратегический рубеж сегодня доступен каждому из нас: в Европе средний возраст роженицы уже сейчас составляет 30 лет, и, возможно, настанет день, когда менопауза будет замыкать ключом свой «железный пояс» на женщинах только после шестидесяти. Печальное зрелище? Может быть. Но упрекать пожилых людей в их неуместном вожделении, в желании предпринимать что-то новое, продолжать работать – это обрекать их на преждевременную смерть, а значит обрекать и самих себя, как только мы достигнем этой возрастной границы. Что может быть лучше, чем устроить короткое замыкание в проводáх времени, посмеяться над судьбой, позволить себе – пусть ненадолго – получить от жизни еще немного упоительных ощущений и встреч? Жизнь – это длящаяся неизвестность, и, пока она длится, она гарантирует нам, что мы живы.

Мы постоянно балансируем между обещанием и предопределением, увлеченностью и энтропией: родиться – значит довериться обещанию будущего, которое нам неведомо; в то же время нам предопределено исчезнуть, и след наш будет бледнеть, как бледнеет ксерокопия по мере того, как ее воспроизводят все в большем количестве экземпляров, – потому что наши клетки при обновлении теряют прежний вид. Мы держим форму, пока обещание берет верх над предопределением. Конечно, мы не просили рожать нас на этот свет; но, по мере того как мы взрослеем, этот случайный дар мы превращаем в наше право и настойчиво требуем, чтобы наше существование длилось так долго, как это возможно. «Сверх меры привержен вину тот, кто осушает кувшин до дна, вместе с осадком <…>Жалкая жизнь куда страшнее скорой смерти»[39], – писал Сенека, предвосхищая мысль Чорана. И все же, несмотря на то что тяготы существования могут преследовать нас с самого детства, есть нечто восхитительное в том, чтобы оставаться в строю, зайти еще на один, последний, круг перед посадкой.

Появляются целые поколения псевдовзрослых людей, морщинистых школяров, бросающих вызов годам и судьбе. Кажется, будто они из подросткового возраста шагнули прямиком в старость, минуя зрелость. Они остаются юными до тех самых пор, пока не станут старыми. Вместо Вечного Возвращения, которое исповедует восточный мир, единственная форма вечности, которую нашел мир западный, когда наша вера в рай потускнела, – это Великое Повторение и Великое Возрождение. Классическая триада католической церкви – ад, чистилище и рай – снизошла на землю и теперь является частью нашей безбожной жизни: потусторонний мир стал миром посюсторонним, поделенным на временные отрезки. Существование мужчины и женщины состоит из множества жизней – одна прибавляется к другой, не будучи похожими. Эти жизни представляют собой непрерывное созидание, сплавляющееся в судьбу. Мы совершаем ошибки, исправляем их и совершаем новые – все эти неудачи в конце концов складываются в прекрасный жизненный путь. И поскольку больше нет «правильной» модели жизни после шестидесяти, каждый из нас должен придумать ее себе сам. Мы, как никогда прежде, подобны Питеру Пэну: дети, не желающие взрослеть; старики, не желающие стареть[40]. Мы пускаемся во все тяжкие, как будто наши биологические часы пошли вспять; в то время как молодые люди с 20 лет состоят в серьезных отношениях и начинают семейную жизнь, их седеющие родители резвятся, заводя интрижки одну за другой. Рассудительности у нас с годами не прибавляется, и бес в ребро может грозить нам до смертного порога. Вопиющая несдержанность человека преклонных лет может показаться смешной и даже омерзительной, но разве нам приятнее видеть, как тот же старик постепенно угасает в ожидании могилы или пропахшей лекарствами больницы? Что может быть увлекательнее, чем сжульничать и нарушить привычные правила?

