Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Общество изобилия - Джон Кеннет Гэлбрейт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как отмечалось, отличительной особенностью расхожей мудрости является ее приемлемость. Она обязательно должна быть одобрена теми людьми, к которым она обращена. Есть множество причин, по которым человеку нравится слышать то, что согласуется с его собственным мнением. Скажем, расхожая мудрость тешит самолюбие, поскольку человек испытывает удовлетворение от мысли, что и другие, куда более известные люди разделяют его взгляды. Услышанное со стороны подтверждение собственной правоты придает сил. Человек видит, что его умозаключения находят поддержку и что он не одинок. Более того, услышанное из чужих уст одобрение заставляет еще активнее продвигать свои идеи – а это значит, что другие тебя слышат и находятся на пути к обращению в твою веру.

В какой-то мере постоянное повторение положений расхожей мудрости – это религиозный обряд. Это такой же акт утверждения в вере, как чтение вслух Священного Писания или посещение церкви. Скажем, какой-нибудь высокопоставленный руководитель компании, выслушивая на званом обеде речи о непреходящих ценностях и достоинствах свободного предпринимательства, в убеждении не нуждается, он и так в них верит, как и все другие слушатели из числа приглашенных, – и все они единодушны и тверды в своих взглядах. Всем своим видом демонстрируя сосредоточенное внимание, руководитель вполне может пропускать слова этой речи мимо ушей. Но, участвуя в подобной религиозной церемонии, он тем самым задабривает богов. Своим присутствием, показной заинтересованностью, аплодисментами он еще и внушает себе дополнительную уверенность в крепости и надежности экономической системы и уходит с обеда, абсолютно в этом убежденный. Так же и ученые на академических собраниях присутствуют лишь затем, чтобы выслушивать элегантное изложение того, что уже им хорошо известно. Опять-таки, этим религиозным ритуалом нельзя пренебрегать, ибо предназначение его состоит не в обмене знаниями, а, так сказать, в освящении научных теорий и их приверженцев.

Поскольку на всё это существует широкий спрос, подавляющая часть наших публикаций и высказываний на общественно значимые темы – и практически все из них, которые получили хорошие отзывы, – посвящены исключительно разъяснению прописных истин, принадлежащих расхожей мудрости. В какой-то мере это занятие превратилось в профессию. Ее представители, среди которых прежде всего следует отметить популярных теле- и радиокомментаторов, профессионально занимаются изучением, а затем изящным и подобострастным изложением того, что более всего желает услышать публика. Но, вообще говоря, излагать положения расхожей мудрости – привилегия видных ученых, общественных деятелей и бизнесменов. Любой новоизбранный ректор университета или президент колледжа автоматически получает право выступать в роли глашатая расхожей мудрости. И это далеко не последняя из привилегий, которые получают обладатели высоких ученых званий, причем само звание является наградой за неустанное распространение расхожей мудрости на должном научном уровне.

От высокопоставленного государственного деятеля ждут и отчасти даже требуют распространять расхожую мудрость. И тут мы видим показательный во многих отношениях пример: до обретения высокого статуса такой человек, как правило, пребывает в тени и почти не привлекает внимания. Но после вступления в должность все вокруг сразу же начинают считать, что он наделен способностью проникать в суть вещей. А он, за редчайшим исключением, даже не пишет собственные речи и статьи – их специально продумывают, многократно редактируют и тщательнейшим образом проверяют, чтобы они оказались приемлемыми для слушателей. Какие-либо иные критерии, например соответствие написанного объективной экономической или политической реальности, были бы восприняты как нечто странное и аномальное.

И наконец, распространение расхожей мудрости служит еще и привилегией успешного бизнеса. Глава практически любой крупной корпорации, например General Motors, General Electric или IBM, имеет все основания прибегать к этому. Вдобавок он считает себя вправе рассуждать не только о деятельности своей корпорации и об экономике, но и о роли государства в обществе, о фундаментальных основах внешней политики, о сущности гуманитарного образования. В последние годы даже высказывается мнение, что разъяснение расхожей мудрости не только право, но и обязанность бизнесмена. «Убежден, что бизнесмены должны не только говорить, но и писать, чтобы у нас была возможность доносить до каждого человека вдохновляющее и убедительное послание о нашей вере в свободное предпринимательство как образ жизни. <…> Как изменилась бы борьба за человеческие умы, если бы американский бизнес вдруг стал распространять здравое мышление, нацеленное на будущее!»[7]

IV

Главный враг расхожей мудрости – не идеи, а изменения, происходящие в мире. Как я уже отмечал, расхожая мудрость старается приспособиться не к окружающей действительности, которую она призвана описать, а к устоявшимся и сложившимся у людей представлениям об этой действительности. А поскольку людям, невзирая на происходящие в мире изменения, комфортнее иметь дело с привычными и давно знакомыми идеями и теориями, расхожая мудрость всегда рискует постепенно устаревать. Прямой угрозы в этом нет – смертельный удар расхожая мудрость получает лишь в том случае, когда общепринятые идеи терпят сокрушительное поражение в какой-нибудь чрезвычайной ситуации по причине полной неработоспособности этих устаревших идей. Подобная участь рано или поздно должна постигнуть любую идею, которая утратила связь с реальностью. В этот самый момент появляется некая личность, которая обращает всеобщее внимание на тот факт, что идея отстала от жизни. Этого человека впоследствии удостаивают чести быть ниспровергателем расхожей мудрости и провозвестником новых идей. И хотя он всего лишь констатирует, что реальность изменилась, его роль маловажной не назовешь. А тем временем расхожая мудрость, подобно старой гвардии, умирает, но не сдается. Общество способно жестоко обойтись с тем, кто некогда выражал его прежние идеалы, переместив этого человека из разряда авторитетных мудрецов в разряд не просто ретроградов, но даже отъявленных реакционеров.

В подтверждение сказанному можно найти множество примеров – как исторических, так и современных. Задолго до событий 1776 года[8] люди десятилетиями грезили о либеральном государстве. Торговцы и купцы в Англии, соседних Нидерландах и в американских колониях к тому времени пришли к выводу, что их интересам лучше всего будет служить государство, которое накладывает минимум ограничений, нежели государство, максимально наделенное функцией регулирования и практикующее протекционизм, как считала расхожая мудрость того времени. В свою очередь, вопреки расхожей мудрости становилось всё очевиднее, что именно свободная торговля и коммерция служат источником силы нации, а вовсе не накопление золота и серебра. И эти выводы сделаны, если можно так сказать, людьми безответственными в своей оригинальности. Как заметил в свое время Вольтер, «торговля, обогатившая английских горожан, способствовала их освобождению, а свобода эта, в свою очередь, вызвала расширение торговли; отсюда и рост величия государства: именно благодаря торговле мало-помалу развились морские силы, с помощью которых англичане стали повелителями морей. В настоящее время они располагают почти двумястами военными судами»[9]. Окончательно подобные взгляды были сформулированы Адамом Смитом в год обретения Соединенными Штатами независимости. Однако на его книгу «Исследование о природе и причинах богатства народов» носители стародавней мудрости еще долго продолжали смотреть с явным неудовольствием и тревогой. Так, в 1804 году Джеймс Кент[10] в надгробной речи на похоронах Александра Гамильтона[11] поставил своему покойному другу в заслугу то, что он до последних дней жизни не принимал «туманную философию» Адама Смита. На протяжении еще как минимум целого поколения во всех западных странах слышались грозные предупреждения о том, что идея либерального общества – чистое безумие.

На протяжении всего XIX столетия, даже после того, как положения либерализма в его классическом понимании перешли в разряд расхожей мудрости, мрачные предупреждения не прекратились. Они пророчили непоправимый ущерб от принятия трудового законодательства, легализации профсоюзов, социального страхования и других законодательных инициатив, направленных на социальную защиту граждан. Правда, либерализм на поверку оказался такой тканью, которая не протирается, а сразу рвется. Однако стремление к защищенности, безопасности и в какой-то мере к равенству хотя бы в возможностях отстаивать свою позицию в ходе переговоров так просто не заглушить. В конце концов расхожая мудрость оказалась бессильна перед этим новым фактом. Супруги Уэбб, Ллойд Джордж, Лафолетт, Рузвельт, Беверидж и другие[12] подготовили массовое сознание к восприятию этого факта. В результате появилось то, что теперь мы называем государством всеобщего благосостояния. Как гласит современная нам расхожая мудрость, теперь считается, что меры социальной защиты позволили смягчить и упрочить капитализм, сделав его более цивилизованным. Правда, в этом случае слышались несмолкающие предупреждения о губительности разрыва с традициями классического либерализма.

