Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Крах альбигойства - Николай Алексеевич Осокин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чтобы познакомить с характером этой новой исторической силы, приведем одну из лучших сирвент Фигвейраса, проклявшего Рим за двести пятьдесят лет до Лютера. Она имеет всемирно-историческое значение.;

«Я хочу написать сирвенту в том же тоне, как пишу всегда. Я не хочу более молчать. Я знаю, что наживу себе врагов, так как пишу сирвенту о людях, исполненных лжи, о Риме, который причина всего падения и одно прикосновение которого разрушает все доброе.

Рим, я не удивляюсь нисколько тому, если весь мир заблуждается, ты повергнул наш век в тяжкие опасности и войну, ты мертвишь и истребляешь достоинство и добродетель. Вероломный Рим, тобою был предан добрый английский король[42], ты – вместилище и источник всех зол.

Лживый Рим, алчность увлекает тебя; ты стрижешь слишком коротко своих овец. Но Святой Дух, принявший плоть человеческую, да услышит мольбы мои и сокрушит клюк твой. Я отрекаюсь от тебя, Рим, ты несправедливо и жестоко поступаешь как с нами, так и с греками[43].

Рим, ты сокрушаешь плоть и кости невежд, а ослепленных ты ведешь с собою в пропасть. Ты уже слишком преступаешь повеления Божии. Твоя алчность так велика, что ты отпускаешь грехи за денарии. Ты навлекаешь на себя страшную ответственность.

Знай же, Рим, что твоей низкой торговлей и твоим безумием погибла Дамиетта[44]. Ты преступно царствуешь, Рим; да разрушит в прах тебя Господь, потому что ты лживо властвуешь. Ты низкой породы, Рим; ты клятвопреступен.

Рим, нам хорошо известно, что, глупостью одурачив народ, под видом ложного снисхождения, ты повергнул в несчастье баронов Франции и народ французский. Даже добрый король Людовик погиб от твоей руки, потому что лживым предсказанием ты удалил его с родины…[45]

Рим, сарацинам ты нанес мало вреда, но ты вконец уничтожил греков и латинян. Рим, твое место в пламени ада…

Рим, я хорошо вижу множество злоупотреблений твоих, о которых неудобно говорить. Ты смеешься над мученичеством христиан; в какой книге написано, Рим, чтобы ты убивал христиан? Истинный Бог, который посылает мне насущный хлеб, да поможет мне увидеть от римлян то, что я желаю видеть от них.

Теперь ты, Рим, слишком занят твоими предательскими проповедями против Тулузы. Ты с низостью кусаешь руки и сильных и слабых, подобно бешеным змеям. Но если достойный граф проживет два года, Франция почувствует всю горечь твоих обманов.

Моя надежда и утешение – в одном, Рим, что ты скоро погибнешь; пусть только повернется счастье к германскому императору[46], пусть только он поступит, как следует с тобой, тогда, Рим, увидим, как сокрушится твое могущество. Боже, владыка мира, соверши это скорее!

Рим, ты так хорошо забираешь в свои когти, что от тебя тяжело отнять то, что захватил ты. Если ты вскоре не лишишься твоей силы, то это значило бы, что мир подчинен злому року и что он погиб окончательно.

Твой папа тогда сделал бы чудо. Рим, папа занимается дурным делом. Он ссорится с императором и продает его корону. Он прощает его врагов, а такое прощение, безосновательное и несправедливое, не заслуживает похвалы, потому что в корне своем оно мерзко.

Рим, ты развращен до такой степени, что презираешь Бога и его святых, – вот до чего позорно царство твое, несправедливый, коварный Рим. Вот почему в тебе скрываются, гнездятся и развиваются пороки мира сего; так велика твоя несправедливость относительно графа Раймонда.

Рим, Бог помогает этому графу и дает ему власть и силу, ему, который режет французов, сдирает с них кожу, вешает их и делает из них мосты при осадах, когда их много. А я, Рим, мне сильно хочется, чтобы Бог вспомнил о твоих злодействах, чтобы вырвал он графа из твоих рук, то есть из объятий смерти…

Рим, мы часто слыхали, что у тебя пустая голова, потому что ты ее часто бреешь; я думаю, что тебе и не надо много мозга, потому что ты властвуешь дурно, как и цистерцианцы; в Безьере вы произвели страшную резню.

Рим, своими лживыми соблазнами ты ставишь сети и пожираешь много дурных кусков, раздирая на части нуждающегося в утешении. Ты носишь личину кроткого агнца, но внутри ты бешеный волк, порождение ехидны; ты змея коронованная, оттого-то дьявол называет тебя своим творением».

Это перечень преступных деяний Рима, здесь ничего не забыто. Редко сатира доходила до такой резкости – сердце поэта накипело до того, что он не мог сдержать своих порывов. Можно сказать, что эти строчки написаны кровью. Поэт к небу взывает об отмщении, и мщение для него самое высокое наслаждение. Его в ответ назвали еретиком; ему до того не было никакого дела. Он с тем же огнем, с той же отвагой продолжает бичевать «венчанную змею» и ее слуг, которые своими лукавыми речами похитили у мира свет.

И так говорил не один, не десяток певцов, а почти все представители тогдашней провансальской национальности. Трубадуров насчитывают до трехсот шестидесяти; между ними только один опозорил себя содействием крестоносцам и агитацией в пользу Монфора. За то он пал под тяжестью отвержения и проклятия всего народа. Лишившись даже куска хлеба, умирая с голоду, презираемый всеми, он искал спасения в стенах монастыря[47]. На него смотрели как на прокаженного.