Вопрос в другом: станет ли этот новый возраст преображенной зрелостью или кряхтящей, перезревшей юностью на краю жизненной пропасти? Очень вероятно, что между двумя этими состояниями возникнет напряжение, раздвоение, своего рода шизофрения. С одной стороны – и в этом преимущество возраста – растущая тяга к природе, знаниям, молчанию, размышлению и созерцанию; с другой – вечно живое и даже усиливающееся стремление к удовольствию во всех его проявлениях. Сочинять себе новую жизнь в 55–60 лет – это совсем не то же самое что пускаться в жизненный путь, когда тебе 16. «Новые старики» – будут ли они хранителями опыта предшествующих поколений или «старыми сатирами, истаскавшимися в разврате» (Руссо), 73-летними самовлюбленными шалунами, похожими на Дональда Трампа, или достопочтенными белобородыми старцами? В крови по-прежнему бушуют страсти, сердце и душа готовы воспламениться в любую минуту: возраст ума и чувств не соответствует биологическому возрасту. Есть только один способ замедлить старение – продолжать желать с прежней силой. Но это будет попыткой совместить несовместимое: войлочные тапки и юношеский романтизм, морщины и необузданный разврат, седые волосы и бурю желаний. Мы пока не нашли способа решить проблемы старения человеческого организма, а лишь приоткрыли узкую щелку в пещеру знаний. «В семнадцать лет мы несерьезны» – говорил Рембо. Но теперь мы несрьезны и в пятьдесят, и в шестьдесят, и в семьдесят, даже если приличия предписывают нам казаться серьезными. Необходимо избавить возраст от флера дряхлости и повернуть процесс старения вспять силой юмора и элегантности. Границы для того и существуют, чтобы их раздвигать. На всех этапах жизнь упрямо сражается с необратимостью. И так будет до самого конца, до последнего рокового шага в пропасть.

Ты совсем не изменился!

Сказать кому-то: «Ты совсем не изменился» – это завуалированное желание услышать в ответ то же самое. Будь нам хоть 30, хоть 60 лет, мы таким образом просим окружающих вернуть нам комплимент, уверить нас, что мы всё те же, какими были когда-то. Столкнуться со старым приятелем, с которым мы не виделись тысячу лет, напоминает процедуру опознания в полиции, когда свидетель, стоящий за зеркальным стеклом, должен узнать подозреваемого в нападении. В памяти начинаются стремительные подсчеты, мы стараемся отыскать в лице того, кто возник перед нами, какие-то черточки, способные оживить наши воспоминания: из старого облика приятеля наша память высвобождает облик сегодняшний, она берет «тогда» и «сейчас» и сравнивает их между собой. Приятель уверяет нас: «Да это же я!» – его глаза полны мольбы, они заклинают нас подтвердить сходство. Лицо – наша общая черта со всеми, кто нам подобен, и потому, если его забывают, это наносит нам невосполнимый урон.

«Тебе не дашь твоих лет» означает: ты не согнул спину, не подчинился законам природы, перехитрил правила. Вызывает изумление и почти возмущение, когда вдруг столкнешься, повернув за угол, с человеком одного с тобой возраста, но который, кажется, годится тебе в отцы или матери: совершенно невозможно, чтобы эта дряхлая развалина была мне ровесником! Время, великое разрушительное Время, чаще всего забавляется, меняя до неузнаваемости черты лица, безжалостно стирая их, делая их расплывчатыми. Это время цепляет нам на нос очки с толстыми линзами, огрубляет черты лица и делает его бесформенным, а кожу – морщинистой и всю в пятнах, прорежает волосы, а на щеках отращивает брыли, удлиняет и загибает крючком нос, – время обезображивает наше лицо не хуже компьютерного морфинга. Человеческое лицо – это палимпсест, где слой за слоем сохраняются следы сразу многих эпох: в чертах когда-то близкого друга проступает смешливый подросток, а три волосины напоминают о некогда пышной шевелюре. Окружающие пристально наблюдают за нами: они оценивают нас с видом превосходства, жадно стремясь найти ему подтверждение в нашей внешности.

«Ты всё тот же», стало быть, подразумевает: ты – очевидец нашей прежней жизни, ушедшей эпохи, ты – часть нашей бурной молодости, о которой я храню светлые воспоминания. Старость делает обманчивым наше сходство с самими собой, мы уже не понимаем, кто именно смотрит на нас в зеркало каждое утро: кто ты, чего ты от меня хочешь? Кажется, что возраст одолел нас, застав врасплох, и из переставших быть самими собой рождается другое «я». Это и есть судьба, говорил Гегель: быть собой под видом другого. Вспоминаются рекламные ролики, которые показывают в ускоренном темпе всю человеческую жизнь, от колыбели до могилы, от заливистого детского смеха до идиллической картины четы сгорбленных старичков, идущих под руку по берегу моря. Волшебная феерия, смешанная с трагической пляской смерти. Подобные ролики пугают именно таким сжатием человеческого существования до нескольких минут: нам едва хватило времени вкусить жизнь, испытать ее горечь и усладу, как мы стали уже старичками и старушками, и ножки циркуля, очерчивающего наше земное существование, стремительно разъехались.