А вот еще один интересный пример влияния происходящих в мире изменений на расхожую мудрость – отношение к теме сбалансированности бюджета в годы экономической депрессии. Чуть ли не с момента появления организованных форм государственного управления сбалансированный бюджет, как бы он в разные эпохи ни именовался, считался sine qua non[13] надежного и рационального распоряжения государственной казной. Склонность к расточительству, в равной мере присущая монархиям и республикам, ограничивалась с помощью следующего требования: сумма поступлений в казну не должна быть ниже суммы выплат из нее. Нарушение этого правила неизбежно приводило к плачевным результатам в долгосрочной перспективе, а нередко и в краткосрочной. В старину монархи покрывали бюджетный дефицит за счет снижения веса монет или содержания в них драгоценного металла, а сэкономленный металл использовали на свои личные нужды. В результате неизбежно росли цены и падал престиж страны. Такие же последствия наступают и в современную эпоху, когда правительства прибегают к дополнительной эмиссии бумажных денег или к государственному заимствованию у частных банков. В результате расхожей мудростью стало требование строго следить за сбалансированностью годового бюджета.

А тем временем окружающая реальность постепенно изменилась. Правило обязательной сбалансированности бюджета необходимо было применять тем правительствам, которые всегда или время от времени безответственно подходили к бюджетно-финансовым вопросам. Впрочем, так поступали вплоть до XIX века все правительства. А вот затем в США, Англии и Британском Содружестве и по всей Европе правительства начали просчитывать финансовые последствия своих действий, – теперь безопасность перестала всецело зависеть от произвола правителей.

Примерно в то же время начала давать знать о себе поистине опустошительная экономическая депрессия. При такой депрессии возникала массовая безработица, останавливались производства, иссяк спрос на материальные ресурсы; использование политики дефицита бюджета (аналог сэкономленного драгоценного металла, полученного за счет снижения веса монет или содержания в них драгметалла) подразумевало увеличение государственных расходов, в результате которого рос совокупный спрос, – однако политика дефицита госбюджета беспрецедентного роста цен не вызывала, зато позволяла вернуть людям работу и снова запустить заводы. То есть вместо вертикального эффекта взлета цен удалось добиться горизонтального эффекта стимулирования производства. А тот рост цен, который всё же имел место, был не слишком обременительным для населения, зато с его помощью удалось преодолеть болезненное для экономики снижение, имевшее место в предыдущий период.

Но расхожая мудрость по-прежнему настаивала на необходимости сбалансированного бюджета. Граждане продолжали верить, что в противном случае катастрофа неизбежна. Однако Великая депрессия сокрушила эту расхожую мудрость. В США она привела к обвальному снижению поступлений в федеральный бюджет и заморозила всевозможные расходы на помощь бедным и социальные программы. Политика сбалансированного бюджета подразумевала необходимость повышения налоговых ставок и сокращения расходов на социальные нужды. Оглядываясь назад, трудно себе представить более «удачный» рецепт в той ситуации – одновременное снижение частного и общественного спроса на товары, усиление дефляции, увеличение безработицы, обрекающие народ на страдания. Но вопреки всему расхожая мудрость продолжала придавать первостепенное значение сбалансированности бюджета. В начале 1930-х годов президент Гувер[14] называл сбалансированный федеральный бюджет «абсолютной необходимостью», «самым существенным фактором восстановления экономики», «неизбежным и безотлагательным шагом», «незаменимым», «первейшей необходимостью для страны» и «фундаментом всей общественной и частной финансовой стабильности»[15]. Профессиональные экономисты и эксперты соглашались с ним практически единодушно. Едва ли не каждый эксперт, к которому приходилось обращаться за консультациями в первые годы Великой депрессии, просто был вынужден придерживаться расхожей мудрости и давать советы, лишь усугублявшие ситуацию. И здесь между либералами и консерваторами наблюдалось согласие. Когда в 1932 году президентом стал Франклин Д. Рузвельт, поначалу он тоже был твердым приверженцем сокращения государственных расходов и сбалансированности бюджета. В речи[16], в которой он выражал согласие с выдвижением своей кандидатуры на президентский пост от Демократической партии, Рузвельт заявил: «Доходы так или иначе должны покрывать расходы. Любое правительство, как и любая семья, может, конечно, позволить себе израсходовать за год чуть больше, чем они заработали. Но продолжительное следование такой привычке, как известно, доводит до приюта для бедных». Одним из первых законодательных актов его администрации стал комплекс мер, предусматривавший пропорциональное урезание государственных выплат. Ну а достопочтенный Льюис У. Дуглас[17], всю жизнь служивший образцовым примером носителя расхожей мудрости, повел свой личный крестовый поход за сбалансированный бюджет и в конечном итоге рассорился на этой почве с администрацией Рузвельта.

Однако происходившие в то время изменения к тому моменту уже одержали триумфальную победу над расхожей мудростью. К началу второго года президентства Гувера бюджетный баланс нарушился необратимо. По итогам 1931/32 финансового года доходы бюджета не покрывали и половины расходов. На протяжении всей Великой депрессии годовой бюджет ни разу не сводился без дефицита. Но лишь после 1936 года необходимые положения и преимущества выбранного курса начали одерживать победы в сфере идей. Именно в том году Джон Мейнард Кейнс[18] начал по всем правилам вести наступление на монетаризм, опубликовав работу «Общая теория занятости, процента и денег». С тех пор расхожее убеждение в необходимости поддерживать сбалансированный бюджет при любых обстоятельствах и на всех уровнях экономической деятельности стало терять силу. Однако и самому Кейнсу, как мы вскоре увидим, тоже было суждено стать новым источником расхожей мудрости.

Дело дойдет до того, что к концу 1960-х очередной президент-республиканец объявит себя сторонником кейнсианства. А расхожей мудростью станет убеждение, что достаточно взять рецепты Кейнса и сделать прямо противоположное, чтобы обуздать инфляцию, но и эту веру вскоре начнут расшатывать события, происходящие в реальной жизни.

V

На последующих страницах книги нам еще не раз представится случай обратиться к расхожей мудрости, то есть к набору идей, отличительной особенностью которых является их приемлемость для социума, а также познакомиться с их выразителями. Не следует думать, что мы преследуем цель пробудить к расхожей мудрости неприязнь. (И это надо подчеркнуть особо, поскольку, как уже отмечалось, нам свойственно ценить новые идеи на словах, в то время как на деле мы им противимся. Или, иначе, хотя в глубине души мы и ценим свою приверженность устоявшимся идеям, но публично этого не признаем.) Совершенно бесполезных людей практически не бывает, и точно так же нам необходимы приверженцы расхожей мудрости. Всякое общество должно защищать себя от избыточного предложения сырых идей и поверхностных суждений. В сфере общественной мысли поток интеллектуальных новшеств столь велик, что относиться к каждой отдельной идее и теории всерьез было бы катастрофой. Людей кидало бы из стороны в сторону, от одной теории к другой; экономическая и политическая жизнь оказалась бы зыбкой и неуправляемой. В странах коммунистического блока идеологическая устойчивость и сплочение общества во имя общей цели достигаются за счет формальной приверженности всех членов социума официально провозглашенной доктрине. Любое отклонение от официального курса с негодованием объявляется «ошибочным». А в нашем обществе стабильность и единомыслие насаждаются куда более неформально – при помощи расхожей мудрости. Всякая новая идея нуждается в проверке на способность преодолевать инерцию и сопротивление в реальных условиях, при этом необходимые для этой проверки инерцию и сопротивление обеспечивает именно расхожая мудрость.

Правда, не нужно думать, будто носитель расхожей мудрости заслуживает жалости. Такой человек не просто полезен для общества, он прекрасно устроился в жизни. Сам себя он справедливо относит к сливкам общества, а общество неизменно ему рукоплещет, поскольку его идеи будто специально призваны вызывать аплодисменты. Купаясь в овациях, он чувствует себя надежно защищенным и прекрасно вооруженным, чтобы противостоять всяческому назойливому инакомыслию. Свой выбор он делает в пользу того, чтобы занять наиболее прочное и выгодное положение уже сейчас, хотя в будущем оно станет непрочным и слабым. В настоящий момент к нему с почтением, порой необычайным, обращаются члены комитетов Конгресса; среди ученых он всегда стоит в первых рядах; он регулярно сидит в президиуме на всевозможных конференциях; он пользуется авторитетом в Совете по международным отношениям; он выслушивает поздравления в свою честь на званых обедах. Правда, есть риск, что когда-нибудь случатся события, в результате которых он будет посрамлен. Но он до этого времени вряд ли доживет. И лишь грядущие поколения бывают беспощадны к человеку, который олицетворяет собой расхожую мудрость, и пренебрежительно о нем отзываются.

Однако давайте перейдем к более серьезным вещам.

VI

Ни одно общество, насколько известно, от скуки не умерло. Люди явно научились терпеливо выслушивать постоянно повторяемые высокопарные банальности. Расхожая мудрость защищает общество, будучи воплощена в социальной мысли и мерах, принимаемых обществом; в последующих главах мы наглядно убедимся в том, насколько велика стабильность, обеспеченная с помощью расхожей мудрости. Однако серьезные изъяны и даже угрозы содержат в себе те идеи и теории, которые по самой своей природе не способны быть адаптированными к изменяющейся действительности – до тех пор, пока перемены не станут настолько серьезными, что иного выхода не будет. Изменения, происходящие в основных областях экономической жизни, прежде всего стремительное увеличение общественного богатства и рост благосостояния, в очередной раз перевели расхожую мудрость в разряд безнадежно устаревших истин, поскольку она уже стала препятствовать нашему благоденствию и даже, возможно, угрожать выживанию нашей цивилизации. А поскольку куда приятнее (и несказанно выгоднее в денежном отношении) излагать расхожие истины, то данная книга, видимо, станет еще одной бесплодной попыткой эту мудрость развенчать. Но всё-таки во мне не до конца иссякла надежда на то, что происходящие в мире изменения раз за разом будут наносить по расхожей мудрости серии тяжелых ударов. И, как мы теперь знаем, только после этого нокаута у новых идей и теорий может появиться возможность выйти из тени.