Литература провансальская в своих лучших представителях приняла обличительное направление. Немногие допевали песни о походе короля в Тунис. Третий и последний период ее, время ее блеска и вместе падения, имеет потому самое существенное значение. Дело не в красотах этих последних произведений, не в их частностях, а в том громадном влиянии, какое они своими идеями оказали на отечество и на всю Европу. Грамотные попадались редко; не все трубадуры умели писать. Они наизусть разучивали сирвенты и через жонглеров разносили их повсюду. Сирвента соответствовала нашим газетам; она стала нравственной силой, общественным мнением.

Перейдя за пределы Лангедока, она вооружила против папства и другие народы, привила им смертельную ненависть к Римской церкви и средневековому духовенству. Она познакомила другие страны Запада с Провансом, всем повествовала скорбное, полное ужасов сказание об альбигойской резне и о тирании французских королей. Сирвента трубадуров приняла участие в подготовке народов Запада к восприятию Реформы. В этом – высокое историческое значение провансальской литературы.

Но если в истории падения папства сирвента должна занимать одно из влиятельных мест, то ее непосредственное влияние на развитие национальной литературы было пагубно. Поэзия Прованса погибла вместе с нею. Такое радикальное изменение содержания было ей не по силам. Новой эпохи она не могла принять. Прежняя история ее была так богата. Теперь нечему было радоваться, нечего было воспевать. Разрушенные замки, ограбленные города и села, пепел еретиков, тысячи людей, заточенных по тюрьмам, изгнанные патриоты, падение свободы, новый суровый порядок, продажная администрация – все это могло возбудить лишь негодование, а когда относительно проявлений даже безмолвной оппозиции были приняты строгие меры и страна была офранцужена, то и ему не было места.

Потому, когда замолкла последняя сирвента, провансальская литература прекратила свое существование, став достоянием истории. Последние лучи ее осветили розовым светом память святого короля, каким считали Людовика IX даже на Юге, где ненавидели французов. Он был гордостью не одной страны, а всего христианского мира, и когда он погиб за дело веры, то те же трубадуры на время перестроили свои лиры. Они чувствовали, что с королем уходит в могилу многое, что было близко их сердцу. Можно сказать, что с Людовиком IX исчез дух Средних веков.

Филипп III и уничтожение ереси в народных массах

Преемник Людовика IX, Филипп III, прозванный современниками Смелым, являлся сторонником новой системы; он не мог питать снисхождения к покоренным. Он ждал увеличения своих владений, которые должен был унаследовать с кончиной Альфонса и Иоанны. Желание короля быстро исполнилось. Смерть обоих супругов не заставила долго ждать себя.

Альфонс и Иоанна сопровождали Людовика IX в последнем походе; они приняли последний его вздох. Чума, господствовавшая во французском лагере, не пощадила и их, но они перенесли ее. Здоровье супругов не могло быть крепким после тяжелых душевных потрясений, свидетелями которых они были, и после страшной болезни, их постигшей. Потому они рассчитывали подкрепить его итальянским климатом. Зиму они провели в Сицилии и весной из Неаполя морем отправились в Геную. Одна итальянская летопись говорит, что уже в Сицилии граф и графиня почувствовали себя дурно и спешили на родину, боясь умереть на чужой земле. Провансальские источники умалчивают о подробностях[48].

Супруги не доехали до Генуи, они остановились в Савоне. Здесь, двадцать первого августа 1271 года, Альфонс скончался. Ввиду того, что граф остановился в Савоне, следует принять, что он действительно тяжело хворал в дороге. На третий день после его смерти с Иоанной начались мучительные припадки, и, прежде чем успели оказать помощь, последняя представительница династии Раймондов скоропостижно скончалась.

Филипп III был в это время в Париже. Прошло уже три месяца, как он вернулся из Африки. Смерть дяди и тетки крайне обрадовала его, но внезапность кончины Иоанны навлекла на короля подозрение в отравлении графини. Об этом долго говорили на Юге, несмотря на запрещение. Слухи сильно были распространены в Италии и даже были занесены в официальную генуэзскую летопись[49].

Нет сомнений, что смерть Альфонса была на руку молодому и пылкому королю, питавшему весьма честолюбивые устремления, но она не вполне соответствовала его желаниям. Она не успокаивала его. Можно догадаться, что Филипп опасался Иоанны, и для подозрений у него были весьма существенные поводы. Тогда как Альфонс перед отъездом в Африку составил совершенно частное завещание, не имевшее никакого официального характера, ибо в нем ни слова не говорилось о судьбе государства, его жена поступила иначе. В последние годы в ней пробудилось сознание, что она – законная государыня в Тулузе и что она если не имеет права в силу договоров распоряжаться своим наследием вполне, то может по крайней мере наградить своих обиженных родных хоть чем-нибудь. Она завещала формальным порядком Альбижуа, Аженуа, Руэрг и Керси своей кузине Филиппе, племяннице виконта Ломань; Венессен она отдавала Карлу, королю сицилийскому.

Документ этот цел и хранится в архивах, он составлен на самых законных основаниях, с соблюдением всех правил, подписан семью свидетелями и скреплен их печатями. О завещании французское правительство знало давно и было им крайне недовольно. В завещанных виконтессе областях было сорок восемь бальяжей, в Венессене – двенадцать. Иоанны стали опасаться. Она обладала крепким здоровьем, и никто не поручился бы, что она вторично не выйдет замуж. Как правительница, она не давала доказательств своей преданности французским интересам. От нее могли ожидать чего-либо смелого и энергичного. Фанатичная католичка, она все-таки оставалась кровной провансалкой.