Часть вторая

Жизнь на вечном старте

Глава 3

Спасительная рутина

Ты не способен должным образом оценить то упоительное чудо, которое есть твоя жизнь.

Андре Жид. Яства земные

– Дзено[41], славный рантье из Триеста, бывшего в конце XIX века частью Австро-Венгерской империи, рассказывает о своем пристрастии к курению: он заядлый курильщик, но устал надрывать легкие кашлем и одержим мыслью о здоровье. Он мечется между походами к врачам и к психоаналитикам, подвергает себя процедурам в лечебницах, где его стараются избавить от зависимости при помощи «электрических машин». Но он неизбежно закуривает снова. «Мне кажется, что у сигареты куда более острый вкус, когда она последняя»[42]. Вот уже 54 года, как он выкуривает одну последнюю сигарету за другой, что вынуждает его прийти к выводу, грустному и в то же время забавному: «У меня всё в жизни повторяется»[43].

«Вполне достаточно просто быть» (Мадам де Лафайет)

Повторение сказанного ранее не пользуется спросом у прогрессивных авторов. Оно подвергалось осуждению дважды – с появлением романтизма и изобретением психоанализа. Классицизм в искусстве основывался на твердой уверенности в том, что прошлое идеально: считалось, что наши предки в античности достигли совершенства во всех областях и достаточно лишь повторять вслед за ними. Новое слово, собственный голос расценивались как нечто неподобающее, и понятие плагиата не имело смысла, так как интеллектуальной собственности не существовало: наоборот, следовало черпать рассказы, истории и басни из общей сокровищницы и не смущаться воспроизводить их как целиком, так и соединяя или перекраивая. Лафонтен будет без конца переписывать басни Эзопа, древнегреческого вольноотпущенника VII века до н. э., а Иоганн Себастьян Бах – без всякого стыда выискивать лучшие отрывки из концертов для скрипки Вивальди, чтобы, переписывая их, включать в свои концерты для клавесина. Хорошая литература и хорошая музыка эхом откликались во всех литературных и музыкальных произведениях прежних эпох, куда изредка добавлялось совсем немного от себя: изящная завитушка, украшение в виде отступления или комментария. Воровство и подделка вовсе не преследовались, а, наоборот, поощрялись. Все хоть сколько-нибудь новое так или иначе имело в своей основе пастиш. Доходило до того, что еще со времен античности человек приписывал авторство написанной им самим книги какому-нибудь известному мыслителю или поэту из древних, – и все это для того, чтобы содействовать распространению собственных новых идей. (Это явление называется псевдоэпиграфика[44]; впоследствии подобную стратегию будут использовать Ян Потоцкий с «Рукописью, найденной в Сарагосе» в 1810 году и многие другие из страха перед цензурой.) Каждый добрый христианин должен был строить свою жизнь на основе «Подражания Христу» – благочестивого сочинения неизвестного автора, которое писалось и переписывалось неоднократно, начиная с XV века, и было направлено на очищение души и обретение спасения.

Прямой противоположностью классицизма стал романтизм, это заблудшее дитя революции 1789 года: он воспевал оригинальность – плод своего собственного творчества. Поэтам, музыкантам, художникам, драматургам пришлось опрокидывать устои, стирать в порошок закоснелые традиции, творить посреди грохота бури, в условиях трансгрессии. И так же, как люди искусства устремлялись «вглубь неизвестного, чтобы отыскать новое» (Шарль Бодлер), они должны были бежать от буржуазной посредственности, у которой во главе угла стоят расчет и коммерческая выгода. В глазах богемы буржуазия, которую из-за ее корыстолюбия изрыгнули и аристократия, и пролетариат, несла на себе печать онтологически низменного класса. Поскольку буржуазная мораль сводила человеческое желание исключительно к уровню материального обогащения, жизнь буржуа была размеренной и регулировалась лишь жаждой наживы и вкусом к приобретательству. Вот почему вольные духом и просто творческие люди должны были держаться в стороне от этого ничтожества и искать бурь, неистовства, стремиться к чему-то грандиозному, вместо того чтобы чахнуть на корню.