Одно из самых знаменитых высказываний Кейнса – «Идеи правят миром». И это истинная правда. Он был прав, когда утверждал, что идеи пользуются намного большим влиянием, нежели простая материальная заинтересованность. Но власть идей имеет реальную силу лишь в мире, не подверженном изменениям, ведь идеи неизменны по самой своей природе. Идеи не отступают под давлением других идей – они, напомню еще раз, сдают свои позиции лишь под безудержным натиском происходящих в мире перемен, которым не в силах противостоять.

3

Экономическая наука и традиция безысходности

I

Экономика не случайно стала предметом серьезного изучения в один из переломных моментов развития западной цивилизации. На этом этапе богатство наций впервые в истории перешло к устойчивому и неуклонному росту. Этот кардинальный сдвиг, который в передовых странах, таких как Англия и Голландия, произошел в XVIII столетии, следует считать одним из важнейших в мировой истории. «С древнейших времен, о которых сохранились письменные свидетельства, примерно с 2000 года до нашей эры и до начала XVIII века, средний уровень жизни в центрах цивилизации значительно не менялся. Конечно, случались подъемы и спады. На смену чуме, голоду или войнам приходил „золотой век“. Но никаких резких и прогрессивных изменений не было»[19].

Иногда «золотой век» затягивался. Например, в Англии во времена Позднего Средневековья на протяжении ста с лишним лет, приблизительно с 1380 по 1510 год, жизнь мастеровых и искусных ремесленников, судя по всему, была вполне благополучной. Но, как уже не раз случалось раньше, хорошим временам пришел конец; под конец XVI столетия платежеспособный спрос снизился более чем вдвое, поскольку заработки резко упали. Низкими они оставались и во время Английской революции, да и впоследствии изменения были не слишком заметными. Рост возобновился лишь в начале XIX века и с тех пор продолжался с незначительными перерывами[20].

У этой многовековой стагнации были свои причины, как были они у изменений, положивших ей конец. Продуктивность экономики, опирающейся только на сельскохозяйственное производство и домашние хозяйства, имеет естественные пределы. И до возникновения национального государства любые излишки, которые могли бы превратиться в накопления, оказывались предметом пристального внимания вооруженных мародеров и становились их добычей.

Ближе к концу XVIII века фабрики начали быстро вытеснять домохозяйства с позиции центров производственной деятельности. К тому времени примитивность технологий и небольшие размеры капиталов, характерные для домашних хозяйств, а также необходимость полагаться на физическую силу работника и домашнего скота перестали быть помехой росту производительности труда. Новые национальные государства постепенно становились действенными гарантами порядка во внутренних делах. Но армии сопредельных стран продолжали нарушать межгосударственные границы и причинять внушительный ущерб в районах, прилегающих к полям сражений, и вдоль маршрутов движения войск. В эпоху национальных государств, однако, экономический ущерб, полученный в результате действий регулярных армий, можно считать пренебрежимо малым в сравнении с тем уроном, что наносили в предыдущие столетия феодалы и их войска, мародеры и крестоносцы. За считаные годы после окончания двух мировых войн уровень жизни в странах Западной Европы, даже побежденных и разоренных, поднялся на небывало высокий уровень. А вот экономическая жизнь Среднего Востока так и не восстановилась после чудовищных разрушений, опустошения и истребления, устроенных ордами Чингисхана. Той же Германии в свое время потребовалось целое столетие на то, чтобы оправиться от разрухи и хаоса, вызванных Тридцатилетней войной. Впрочем, со всей определенностью можно сказать, что ядерная война, если таковая разразится в будущем, по разрушительности намного превзойдет все войны прошлого вместе взятые.

Но было бы удивительно, если бы в XVIII–XIX веках, по мере неуклонного улучшения условий жизни, люди быстро забыли уроки предыдущих столетий, решив, что так теперь будет всегда. Тем более невероятно представить себе такое, памятуя о том, что в начале Промышленной революции прибыль от повышения производительности труда распределялась крайне неравномерно и несправедливо. Именно богатство новоявленных предпринимателей, а не тех, кто на них работал, повсеместно воспевалось. Владельцы новых заводов, фабрик, сырья, железных дорог и банков, которые их обслуживали, – вот кто жил в роскошных усадьбах XIX века, что до сих пор вызывает ностальгические воспоминания. А рабочие влачили жалкое существование в темных, затхлых лачугах и толпились на грязных немощеных улицах, изредка сталкиваясь там с миссионерами и социальными реформаторами, преисполненными чувства гордости за собственную смелость появиться на этих улицах. На самих же фабриках буквально за гроши от зари до зари трудились и стар и млад. В Англии первой половины XIX века быстро росли как общие объемы производства, так и выработка в пересчете на одного рабочего. Увеличивалось и число состоятельных людей. Ближе к середине XIX столетия начали расти и реальные зарплаты. Но улучшение материального положения широких масс было куда менее заметным, нежели рост благосостояния промышленников и торговцев. Несмотря на то что бедные стали жить немного лучше, это было слабо заметно на фоне растущего разрыва между ними и богатыми.

Экономические идеи стали обретать современный вид на рубеже XVIII и XIX веков. Они были впервые выработаны и предложены после многих веков стагнации, смягченной к тому моменту процессом увеличения богатства, которое, однако, принадлежало не большинству населения, а небольшой группе людей. Экономистам, на самом-то деле, были бы глубоко безразличны и история, и современная им ситуация, если бы они не рассматривали лишения и обездоленность широких масс как нечто само собой разумеющееся. В экономической науке невзгоды и лишения считались нормой. А вот преуспевание пусть и расширяющегося, но всё равно избранного круга счастливчиков требовало объяснения. Долгосрочное и стабильное преуспевание противоречило всему ходу мировой истории и потому считалось неожиданностью. Именно так исторический контекст влиял на формирование идей. И, как нам еще предстоит убедиться, эта точка зрения продемонстрировала удивительную жизнестойкость.

II

В истории экономической мысли Адам Смит (1723–1790), великий основоположник главенствующей традиции[21], по-прежнему пользуется непререкаемым авторитетом. В определенном и весьма важном смысле он, бесспорно, этого заслуживает. Смит предвидел, что на место косных и деградирующих национальных сообществ придут прогрессивные, развивающиеся. В его «Исследовании о природе и причинах богатства народов» отчетливо звучат мотивы всеобщего изобилия и благополучия. Однако ему не удалось предложить действенного рецепта экономического развития. Это было либеральное экономическое общество, в котором роль регулятора отводилась конкуренции и рынку, а не государству; в этом обществе каждый человек, опираясь на свои собственные силы, упорно трудится на благо общества.

Вот только Адам Смит имел в виду совокупное богатство. У него не было особых оснований надеяться, что распределение благ между торговцами, промышленниками и землевладельцами с одной стороны и трудящимися массами – с другой будет осуществлено в пользу последних. Смит считал, что распределение благ зависит прежде всего от прочности позиций каждой из сторон спора. И ему было нетрудно «предвидеть, какая из этих двух сторон должна при обычных условиях иметь преимущество в этом споре». А в удивительно лаконичном комментарии по поводу расстановки экономических сил в XVIII веке он еще и добавил: «В Англии нет ни одного парламентского акта против соглашений о понижении цены труда, но имеется много таких актов, которые направлены против соглашений о повышении ее»[22]. Так что при обычном развитии событий доходы основной массы трудящихся неизменно продолжали бы сокращаться. Но был обозначен и минимальный уровень, ниже которого трудовым доходам падать нельзя: «Человек всегда должен иметь возможность существовать за счет своего труда, и его заработная плата должна, по меньшей мере, быть достаточной для его существования. Она даже в большинстве случаев должна несколько превышать этот уровень; в противном случае ему было бы невозможно содержать семью и раса рабочих вымерла бы после первого поколения»[23].

Но этого, очевидно, было недостаточно. Напротив, хотя Адама Смита изредка и отождествляют с этой идеей, именно в приведенном выше суждении, среди прочих, берет свое начало самый авторитетный и, без всякого сомнения, самый мрачный вывод в истории обществознания, а именно утверждение о том, что доходы народных масс – то есть всех тех, кто так или иначе вынужден ради куска хлеба трудиться в промышленности или сельском хозяйстве, – не должны в течение длительного времени намного превышать минимальный прожиточный минимум, необходимый для выживания. Именно этот неувядающий «железный закон» заработной платы, усиленный Давидом Рикардо и видоизмененный Карлом Марксом, стал со временем самым грозным идеологическим оружием, предназначенным для нанесения решающего удара по капитализму.