Вот почему предположение о насильственной смерти Иоанны согласуется с обстоятельствами и не кажется абсолютно нелепым.

Недоставало только этого преступления для окончания грустной повести о завоевании Лангедока.

Вероятное отравление несчастной дочери Раймонда VII завершает ужасы альбигойских войн.

«Итак, – говорит один новый историк Юга, – незаконная конфискация доменов Иоанна Безземельного, несправедливый поход против графа Ла-Марша, крестовая альбигойская резня, парижский договор и, наконец, отравление последней отрасли тулузских графов – вот средства, которыми приобрела Франция свои южные земли»[50].

Завещание тотчас же было признано недействительным. Ажен в силу аббевильского договора отдали английскому королю. Венессен был оставлен за Святым престолом. Принцессе Филиппе и королю Карлу I парижский парламент наотрез отказал в их претензиях. Впоследствии, в 1283 году, было постановлено государственным законом, что все уделы во Франции, по прекращении мужского колена, как выморочные, отходят к короне.

Тулузские владения были торжественно приняты в вечное подданство короля французского, но они продолжали составлять особое графство до 1361 года. Пять дней, в январе 1272 года, тянулась присяга. В Тулузу съехались тысячи вассалов, баронов, рыцарей, воинов со всех областей графства, консулы со всех городов. Все по очереди клялись над Святым Евангелием, перед лицом двух королевских послов, быть в подчинении у господина-короля и его преемников, хранить и защищать его власть и его права, его людей и достояние, и всегда быть верными ему против всех и каждого. Городские и замковые нотариусы сверх того обязывались содействовать к уничтожению ереси, а также представить администрации все акты и документы времени Раймонда VII, в которых заключаются какие-либо отчуждения тулузских земель и другие «обманы» против короля[51].

Какой характер примет королевская власть в отношении к своему новому приобретению, Филипп III показал в том же году. Роже Бернар, граф де Фуа, позволил себе сделать нападение на замок Гэпи, предоставленный короне ее владетелем Казобоном, и разрушил его. Но времена феодального самоуправства прошли. Королевский сенешаль с неожиданной быстротой кинулся на него, овладел его землями, так что к приезду Филиппа III все было кончено.

Напрасно граф де Фуа думал выставить свой поступок патриотическим делом в глазах населения, напрасно он пытался взволновать народ, напомнить ему прежнюю независимость. Напрасно он взывал к тени Раймонда и обещал восстановить старые права баронов и городов. Провансальцы, наученные несчастьем, оставались глухи к воззваниям, а граждане Савердена даже не пустили его к себе, как опального. Он должен был сдаться на милость короля, который конфисковал его владения, а его самого посадил в тюрьму, откуда освободил только по ходатайству короля арагонского[52].

Так же поступил английский король Эдуард I с виконтом Беарнским, который должен был молить его о прощении на коленях с веревкой на шее. Таким образом, бароны и горожане на всем Юге должны были покориться силе. Сокрушив последний оплот феодализма в лице графа де Фуа, последнего борца за независимость, король царствовал как неограниченный монарх. Он оставался ревностным слугой инквизиции, так как в ней видел лучшее средство, после собственного оружия, для закрепления за собой Лангедока. Последняя попытка к восстанию, сделанная графом де Фуа, и конфискация его владений вызвали за собой немедленное усиление деятельности трибунала на новоприобретенной территории.

До нас сохранилось в копиях огромное количество следственных дел, произведенных в этой области в период с 1273 по 1289 год. Они занимают два толстых фолианта. Председателем трибунала был Райнульф де Галиако, главный инквизитор. Заседание производилось в кафедральном соборе города Фуа. Еретики и многие из опасавшихся привлечения к ответу по религиозным и политическим делам бежали в Ломбардию. И понятно: они не находили более покровительства у напуганных и прижатых феодалов, за которыми зорко смотрели сенешали.

Альбигойские «совершенные» имели друзей только в среднем и низшем сословии, но что могли для них сделать бедные ткачи, плотники, брадобреи, жонглеры, рыбаки, небогатые купцы, едва находившие скудные средства к существованию? Только по ночам выползали альбигойцы из своих берлог в города: духовенство – совершать свои необходимые требы, прочие на consolamentum. Многие, скрывшиеся от преследований судов, могли путешествовать только ночью, они пускались до рассвета в путь по окольным дорогам, в ожидании встретить новый приют на следующий день в какой-нибудь покинутой хижине. Где сочувствовали им, там провожали и приносили в лес хлеб, плоды и соленую рыбу. Человек в черном, живший в лесу, был непременно еретик. Они стремились к итальянской границе, за которой хотя и существовала инквизиция, но благодаря республиканским учреждениям, продолжавшим там существовать, правда, не с прежней силой, она не могла получить действительного значения.