К романтизму и к его ненависти «быть как все» восходят две вещи: на место мечты о бессмертии пришла мечта о благодарных потомках, о запоздалом признании в будущем «прóклятых поэтов» – мечта, которую в наши дни затмила известность, иными словами, присутствие самого себя во всех реальных и виртуальных источниках информации как зримого и зыбкого эго. Кроме того, именно в XIX веке начинается восхваление маргиналов (приезжих, сексуальных и расовых меньшинств, заключенных, преступников), задачей которых становится разрушить норму. Возвеличивание маргинальности легло в основу определенных философских взглядов конца прошлого века: сливки с этой темы сняли Деррида, Делёз, Гваттари и Фуко. Буржуа, как мы знаем, изменился: он сам стал богемой и хочет быть «тружеником днем и прожигателем жизни ночью» (Дэниел Белл). Будь он правых или левых взглядов, он желает наслаждаться своим социальным статусом и вместе с тем получать удовольствие от раскрепощения нравов, рискуя жить в культурном противоречии. Вот почему отныне философию интенсивности взяли на вооружение транснациональные компании-гиганты, возрождая ницшеанские идеи («Стань самим собой», «То, что тебя не убивает, делает тебя сильнее»). Каким-то нелепым образом Ницше стал самым крупным поставщиком рекламных слоганов для компаний и их продукции. Певец сверхчеловека выступает как философский гарант сверхчеловека-потребителя, формирующегося на основе того, что он покупает, носит или поглощает.

Если же говорить о Фрейде, то он видит в повторении своего рода манию, толкающую пациента бесконечно воспроизводить одни и те же сценарии любовных или профессиональных неудач. Этот симптом служит ширмой для глубоко затаенной тоски, тем барьером, который мешает исцелению: он не дает избавиться от психологической травмы и в то же время определенно указывает на нее. Некоторые абсурдные мании, мешающие нам общаться с другими людьми, возможно, лишают нас большого удовольствия, но ограждают от еще более значительных тревог. Они становятся защитным ритуалом против какого бы то ни было происшествия. Лучше чахнуть, будучи лишенным чего-то, чем открыться навстречу неизвестному.

И все же стоит вознести хвалу привычке. Та привычная одежда, в которую мы облекаем наши поступки, привычная среда обитания, регламентирующая нашу жизнь, – это ментальная соединительная ткань наших дней. Она представляет собой ту врожденную склонность, которая становится «второй натурой» и предохраняет нас от излишней траты душевных сил. Мы всегда будем оставаться порождением наших привычек, и искоренить их даже сложнее, чем расстаться со своими убеждениями. Повторяемость несет с собой смерть, провозглашают авангардисты; но согласиться с этим – значит забыть, что она онтологически составляет основу нашей жизненной участи и является непременным условием нашего существования. Тот, кто захочет отказаться от повторяемости, водрузив как двойное победное знамя непредсказуемость и вечные перемены, возможно, и избежит ужасов обыденности, но прежде всего сделает существование невозможным. «Жить, не теряя времени, и наслаждаться без удержу», говоря словами старого слогана ситуационистов, – это подвергаться риску превратить интенсивность жизни в рутину, в упорядоченную лихорадочность. Когда твоя жизнь застыла, как река, схваченная льдом, или как лицо после уколов ботокса, то очень соблазнительно мечтать о том, как ты все поменяешь – спутника жизни, профессию, страну. Но фантазии о полном перевороте в жизни – прежде всего отличное средство, чтобы выносить нынешние ее условия. Мечты способствуют укреплению статус-кво: чем больше мы жалуемся, тем больше готовы терпеть; и жалуемся мы лишь для того, чтобы ничего не менять.