Сам Смит не настаивал на этой выявленной им закономерности – он вообще не любил высказываться категорично, – и с тех пор ведущие экономисты стремятся ему в этом подражать. Так, Смит вполне допускал, что из-за дефицита рабочей силы размер заработной платы способен сколь угодно долго держаться на уровне, заметно превышающем прожиточный минимум. При быстром росте экономики будет расти и заработная плата. Он считал, что экономический рост в целом более важный фактор, обеспечивающий рост заработной платы, нежели благосостояние как таковое: «Не размеры национального богатства, а его постоянное возрастание вызывает увеличение заработной платы за труд <…> Англия в настоящее время является, без сомнения, гораздо более богатой страной, чем любая часть Северной Америки. Однако заработная плата рабочих гораздо выше в Северной Америке, чем в любой части Англии»[24].

III

Двумя великими последователями Адама Смита в духе главенствующей традиции стали Давид Рикардо (1772–1823) и Томас Роберт Мальтус (1766–1834). Вместе со Смитом они составили троицу основоположников экономики как науки, по крайней мере так считается в англоязычном мире. Рикардо с полным правом может претендовать на звание человека, указавшего направление развития экономики, поскольку он первым придал экономической науке ее современный вид – рассмотрел факторы, оказывающие влияние на цены, ренту, заработную плату и прибыль, и создал теорию, которая верой и правдой служит экономистам и поныне. И марксисты, и не разделяющие воззрений Маркса экономисты – все в равной мере были и остаются у него в долгу.

Стараниями Рикардо и Мальтуса идея о тяжелых лишениях и глубине неравенства сделалась одним из основных экономических постулатов. Да, их выводы никогда не принимались безоговорочно. Но оговорки – это всего лишь оговорки. Именно Рикардо и Мальтуса имел в виду Карлайл под «почтенными профессорами мрачнейшей из наук», как в 1850 году он назвал экономику, которая так до конца и не избавилась от этого определения – ведь не столь уж оно и незаслуженное.

О Мальтусе необходимо сказать отдельно. На протяжении всего XIX столетия и до настоящего времени он был более всего – и чуть ли не исключительно – известен как автор «Опыта закона о народонаселении». И хотя Мальтус выдвинул немало других важных для экономической науки идей, которые были заново открыты много позже, запомнится он прежде всего своими взглядами на демографию.

Численность мирового населения естественным образом ограничена возможностью его прокормить. Любое увеличение запасов продовольствия привело бы, по мнению Мальтуса, к увеличению числа потребляющих его людей. Ограничить рождаемость способна только крайняя нужда. В результате человечество всегда будет жить на грани голода. В поздних редакциях «Опыта закона о народонаселении» Мальтус всё-таки сделал оговорку: рост народонаселения, который возникает в случае, если доходы превышают прожиточный минимум, можно было бы сдерживать с помощью «нравственного воздержания», а также, хотя это и звучит несколько двусмысленно, «пороков». Иными словами, люди могли бы неопределенно долго сохранять уровень жизни выше прожиточного минимума, и вероятность такого развития событий повышается в том случае, если на помощь воздержанию и порокам придут эффективные противозачаточные средства. Но, как и в случае с Рикардо, все оговорки Мальтуса потерялись на фоне основного тезиса – неизбежности массовой бедности. При этом важная особенность заключается в том, что для большей части государств мира этот основной тезис был неизменно в силе, а оговорки особого значения не имели. В Азии такая ситуация по большей части сохраняется и сейчас. Тут можно еще отметить, что Мальтус был профессором политической экономии в Колледже Ост-Индской компании в Хейлибери, кузнице кадров для дальнейшей работы в Индии.

Поскольку большинство людей его времени практически постоянно пребывали в бедности, неудивительно, что Мальтус в целом совершенно спокойно относился к собственным выводам и не считал нужным предлагать какие-либо рецепты для исправления ситуации. (Он ограничился призывом увеличивать возраст вступления в брак, а также рекомендовал, чтобы во время брачной церемонии жениха предупреждали, что ответственность за пропитание детей, рожденных в брачном союзе, всецело возлагается на супруга, а не на государство, и что наказанием для родителей за избыточное число детей может стать нужда.) «Мрачная и унылая интонация, столь характерная для всей экономической теории девятнадцатого века, в немалой мере является наследием Мальтуса»[25].

IV

И Адам Смит, и Мальтус тяготели к обобщенным показателям развития страны, то есть к поиску движущих сил, способствующих национальному обогащению. В то время как Мальтус стремился показать, как рост национального благосостояния может быть впустую растрачен из-за взрывного всплеска рождаемости, ни тот ни другой мыслитель, по большому счету, не задумывался над тем, как именно происходит распределение плодов, которые приносит экономика, между различными гражданами и классами общества. Зато этот предмет более всего интересовал Давида Рикардо. Каковы законы распределения продукта или дохода между землевладельцами, предпринимателями и рабочими? «Вы полагаете, что политическая экономия является исследованием о природе и причинах богатства; я думаю, что ее следует скорее назвать исследованием о законах, на основе которых продукт труда распределяется между классами, участвующими в его создании[26]. И вот эти самые законы в формулировке Рикардо на деле означали чудовищное неравенство.

Подобно Мальтусу, Рикардо рассматривал население как зависимую переменную – его численность «регулируется фондом, назначенным на доставление ему занятий, и, следовательно, всегда увеличивается или уменьшается с увеличением или уменьшением капитала»[27]. С повышением благосостояния и производительности людей становится всё больше – в отличие от земных угодий, способных всех этих людей прокормить. И землевладельцы получают возможность увеличивать свои прибыли при прежнем качестве земли благодаря ее растущей дефицитности. В то же время, с точки зрения Рикардо, прибыль и заработная плата вступают в прямое противоречие на почве раздела остаточного продукта. Увеличение прибыли означает, при прочих равных, автоматическое снижение зарплаты, а увеличение зарплаты – неизбежную потерю части прибыли. С другой стороны, «всякое повышение прибыли способствует накоплению капитала и дальнейшему возрастанию населения и ведет поэтому в конечном счете, по всей вероятности, к возрастанию ренты»[28]. Эффект от столь тесной взаимозависимости очевиден. Если страна хочет получить прирост капитала и дополнительный продукт, прибыль должна быть высокой. Но чем больше продукта, тем выше численность населения. А значит, растет спрос на продукты питания, наличие доступных сельхозугодий снижается, и в результате землевладельцы к собственной выгоде повышают арендную плату. Иными словами, если есть поступательное движение вперед, капиталисты процветают, да и землевладельцы не могут удержаться от присвоения плодов прогресса. А жертвой неизбежно становится весь простой народ. Рикардо подытоживает эту перспективу в одном из самых цитируемых в мировой экономической литературе отрывков: «Как и все другие предметы, которые покупаются и продаются и количество которых может увеличиваться или уменьшаться, труд имеет свою естественную и свою рыночную цену. Естественной ценой труда является та, которая необходима, чтобы рабочие имели возможность существовать и продолжать свой род без увеличения или уменьшения их числа»[29].

Таков был «железный закон» заработной платы. Подобно Смиту (и Мальтусу в вопросе о численности народонаселения) Рикардо дополнил свой тезис оговорками. По его мнению, в «прогрессирующем» обществе рыночная зарплата может превышать естественную сколь угодно долго, и, будь Рикардо до сих пор жив, он бы с легкостью показал, что условия, необходимые для соблюдения сформулированного им «железного закона», неукоснительно соблюдались и соблюдаются начиная с 19 апреля 1817 года – даты выхода в свет его «Начал политической экономии и налогового обложения». Истина редко способна угнаться за ложью, но у нее вырастают крылья, когда ей приходится состязаться с дерзкими и недоказанными заявлениями. И «железный закон» заработной платы, во всей его бескомпромиссности и ясности, стал неотъемлемой частью интеллектуального капитала человечества.

Более того, как и в случае с Мальтусом, ничего поделать с этим было нельзя. В результате проделанного анализа Рикардо сделал следующее наблюдение, близкое к неопровержимому: «Таковы, следовательно, законы, которые регулируют заработную плату и управляют благосостоянием наиболее значительной части всякого общества. Так же как и при всяких других соглашениях, размеры заработной платы должны быть предоставлены частной и свободной рыночной конкуренции и никогда не должны контролироваться вмешательством законодательства»[30]. И ведь некого в этом винить.

Рикардо не упускал случая посетовать, что Мальтус несправедливо обвиняет его во враждебности к землевладельцам: «…И по высказываниям г-на Мальтуса можно предположить, что я считаю землевладельцев врагами государства»[31]. Действительно, землевладельцам просто повезло, что они получили в наследство землю, и они естественным образом, пассивно получают от этого выгоду. Таково было положение дел. Таково и наследие, оставленное нам Рикардо.