Война Церкви с «безбожным» Эцелином д’Эсте благоприятствовала эмиграции в Ломбардию и Романью[53]; еретики могли в нем найти вождя и друга. Но любовь к родине чаще всего оказывалась сильнее любви к вере. Из документов видно, что в Лангедоке, особенно в графстве Фуа, жили тайные еретики, которые не отказывали в помощи своим несчастным собратьям, делали для них складчины и посылали эмигрантам более или менее значительные суммы. Считаясь за католиков, они иногда ходили к своему духовенству, куда-нибудь в Александрию, Павию или Милан, принять от них благословение или присутствовать на их службах. Так делали Морелли из Авриака, Гальярды, Саикки из Карамана, который при этом донес на своего отца. В этом же обвиняли монаха Жерара Бопиана, из тулузского братства Святого Креста. Встретившись с одним священником в Ломбардии, он говорил, между прочим, что исповедь излишня, что в папской церкви одна гордыня, что спастись можно только между еретиками, у которых епископы и диаконы издавна посвящаются преемственно. Говоривший изъявлял желание пострадать и даже умереть за свои убеждения[54].

Между прочим, инквизиция задержала в Фуа одного престарелого еретика де Ривали. Он был в сношении с Давидом, Растелли и Пенсом де Фуа, альбигойскими диаконами. Ему было шестьдесят пять лет; его долго держали в заточении, пока дошла до него очередь. Нотариус пошел к нему в тюрьму, чтобы сделать предварительный допрос. Ривали знал, что от него будут выпытывать, где находятся еретические духовные лица. Чтобы не изменить себе, он решился покончить с жизнью. Когда он услышал шаги на лестнице, то ударился головой о каменную стену. Удар был силен, но не смертелен. Тотчас же отворились двери тюрьмы, и вошли четыре человека. Ривали был жив. Через несколько дней его вылечили и привели к судьям. Он открыл только одно, что во время осады Монсегюра диакон Понс де Фуа хотел передать должность другому лицу, что с тою целью Аламан был посредником и носил какую-то шифрованную табличку из воска и что больше, из прежней своей жизни, он ничего не помнит. Вероятно, пытка, которой он так боялся, постигла его.

Между еретиками Фуа были и альбигойцы, и вальденсы. В конце XIII века в протоколах довольно часто упоминается о вальденсах. На одного доносили, что в бытность в церкви он смеялся над образами святых, пострадавших за Христа. Он говорил, что это в порядке вещей, если злые преследуют добрых. Прежде гнали и терзали святых мучеников, а теперь – альбигойцев. Францисканцы и доминиканцы – это те самые, о которых в Писании сказано: «И представили ложных свидетелей»[55]. Если этот еретик уверял, что тело людей есть дело злых демонов, а души их созданы на небе, то другой, Дюранд де Россиак, совершенно отрицал существование души и утверждал, что душу человека заменяет кровь[56]. Он прибавлял, что если бы истинное Тело Христово было в причастии, то клирики давно бы съели его, хотя бы величиной оно было даже с гору. Когда Дюранд раз на Пасхе наблюдал, как стремятся в церковь его знакомые, то сказал, что они ничего не найдут там, что это все равно, как если бы им вздумалось отыскивать апостолов Петра и Иоанна и других учеников Христа. Он при этом отвергал достоинство и пользу молитв[57].

Рядом с такими радикалами в религии трибунал осуждал тех, кто уверял, что не следует ни клясться, ни лгать, или того, кто осмелился утверждать, что хлеб и другие растения родятся от труда земледельца и от качества почвы и что странно бы полагаться исключительно на доброту и благословение Божие[58]. Таким образом, безобидные воззрения признавались за отступничество от Евангелия; то, что не согласовывалось с суеверием, было преступно.

Сомнительно становится иногда, кто был прогрессивнее, кто был впереди: невежественный альбигоец или ученый доминиканец?

Хотя сторонники ереси в последнее время были преимущественно люди среднего и низшего класса, лишенные средств тогдашнего образования (впрочем, некоторые прекрасно изучили альбигойскую догматику[59], тем не менее, и они не оставались в стороне от пропаганды против завоевания. Жена одного тулузского плотника ссылалась на соседку Фабрицию, которая учила, что когда Люцифер сотворил человека, то лишил его дара слова, но Бог, узнав, что человек не может говорить, дунул ему в рот, и он вдруг заговорил. За это Фабрицию с дочерью привлекли к ответственности. Они в свою очередь сослались на Мореля, агитатора из Ломбардии, агитировавшего против французского владычества, которое-де так же тяжело, как поповское. Он утешал своих слушателей, что в случае если они пострадают за правду, то станут святыми мучениками[60].

От графа де Фуа ждали во всей области поддержки альбигойства; узнали, что он пошел бы по следам своих предков и дал бы полную свободу совести, если бы дело его восторжествовало. Потому победа короля поразила в корне всякие надежды на восстановление альбигойства. Но это не успокаивало трибунал; ему везде казались еретики. Боязливо оглянуться на улицах, одеться в черное, наконец, призывать во время родовых схваток Святого Духа, а не Христа и не Деву Марию, как это сделала одна женщина[61], – всего этого было достаточно, чтобы заподозрить в альбигойстве. Беда была сказать, что с изгнанием еретиков и появлением доминиканцев в стране остановилось течение торговых дел, как заявлял один нотариус[62], – это тоже было религиозное преступление.

Под влиянием гонений и строгого полицейско-инквизиторского надзора, отсутствия постоянных руководителей и учителей религиозная мысль альбигойцев начинает принимать фантастические образы. Из двух богов стало три; некоторые не ограничивались этим, а признавали шестерых богов, которые произвели седьмого, и прибавляли, что все боги произошли от пшеничного зерна, а не сами по себе[63].