С самого детства мы создаем традиции. То, что мы называем привычкой, не является каким-то случайным событием в жизни неких людей без роду, без племени: это каркас, помогающий нам стоять на ногах; набор автоматических действий, формирующий нас и одновременно сдерживающий. Жизнь связывает нас невидимыми нитями, и мы даже не подозреваем, что они опутывают нас и несут, пока не разорвутся одна за другой. «Существует нечто движущее, что остается неподвижным»[45], – говорил Аристотель. Для того чтобы в серости будней случилось яркое событие, нужны долгие пустые часы, блеклое существование, в котором время тянется и ничего особенного не происходит. Моменты, когда перехватывает горло и сжимается сердце, почти всегда возникают на фоне обыденных мелких хлопот, служа контрастом. Без монотонности потрясения невозможны. Мелодия наших будней – непрерывная басовая партия, которая изредка перебивается волнующими ариями.

Очарование заурядности

Основной вопрос, встающий после пятидесяти: что позволяет нам оставаться в строю, подниматься каждое утро с постели и радоваться возвращению в нынешнее время? Когда нам 20 лет, мы хотим рывком проложить дорогу в будущее, устроить что-нибудь экстраординарное и экстравагантное. В это время жизнь, полная рутины, представляется нам отвратительной, ведь мы хотели бы, чтобы наша жизнь беспрерывно кипела и бурлила. Эта утопия в своем самом радикальном проявлении была реализована в тоталитарных государствах, граждане которых были ввергнуты в ужасы войны и террора. Стремление нарушить статус-кво, отказ «приспосабливать собственную жизнь к смехотворным условиям земного существования» (Андре Бретон) в юности может привести к яростному желанию смести все преграды. Порыв этот легко понять. За редким исключением наша жизнь не похожа на роман просто потому, что она безнадежным образом тождественна обычной человеческой жизни. Будни полны смертельной скуки, в них ничего или почти ничего не происходит. Наше существование бедно, в нем не хватает событий. На вопрос: «Что новенького?» – мы всегда слышим один и тот же ответ: «Ничего особенного». Получается, что человек существует только тогда, когда ему есть что рассказать о себе, когда он может повысить цену своей заурядности за счет занимательных историй, пусть даже самых комичных. В испытании заурядностью мы должны не сбиться с курса, двигаться вперед сквозь обволакивающий туман серых, однообразных будней, обладающих такой властью погружать всё в забвение и тлен, что обескураживает даже самые закаленные сердца.

В этом отношении жанр «автофикшн», или беллетризованной автобиографии, придуманный Сержем Дубровским в 1977 году, – это попытка вытянуть повествование из трясины однообразия. Автор не рассказывает о событиях своей жизни, но принимается за книгу, чтобы лучше понять себя, чтобы убедить себя в том, что он жив. Превращая собственную жизнь в спектакль, он чувствует себя хоть немного значительнее, он упивается неисчерпаемым богатством, которое кроется в судьбе человека, внешне ничем не примечательного. А жанр дневника формирует также и собственного читателя – товарища по заурядности, которому лестно видеть, что кто-то другой, как и он, неделю за неделей посвящает таким смехотворным и ценным наблюдениям. Возникает ощущение общей судьбы писателя и читателя – упоительное чувство, что кто-то разделяет с тобой отсутствие приключений. Этот недостаток кажется им избытком, который просто не осознает себя таковым: ничего не значащие минуты, малейшие удовольствия богаты неисчерпаемым разнообразием обстоятельств. В пустоте одного только дня кроются тысячи возможностей чего-то необычного, и нужно только вытащить их на свет, как алмаз из куска горной породы. Чем незначительнее биография, тем богаче вымысел, повествование входит в мельчайшие подробности, уделяет внимание тончайшим нюансам, возводит ничтожные детали в ранг трагедии. Взрослеть – означает вновь открывать для себя очарование обыкновенности, которая есть не что иное, как непознанная головокружительная бездна. Потому что даже в дни отлива на море случаются мини-ураганы. А еще полное отсутствие событий снабжено повествовательной структурой. Ведь что такое романный жанр: фантазии на тему желания, чей полет сдерживает блаженный груз – повествование.

Начиная с определенного возраста постоянство для нас важнее восхитительной новизны. Мы больше беспокоимся не столько о том, чтобы изменить нашу жизнь, сколько о том, как уберечь то лучшее, что в ней есть. В юности мы спрашиваем, что правильнее – реализовывать все свои устремления или учиться преодолевать себя? Прежде всего мы должны сохранить себя, – приходит ответ в зрелости. Монтень в «Опытах» цитирует Мецената, покровителя культуры и друга императора Августа:



Поделиться книгой:

На главную
Назад