У Адама Смита мы находим множество противоречивых формулировок и неясностей. Погрешности имеются и в логике Рикардо даже применительно к рикардианскому миру. Его трактовка капитала и прибыли оставляет желать лучшего. Он слишком увлекся вопросами землевладения буквально накануне того исторического момента, когда в результате открытия Нового Cвета земельный вопрос стал утрачивать свою значимость, характерную для прошлых веков. Однако экономисты никогда не подходили настолько близко к пониманию современного им мира, как это сделали Смит, Рикардо и Мальтус. Никто из них не сковывал себя какой-нибудь одной теорией. Они решительно порвали с той расхожей мудростью, которая была характерна для общества традиционализма и меркантилизма. Смит, Рикардо и Мальтус отказывались потакать общественному мнению. В результате родилось потрясающее по своей внушительности научное описание мира, каким он предстал перед взорами этих экономистов, и рекомендованные для него рецепты оздоровления.

В мире, столь долго страдавшем от бедности, не было ничего важнее, чем добиться наконец устойчивого повышения благосостояния. Рецепт – освободить людей от ограничений и опеки феодально-купеческого общества и дать им самим позаботиться о себе – был здравым, поскольку он уже успел оправдать себя. Возникший в результате мир был немилосерден к людям. Многие сильно пострадали и далеко не все выжили под грубой и непредсказуемой властью свободной конкуренции и рынка. Но ведь во все времена люди во множестве гибли по самым разным причинам. А теперь хотя бы часть из них подошла к процветанию – и это главное. В центре внимания оказались не угрозы и удары судьбы (когда их не было?), а открывающиеся возможности. Во всяком случае, бороться с неравенством считалось бесполезным, поскольку его причина кроется не в изменчивых общественных институтах, а в биологической природе человека. И это было как нельзя кстати, так как позволяло исключить вмешательство государства, гарантировавшее свободу предпринимательства.

На удивление немногое из того, что волновало экономические круги того времени, осталось за пределами рассмотрения и анализа. Потому нет ничего удивительного в том, что внешне столь завершенная и практичная система, которая проходила проверку при столкновении с окружающей действительностью, оставила неизгладимый след в умах людей.

V

На протяжении тридцати лет после смерти Рикардо развитие экономики продолжалось строго в русле заложенной им традиции. Менее значительные авторы совместно с добросовестным и безмерно эрудированным Джоном Стюартом Миллем отточили, доработали и систематизировали идеи предшественников. Всё их внимание было сосредоточено на обществе со свободной рыночной экономикой, которое регулируется исключительно рынком, а не государством. В континентальной Европе рассуждали о социализме, а в Англии и в целом в мире англосаксонской традиции идея рынка была практически полностью взята за аксиому.

Затем, к середине века, в стане экономистов из числа идейных наследников Рикардо произошел глубокий раскол.

Главенствующая традиция продолжала развиваться прежним курсом и вплоть до наших дней составляет основание экономической мысли. Она придала ей системность и преемственность и очень далеко продвинулась в объяснении экономической жизни общества. А вот радикально левым ответвлением, но в той же степени обязанным своим возникновением Давиду Рикардо, стала революционная традиция Карла Маркса. С тех пор марксистское учение составляет серьезную конкуренцию главенствующей традиции в формировании воззрений на экономическую жизнь и одновременно оказывает на нее мощное влияние.

В данной книге не ставится целью проследить эволюцию отдельных идей. Такая задача будет стоять у других работ и даже, вероятно, у других авторов. Здесь же перед нами стоит задача увидеть, как экономической науке видится отдельный человек и его судьба. Между миром по рецептам Рикардо и миром по Марксу в этом отношении особых различий нет. И в первом, и во втором случае, если не препятствовать полному воплощению этих учений в жизнь, будущее отдельно взятого человека вырисовывается крайне опасным и безысходным. Разница между ними состояла в том, что Рикардо и его ближайшие последователи полагали, что их учение выживет, а Маркс на это не рассчитывал. Но что касается Рикардо, то живучесть его системы была обусловлена отнюдь не тем, что она якобы служит рядовому человеку. Вовсе нет. Его система выжила лишь потому, что у нее не было очевидной альтернативы, не говоря уже о более приемлемой. Любые попытки модификации его системы приводили к снижению ее эффективности.

Со временем доводы в пользу продолжения курса на сохранение общества, в котором главенствует экономический либерализм, претерпели изменения. Превосходство такой экономики, если судить с точки зрения ее эффективности, по-прежнему оспаривалось. Но затем практически еле слышно, а со временем всё громче стали звучать голоса, утверждавшие, что человеческая жизнь в таком обществе вполне терпима. Ведь оно предлагает простому человеку разумную перспективу, а исключительно способному – кое-что получше. В широком понимании это звучало как провозглашение эпохи оптимизма относительно материальных перспектив человечества. Однако при ближайшем рассмотрении, к которому мы сейчас перейдем, выясняется, сколь много врожденного пессимизма в нас еще осталось.

4

Сомнительное утешение

I

Экономическое учение Мальтуса и Рикардо сулило обычному человеку весьма унылые перспективы. Его ожидали борьба за выживание и существование на грани голодной смерти. Всё, что сверх этого, считалось аномалией. Прогресс способствовал дальнейшему обогащению богатых, а не повышению всеобщего благосостояния. Ничего тут не поделаешь. И это не праздные умозаключения двух ученых мужей, а постулаты современной экономической мысли.

Считается, что с середины XIX века экономисты стали жизнерадостнее и даже оптимистичнее. Всеобщее внимание привлекала Англия. Она переживала великую эпоху торговой и промышленной экспансии. Неуклонно повышались реальные зарплаты – их размер уже явно превышал прожиточный минимум. Мальтузианские страхи постепенно оставляли и Западную Европу, и Америку, хотя всё еще сохранялась возможность для предположений, что это лишь временный результат быстрого – за считаные десятилетия – освоения обширнейших пространств североамериканских прерий и равнин, южноамериканских пампасов, африканского вельда, новозеландских пастбищ и бескрайних австралийских просторов. Ведь подобное спасение могло быть даровано миру единожды. Заселив и освоив новые территории, население рано или поздно снова уткнется в потолок продовольственных ресурсов. Со временем страхи отступили, особенно в мире изобилия. Скорее уже можно было опасаться перепроизводства сельхозпродукции, а не нехватки еды. Но полностью искоренить эти страхи не удалось. Призрак Мальтуса до сих пор мрачно нависает над Индией, Бангладеш и другими странами так называемого третьего мира. Далеко не все уверены, что изобилие будет вечным даже в богатых странах.

В экономической теории, области более специфической, во второй половине XIX века возникло движение за ниспровержение «железного закона». Какое-то время считалось, что доходы работающих ограничены размерами оборотного капитала, по каким-то резонам выделенного на оплату труда в сельском хозяйстве и промышленности. Это была знаменитая теория фонда оплаты труда, предложенная Джоном Стюартом Миллем, а затем им же и отвергнутая. Тогда же возникли сомнения относительно достаточности единственного обобщенного представления о природе заработной платы. Образование, умения и навыки стали рассматриваться как неизбежная статья производственных издержек. Появилось понимание, что особые навыки и способности, подобно земле, приносят ренту. Наконец на исходе столетия трудовые доходы наемного работника (а надо иметь в виду, что под таковыми всегда понимались доходы широких народных масс) были увязаны со стоимостью предельного продукта его труда, иначе говоря, с тем, что он добавил к стоимости продукта своего работодателя. Если работник получал меньше стоимости своего трудового вклада, он становился открытым для предложений со стороны конкурентов своего работодателя, готовых назначить ему более высокую зарплату, – в мире конкуренции всегда найдутся работодатели, которым пригодятся услуги работника, добавляющего к продуктам больше, чем составляет его заработная плата. В результате зарплаты стремятся приблизиться к предельной производительности, чему немало способствуют профсоюзы, эффективно ведущие переговоры с работодателями. Такой уровень может оказаться как весьма высоким при дефиците рабочей силы или высокой производительности труда, так и нищенским при избытке рабочей силы или низкой квалификации рабочих. Совершенно очевидно, что всё это уже имело мало отношения к «железному закону», а затем последовал полный разрыв с ним – когда перестало считаться само собой разумеющимся, что повышение уровня благосостояния влечет за собой всплеск рождаемости, убийственный для этого же самого благосостояния.

С развитием теории предельной производительности построение общей теории оплаты труда, по большому счету, завершилось. Удовлетворившись осознанием того, что бедность трудящихся противоестественна, экономисты обратились к другим вопросам. Лишь относительно недавно появились работы, посвященные роли и переговорной силе профсоюзов (проблема, на важность которой, будучи ученым весьма последовательным, указывал еще Адам Смит).