Когда мысль, развивая исторические традиции, доходит до таких ребяческих вымыслов, то это показывает, что она потеряла уже всякое значение и способность к дальнейшему органическому развитию, что в ней уже не было жизненных элементов. Последние альбигойцы слушали лишь отголоски прежней речи, схватывали на лету, что могли, потеряли тайну целого и уродливо комбинировали свои ничтожные данные. Катарство теперь уже не могло оживить никого; оно отжило свое время и умирало, потому что ему не дана была истина. Его последние адепты бредят, как умирающие, в тяжелой агонии.

Вальденсы стояли на более прочной почве; как рационалисты, они имели перед собой громадное будущее. Их могли уничтожить, сжечь, но их идеи должны были снова возродиться. Их имена в семидесятые годы встречаются в процессах все чаще и чаще, хотя они эмигрировали вместе с альбигойцами, избирая для этого Пьемонт и недоступные альбигойские лощины. Их доктрина высказывается не в прежней чистоте – она смешана с мифологическими представлениями катаров; часто можно предполагать, что их именем называли смягченное катарство. Они бредили переселением душ на небо, куда закрыт доступ только Богородице и Предтече; они думали, что в этом мире существует какой-то приют для душ, и это видно из жизнеописания святого Брандина, которое было распространено в Лангедоке.

Зато убеждения некоторых подсудимых отличаются близостью к лютеранству, кальвинизму: только добрые дела, а не молитва могут быть полезны для судьбы умершего[64]. Тех и других соединяло одно, что Тело Христово не присутствует в гостии. Учителя одних были святы в глазах других. Страшные опасности, которым они подвергались, стараясь из Италии пробраться в Лангедок, делали их мучениками в глазах всех еретиков. После семидесятых годов немногие «совершенные», и между ними епископы еретиков в Тулузе и Альби, бежали за границу. В 1277 году мы находим братьев Олива в Ломбардии, где они учат навестивших их провансальцев своему «Отче наш». Там же были другие епископы из Лангедока. Павия и Сермионе стали их главным убежищем. Паства провансальских еретиков осталась без пастырей.

Между тем в то время, когда инквизиция допрашивала еретиков, в среде католического духовенства она могла наблюдать такие стремления, преследовать которые было одной из ее обязанностей. Аббаты и епископы советовались с гадателями, вопреки строгому запрещению трибуналов. От них узнавали время избрания, получения бенефиций, осведомлялись о делах в Риме, и даже высокопоставленные духовные лица справлялись о вопросах первой важности, касавшихся папства. Тем простительнее было подозреваемым в ереси держать у себя гадальные книги, и тем безнравственнее было со стороны инквизиции преследовать с беспощадной строгостью подсудимых, когда в их ряды с одинаковым основанием могли встать они сами.

Имеются сведения, что трибуналы в это время отличались большею суровостью, что они чаще прежнего прибегали к пытке.

Судьба страны при Филиппе IV

Король Филипп IV ознаменовал в 1287 году начало своего царствования изданием ордонанса о пытке по церковным делам. Более самого Альфонса он думал о выгодах своего фиска. С этой целью он торговал евреями и не останавливался ни перед какими безнравственными средствами. При нем инквизиция свирепствовала по всей Франции. Бернард Кастанет, епископ и инквизитор вместе, отличался жестокостью в Альби, доминиканец Симон де Балле – в Каркассоне. Де Балле дошел до того, что вооружил против своих мер местного архидиакона вместе с консулами, когда задумал сжечь книги трибунала и давал за это двести ливров добровольцам, так что дело дошло до папы. На архидиакона Марлана донесли, что он участвует в молитвах еретиков; Гонорий IV не поверил этому; он требовал, чтобы оклеветанный прислал в Рим свое исповедание веры. Конечно, все оказалось клеветой. В 1270 году Симона сменил Иоанн Галанди, а его – Николай д’Аббевиль, который приобрел вскоре громкую, но печальную известность.

Всякий протест против жестокостей считался доказательством ереси и наказывался. В Каркассоне никто больше не чувствовал себя в безопасности, даже самый ревностный католик. Однажды были схвачены два профессора римского права по обвинениям в ереси. Это вызвало волнение, но оно было подавлено содействием военных властей. Жители решились написать просьбу королю. Нотариус, который сочинял просьбу, был схвачен по приказанию Аббевиля и брошен в тюрьму инквизиции; тем и окончилась попытка.

Король рядом ордонансов предписывает повиновение инквизиции, потому что это было ему выгодно. Управы не было никакой; инквизиторы делали в эти годы что хотели. Гонорий IV вместо расследования предписывает наказание мятежников. Из документов можно убедиться, что папе Николаю IV принадлежит честная попытка устранить самоуправство судей, смягчить строгие статуты трибунала, обеспечить правосудие. Пользуясь одним сложным делом, которое было представлено на его рассмотрение, он показывает пример основательного расследования и в особой инструкции велит впредь руководствоваться тем юридическим принципом, которым он сам пользовался. Он определил срок действительности обвинения, хотя и продолжительный – от сорока семи до шестидесяти двух лет после совершения преступления, – и ввел, таким образом, хоть какой-то закон вместо полного беззакония. Для достаточности обвинения необходимо свидетельство известного числа лиц; так, например, из четырнадцати свидетелей необходимо обвинение девяти лиц, и притом чтобы уличавшие сколько-нибудь согласовались в подробностях; противоречие в обозначении времени, даже на год, не имело значения[65]. Папа определил все подробности и случаи, когда можно принимать показание свидетелей; на собственной следственной работе, которая занимает тридцать страниц, он указал все юридические соображения, «дабы при определенной верности показаний свидетелей, добиться беспристрастного суда».

Отрадно среди дикого голоса разнузданных, кровожадных страстей слышать голос умеренности и законности, идущий из Рима.

В своем образцовом обвинительном акте против восемнадцати подсудимых папа разбирает дело до тончайших мелочей, взвешивает показания множества свидетелей, pro и contra относительно каждого. Ввиду общего раздражения против свирепости инквизиторов он не решался внушать прямо сильным людям умеренность в поступках; он старается оправдать мятежников перед трибуналом и приказывает считать такими только тех, кто действует с корыстолюбивой целью или питает ненависть к католичеству.

Николай IV правил недолго – с 1288 по 1292 год. Законность и умеренность, которую он завещал инквизиции, плохо прививались в развращенной и корыстолюбивой, воспитанной на насилии среде. И в Италии, и во Франции продолжается прежнее самоуправство в трибуналах.

Жители Пармы не в силах были больше терпеть. Когда тамошний трибунал осудил одну немку на костер, народ кинулся на дом инквизиции, разорил его и выгнал доминиканцев. Но власти пошли следом за ними и убедили их вернуться, обещав уплатить пеню и наказать виновных[66].

Примеру Пармы последовали Безьер и Каркассон. Каркассонцы вышли из себя от жестокости и самовластия Аббевиля. В начале 1297 года они возмутились, дружной толпой пошли на доминиканский монастырь, разорили его дотла, сожгли книги и разогнали испуганных инквизиторов. Брат Николай успел спастись от ярости народа и наложил на город проклятье. В консулах проснулся старый дух. Они запретили горожанам посещать доминиканскую церковь. В то же время они послали жалобу королю.

Даже Филипп IV отказался далее помогать инквизиции. Но надо знать, что в это время он начинал борьбу с Бонифацием VIII и даже грозил казнью за всякие сношения с Римом. Под влиянием такого враждебного настроения, но вовсе не в интересах человеколюбия, которому он всегда оставался чужд, удовлетворяя лишь своей личной страсти, король издает указ сенешалям. Он запрещает им заключать в тюрьму тех, кто не заведомый ереик, предписывает вести дело осмотрительно, а в случае настояний инквизиторов предъявлять им королевский приказ[67].

Но поневоле отлученный Каркассон должен был смириться перед Аббевилем, и через два года страшный «брат» простил его. Обязав горожан выстроить в знак раскаяния капеллу в монастыре, а двенадцать городских сановников осудив на епитимью, он снова стал поступать как террорист. Казни и конфискации пошли своим чередом.

В Тулузе действовал столь же жестокий инквизитор Фулькон де Сен-Жорж, а в Альби по-прежнему – епископ Кастанет, в качестве «наместника инквизитора». В сообществе двух доминиканцев епископ устроил чисто домашний суд, сажал в тюрьму самых зажиточных и уважаемых людей. Его дворцу и жизни не раз угрожала опасность. Так как частные просьбы и восстания не удавались, то три общины собрались подать коллективную просьбу и получили уверение в поддержке от многих епископов, баронов и даже самой администрации; они воспользовались прибытием в Лангедок королевских комиссаров, или «реформаторов», как они были названы официально.

Это было в августе 1301 года. Прибывшие сановники, в честность которых на Юге верили, были амьенский викарий Жан де Пекиньи и архидиакон Ричард Леневе. Они должны были исследовать дело епископа Памьерского и при этом осмотреть провинции, узнать желания народа, обнадежить подданных королевской милостью. Едва только они прибыли в Тулузу, как представители Каркассона, Альби, Кастра, Кордеса и Лимукса осадили их жалобами на инквизицию. Все они прямо называли инквизиторов тиранами. Видно было, что чаша страданий переполнилась. Вместе с депутатами от общин к викарию прибыли в большом числе матери и жены жертв инквизиции. Лишенные куска хлеба преследованиями, доведенные до нищеты алчными монахами, они поведали викарию о мучениях голодом и пытках, которым подвергаются их ближние в недоступных тюрьмах инквизиции. Устроено было так, чтобы общими силами произвести на комиссаров сильное впечатление и побудить их употребить власть именем короля против тех, кто был страшнее самого правительства. Душой этого заговора, прекрасно подготовленного, является молодой францисканский монах – Бернар Сладостный.

На личности этого замечательного человека, связанного со всеми интересными для нас событиями в Лангедоке, мы должны остановиться особо.

Бернар был родом из Монпелье. По зову сердца он в 1284 году пошел во францисканцы. Жизнь его протекла в странствиях; он имел страсть к проповеди и, путешествуя по Франции и Италии, составил себе громкое имя сладостью и увлекательностью речи. Он далеко не был фанатиком – его образование не допускало того. Теплая дружба, которую он свел в Милане с Раймондом Луллием и с врачом Вилланова, из которых один считался еретиком, а другой кудесником, всегда компрометировала его. В нем было много самых светлых сторон провансальского духа. Он отличался сильной энергией характера, верностью своим убеждениям, за которые не раз жертвовал жизнью. Порабощение родины вызывало слезы на его глазах, а свирепость инквизиторов приводила его в негодование, которым он делился со всеми.

Потому Николай Аббевиль имел с ним частые столкновения и понимал, что в нем встретил врага более опасного и непримиримого, чем все жертвы, сидевшие в доминиканских темницах. Когда инквизитор потребовал у Бернара выдачи трупа гражданина Кастельфабра, похороненного в монастыре и подозреваемого в ереси, то получил решительный отказ, так как память Кастельфабра не заслуживала осуждения и незаконно нарушать сон покойника. В ответ на настояния трибунала Бернар написал протест в защиту Кастельфабра, называл процесс незаконным, лживым и противным папским постановлениям; не ограничившись тем, он прочитал его средь бела дня в Каркассоне и прибил к дверям трибунала.