Однако было бы огромной ошибкой полагать, будто экономическая наука в своей главенствующей традиции оторвалась от исторических корней. Для начала, само представление о жестком ограничении сверху доходов широких народных масс отмирало очень медленно: безжалостно сокращать их, конечно, бессовестно, но и потолок непременно должен быть. На исходе XIX века Альфред Маршалл, на «Принципах экономической науки» которого учились представители старших поколений поныне здравствующих экономистов, утверждал, что если бы «экономические условия в стране оставались неизменными достаточно долго <…> то машины принесли в общем такой доход, а люди получили в общем такой заработок, которые вполне соответствовали бы издержкам на их воспроизводство и обучение с учетом удовлетворения традиционных жизненных средств наряду с удовлетворением строго насущных жизненных средств»[32]. Иными словами, заработной платы должно хватать только на покрытие издержек, обусловленных рождением и воспитанием детей, в размере, соответствующем общепринятому пониманию, и ни на что более. Как и в случае с Рикардо, всё сводилось к ориентации на минимум. В США в первые десятилетия нынешнего столетия ведущей фигурой в главенствующей традиции и самым уважаемым профессором-экономистом был Фрэнк Тауссиг из Гарвардского университета. Вот его резюме касательно перспектив рядового человека, в последний раз опубликованное в 1936 году: «Стандартная заработная плата рядовых рабочих в Соединенных Штатах в первом десятилетии XX века составляла около 800 долларов в год. Уже не варварство… [но] … Если дальнейшего повышения не предвидится, институт частной собственности вынужден не просто переходить к обороне, но в дальнейшем оказывается в беззащитном положении. И это при том, что и нечто лучшее никоим образом не было бы несовместимым с системой»[33]. Видимо, Тауссиг был не готов категорически утверждать, что «нечто лучшее» было бы полностью совместимо с системой.

II

До наших дней сохранилось застарелое, прямо скажем, убеждение, что экономическая жизнь масс не должна быть невыносимо тягостной, но и сахаром казаться не должна. В этом отношении бал по-прежнему правят идеи Рикардо. Они пользуются неоспоримым авторитетом и в другом аспекте. Всё еще считается, что, раз люди мирятся с бедностью, значит, так тому и быть. Искусность, трудолюбие и квалификация позволяют человеку увеличить предельный продукт, претендуя на более высокий заработок. Этот трюизм прочно вошел в число важнейших факторов формирования общепринятых взглядов на экономику как наиболее очевидный магистральный путь избавления от бедности. У нас еще будет случай вернуться к нему. Ну а если зарплата у рабочего низкая, то причиной этого было принято считать малость его предельного продукта. Поднять же ему зарплату при прежнем уровне предельной производительности означало бы повысить уровень оплаты труда несоразмерно трудовому вкладу. Выгоднее просто его уволить. Поэтому альтернативой низких заработков стала безработица. Такую точку зрения уникальной не назовешь. «В условиях конкуренции каждый рабочий получает стоимость своего предельного продукта. В случае законодательного установления минимальной заработной платы возникает один из двух эффектов: первый – когда рабочие, услуги которых не окупаются даже при положенной им минимальной зарплате, выбрасываются на улицу (и оказываются вытесненными в теневой сектор занятости или пополняют армию безработных <…>), а второй заключается в повышении производительности труда рабочих, трудившихся недостаточно эффективно»[34]. Второй вариант можно считать крайне маловероятным. Следовательно, трудовое законодательство работает во вред интересам тех, кого оно призвано защищать.

Теория предельной производительности, в придачу ко всему, никак не вязалась с другой злокачественной тенденцией рикардианской системы, согласно которой богатым полагалось и дальше богатеть. Капитал, подобно труду, должен был бы приносить отдачу, пропорциональную его предельному продукту. Однако, при всей кажущейся логичности и справедливости такого положения вещей, из этого следовало, что, при сосредоточении огромных капиталов в руках горстки людей, именно на их счетах и скапливались бы все доходы. Результатом могло стать чудовищное неравенство. Наблюдения подсказывали, что именно так всё и случится. За полвека, прошедшие после окончания Гражданской войны в США, кое-кто накопил невероятные богатства. В период с 1892 по 1899 год личные дивиденды Джона Рокфеллера от Standard Oil колебались на уровне 30–40 миллионов долларов в год. В 1900 году доход Эндрю Карнеги от его металлургических компаний составил 23 миллиона долларов[35]. Все эти доходы не облагались налогами, да и доллар в ту пору стоил много больше, чем сегодня. Помимо нефтяной и сталелитейной промышленности огромную прибыль приносили железные дороги, недвижимость, медь, банковское дело и ряд других доходных занятий. В то время как часть прибыли можно было объяснить доходностью капитала как таковой, другая часть с не меньшим правдоподобием могла быть отнесена на счет стратегического захвата «первозданных и неистощимых (по крайней мере, до конца) сил земли», ну и земных недр, разумеется, которые, как ожидал Рикардо, и будут источником огромных богатств.

Приверженцы главенствующей традиции испытывали определенную неловкость по поводу неравенства. Особый дискомфорт вызывал институт наследования богатства. Вероятно, вполне оправданно богатство, полученное его создателем в награду за умения, труды, прозорливость и ловкость. Но ничто из перечисленного не оправдывает передачу этого богатства по наследству человеку, которому повезло родиться сыном богача. Другим предметом серьезной озабоченности была монополия. Она вознаграждает не производство, но способность контролировать выпуск. Тем более что равноправная конкуренция, о чем подробнее чуть ниже, считалась непреложным правилом. Только она исчерпывающе и безоговорочно соответствовала логике системы. Неравенство же, возникающее вследствие существования монополий, могло быть предупреждением о порочности системы как таковой.

В контексте общественной дискуссии те, кто сам рисковал попасть под каток социального уравнивания, отзывались о равенстве без энтузиазма. Оттого и дебаты по этому предмету исстари ведутся весьма сдержанно. И всё-таки экономисты, придерживавшиеся главенствующей традиции, более или менее ясно излагали свою позицию. Как замечал Маршалл, «не может быть морального оправдания для существования крайней нищеты бок о бок с огромным богатством. Неравномерность богатства, хотя она и меньше, чем ее часто представляют, – серьезный дефект в нашем экономическом устройстве»[36]. В США Тауссиг был еще более конкретен: «Никакой психологический анализ, расширенный до поощрения амбиций и остроты состязания в противовес пресному и унылому единообразию, не способен преодолеть всеобщей убежденности в том, что огромное, вопиющее, постоянное неравенство никак не способствует максимуму человеческого счастья»[37].

III

Традиционное экономическое учение изначально предполагало конкуренцию. Но это предположение служило и источником опасений. И частые попытки скрыть эти опасения отнюдь не делали их менее сильными.

В рамках главенствующей традиции конкуренция играла фундаментальную роль, значение которой со временем только возрастало. Множество фирм конкурировали за возможность поставлять на рынки продукцию по свободным, никем не контролируемым ценам. Выживали и вознаграждались возможностью дальнейшего роста самые эффективные и прогрессивные компании. Наказанием для неэффективных и отсталых стало их исчезновение. Наемные работники однозначно болели за то, чтобы их работодатели не проиграли в конкурентной борьбе, а значит, и стимулы к повышению эффективности у тех и других были общие.

Конкуренция рассматривалась и как инструмент изменений. Новые вкусы всевластного потребителя вели к повышению спроса на некоторые товары и росту цен на них. Выходившие из моды товары падали в цене в силу снижения спроса. Фирмы, специализирующиеся на производстве продуктов, оказавшихся в цене, расширялись, а конкуренцию им составляли новые производители. Там, где спрос снижался, фирмы ликвидировались или сокращали производство и штат работников. Часть из них по мере возможности следовали за рынком – туда, где наблюдался растущий спрос. Одновременно в рамках этого процесса происходило перераспределение капитала, труда и предпринимательских талантов.

В последние десятилетия XIX и в первые годы XX века экономисты уделяли всё большее внимание модели конкурентного общества. Поначалу, пока эта модель формировалась и существовала, по сути, лишь в теории, в идеальном виде, она представала выверенной, симметричной, даже красивой. Не осталось без внимания и то, насколько цепко она захватила сознание людей[38]. В то же время в тени оставался тот факт, что эта модель обрекает людей на неопределенность, причем весьма значительную. Выпавшим из гонки за повышение эффективности грозило наказание банкротством. Впрочем, такое же наказание могло стать и следствием простого невезения – например, в случае внезапного обвала спроса на продукцию того или иного производителя. Что же касается наемных работников, то для них компонент удачи, как противоположность наказанию и вознаграждению за результаты труда, играл куда более важную роль. Самый крепкий рабочий рисковал быть заезженным до смерти, попав в кабалу к неадекватному предпринимателю. Объективные неудачи работодателя могли самым иррациональным образом откликнуться его самому верному слуге. Человек легко мог потерять работу и средства к существованию не только из-за собственных недостатков, но и из-за чужих. Наконец, конкурентная модель не оставляла места людям, которые в силу возраста, немощности, производственной травмы или врожденной несостоятельности показывали низкую или пренебрежимо малую предельную производительность.

Нельзя сказать, что эти недостатки полностью недооценивали. Напротив, непременно утверждалось, что они были «частью системы». Апологеты конкурентной модели подчеркивали (и в этом была своя безжалостная логика) недопустимость смягчения рисков и неопределенностей системы; иначе будут подорваны ее основные устои. Гонка за ростом эффективности – это по определению гонка на выбывание проигравших. Если потребитель превыше всего, то производители, изыскавшие наилучшие способы потакать современным вкусам, заслуживают достойного вознаграждения, а те, кто отстал от жизни, – адекватного наказания. Поиск способов смягчить наказание подорвал бы основные стимулы – напоминал бы желание убрать кнут, оставив пряник.