Авторитет инквизиции был решительно подорван этим актом даже в глазах самых преданных католиков. Францисканцы в борьбе со своими противниками взывают к общественному мнению. С тех пор вся страна смотрела на Бернара как на будущего своего спасителя от инквизиции.

Лишь только королевские комиссары прибыли в Тулузу, Бернар поспешил к ним и постарался не оставлять их. Он сблизился с ними; в нем они видели ум, основательное знание страны, наконец, сан и рясу, которая ручалась за его правоверие. Он явился ходатаем за все жертвы инквизиции и представил викарию целый список преступлений и насилий, совершенных одним Фульконом.

«Такая инквизиция, – говорил он, – способна не унич-тожить, а распространить ересь; даже духовенство ропщет на жестокости, но все наши увещания бессильны. Теперь даже вовсе нет надобности в инквизиции, но пока без короля нельзя ничего сделать, а успеха в свержении ее ждать трудно, потому что духовным отцом у него является доминиканец».

Викарий склонился к жалобам и воплям, которые доходили до него отовсюду, и велел каркассонцам подать обстоятельную жалобу на Аббевиля; ее он отдал разобрать Бернару.

Между тем наступал срок отъезда комиссаров из Лангедока. Они обещали передать обо всем королю. Значительнейшие граждане от общин по наущению Бернара просили и получили позволение ехать к королю в качестве жалобщиков. Бернар вызвался быть во главе их. Каркассон отправил Илью Патриса, который действительно был «маленьким царем» города, чего совершенно заслуживал своими умственными и нравственными качествами. Он был необычайно смел, деятелен и энергичен. От Альби поехали трое: консул Франса, магистр Гарсиа и Кастанет, родственник и заклятый враг епископа; от Кастра – Проби, родня которого сидела в тюрьме. Альбийские консулы также снарядили в Париж одну женщину, пострадавшую от Фулькона, – ей дали десять ливров на дорогу и коня.

Но инквизиторы, зная, что делается у их врагов, также приняли меры и отправили к королю свою депутацию с тулузским инквизитором Фульконом во главе. Они надеялись, что противники уйдут с позором, и много рассчитывали на королевского капеллана и своих придворных друзей. Но они слишком мало ценили Бернара, на котором лежало все дело. В Париже он завел обширные знакомства, двери его кельи не закрывались.

Подготовленный викарием, король скоро дал провансальцам аудиенцию. Бернар говорил за всех. В ярких красках он представил пред Филиппом IV всю жестокость трибуналов, алчность судей к чужому имуществу, их грабительство среди белого дня по судебным формам, осуждение при помощи подставных свидетелей и пытки. Далее Бернар доказывал полнейшую бесполезность инквизиторов в настоящее время. Если они уничтожили ересь, значит, они не нужны; если же нет, то, значит, не способны продолжать дело. Это показывает, что следует изменить систему, отказаться от жестокостей с заточениями, от самовластия, которое вопиет к Богу, а доминиканцы никогда не в состоянии отрешиться от своих привычек. В Риме также согласятся на изменение старой системы, потому что папа завален жалобами на беззакония его судей.

– А если бы его святейшество отказался от этого, – продолжал Бернар, – то король так силен, что может привести в исполнение свою волю и закрыть на некоторое время трибуналы или по крайней мере передать их в другие руки.

В это время растворились двери приемной залы, и показались белые рясы доминиканцев; впереди выступал придворный капеллан, за ним шли инквизиторы тулузские, каркассонские и памьерские. Они хотели оправдываться, но Филипп IV замахал рукой и подал им знак удалиться.

– Этот честный человек говорит правду, – сказал он, обращаясь в окружающим. – Якобинцы каждый день надоедают мне своими россказнями и сновидениями, они думают прикрыть баснями свои измены.

Напрасно доминиканцы употребляли все свое искусство и влияние; инквизиторы не смогли оправдаться. По совету Бернара король велел сместить Аббевиля и Фулькона, а на Кастанета наложил пеню в две тысячи ливров. Свою волю он изложил в грамоте к епископу Тулузскому, бывшему тогда в Париже.

«Его обязанностью, – писал он про Фулькона, – было искоренять заблуждения и пороки, а он только более распространял их. Под покровом дозволенной кары он осмеливался делать вещи совершенно недозволенные. Под видом благочестия он делал бесчестные и бесчеловечные поступки. Под предлогом защиты католической веры он совершал ужасные и гнусные злодеяния».

Вместе с сим король 7 декабря 1301 года формально запрещал лангедокским инквизиторам сажать в тюрьмы кого бы то ни было без разрешения сенешалей и без согласия местного епископа. В случае разногласия их с трибуналом требовалось вмешательство особой комиссии из доминиканских приора и лектора. Король запретил своим чиновникам повиноваться инквизиторам, если они требуют незаконного.

«Мы не хотим, – писал Филипп IV, – чтобы жизнь и смерть наших подданных зависела от произвола и фантазии одного человека, может быть, невежественного и руководимого одной слепой страстью»[68].

Все это было сделано по желанию Бернара. Но инквизиторы дорого хотели продать свои права. Они решились вступить в борьбу с королем, хотя обстоятельства были крайне неблагоприятны для них. На улице Сен-Жак собрались парижские и приезжие доминиканцы. Через тулузского епископа они ответили королю, что находят полезным оставить Фулькона в его должности и что советуют королю согласиться на это.

Взбешенный Филипп IV отвечал, что он не спрашивает их советов, а приказывает повиноваться.

«Нам кажется, – писал он, – что братия ищет случая оскорбить нас и угнетать народ, а вовсе не преследовать пользы церкви и не наказания преступлений. Согласиться на продолжение службы Фулькона – значит делать несправедливость за несправедливостью и нисколько не думать о тяжелых опасностях, об общественном позоре, которое оно навлекает в будущем. Кто смеет подумать, чтобы провинциал ордена с его монахами в наши дни имел дерзость, вопреки нашей воле, требованию целого народа, удержать человека столь гнусного, обремененного таким бесчестием, столькими преступлениями»[69].

Но доминиканцы, верные себе, не уступали. Пришлось прибегнуть к силе. Король приказал сенешалям тулузскому, каркассонскому и аженскому приставить свою стражу к тюрьмам инквизиции, не допускать заседаний трибунала и прекратить субсидии. Народ вздохнул свободнее, хотя ненадолго, и где мог спешил выразить свою ненависть притеснителям.

В Альби доминиканцам не стало прохода. Во время одной процессии пришлось выслушать угрозы от народа; они не раз опасались за жизнь. Консулы, со своей стороны, также старались оскорбить их. Инквизиторы поставили на ближайших городских воротах статую Святого Доминика[70]. Власти сняли ее.

Уступая королевским настояниям, провинциал доминиканцев назначил вместо Фулькона Морерия, приора из Альби, а смещенному дал повышение. Король был удовлетворен, но снова начались старые сцены насилия; они происходили везде.

Новые законы при старых исполнителях были недейственны.

В Альби разом казнили двадцать пять католиков, как отступников[71]. Готфрид Аблузий сменил в Каркассоне Аббевиля, но принес ту же тиранию на всю обширную территорию.

К Бернару и викарию, которые прибыли в Каркассон, опять потянулись плачущие жены и родственники заточенных. Бернар мог помочь им только одними утешениями. Во множестве они теснились вокруг него и просили защиты, так как больше не чаяли ее ни от кого. Напрасно он думал остановить палачей увещаниями. Он стал проповедовать в монастыре миноритов и громил инквизицию. Весь город спешил услышать его. Он стал своего рода трибуном Каркассона, и тогда-то в нем родилась патриотическая мысль поднять народ в одно время и против инквизиции, и против французской власти, которая оказалась такой ничтожной сравнительно с тиранией трибунала.

– Когда Иисус приближался к Иерусалиму, то, увидев его, заплакал, – начал он одну из своих проповедей. Помолчав немного и окинув долгим взором слушающих, продолжал: – Так плачу я над вами, каркассонцы, я, посланный к вам Иисусом уже несколько лет, чтобы оберегать честь вашу и защищать от клеветы изменников, облаченных в рясы проповедников.

И он начал говорить о преступлениях и жестокостях инквизиторов.

– А что мы станем делать в ответ им? Братия, на это я вам расскажу притчу о баранах, когда эти животные еще умели говорить. Их было большое стадо, они паслись привольно в пышных и зеленых лугах, около холодных, прозрачных ключей. Каждое утро повадились их навещать из соседнего города два палача, которые таскали то по одному, то по два барана, выбирая по преимуществу тучных. Видя, что число их каждый день уменьшается, бараны стали совещаться между собою. «Эти палачи будут продавать наши шкуры и есть наше мясо, а у нас нет ни покровителя, ни защитника, который бы защитил нас, но разве у нас нет на лбу рогов? Кинемся на них дружно, пустим в работу наши рога и прогоним кровопийц с поля – только тем мы и спасемся». Что вы думаете об этом? Я растолкую вам. Бараны – это вы, жители Каркассона; прекрасные луга – это римско-католическая вера, которая дышит вечной святостью и которая орошается ручьями счастья духовного и мирского. Тучные бараны – это богатые граждане Каркассона, которых убивают палачи, чтобы воспользоваться их достоянием. Разве это не тучная жертва, человек столь значительный, как господин Кастель, которого изменники доминиканцы обвинили в ереси? А мессир Горрик, он также не еретик ли, потому только, что от него хороша пожива? А Брунет, а Казильбак и множество других, замурованных в тюрьмах, ограбленных и лишенных всего, потому что не нашлось никого, кто бы защитил их от палачей?[72]

При этих словах в церкви пробежал из уст в уста сдержанный вопль ненависти к инквизиторам, грозивший бурей. Окончание проповеди Бернара и его воззвание к мужеству жителей довершило впечатление. Буря разразилась.

Взволнованные каркассонцы прямо из церкви бросились на дома тех консулов, которые были в дружбе с инквизицией, и разрушили их. «Но что делать дальше?» – спросили они себя и остановились.

Бернар сам не ожидал мятежа, не приготовился к нему и вовремя сдержал его. Он чувствовал себя плохим трибуном для народных движений. Он удалился в Альби в ожидании прибытия викария, всегда стоявшего на его стороне, но и там не переставал возбуждать недовольство народа против инквизиции.

Когда в Каркассоне узнали, что викарий Пекиньи возвращается, постарались устроить ему радушный прием. С ним были Бернар и архидиакон. В воротах кроме властей его встретила толпа женщин и детей. В то время как одни приветствовали викария, другие окружили его и остановили коня.



Поделиться книгой:

На главную
Назад