Более того, попытка смягчения строгих условий конкуренции была бы несправедливой и аморальной. «Торговцы или производители, обнаруживающие, что их конкурент предлагает товары по более низкой цене, которая не принесет им высокую прибыль, возмущаются его вторжением на рынок и жалуются на нанесенный им ущерб, хотя вполне может оказаться, что люди, приобретающие дешевые товары, испытывают большую нужду, чем они сами, и что энергия и изобретательность их соперника представляют собою выигрыш для общества»[39]. Интересно, что модель неограниченной свободной конкуренции в том общем виде, в котором она описывается в учебниках, по самой своей природе могла оказаться куда более ненадежной и опасной, чем что бы то ни было порожденное конкуренцией в реальной жизни. В реальном мире конкуренция ограничивается обычаями, монополиями, профсоюзами, инертностью, законодательством, а в какой-то мере даже простым состраданием. Благодаря этому и наказание для выбывших из гонки оказывается менее жестоким, чем могло бы.

Влияние, которое эти идеи оказывают на умы, вполне очевидно. Экономическая система, рисуемая главенствующей традицией, представлялась вещью опасной и для ее участников, и, pro tanto[40], для экономической жизни в целом. Но такая угроза представлялась благом, и считалось, что чем она отчетливее, тем лучше функционирует система. На деле внутренне присущая ей ненадежность вызывала немалые опасения в двух отношениях. Невозможно было полностью игнорировать незащищенность слабейших членов общества. Экономическая система, которая по самой своей природе была столь бесчувственна и столь нетерпима к слабости, не могла не вызывать тревоги. Сострадание трудно взять под контроль, даже руководствуясь благими намерениями. Не меньшее беспокойство вызывало нежелание обычных людей – бизнесменов, фермеров, рабочих, реформаторов – сживаться с такой опасностью. На всяком повороте они проявляли свое намерение поднажать – коллективно или с помощью правительства – и продавить-таки меры, которые позволили бы им чувствовать себя более защищенными. Даже если не рассматривать человеческую незащищенность как врожденный порок конкурентной модели, она порождает в широких массах людей стремление защитить самих себя.

Вдобавок ко всему оставалось гнетущее сомнение: а существует ли в действительности конкуренция как таковая?

На протяжении XIX века фирмы увеличивались в размерах, богатели их владельцы. Контроль над всей экономической жизнью на глазах перетекал в руки горстки магнатов – в точном соответствии с пророчеством Маркса о неизбежном крахе системы. Чем более интеллектуально отточенным становилось представление о конкуренции, тем нагляднее были различия между реальной экономикой и конкурентной моделью. Там, где теория требовала присутствия на рынке множества конкурирующих фирм, в реальной жизни часто наблюдались считаные единицы. Там, где конкурентная модель требовала такой цены, которая не могла контролироваться ни одной конкретной фирмой, в реальности ряд крупных фирм обладал значительной свободой в установлении цен. Ну и профсоюзы вносили свою лепту.

В XX веке экономисты-традиционалисты предпринимают попытки приспособить модель конкуренции к фактам реальной жизни. На смену чистой конкуренции пришла монополистическая, или несовершенная, конкуренция. Ее сопровождали новые сомнения. Какие плоды принесет гибрид конкуренции и монополии? Не произведут ли на свет столь малосовместимые родители маленького уродца?[41]

IV

Еще одним источником беспокойства представителей главенствующей традиции были серьезные депрессии. Игнорировать их становилось всё труднее, поскольку на протяжении XIX – первой половины XX века депрессии повторялись с пугающей регулярностью. В 1870-е, когда после Гражданской войны в США возобновились платежи полноценными деньгами, американский бизнес понес серьезные потери. Далее последовал достаточно длительный период стагнации в 1890-е и краткая передышка в начале XX века, завершившаяся финансовой паникой 1907 года. Краткосрочной, но жестокой депрессией было ознаменовано и окончание Первой мировой войны. Наконец, в 1930-х годах разразилась полномасштабная катастрофа. Какое значение имели эти регулярно повторявшиеся злоключения для будущего всей системы? Возможно, людям удастся избежать голода вследствие мальтузианского обнищания. Но разве трудно представить себе смерть от недоедания в условиях изобилия материальных благ, на которые у человека попросту нет денег? Не следует ли из сказанного выше, что люди так или иначе обречены на нищету?

В истории социально-экономической мысли нет ничего интереснее отношения к так называемым циклам деловой активности. До недавнего времени их изучение было выделено в отдельную научную дисциплину. Цены, зарплаты, рента, проценты – то есть всё то, что до основания сотрясалось депрессиями, – изучались исходя из предположения, что никаких депрессий не бывает. Считалось, что экономика всегда функционирует в нормальных условиях, а под нормой подразумевались стабильность и процветание. В исследованиях делового цикла самое пристальное внимание уделялось особенным и нецикличным факторам, обусловившим каждую из депрессий: массовому выводу из обращения долларовой наличности непосредственно перед кризисом 1873 года, перераспределению капиталов по завершении Первой мировой войны, обвалу международной торговли и нарушениям в движении капитала перед биржевой паникой 1929 года… Однако парадоксальным образом не меньшее внимание – причем нередко в тех же самых работах – уделялось ритмичности и нормальности чередования хороших и плохих времен. Упор на ритмичность подчеркивался и тем, что предметом исследований объявлялись не депрессии, но деловой цикл, как напоминание всем и каждому, что вслед за трудными временами придут хорошие, а им на смену – новые трудности. Если разобраться, то само слово «депрессия» – терминологический продукт, получившийся в результате попытки смягчить представление о тяжелой беде. В XIX веке обычно использовали другое понятие – «кризис». Со временем, однако, это слово приобрело четко выраженную коннотацию, указывающую на его отождествление с описываемыми бедами. Ну а знаменитый «кризис капитализма» Карла Маркса окончательно придал этому термину зловещее звучание. Но и слово «паника», которое какие-то полвека тому назад начало было употребляться в качестве частичного синонима «кризиса», не вызывало обнадеживающих ассоциаций. В результате общеупотребимым мало-помалу стало слово «депрессия». Действительно, и звучит оно как-то помягче, и полного обрушения всякой деловой активности не подразумевает. В период Великой депрессии само это слово – «депрессия» – как раз и приобрело самую что ни на есть безнадежную окраску вследствие его мысленной ассоциации с обозначаемым им неприятным явлением. Соответственно, термин «рецессия» был вытеснен с этого смыслового поля и стал использоваться для обозначения простого, не вызывающего особых тревог, спада деловой активности. Однако и в нем постепенно зазвучали зловещие нотки, особенно после рецессии 1953–1954 годов, которую часто называли «перенастройкой на ходу». Ко времени прихода к власти администрации Никсона в употребление вошел куда более инновационный термин – «рецессия роста».

Возобладал взгляд на деловой цикл как на саморегулирующееся явление. Следовательно, никаких вмешательств не требуется. Лекарства больному не нужны, поскольку его организм обладает достаточным запасом сил для выздоровления; более того, они могут оказаться даже вредны. Как писал в 1934 году Йозеф Шумпетер, который, наряду с Уэсли Митчеллом, тогда был авторитетнейшим знатоком вопросов делового цикла, на основе анализа экономического развития в XIX веке, «во всех случаях <…> имело место восстановление. <…> Но и это еще не всё: наш анализ подводит к убеждению, что восстановление будет прочным только в том случае, если оно произошло само по себе. Всяческое оживление [экономики] искусственными стимулами оставляет часть работы, которую должна была выполнить депрессия, недоделанной и приводит к усугублению старых несоответствий и появлению новых»[42].

Если бы последствия депрессий не были столь серьезными, идея о нормальном ритме колебаний, который лучше вовсе не нарушать, могла бы обнадеживать. Но поскольку депрессии становились всё более глубокими, общепринятая точка зрения становилась всё менее убедительной. В промышленности росла безработица. В сельском хозяйстве падали закупочные цены, а часть фермеров еще и лишалась земель. Инвесторы теряли сбережения, а многие деловые люди, особенно мелкие предприниматели, становились банкротами. Экономисты же беззаботно описывали это как нормальные условия. Напрашивался неизбежный вывод: в системе, в рамках которой такие сбои считаются нормой, есть что-то принципиально неправильное. Особенно широко эти сомнения распространились среди представителей традиционной экономической мысли в начале 1930-х годов. У тех, кто им не поддался в силу врожденного иммунитета или по иным причинам, был еще один повод для беспокойства. Депрессии не терпят внешнего вмешательства, но невежество и жажда народной любви могут подтолкнуть правительство к действиям. В результате положение еще больше ухудшится. Перед лицом глубокой депрессии всякое упоминание о нормальном самокорректирующемся цикле вызвало бы раздражение у любого человека, независимо от его темперамента.

Распространяться о последствиях нет никакой необходимости. Ползучий страх нищеты как нормы жизни, всевозрастающее убеждение в неизбежности неравенства и отсутствии гарантий личной защищенности и, наконец, ортодоксальное представление о деловом цикле только добавили беспокойства. Это чувство было сродни тому, которое испытал бы обычный домовладелец, услышавший, что в своей обычной повседневной жизни он должен быть готов лишиться всего или большей части нажитого имущества в результате, например, пожара. Ведь пожар не поддается ни предупреждению, ни тушению – огонь просто делает свое дело, а попытка дозвониться до пожарных приведет к тому, что пламя начнут заливать бензином.

Таковым, в общих чертах, оказалось идейное наследие великой традиции экономической мысли. За парадным фасадом надежды и оптимизма в ней таился панический страх нищеты, неравенства и беззащитности. Отчасти латентно, а отчасти и как проявление подавленного, но неискоренимого глубинного убеждения все вышеназванные сомнения с легкостью всплывали на поверхность при каждом подходящем случае, к числу которых принадлежала и Великая депрессия.

Читатель наверняка задастся вопросом: не было ли в экономической мысли более обнадеживающего идейного течения, которое унесло бы прочь весь этот рикардианский мрак? Этот вопрос особенно актуален для американцев – в русле американской традиции везде и во всем последовательно склоняться к оптимистическому взгляду на течение событий. Вот и по обсуждаемой проблематике, наверное, нашлись же такие, кто, отринув сомнения, источал искренний оптимизм и уверенность в будущем? Вероятно, они были среди тех, кто ничего не читал и не писал на эту тему. Но те, кто выражал американские идеи на этот счет, испытывали глубокие сомнения в будущем.

5

Американские веяния

I

Об особой американской традиции в экономической науке можно говорить лишь в очень ограниченных пределах. Идеи не признают национальных границ, и уж тем более это касается стран, у которых есть много общего в языке и культуре. Англичане и американцы в равной мере восприняли положения главенствующей традиции в экономической теории. Экономическая мысль США восходит к Смиту, Рикардо, Миллю и Маршаллу. Их идеи легли в основу американских учебников, впоследствии дополненных и доработанных. Правда, за весь минувший век американские ученые мало что добавили в экономическую теорию. А поскольку идеи и понятия являлись общими для обеих стран, схожими были и порождаемые ими опасения, неуверенность и сомнения.

Это не значит, что среди американцев не выделялось сколько-нибудь заметных фигур, но на фоне ведущих представителей главенствующей традиции влияние американских экономистов было сравнительно небольшим. Относительно трех самых значимых американских имен разногласий практически нет. Они не дают представления обо всей экономической мысли США, но их вклад оказался гораздо более существенным по сравнению с вкладом других американских ученых. Из этих трех двое не смогли избавить главенствующую традицию экономической мысли от преобладавшего в ней духа нужды и безнадежности. Напротив, в своих работах они это ощущение усилили.

Исключением был Генри Чарлз Кэри (1793–1879), который привнес в экономическую науку оживление и оптимизм, отвечающие духу новой республики. Кэри отмечал, что Рикардо так и не заметил из окна своего кабинета экспансии новых поселений колонистов, но если бы заметил, то по-другому посмотрел бы на перспективы человечества. Основываясь на этом наблюдении, Кэри утверждал, что с течением времени, вопреки убеждениям Рикардо, человечеству вовсе не грозит оскудение земель, снижение отдачи от труда и (поскольку наличие земли само по себе лучше, чем ее отсутствие) увеличение земельной ренты, идущей в карман землевладельцам. Напротив, американские фермеры в первую очередь возделывали истощенную, но никому не принадлежавшую землю на вершинах холмов. И лишь позднее принялись расчищать от густой растительности землю в долинах; расчистив леса, они приступили к возделыванию плодородной аллювиальной почвы. Их труд был вознагражден сторицей. В своей первой книге, увидевшей свет в 1835 году, Кэри, подобно своим английским современникам, уделил основное внимание проблеме заработной платы и связанному с этим обнищанию или обогащению народных масс. Он показал, что на протяжении предшествовавших сорока лет реальная заработная плата в США стремилась к росту. Этот факт тоже противоречил ожиданиям Рикардо.

Впрочем, даже Кэри не был безоговорочным оптимистом. Он во многом был согласен с Мальтусом по вопросу о репродуктивных способностях человечества и в одной из своих ранних работ отважился предположить, что наступит момент, когда «даже стоячих мест на всех не хватит»[43]. Однако большим влиянием идеи Кэри – как оптимистические, так и пессимистические – не пользовались. Он и сам это понимал и с горечью сетовал на то, что его идеям соотечественники уделяют мало внимания. В Европе, как ему казалось, к его работам отнеслись с большей серьезностью, и это действительно было так[44]. В результате из наследия Кэри очень мало что вошло в традицию американской экономической мысли. Его книги пылились на полках и постепенно были преданы забвению. На протяжении последних семидесяти пяти лет его имя упоминалось разве что для сообщения любопытного факта: вот такой был представитель ранней экономической мысли США, имел смелость не соглашаться с Рикардо в вопросах ренты, а с Адамом Смитом – в вопросе о пользе свободной торговли.

II

Более сильное влияние на экономическую мысль оказали два других истинно американских экономиста. Речь идет о Генри Джордже и Торстейне Веблене. Но будучи далеки от жизнелюбия поселенцев, обосновавшихся на новых американских землях, оба оставались проповедниками пессимизма, в некоторых отношениях даже более глубокого, чем тот, что был характерен для Рикардо. Генри Джордж (1839–1897), подобно Марксу, стал основателем, по сути, собственного культового учения, адепты которого и поныне почитают его как пророка. Вслед за Адамом Смитом свой взгляд на перспективы развития общества он ясно обозначил в названии своей замечательной книги: «Прогресс и бедность. Исследование причины промышленных застоев и бедности, растущей вместе с ростом богатства». Во введении автор ставит главные вопросы: почему в период общего экономического прогресса (напомним, что автор писал эти строки в годы депрессии, начавшейся после 1873 года) «труд осужден на невольную праздность»? Почему должно быть так много «нужды, страдания и горя среди рабочих классов»?[45] Почему, если продолжать рассуждать дальше, производственная мощность растет, а положение беднейших классов не улучшается? Мало того, почему рост производственных мощностей «стремится еще более стеснить положение низших классов»?[46]

Причиной столь превратного восприятия роли прогресса опять-таки стало идейное наследие Рикардо, которое пользовалось практически безграничным авторитетом. Производительность труда и капитала увеличилась; качество и количество земли оставались неизменными. Арендная плата в результате несоразмерно возросла, причем намного, и землевладельцы стали незаслуженно пользоваться плодами прогресса. Ожидание роста земельной ренты и связанная с этим спекуляция землей – вот одна из причин депрессии. (Напомним, что характерной чертой XIX столетия были всплески спекуляций недвижимостью, особенно на западе США, а Генри Джордж провел большую часть своей жизни как раз в Калифорнии. Экономические идеи, как правило, связаны с окружающей обстановкой.) До тех пор пока существует частная собственность на землю, будут возможны нищета и депрессии. А развитие будет их только усугублять.

В одном аспекте Генри Джордж был намного оптимистичнее Рикардо: на титульной странице он написал слова «Средство избавления», совершенно чуждые лексикону Рикардо. Если бы земля была национализирована, – точнее, если бы налогом облагалась в равной мере вся годовая стоимость недвижимого имущества за вычетом вложений в восстановление плодородия земли, – то и выгода от землевладения была нулевой и оно не имело бы никакой капитальной стоимости. В результате экономическое развитие стало бы поступательным, а его плоды распределялись бы справедливо. Но очевидно, что такой рецепт слишком радикален. В случае отказа от него (а именно такой была бы ожидаемая реакция землевладельцев) мы увидели бы углубляющуюся бедность в сочетании с ростом неравенства и нестабильности. Если это и есть та самая американская мечта, то чем она лучше того обнищания, к которому ведет классическая традиция? И действительно, последователи Генри Джорджа зачастую выдвигали идеи, по сути, человеконенавистнические и полные радикализма, порожденного отчаянием.

III

Помимо Генри Джорджа, традиции столь распространенного в Америке радикализма прослеживаются и у других видных мыслителей последних десятилетий XIX века – Генри Демареста Ллойда и Эдварда Беллами. Их выводы были в целом схожи: без глобальных реформ высокий уровень неравенства и крайняя нищета неизбежны. Правда, в отличие от Генри Джорджа почти все их идеи исчезли вместе с авторами. Остается упомянуть Торстейна Веблена (1857–1929)[47], которого многие считают истинно американским экономистом.

Стремясь выдвинуть что-нибудь обнадеживающее в противовес мрачным идеям Рикардо, Веблен выступил в качестве велеречивого возмутителя спокойствия. Рикардо предвещал большей части человечества незавидную судьбу; его последователи надеялись, что вопреки всему этой участи удастся избежать. Веблен же решил не касаться этого вопроса. Он решил, по крайней мере в рамках своего подхода, не затрагивать судьбу отдельно взятого человека. Но он также четко обозначил свое отношение к тем, кто рассуждал о прогрессе, считая их, по большому счету, безосновательными оптимистами или мошенниками.



Поделиться книгой:

На главную
Назад